ID работы: 9253108

я в весеннем лесу

Слэш
R
Завершён
128
автор
Размер:
212 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 79 Отзывы 65 В сборник Скачать

7

Настройки текста
Встретились ещё как-нибудь. На следующий же день. Миша заявился в училище, каким-то невероятным образом Юру среди аудиторий разыскал и, сияя радостью и благодушием, проявляя чудеса предупредительности, любезности и деликатности, снова повёз обедать. Уложился, как договорились, в сорок минут и после вернул Юру к училищу, целого и невредимого, польщённого и обалдевшего, едва дышащего, едва соображающего, полыхающего изнутри и снаружи от удовольствия и всех этих нежных и прожигающих мишиных взглядов, которые откровеннее любых слов давали понять, как он погибает от желания повторить то, что было прошлым вечером. Такой Миша был хорошенький, такой решительный, весёлый и милый, так каждым словом и жестом старался Юру к себе расположить, что невозможно было не растаять. Юра и растаял, совершенно растаял, растёкся сладкими каплями по сиденью потрясающей волги и не мог оторвать от Миши зачарованных глаз, однако каким-то чудом сумел сохранить остатки благоразумия — видимо, те остатки, благодаря которым даже смертельно пьяный не забывает, как дышать. Так же и Юра, несмотря на своё невменяемо-счастливое состояние, буквально физически не мог поступиться театром и удрать от по-настоящему важных дел. Как бы Юре ни хотелось распластаться у мишиных ног, словно бесящейся от обожания собаке, но две вещи его останавливали — карьера и гордость. То есть, Юра никак не мог уступить своим желаниям во вред работе, и никак не мог перед Мишей унизиться. По крайней мере тогда, на начальном этапе отношений, Юра ещё ловил проблески благоразумия и самоуважения и умел разобраться, что делать стоит, а чего не стоит. Пытался ещё свою связь с Мишей уместить в рамки простой интрижки, короткого романа, который закончится, а театр, работа, семья — останутся, и важно сохранить их неприкосновенными, не испортить дальнейшую жизнь необдуманными поступками… Тут же, после обеда ласково прощаясь, Миша настойчиво потребовал свидания, но сегодня у Юры был спектакль и много работы, а завтра — у Миши какие-то неотложные дела. Но завтра вдруг оказалось, что Миша свои неотложные дела отложил и, изловив Юру в таком месте, где Юра никак не ожидал быть отысканным и не слушая робких, высказываемых лишь для приличия возражений, потащил в свою специальную берлогу, где всё повторилось. Юра только в первый раз удивился. Потом удивляться перестал. Такой уж он, этот Мишенька: если ему надо, он из-под земли достанет, не пожалеет ни сил, ни средств. Если ему важно, он дозвонится куда угодно. Если ему хочется, он в самом плотном графике выкроит окошко для встречи. Было бы желание, а время и возможности найдутся. Так и поднялась эта заполонившая жизнь жаркая метель. Так поглотила отчаянная пучина. Ещё совестно было себе в этом признаться, но Юра за два дня успел страшно соскучиться по поцелуям и объятьям, по мишенькиному запаху, вкусу и голосу. Юра был абсолютно счастлив и доволен и сам на Мишу бросался с не меньшим вожделением. Всё было в Мишеньке идеально, всё необходимо, и совсем иное дело — вешаться на него с пьянящим осознанием, что раз это происходит во второй раз, то случится и третий, и четвёртый, и пятый, а даже если и закончится когда-нибудь, то теперь не скоро… Неужели сбывается прелестная сказка, и Юра сумел чем-то его зацепить, понадобился ему не как единовременное развлечение, а как более длительное, как полноценный друг и любовник, на которого не жалко тратить времени и сил? Неужели вот настолько всё легко, настолько быстро? Собственные болезненные ощущения с прошлого раза не прошли, но стоило на это пожаловаться, и Миша с лукавой улыбкой и необычайной лёгкостью, немало Юру удивившей, предложил поменяться ролями. Как оказалось, для Миши это не составляло ни малейшей проблемы. В дальнейшем он сам такую инициативу проявлял редко, но никогда не был против, если Юра изъявлял желание. Юре же