***
Никто во всём Готэме не может понять, почему Освальд Кобблпот называет Джеймса Гордона «старым добрым другом». У этих двух не может быть ничего общего. И никто, кроме них же не знает, насколько обращение точно. Они с детства бегали на одних и тех же тропка в материнском саду, играли в одни и те же игры, влюблялись в одних и тех же девчонок. Дыхание Кобболпота за плечом настолько привычно, что Джеймс уже много лет не различает этого звука. И каждый раз посыпается среди ночи, осознавая, что не слышит его. К счастью, происходит редко: влечение Освальда к нему болезненно, но неоспоримо, он не покидает его даже в самые темные ночи, если не случает ничего непредвиденного. Даже сейчас, когда Пингвин считается королем Готэма, и чьи остроносые туфли попирают и так размытые законы морали. Он всё ещё болезненно тонок, и набирает вес уловками, тяжелыми тканями на заказ сшитых костюмов, слоями одежды, ножами в потайных карманах и каратами украшений. Конечно, он не настолько вульгарен, чтобы с ног до головы обвешиваться золотом, и в безвкусии его не обвинить, но аксессуаров на одном Пингвине хватит на трёх Фиш Муни минимум. Украдкой и со смешком его собственные люди поговаривают о том, что Пингвин голубее собственных глаз. Со смешком – потому что на него до сих пор без улыбки не взглянешь, с опаской – потому что слух у Кобболпота отличный, как и полагается музыканту. Гордон знает наверняка, что Освальд – самоучка. У его была возможность учиться, в то время на закате, когда тени становились длиннее, и за перекрестьем темноты от деревьев, было не разобрать, что именно танцует по клавишам старого рояля, семейной реликвии, ветви или тонкие пальцы. А ещё, в тех же слухах болтают, что он безнадёжно влюблён в Джеймса Гордона, единственного, кому он позволяет так с собой обращаться, и единственный, перед кем раболепно поступает сам. Освальд чуть ли не светится при каждой их встрече, льнёт голосом ещё ближе, лаская звучанием кожу до костей и нутра, щедро, как чайкам на причале, подавая пищу для сплетен. Все равно, всё самое важное будет скрыто как от их глаз, так и от ушей любопытной Кошки. Гордон вежливо не отводит от Освальда взгляда, только чтобы не замечать её только-только начавшего заострятся зрачка и мелькнувшего у ножек раздвоенного хвоста. Даже её не минуло проклятье удвоения. Освальд, попросту не способный не заметить его взгляда, хихикает, мгновенно переводя внимание на себя, заставляя Джима за грудки подтянуть его к себе ближе. Он даже косметикой пользоваться не гнушается, добавляя себе веса и полутонов. Ну и, конечно же, несколько очков на личном счету Гордона, потому что глаза у него подведены так умело, как не у каждой бывшей Джеймса получалось. А ведь он на них и учился – аккуратно обводил пальцами скулы, касался губ и щёк, щекотал ресницами веки… И он точно знает, что нравится детективу: ровный, сверкающий тон кожи, аккуратная поволока нижнего века и никакой помады – Гордон обожает целоваться, но терпеть не может химического привкуса и клейкости косметики на губах. С Освальдом терпеть не приходится, и Гордон может целовать его, делая губы яркими и пухлыми так, как угодно ему самому. Но в этот раз всё чуть-чуть иначе: Освальд шепчет между поцелуями на оба их голоса о деле, словно сценку разыгрывая, мягко отстраняя его тогда, когда приходит время уходить. Он не дурак, и законы этого мира, темного, мистического, знает куда лучше Джеймса. Знает их суть, и знает, как их обойти. Пока сохраняется равновесие, пока мир видит их двоих – они вдвое сильнее. И чем больше различий, тем правда больше схожа с ложью, настолько нелепой, что в неё даже ребёнок не поверит. Настолько же нелепой, как Освальд Коббопот ни капельки не похожий на Джеймса Гордона, но дарящий ему всю свою верность. - В темноте с другом лучше, чем одному на свету. – В который раз повторяет Освальд и Джим не может сдержать ухмылки. Он знает, что даже в свете не будет один.***
