Хвала отчаянным

R
В процессе
14
автор
Размер:
планируется Миди, написано 43 страницы, 18 543 слова, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
14 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник

IV. Оёк

Настройки
– Барин, чего это Вы, дочку привезли? – их встречала местная крестьянка, обыкновенно готовившая дом к приезду Трубецкого. Простой деревянный дом – три комнаты и печь, которую ему приходилось вручную растапливать. Воду крестьяне носили из реки, еду ему тоже готовили. Трубецкой им платил, а заработать в деревне других возможностей не было. Да и любили они его, не знавшие других баринов, оберегали. Платил Сергей Петрович щедро, просил немного. Вечером, когда все ложились спать и маленькое село погружалось в сон, только в его окнах горели лампадки. Он сюда перевез почти всю свою библиотеку. – Крестница, – мужчина помог Насте спуститься, – показываю настоящую Русь. – То благое дело, – она мела пол в прихожей, – где барыне застелить? – В комнате моей жены, – Трубецкой улыбнулся, – а я Ванечке и Марине игрушек привез. – Ба! – старушка всплеснула руками, – Да Вы что! Из города? – Из столицы, – гордо признался Сергей, протягивая крестьянке авоську с игрушками. – То-то они обрадуются! Я сейчас же им побегу показать, как постель перестелю, можно? – Можно, Зиночка, можно. А вот это, Анастасия Кондратьевна, почти мой дом теперь, – он обвел рукой незамысловатую деревеньку дворов в двенадцать. На много миль вокруг блестел, слепя глаза, нерастаявший еще снег, – и в Иркутск вернуться можно будет лишь через месяц. Но я Вас здесь месяц держать не буду, сможете уехать. – И на том спасибо, – Рылеева сощурилась от слишком ярких цветов. После вчерашнего ей явно не шёл на пользу солнечный свет.       Настя хмыкнула, осматривая хоромы, которым позавидовали бы и многие из столицы. В центральной России ходили слухи, что декабристы умирали от голодо, холода и лишений, но у Рылеевой многие ее однокурсницы из института благородных девиц не обладали и таким – просторным, добротным срубом в несколько этажей, с фарфоровой чашей ванны, с расписным клавесином и бесконечной, казалось, библиотекой.       Ее проводили в спальню, где кровать была устлана настоящим батистом, а поперек лежала рубашка из шелка, осталась, видимо, от дочерей: от ее сверкающей белизной роскоши Рылеевой стало впервые за ее грязную дорогу погано и неуютно. Она наскоро переоделась, плеснула в лицо теплой воды и пошла к хозяину дома – прямо в исподнем, вызывая испуганный вздох служанки и бормотание о странных нравах столицы. – Вы не поспите, Анастасия Кондратьевна? – удивленно обернулся на нее Трубецкой, лениво читавший что-то на тахте около кровати, – пять утра, можно вздремнуть до завтрака несколько часов. Мы не торопимся, накроют, как спустимся ко столу. – Вы не возьмете меня, Сергей Петрович? Меня, свою любимую Настеньку? – ответила она ему в тон удивленно. – Куда? – попытался изобразить он невинность, но лихорадочный блеск в глазах и легкий румянец выдавали, что он понял, о чем она. Настя подошла ближе, склоняясь над тахтой и жадно выслеживая, как князь то и дело облизывает губы, по-змеиному изгибая язык. – Вы прекрасно знаете. – Настя, вы бредите с перепою, – мужчина будто бы взял себя в руки и заговорил твердо и ясно, – вы не выспались. У вас горячка с дороги, наверное, я вас заморозил. Идите, лечитесь.       Она рассмеялась, запрокидывая голову назад и хищно, как куница, сверкнув своими белыми зубками: – Я же вижу, я же чувствую, что вы хотите, – Рылеева надавила коленкой ему в пах, и тот живо отозвался, взбугриваясь и натягивая ткань. – Нет, – твердо держал оборону Трубецкой, и Настя презрительно скривилась: – Не меня хотите? А кого, Сергей Петрович? Отца моего? Любовницу его, Конституцию? Так уж извольте, одного палач поимел, другую – вся ваша братия честная, а потом и Бенкендорф со всей жандармерией надругался, напоследок Романовым оставив. Пользуйтесь, чем есть, Сергей Петрович. Давно ли к вам молодая девушка приходила по доброй воле, или на брюхатую разбабевшую жену стоит крепче? Она дернулась и болезненно зашипела, хватаясь за щеку и смахивая с глаз инстинктивные слезы боли и злости.       