прежде приходилось выступать в активной роли, но всё это тоже было давно, неловко и муторно. То есть какой-то, не вызывающий ничего, кроме досады, опыт имелся, но, как и со всем прочим, Юра лишь теперь узнал каково и это. Безумие какое-то, до неправдоподобности чудесное — овладеть мужчиной, таким великолепным, самым, самым лучшим, лучше и сотню лет придумывай — не придумаешь. А даже если кто и выдумает-таки, всё равно можно с уверенностью сказать, что «мой мальчик самый лучший», «потому что мой». И применить к Мишеньке это волшебное «мой» — просто в голове не укладывалось. Было конечно волнительно, понимание своей ответственности и оказываемого доверия пугало, безумно страшно было причинить Мише неудобство и безумно хотелось, чтобы ему было хорошо. Было ли? В первый раз наверное нет. Но потом, постепенно Юра освоился. Собственные ощущения не имели здесь большого значения, хотя и они были изумительны, но не было большей награды, чем изгибающаяся мишина мягкая спинка, его срывающееся дыхание и его тихие, сдавленные, почти какие-то девичьи стоны, которые при большой подозрительности могли показаться издёвкой или шуткой, но, как ни удивительно, были неподдельными. Необъяснимое наслаждение было в том, чтобы называть его в такие моменты своей девочкой. И было это конечно нелепо, и Миша, отфыркиваясь и ругаясь, смеялся, но и ему это нравилось. Словно Миша умел выворачивать свою блестящую волчью шкурку жёсткой шерстью вовнутрь. Конечно и в этом вывернутом наизнанку состоянии его нельзя было назвать беззащитным ягнёнком, но его зверская сила будто утихала и отходила на второй план, и Миша становился податливым и чутким. Или просто поворачивался другой своей гранью, которая и в силе проступала изящными контурами — в повадке лёгкой птицы, в его немилосердной стройности, в тонких длинных пальцах, в голосе, который мог быть очень нежным, в лице, которое при определённом выражении могло быть таким очаровательным, что в подобные моменты никто бы не поверил, каким он может быть суровым. Но какой бы хрупкой веточкой он ни казался, ничто не могло такую сломать. Может поэтому-то он и не стеснялся — ему не нужно было ничего доказывать и незачем оберегать свою мужественность как нечто, что может пострадать. Он с удивительной беззаботностью отдавал над собой контроль, словно это ничего ему не стоило. Ничего-то он не боялся, даже побыть слабым и уступающим, и эти дурацкие шутки про послушную девочку заводили его не меньше, чем обратная ситуация, когда Юра бился под ним в беспомощном восторге. Разница была лишь в том, что Юре нравились применяемая к себе грубость, а с Мишей требовалось быть максимально аккуратным и нежным. Ещё совершеннее нельзя было быть, но Миша был. Как бы ни были сильны его руки, но они не были рассчитаны на принуждение или насилие — словно блок какой-то стоял, и как только Юра давал понять, что ему чего-то не нравится или чего-то не хочется, всё мигом прекращалось. В этом Мише можно было стопроцентно доверять. Такой уж Миша был чудесный, что, несмотря на свою избалованность и жизненную хваткость, где-то на уровне природного воспитания, или совести, или врождённого чувства порядка был так устроен, что искренне полагал, что даже в самых неравных отношениях не может быть главного, а во всём должно царить разумное равноправие, и физическое, и нравственное. Никто никого не может подавлять и обижать, всё должно быть добровольно и обоюдно. Юра, привыкший считать, что в любви кто-то один должен брать, а кто-то другой — снисходить или жертвовать, словно новый мир для себя открыл. Понял, что может не только поддаваться и быть добычей для серого волка, но может и сам быть сильным и берущим, и может сам впускать зубы в подставленную нежную шейку. И как можно было в этого Мишеньку не влюбиться? Как мог он не стать наваждением и предметом зависимости? Юра так и не разобрался, что ему больше нравится. С одной стороны, нравилось мишино физическое превосходство и животная неутомимость. В те вскоре пришедшие небесные майские ночи и в те