Позднее, когда с должником покончено, а Ли ушла в ночную смену, Джим вертит в руках стакан янтарной каплей виски на донышке, вспоминая. Освальд обожает видеть его в черном, до нервного сглатывания, до дрожи в пальцах и мурашек на шее. Даже нависающая над подобием его трона громада Бутча не останавливает Кобблпота от любования детективом. Джим хмыкает, допивая, ставит со стуком стакан на стол, переводя взгляд вбок. В Готэме нет места свету, а ночи, хоть и длинными, но жаркими бывают только если проводишь их не в одиночку. Потому-то его пропажа и отрастает очень и очень долго, вот и сейчас из тени кресла наружу выглядывает только любопытный, на глазах становящийся крючковатым, нос. - Какого черта? Освальд, не дури – если так хочешь, сам приходи. – Бурчит Джим, откидываясь в кресле и прикрывая глаза. Кобболпот появляется меньше, чем через десять минут, он понимает это по тому, как на бедрах, сдавливая их по бокам, появляется приятная теплая тяжесть. Освальд уже распалён, и его тепло неотличимо от человеческого, но вот веса в нём всё ещё мало – даже Ли и то тяжелее. Но Джиму это даже нравится – так им проще управлять. Сила – это скорость помноженная на тяжесть, и если Освальд достаточно быстро реагирует, то веса ему всё ещё не достаёт. Джим ведёт по его руке, сминая костюм, и кожа под тканью кажется ему ещё тоньше и нежнее обычной, как и всегда. На юге легко можно найти границу между светом и темнотой, та черна и жирна, словно залита тушью из лакового пепла. Но ещё дальше, где были они, а солнце и вовсе лишено милосердия, им с Освальдом приходилось туго. Особенно Кобболпоту – эта птица северных и туманных широт плохо переносила жар, постоянно змеилась по земле, сворачивалась аршинным клубом, сливаясь с другими, уже привычными к гибельному теплу, родными здесь: к камням, барханам, изогнутым ветвям пустынных колючек, а то и самому Джиму, рассыпаясь от духоты на части, теряясь в складках одежды, укрывало лицо под шлемом, холодя выдохом кожу. Ночами было легче, хоть и опаснее, но Освальд выделялся и в этом: пока другие покорно сползали вниз, по ногам к самым лепесткам маленьких костров, Кобболпот юрко метался между ними, ища любую возможность вырасти и набрать влияния, резким рывком предупреждая о появлении чужаков. Его самого, ставшего ещё незаметнее и тише, никто и никогда не замечал, что давало Джиму больше шансов на внезапную атаку. Освальд танцевал на бликах от кровавых луж, торжествуя, хохотал треском алых углей, а позже ластился пуще прежнего, обволакивая невесомыми руками. Наверное, только так он и мог появиться, только тогда, когда они оба помнили дьявольский зной пустыни, но стылый сумрак Готэма ещё не начал холодить кожу. Джим раздевает его… Нет, обнажает, неспешно, быстро коснувшись сомкнутых в улыбки губ своими, пересаживая на кресло и сам вставая перед ним на колени. Нет в этом ничего унизительного или принижающего, только удобство, но глаза Освальда всё равно довольно мерцают. Он любит, когда всё наоборот, мрак властвует над светом, слабый – над сильным, а Джеймс Гордон стоит перед ними на коленях, самодовольная зараза. Гордон стягивает с пяток туфли с тяжелыми, словно свинцом залитыми (с Освальда станется – например, чтобы одним ударом дробить чужие кости наверняка), каблуками, снимая их, стараясь быть аккуратнее с хромой ногой, затем носки, забираясь в штанины выше, почти до колена, поглаживая голени в поисках подтяжек. Освальд трогательно стонет, когда Джиму удаётся разжать стальные челюсти, снимая и их (ну конечно же, невозможно щегольские, черной кожи с металлическими деталями, вроде украшающих место перемычки кожу фигурок… пингвинов? Кобболпот, серьёзно?). Освальд, первым почувствующий перемену настроения, смеётся, пока Джим, закатывая глаза, отбрасывает подтяжки подальше, за спину, надеясь, что тот их не найдёт. Дальше можно переместиться выше, к рукам: по одному снять все кольца и перстни, обруча-наручи скрытых в рукавах браслетов, отщелкнуть запонки, тяжелые, литые, даже не из золота – из платины, чтобы тяжелее были и выглядели значительнее. Может, это и правильно, да только до сих пор мало кому удаётся настолько долго держать на Освальде взгляд, чтобы заметить каждую деталь. Вытащить тугую змею темного ремня, снова щелкнуть по носам зажимов подтяжек, переходя на карманы пиджака и жилета. Предметов ожидаемо много, и вес у них приличный: почти с десяток ножей, пара кастетов, три крохотных, но увесистых пистолета, полтора