Он ударил ее по лицу, не жалея сил для пощечины. Анастасия Кондратьевна, на щеке которой краснел теперь след от его руки, отступила назад, и Трубецкому показалось, что она сейчас заплачет. Как унизительно, должно быть, женщине просить за свое тело. Он не мог и представить этого. Да и не хотел представлять. Князю в жизни приходилось выбирать, он знал, что свободы выбора не существует. – Как можете Вы с таким воспитанием, с таким отцом упиваться всей этой грязью! - в гневе воскликнул он, даже не понимая, что возвращает девушке слова, ему самому адресованные Николаем Павловичем. Трубецкой, опираясь о стенку, прилег на свою софу обратно, прикрывая глаза в забытье. Ему вдруг стало дурно.       Потому что мама учила его не так обращаться с женщиной и с собой. Потому что им с братьями гувернер выписывал фигурки солдат с Туманного Альбиона и потом, когда Сереже было девять, а Александру и Петру по восемь и семь соответственно, Суворов перешел через Альпы. Его сопровождал Великий Князь Константин Павлович, по возвращению из Швейцарского похода получивший титул цесаревича и ставший шефом Лейб-Гвардии Конного полка. Мальчишки Трубецкие, которым о походе рассказывали отец и учителя, бегали по двору в наброшенных на плечи гвардейских мундирах и спорили: "Константин назначит меня адъютантом!", "Нет, меня".       Константин умер теперь - в чужой стране, не получивший короны, которой заслуживал, свергнутый теми, кому посвятил жизнь. Они ведь тоже были братьями – четыре мальчика, сыновья Павла I. Трубецкой думал о своей семье. Лиза слыла первой красавицей Петербурга, братья остались на военной и государственной службе. Петя уже умер, хотя император оставил его без внимания и велел не трогать. Почему же живет он, Сережа?       Трубецкой нетвердым шагом прошел в столовую, откупорил бутылку слегка мутноватой водки и опрокинул в себя рюмку. Если сегодня она попросит, он согласится. Что ему терять? Каким судом он еще не осужден, разве небесным? Кровь тех людей на площади была и на его руках тоже, он не смог уговорить ни Рылеева распустить союз, ни масонскую ложу – вмешаться, ни Муравьева-Апостола – убраться подальше от Пестеля.       Трубецкой часто думал, как сложилось бы всё тем декабрем, если бы он на них донес. Что ему мешало? Идеологически он был не согласен ни с Южным обществом, ни с Северным уже давно, но всё ждал чего-то, боялся, что сочтут предателем, верил в перемены. Разве для себя он хотел власть?       Сергей Петрович в настоящем выглянул в окно. Зима заботливо укрыла снежным одеялом поля, реки и леса вдали, только людскую цивилизацию она обыкновенно обходила стороной. Санкт-Петербургу периода междуцарствия повезло, тогда тоже выдалась снежная зима, и поэтому кровь не стала грязью, но стала только водой, утекшей сквозь пальцы нового императора. Да, власти он хотел единственно для себя. Думал, что исправит всех, воспитает нового императора, лучшего, станет Олегом, прибившим щит на врата Царьграда. И здесь, в Сибири, среди тех, кто никогда не станет ему ни подданным, ни другом, для него была самая лучшая ссылка. Это его гордыню сослали замаливать грехи, его самолюбие, его эго. Князь не жалел о своем отступничестве. Он жалел лишь, что не отступил раньше – это его решение спасло бы сотни невинных жизней. «О нас в истории страницы напишут», – воскликнул однажды Оболенский. И эти страницы были написаны, но о Трубецком правда там была только одна – на Сенатской площади его не было.       Он промаялся еще час до прихода друга. Принятое решение тяжелой ношей давило на сердце. Разве Кондратий одобрил бы? Но идя бунтовать, думал ли поэт о дочери и цене, которую придется платить за собственные идеалы? Думал ли он о нем, Сереже? Трубецкому рассказал Бенкендорф на втором допросе, что Рылеев начал говорить – против него. И ежели он для него уже тогда был грешником, почему бы не подтвердить природу всех озвученных обвинения.       Сергей Петрович прислонился лбом к холодному стеклу, стараясь успокоить себя самого. Его полемика ничем не отличалась от полемики Насти. Он был таким же, спекулировал на том же. Он может дать ей то, о чем она просит, и месяц положенной ему ссылки они проведут счастливо. Но с Кондратием они тоже были счастливы, и за это счастье пришлось слишком дорого платить потом. Трубецкой до сих пор выплачивал проценты по моральным силам, взятым в кредит в 1825-ом. «Неужели русские, ознаменовавшие себя столь блистательными подвигами в войне истинно отечественной, — русские, исторгшие Европу из-под ига Наполеона, не свергнут собственного ярма и не отличат себя благородной ревностью, когда дело пойдет о спасении Отечества?»       Каким же ты был дураком, Миша. С высоты их теперешнего настоящего те идеалистические мечтания и ревность к успехам поверженной ими же Франции казались мальчишеской глупостью.