редкие дивные летние дни, которые Юра целиком проводил с ним, так и хотелось со счёту сбиться или картинно возмутиться: «Опять? Да сколько ж можно то? Камни вопиют! Отстань! смилуйся», — но, конечно, в таком игривом тоне и с таким блеском глаз, чтобы Мишенька не вздумал смиловаться и отстать. Юре нравилось считать его более выносливым, хотя на самом деле они были вполне равны, и ни разу такого не было, чтобы Юра, всерьёз измучившись, захотел отказаться. Ни боль, ни усталость Юру не останавливали. Находимые на теле синяки приносили лишь удовлетворение и давали повод для тайной гордости. Юре нравилось заезженное до невменяемости состояние, когда шевелиться нет сил, нравилось постоянно испытывать тихую боль, словно держать перед глазами напоминание о происходящей безумной любви. И так же безумно нравилась мишина грубость. Для Миши причинение боли было не самоцелью, а лишь случайностью и издержкой его силы и скорости. Иногда он бывал нарочно резок, но лишь в той степени, в какой сам считал это безобидной игрой. Юре же, не без стыда и непонятного ликования, пришлось открыть в себе ещё и это — его возбуждала боль и наносимые в умеренных пропорциях увечья, а каковы эти пропорции, это уж какой у Мишеньки настрой. Была у этого удовольствия не менее прельстительная противоположность. Можно было сказать прямо, легко вырваться из его мигом отпускающих, почуяв сопротивление, рук, щёлкнуть перед его лицом зубами: «хочу тебя». Хватало и особого взгляда, который Миша послушно распознавал и отвечал рассеянной улыбкой. А порой Юра не успевал уследить за переменой — происходила она по мишиной прихоти, или по собственной, или по их общему порыву. В его голубых глазах загорался небесный огонь иного, не закатного, а рассветного толка, Миша легко поддавался и оборачивался нежным весенним цветочком, который нужно было с превеликой осторожностью брать в руки и не без усилия срывать. Юра чувствовал себя сильным и вместе с тем скованным — тем самым всемогущим, злым и голодным зверем, который слаб на красоту, и через это бессилен. Ощущая эту свою иллюзорную власть над ним, равносильную иллюзии обладания не только мишиным телом, но и его душой, Юра окончательно терял голову. Именно в такие минуты Юре словно дыхание перекрывало ничем иным, как любовью, чувством, сгустившимся до того, что оно сбивалось над сердцем в твёрдый, горячий и тяжёлый комок чего-то безвозвратного, бесповоротного, бесконечного. Даже театр, даже собственная гордость, даже разум и вообще весь мир становились сущей ерундой по сравнению с затапливающей изнутри нежностью, сосредотачивающейся в одном слове, в одном милом имени, в том, чтобы обнимать его крепко и вбиваться в него, зная, слыша и чувствуя, что ему это нравится, и что никто никогда не даст ему ничего подобного. Когда Юра думал обо всём этом — о том, что Миша с немыслимой щедростью подарил ему сразу две крайности такой большой любви, то только диву давался. Как хорошо они друг другу подходят, как идеально сочетаются их желания, возможности, предпочтения и потребности. Как красиво и гармонично они друг друга дополняют, начиная цветом глаз и волос и заканчивая характерами. Какое им дано взаимопонимание и счастье, и разве это не значит, что они друг для друга созданы? Что расстаться им невозможно, ведь то, что завязалось между ними — редчайшее, бесценное совпадение, что сродни тому совпадению, с которого началась жизнь на земле. И если уж оно возникло, потерять его нельзя. Главный аспект любви оставался физическим, но что с того? Юру это не беспокоило. Миша со своей стороны не скрывал, что в первую очередь Юра ему требуется для постели. А дружба, радости и всякие игры, проведённое вместе время, какие-то разговоры, душевная близость и прочие приятные мелочи — это всё конечно хорошо, это всё конечно нужно, но побочно. Близостью оканчивалось каждое свидание. К этому вела любая встреча, обед или ужин, всякий подарок и проявление заботы, каждый телефонный разговор имел под собой конечным итогом достижение этой проклятой цели, но