десятка пуль самых разных калибра, каждый из которых педантично расфасован по своему потайному карману. Семь зажигалок, две из которых опять заставляют Гордона закатить глаза: одна драгоценный кирпич Зиппо с очередным выгравированным лазером на корпусе пингвином, настолько тяжелый, что висок проломить можно даже без разгона, а вторая… За неё нужно будет сказать «спасибо» Харви с его дурацкими прозвищами – турбированный, к чертям способный сжечь человека своими +1300 по Цельсию «Бойскаут». Освальд, как и любую правду о себе, старательно прячет свою страсть, рожденную на страхе, к прирученному огню, но при этом чисто инстинктивно тащит зажигалки у всех, кто оказывается рядом: в парочке Гордон узнаёт собственность Буллока, которую тот пару дней назад разыскивал с матами и хлопками по карманам. Что ж, пожалуй, он не будет сообщать, куда делись его зажигалки – разгрузка, устраиваемая Пингвином его легким от никотина, достаточная плата за молчание. Вытащив тяжелую металлическую, в пару фунтов минимум, луковицу часов, Джим просто молча смотрит недоумевающему его промедлением Кобболпоту в лицо, со свистом раскручивая ту на толстой цепи. Это уже даже не зажигалка-кирпич, а чертова утренняя звезда без шипов, цепная дубина. - У тебя есть хоть один аксессуар, который нельзя использовать для убийства человека? – Риторически спрашивает Гордон, откладывая часы на стол. Освальд лукаво щурит глаза, облизывает губы, делая почти незаметный жест ладонью – мол, ищи, может и найдёшь. Руки его беспокойны, пальцы дергаются, бессознательно вторя каждому движению детектива. Это уже не бесит ни одно из них, лишь мимолётно отвлекает внимание, сильнее разжигая предвкушение грядущего. Гордон снимает пиджак и жилет, вытаскивает из шейного платка несколько заколок, и, принимаясь за рубашку, срывается, впиваясь в губы Освальда укусом, но после снова возвращается к пуговицам. Джеймс ведёт по его бокам, сверху вниз, добирается до брюк, перемещает ладони назад, на спину, отстёгивая подтяжки и там, отбрасывая их под хихиканье Кобболпота к чертовой матери, и, подхватив Освальда под ягодицы, довольно сжимая, стягивает с него брюки всё к той же матери. Хихиканье переходит в хохот, когда Джим упирается взглядом в его бедра. Опять они. Подтяжки. Эти проклятые подтяжки, на этот раз – для рубашки, чтобы края не высовывались из брюк, эластичными темными лентами опоясывающие бедра. И это при том, что белья на Освальде нет. Кобблпот, чертов ты провокатор… Джим резко вдыхает через нос, начиная спешно раздеваться сам, не отрывая взгляда от Пингвина. Тот знает про Джеймса всё, буквально всё, в то время как Гордон почти ничего не знает об Освальде. Конечно, он знает, но по сравнению с тем, сколько знает Кобблпот о нём самом – это ничтожно мало. Он знает, какие женщины нравятся Джиму, какой макияж… И уж точно в курсе того, как Джеймс обожает женские подвязки или заменяющие их мужские подтяжки. Кобблпот снова хохочет, когда Джим в одно движение оказывается в кресле сам, а Освальд – у него на коленях. Рубашка и подтяжки общим решением остаются на месте, и они в четыре руки раздевают уже Гордона. Он тоже остаётся в одной расстёгнутой рубашке, потому что так они ощущают себя ближе, чем полностью нагими. Джеймс убирает вверх, зачесывая назад смольные пряди-перья, гладит большими пальцами скулы и рыжеватые веснушки на них, обводит полуоткрытый рот, и не находит, ну ни капельки, сходства. А ведь оно должно, должно быть. Но Джим не находит в Освальде ничего от себя. Кроме этой сумасшедшей, фанатичной привязанности Освальда к нему. Джим Гордон – до одури самовлюбленный и себялюбивый мерзавец. Поэтому и Освальда он, в какой-то мере, действительно любит. Как свою…часть. Между ними есть сходство, но заметить его трудно, оно так же невесомо, как прикосновения Освальда в самом начале. Его руки, его пальцы – родниковая вода, обжигающая каждым касанием, смывающая всю боль, всю грязь с души Гордона, очищая его. Освальд словно забирает себе каждый его грех, каждую пролитую им каплю крови, чтобы сделать её своей. Оно в деталях, оттенках, полутонах. В густых, не по-мужски ресницах. В оттенке, что приобретает кромка радужки, когда зрачки