***

– Есть еще тут кто не из местных? – Рылеева стояла на крыльце, потирая раскрасневшиеся от недосыпа глаза. Прихваченные с собой юбки и блузки не грели, и сердобольная служанка Трубецкого одолжила ей свои, так что Настю теперь было не отличить от деревенской девки. – Чем ж вам князь не люб, барыня? – удивилась Зина, – он и беседы умные ведет, и добрым словом всех поддержит. – Моего отца не поддержал, – подписал на него доносы и признал учредителем тайного общества, замышляющим убийство царя. Его повесили, а князь сейчас здесь барствует, как половина столицы и не мечтает, – сухо и четко ответила девушка, не обвиняя и не жалуясь, просто рассказывая, как данность. У крестьянки вопросов больше не осталось: – Федор Федорович, друг сердешный князя нашего, поэт и ентот, музыкантик. Настя его знала: сын сенатора и придворного камергера, этот прапорщик был частым гостем их дома, пока его не отправили на Юг за какие-то сатирические вирши. Кажется, дружба с Пестелем поспособствовала тому, чтобы его осудили, как Трубецкого и Оболенского, по первому разряду. – Веди к нему.       Вадковский оказался болезненно похудевшим но, в отличие от уже виденных Настей декабристов, совсем не постаревшим. Держался он бодро, Настю узнал почти сразу – «поразительное сходство с КондратиФедоровичем», – говорил смешно, на украинский манер торопливо проглатывая окончания слов. Тут же принялся рассыпаться в комплиментах, рассказывать про мемуары, которые пишет, обязательные визиты к жандарму, который контролировал их с Трубецким пребывание в Оеке, стихи и хлеб, которым торгует, и музыкальными салонами, которые устраивает у себя или у Трубецкого, с крестьянской публикой или по-дворянски на двоих, по настроению.       Настя чувствовала себя высочайшим цензором, но ставила себя на место, калибруясь о своего отца: его имя, звучащее невидимо и еле осязаемое, как обертон едва тронутой струны, напоминало ей о том, кто она и зачем она тут. Вадковский не знал нормальной женщины двадцать лет и едва не сжирал Рылееву глазами – она поняла, что осадой эту крепость брать не придется, и что ночь и водка сделают свое дело.       Попрощавшись спустя пару часов, она отправилась обратно, на обед, но Трубецкой – умышленно ли или не удосужившись послать за гостьей – уже отобедал, так что она поела и в одиночестве отправилась на прогулку, планируя к темноте отправиться к Вадковскому уже в князевой шелковой рубашке. Декабрист испортил ей все планы сам, вечером обнаружившись у Трубецкого в гостях. – Князь, как чудесно! Как чудесно, что вы привезли Анастасию Кондратьевну, и не отказали мне в приглашении – позвольте до трапезы я побалую вас музицированием? Мне из Парижу выписали ноты Шопена, новомодный романтик, из поляков! Я вам сыграю, вы позволите? «Провожу его до дома после ужина», решила Настя, спускаясь к ужину и сверкая мужчинам любезной и по-девичьи скромной улыбкой.