что с того? Юру это устраивало, потому что в скором времени, под мишиным растлевающим влиянием, он и сам стал физическим аспектом одержим. Сначала Юра делал вид, что одержим, чтобы Мише было приятно, чтобы Миша чувствовал горящий взаимный интерес, ведь, кроме этого, Юра мало чем мог отплатить ему за все оказываемые благодеяния. А потом, не прошло и месяца, вид делать не пришлось. Юре и впрямь немного было надо, чтобы свихнуться, чтобы по каждому сантиметру прекрасного мишиного тела начать сходить с ума и волком выть, когда его нет рядом, а он нужен. Да и вообще, немудрено. Тридцать лет ползал как сонная муха, и только сейчас вдруг проснулся и бросился, колотя крылышками и кувыркаясь, в упоительно свежий и сладостный поток весеннего ветра. До того Юра довёл себя или до того был доведён, до того воспитался, что от одного только звука мишиного голоса, от единого взгляда на него или даже от мысли о нём, внутри пробегала молниеносная цепная реакция, последним обжигающим звеном которой было возбуждение и острое желание к Мише прикоснуться, обнять его и дальше по нарастающей, всегда одинаковой, но не способной приесться и наскучить. До такой крайности в конце концов дошло, что желание стало постоянным спутником сознания. Можно было как-то от него отгородиться работой или важными делами, как-то его заглушить на время активно работающей мыслью, но, стоило отвлечься, стоило хоть чуть-чуть расслабиться и оно уже тут как тут — всегда нацеленной, всегда звенящей стрелой пронзающее голову и сердце «Мишенька», в котором плотно сплетались вожделение, душераздирающая нежность, тоска и счастье. То ли Юра нарочно развил это в себе ради его удовольствия, то ли это само собой возникло, то ли это любовью и роковой страстью и называется. Во всяком случае, не прошло и двух месяцев, и Юра, уже без ужаса, уже без страха, признал своё чувство любовью — настоящей, единственной, огромной, фатальной. Как же он до этого докатился… Чем всё это являлось для Миши? Юра видел, что Миша только лишь заинтересован в том, чтобы снова и снова укладываться в кровать — это лежало на поверхности и не таило никаких подводных камней. Рядовое развлечение (разве что, чуть затянувшееся), модное веяние нынешней весны и лета, захватившая воображение игра, ведь игрушка была хороша — Юра был красив, послушен, старателен, любое предложение принимал с восторгом и во всём Мишу устраивал. Надо полагать, так успешно устраивал, что Миша, сравнивая Юру со всеми предыдущими и теоретическими будущими любовниками, видел, что Юра лучше многих, а может и лучше всех, и потому Миша, не видя и не ища причин для разочарования, не спешил от него избавиться. Но «не спешить избавиться» и значило «привязывать всё крепче». Миша, наверное, понимал, что чем сильнее Юра влюбится, тем сложнее будет с ним порвать, но покуда собственный интерес не угас, Миша о расставании чистосердечно не задумывался. Покуда Юра оставался желанным, Миша, вольно или невольно, предпринимал меры по его обольщению. Это и не меры были. Никакого коварства и злого умысла, а лишь естественный ход вещей и сопутствующие роману детали: ухаживания, забота, подарки, знаки внимания, комплименты, проявляемый к юриным делам интерес и уважение к его словам и просьбам. Мише самому приятно было это делать, вот он и делал, удовлетворяя свою разумную и честную потребность платить Юре за любовь добром и щедростью. Такой уж он, этот Миша: если ему надо, он из-под земли достанет, не пожалеет ни сил, ни средств. Если ему важно, он дозвонится куда угодно. Если ему хочется, то он непременно окошко в своём плотнейшем графике выкроит, чтобы приехать, даже если ничего не обламывается, всё равно, без всяких просьб на другой конец города поздним вечером во что бы то ни стало прикатит, чтобы дождаться у дверей, чтобы хоть десять минут побыть вместе, чтобы только лишь обнять и передать какой-нибудь подарочек или что-то нужное, о чём Юре стоит мельчайше обмолвиться: в ответ на упоминание о головной боли Миша привезёт аспирин, если собирается