затапливают её подчистую. В тренированных руках, что не дрогнут, нажимая на курок. В напрягающихся кубиками под кожей мышцах, что сокращается, стоит пальцам пробежать по поджатому животу. В каждом его шраме, ещё более блеклом, ещё незаметнее, что Освальд таит на своем теле под слоями одежды. Джиму нравится вкус его кожи, губ, просто его вкус – он не вызывает в нём инстинктивного отторжения, что возникает при близости с любым другим человеком. Но и Освальд ведь – не человек. Он – дитя Готэма во всех смыслах этого слова, его создание, его наследник, его часть. Так же, как и Джим. Их сходство призрачно так же, как и запах Кобблпота – смесь самого дорогого виски из бара на углу, любимой детской сладости из пекарни напротив, жженного пороха и крови от трупа лучшего друга, застреленного в подворотне. Джим ненавидит его так же сильно, как и обожает. Освальд, не смотря на внешнюю хрупкость, неприхотлив, как плющ, выживая там, где не смог бы никто другой, а ещё – гибче и ловчее Джима, вот и сейчас именно он льнет ближе, сводит острокрылые лопатки, сгибаясь, обхватывая лицо Джима ладонями и целуя. Нет ни одного человека, который бы отыскал между ними сходство, потому что нет никого, кого целовал бы и Джим, и Освальд. Ни один не может сказать, чья рука первой касается чужой груди, спускаясь ниже, по прессу к паху, сжимая возбужденный член, а какая – мгновенно за ней повторяет, отражая движение. Естественный, почти инстинктивный процесс, за столько лет должный стать привычным, теперь, когда их двое, походит на ритуал, даже обещание. Словно каждую их встречу, они проверяют, что действительно ближе друг-другу, чем кто либо ещё. Волосы падают на лоб, неровными рваными полосами, теми же перьями, только не полночно-черными, а карамельно-солнечными, и нужно, просто нужно боднуть своим лоб чужой, чтобы соприкасаться ещё сильнее, чтобы быть ещё ближе, чтобы через прикосновение передать весь тяжёлый ворох мыслей, догадок и вины. Так же нужно, как и положить ладонь на загривок, веско, топором палача, приминая пальцами то короткие пряди на затылке, то спрятанные кожей хрупкие позвонки. Чтобы губами ловить тьму чужого дыхания, насыщая собственную внутри, усыпляя её, и делиться горьковатыми нотками дымного дуба от выпитого виски. Чтобы ощущать стоны кожей, когда хватка становится сильнее, а движения – чаще. Этого было бы достаточно, простой, такой не свойственной обоим, бесхитростной ласки, но… Этого никогда не будет достаточно. Не только Освальда гложет изнутри это инстинктивное, ревностное вожделение, рожденное их обоюдной неполноценностью. Только Джим считает необходимым его скрывать, как и многое другое в себе, и потому – у него оно всегда проявляется ярче, когда он даёт ему волю. Лампа возле стола от очередного точка начинает дрожать, мечется пятно света, залезая Джиму на лицо, снова его ослепляя на правый глаз. Освальд привстаёт на коленях, сыто облизывая губы, но голодно сверкая оставшимся во мраке глазом, давит ладонями на плечи Гордона, заставляя его опуститься ниже, расстекаясь по креслу полулёжа. Влажная головка члена Кобблпота так близко, что Джиму достаточно легонько потянуться, чтобы коснуться её губами и слизнуть выступившую полупрозрачную каплю языком. Освальд прерывисто дышит, вздрагивая, от этой, разделённой на двоих задумки, смотрит ему в глаза пытливо, в поисках совести, но тщётно: то ли ей изначально были обделены оба, то ли при разделе она досталась ему, а не Гордону. Его руки ведут по плечам вниз, до запястий, ухватываясь за них и перемещая ладони Джима себе на ягодицы. Там пальцы сжимаются сами, не так уж сильно, но ощутимо, до запрокинутой головы Освальда и его горлового стона-призыва «Джииим», когда Гордон добирается до чуть припухшего по краям, но влажного и спокойно, хоть и упруго принимающего сразу два его пальца, отверстия. Готовился, гадёныш… Потому-то и сразу не появился, бесшумно возникая за спиной, как бывало не раз. Джим ни за что не признается, что испытываемая им смесь из гордости, даже восхищения чужой наглостью, и раздражения ему нравится. Потому что не желает делать ещё больше и так раздутое самомнение Пингвина – а ведь оно всего лишь половина от их собственного. Освальд