***

– Федор Федорович! – тот пришел без приглашения и предупреждения, но, как и всегда в маленьком Оёке, кстати. Они оба тут готовы были на стенку лезть от скуки, так что, прежде не находившие друг в друге ничего примечательного, теперь же эти двое стали от нечего делать друзьями и оправдывали этот статус совместными вечерами, в которые Вадковский обыкновенно играл, а Трубецкой – читал или говорил. Так получилось, хоть он этого и не выбирал, что именно сосед по ссылке стал поверенным его потаенных мыслей. Тот трепетал и склонялся перед князем, раболепно соглашаясь с ним почти во всем. – Шопена? Конечно, проходите за инструмент, – Сергей Петрович улыбнулся. Присутствие Насти в их скромном уголке на краю мира добавляло каплю столичного лоска в размеренную деревенскую жизнь, но, как и в рисовании, эта капля, коснувшись рисунка, мгновенно его осветляла или затемняла, меняя. Рылеева смиренно улыбалась в уголке, и Трубецкой, подливая ей вина, а себе с Федором водки, всё более распалялся, утверждаясь в своем желании сей же ночью совершить задуманное. Он представлял, как за Вадковским закрывается дверь и как сладостная истома укрывает их с Настасьей колени, как когда-то давно – с ее отцом. И у нее такие же на вкус губы, она сладко стонет под его объятиями, а ее острые ногти впиваются ему в спину.       Желая, чтобы Вадковский ушел немедленно, Трубецкой вместе с тем же оттягивал его уход, как только возможно было. Настино платье немного сползло в бок, и Серж глазами раздел ее ровно до плеч, целуя девушку, застывшую как римскую статую, в груди, не знавшие ребенка, но узнавшие мужчину. Как бы он хотел вернуться назад, в свою юность, и завладеть ею первым. Он выиграл одну войну, а другую проиграл, и здесь он пока не понял – неясный статус исхода тяжестью наливался в паху. Трубецкой задыхался от страсти и снова пил, бормоча неясно что под беспорядочную игру Федора Федоровича. – Я провожу нашего гостя, – Настя вскочила с места, как только декабрист пожаловался, что хочет спать и что ему пора, – Хочется убедиться, что с ним будет всё в порядке. И самой бы хорошо проветриться. Она была раскрасневшаяся, хмельная, взгляд ее затуманился, и Трубецкой, глядя на нее, знал то же, что ей вчера открылось: это его она хочет, а вовсе не Вадковского. – Да, пойдите, Анастасия Кондратьевна, возвращайтесь только, чтобы я Вас не терял, или пошлите кого-то, - князь представил, как он прижимает ее к грязной печке в своем доме и стаскивает с нее платье и шелковую рубаху под ним, оставляет в исподнем. Пусть. Значит, воля судьбы порой сильнее их планов. Настя взглянула на него с вызовом. «Будешь трусом или нет?» – Прошу вас, – Трубецкой открыл им дверь.

***

      Настя упивалась водкой под аккомпанемент Вадковского, мстительно наблюдая за тем, как хмелеет сам Трубецкой. Она была уверена, что он пил, потому что трусил, не желая признаться себе в своем собственном желании, то и дело звериным рыком прорывавшимся наружу. Рылеева хотела его всею горячностью своего отца, и впервые не винила его за то, какую судьбу он ей выбрал: князь обладал магической властью, доставшейся ему, видимо, от грузинских царей и потомков Гедимина, и пока он не приказывал остановиться, остановиться было решительно невозможно. Настя выбежала за гостем в холод сибирской ночи, кутаясь в платок и чувствуя, как кружится от алкоголя голова, и мужчина первый подхватил ее под руки, выдавая, что и он заразился лихорадочностью Трубецкого и теперь изнемогает от желания.       «С ним будет просто», подумалось Насте, «он, бедняга, похоже, с ссылки женщины не знал». Вадковский был мил, чист и симпатичен, но Рылеева его не хотела – она выбирала только самых падших, чтобы за ними утащиться в болото, или тех, кто это болото заварил, в попытке хотя бы так отомстить им за все те несчастья, что выпали на ее долю. Но нелюбовь и незамутненное разумом животное влечение к Трубецкому перекидывалась на поэта – когда они зашли к нему в сени, Настя схватила его лицо в ладони и крепко поцеловала, так что Федор Федорович испуганно охнул и попятился в комнаты. – Анастасия Кондратьевна, батюшки, – лепетал он, в конце концов замолчав, наткнувшись на стенку. Настя улыбалась дико и хищно, представляя перед собой такого же беспомощного, загнанного в угол собственной виной Трубецкого. – Чего вы стесняетесь, Федор Федорович? Забыли, что с женщиной делать надо? Я вам помогу, – мгновенно протрезвевшая, Настя по-мужицки сильно повалила декабриста на жалобно скрипнувшую кушетку, забралась сверху и расстегнула ширинку. Словно опомнившись, Вадковский забился раненной птицей, пытаясь освободиться: – Анастасия Кондратьевна! Бога ради! Ваш отец... – Сенатская площадь случилась пятнадцать лет назад, прапорщик, успокойтесь уже, – она выдохнула ему в губы сладко и влажно и скользнула рукой в штаны. Мужчина взвыл и попытался отстраниться, но в этом жесте угадывалось просительное движение вперед: Настя хохотнула, «вот и славно, Федор Федорович», стащила штаны и попробовала грех на вкус. – Анастасия Кондратьевна, – из последних сил взмолился Вадковский, – мы же дворяне, приличные люди, прошу вас, умоляю... Он не смог договорить, потому что Настя решительно его оседлала и принялась двигаться, распаляясь воспоминаниями о Трубецком и хмелея снова. Князь не хотел ее брать – пусть получит так, в виде позора и скандала, в виде падшей девушки, причиной падения которой он стал и которой не смог помочь. – Ненавижу, – всхлипнул мужчина, – за что вы так со мною.       Настя вдруг дернулась, озаренная какой-то странной мыслью, но слезать уже было поздно: мужчина не выдержал и излился в нее. Девушка тут же слезла, размазывая по бедру семя, наспех натянула скинутую шубу и верхнее платье, и на негнущихся ногах, шатаясь, пошла в сторону дома. Рубашка князя была замарана, Рылеева шла домой, подвывая страшно и дико, и весь пейзаж в сумме напоминал страшную лубочную картинку из богадельни. – Это все потому, князь, что вы первым не решились, – провозгласила болотной выпью Настя, проволочила свое тело до спальни и рухнула в постель, не раздеваясь.       Проснулась она уже засветло: у изголовья кровати на табурете стояла заботливо заготовленная вода, рядом аккуратным валиком лежал полушубок, а из-за приоткрытой двери — видимо, Зина не закрыла ее до конца, чтобы не шуметь замком — раздавались голоса. Девушка, сладко моргая и чуть морщась от уже подступающей головной боли, обязательной расплаты за бурный вечер, приподнялась на локтях и прислушалась к разговору. – Я не знаю, чем мне оправдываться, Сергей Петрович, – в плаксивых, истеричных интонациях Рылеева узнала Вадковского. Она лениво зарылась в подушки, не желая провоцировать мигрень жалкими ужимками одного декабриста или муками совести, которые неминуемо пришли бы после нотаций декабриста второго.       Настя неспешно выпила воду, притворила дверь, заплела косу, морщась от похмелья, и прислушалась: исповедь несчастного прапорщика все еще продолжалась. Наконец послышался какой-то шум, диалог явно переходил из обычной мирной беседы, и Настя поспешила вниз, заходясь в жестоком предвкушении чужого унижения и чужой мерзости, но застала только хлопнувшую дверь и Трубецкого, дышащего глубоко и часто. – Вот ведь чванливый глупец! – расхохоталась Рылеева в голос, будто хорошей шутке, – каяться пришел. Так я ж не понесла еще от него – что же каяться, когда за душой до сих пор грехи тяжелее? И до сих пор неискупленные? Или это они от вас, Сергей Петрович, научились с ними жить припеваючи и не терзаться ненужными мыслями: от них несварение? Признайтесь, вы все тут так из-за каждой крестьянки комедию нравов разыгрываете?       Настя смеялась, как безумная, глотая слезы садистского удовлетворения, которое сейчас казалось ей счастьем. Вон он, миг, ради которого она здесь – ради этого испуганного, удивленного выражения лица Трубецкого, которое он должен был пережить в момент, когда эшафот выходил из под ног пятерых осужденных; или нет, еще раньше, когда Кондратий за нервным смехом скрывал свой восторг и взвинченность идеей, и так же, как и его дочка сейчас, смотрел в рот князю, ожидая от него следующего слова.
14 Нравится 4 Отзывы 3 В сборник