шипит каждый раз, когда Джим вытаскивает пальцы и довольно жмурится, когда возвращает. Кобблпот – тот ещё прилипала, для него в новинку прикосновения, но сам он терпит очень-очень мало людей в своем окружении, как и редко кого касается сам. Но Джеймс Гордон – его вечное, безусловное исключение. Вот и сейчас, Джим сам решает, что пора, поддевает одной рукой подтяжки на бёдрах пальцами, понукая его опуститься ниже, другой рукой направляя свой член. Когда он оказывается внутри, стонут они оба. Порывистый Освальд тут же замедляется, дышит неглубоко и редко, словно засыпая. Джим гладит его одной рукой по щеке, целуя в губы легко и просто. Страсть никуда не делась, просто уступила место нежности и, почти забытому за всей этой преступно-детективной шелухой, умиротворению, даже покою. Единение – редкое сокровище для них двоих, что во мнениях, что во взглядах, но именно они как никто другой, знают ему цену и готовы её платить. Разлука усиливает ту магию, что заставляет других считать Освальда человеком, настолько, что и сам Джим подчас забывает о том, насколько он важен и дорог ему. Но стоит оказаться рядом, и становится сложно удержать руки на месте, чтобы не сграбастать темного короля Готэма за грудки, прижимая к стене и себе. Словно начинает безумно чесаться отрубленная рука, изначально призрачное, фантомное ощущение становится пугающе реальным выходя из-под контроля. Если Освальд ощущает хотя бы половину от этого, Джим готов признать, что с самоконтролем у него всё не так уж и плохо, и он не такой психопат, как кажется со стороны. Ради этого ощущения цельности, правильности, единства можно пожертвовать… многим. Джим не готов менять это слово на «всем», как никогда не будет по-настоящему жертвовать собой или близкими, отпуская их от себя, чтобы они были в безопасности и счастье. Джеймс Гордон – эгоистичный, обожающий славу и всеобщее обожание жадный мерзавец. В Освальде это качество видно лучше, как то, которое побуждает Гордона рисковать жизнью, подставляясь под пули и стальные жала ножей. Жертвенность. Освальд-то и внешне походит на любимый типаж всех маньяков и подонков, но он отлично знает, что нельзя получить что-либо не отдав равноценную жертву взамен. Поэтому-то так и трясётся, набивая себе цену каждую их встречу. Есть, конечно, в этом изрядная доля тщеславия, желания того, чтобы Джеймс признал, не только взглядом или незаметным другим кивком, а слух, насколько стал могущественен и силён Пингвин, само по себе, но, как и у всего, у этого есть и теневая сторона, отлично известная Освальду: Он просто знает, что когда наступит время расплаты, Джим предпочтёт платить от судьбы счет именно им, а не кем-то ещё. А значит, ему просто нужно быть как можно более ценным и значимым, чтобы не пришлось доплачивать. Наслаждение – не пиком, равенством, крепкими до фантомных швов объятьями, сдвоенным стоном. У Оза – губы отдают солью на вкус из-за слёз. Это – его идея, и его бремя о том, что им стоит стать врагами: Готэм обожает сводить вместе тех, чей союз кажется невозможным и разводить даже самых крепких друзей и влюбленных по разные стороны баррикад. И пока он не сделал этого, им нужно поступить так самими, чтобы не пришлось рвать по живому. Утром они станут врагами. Не сразу, конечно, но отчуждение, выстраиваемое по кирпичикам из пренебрежения Гордона и обиды Кобблпота, скоро станет ясно видно каждому. И само это понимание мучительно для Освальда, которого Джим прижимает к себе ближе, гладя по спине и целуя в макушку. Он и сам не готов, но не может в этом признаться. Ни в боли, ни в подступающей к горлу тоске, ни в нежелании всё это играть. Но Освальд откуда-то знает, что иначе будет хуже. И если Джим спросит, откуда, он не будет таить, расскажет и про шепотки из тьмы, и про друзей под землёй, и про двоюродных кузенов, что нашептали ему про других них. Которых тоже двое, но они не были единым целым, да им и не дадут стать, навязав другие роли в этой странной темной сказке. Поэтому, Освальд и предлагает им самим написать текст, чем цитировать чужой. Джим не хочет признавать того, что он прав. И единственное, что Джим готов признать, так это то, что не все из слёз принадлежали Освальду.