дождь, обязательно притащит зонтик и в любом случае, зная, что Юра всегда голоден, никогда не приедет без чего-нибудь вкусненького. Любую бытовую проблему Миша запросто умел решить, начиная оформлением каких-то сложных документов и приёмом по знакомству у хорошего стоматолога и заканчивая сломавшейся раковиной и заменой перегоревших пробок. Каждый день возить Юру в Бескудниково он не мог, но стоило об этом попросить, и Миша отвозил, даже если это шло в разрез с его личными планами. На заднем сиденье волги всегда лежала куртка, чтобы Юре набросить, если он замёрзнет. Всегда находился для Юры чистый носовой платок или угощение, что-нибудь, что заставит Юру улыбнуться — а это и Мише приятно. Такой уж он, этот Миша. И при том он совершенно не ждал подобной заботы в ответ — она была Мише нисколько не нужна, он бы её не оценил и не заметил. Да Юра при своих ограниченных возможностях и не смог бы. Не было почти ничего, что Юра мог для него сделать. Вот Юре только и оставалось, что неотвратимо влюбляться и всеми силами своей души и тела ублажать его тем единственным способом, который был у Миши востребован. Однако Миша не обманывал себя и Юру не вводил в заблуждение, не опутывал красивыми обещаниями — ничуть. Да, Миша загорелся, но головы не потерял. Несмотря на искренность своего увлечения, несмотря на собственную непосредственность и страсть, несмотря на естественное желание о Юре заботиться и без конца с ним нежничать, Миша никогда не переставал за собой, за своими словами и действиями следить. Ему и не требовалось контроля. Просто он был кристально честен. Так же, как где-то на уровне непререкаемой совести Миша не был способен на насилие и подлость, так же он словно физически не мог сделать или сказать чего-то необдуманного, о чём потом пришлось бы жалеть. Ни разу, даже в постели, даже в самые сокровенные моменты Юра не услышал, хотя и мечтал тайком сорвать, ни единого «люблю». Никакого «мой», ни малейшего «всегда» — ничего такого, что потом можно было бы назвать враньём. Ни намёка на то, чем Миша позволил бы себя упрекнуть. Ни одной улики против того, что эта быстро завертевшаяся интрижка так же быстро оборвётся — не столь потому, что Мише надоест, сколько потому, что всякий чудесный летний день в отмеренный срок меркнет и завершается. Юра поначалу ещё взывал беспомощно к своему благоразумию, но бесполезно. Нельзя было этого делать, нельзя, нельзя, но слишком был Мишенька хорош. С каждым днём Юра всё чаще задавался робким вопросом, не может ли в мишином случае заинтересованность быть равноценна зарождающейся влюблённости? Эта резко вспыхнувшая яростная мишина страсть — не может ли она быть признаком возникающей привязанности? Миша не желает в это поверить, отказывается признать, боится или не хочет, но разве их жалкая интрижка не может перерасти во что-то большее? Все проявления, служащие делу заинтересованности и страсти, разве не могут быть проявлениями любви? Юра умолял себя этого не делать, но всё же неотвратимо погружался в этот сладкий самообман. Как он мог не надеяться на ответную любовь, если сам любил? И как только угораздило? Примерно через пару недель после первого свидания (эта пара недель была полна почти ежедневными встречами, телефонными звонками, обедами, ужинами и проведёнными в берлоге вечерами) Миша стал аккуратно намекать, что хотел бы, чтобы Юра остался с ним на целую ночь. Миша не вынуждал и даже не просил, просто давал понять какой-нибудь многозначительной обмолвкой или двусмысленной шуточкой. Когда Юре наставала пора рваться домой, Миша нарочно крепче его обнимал или пытался отвлечь, или бесхитростно делал вид, что спит, наивно забывал, что Юру надо возвращать в Бескудниково, с деланной невинностью тянул время — все эти смешные уловки Юру словно ножом резали. Особенно то, с какой печальной улыбкой Миша его провожал — ну прямо котик, подобравший лапки и с милым укором наблюдающий, как драгоценный человек исчезает за дверью. После каждого вечернего свидания Миша в поздний час отвозил его в Бескудниково, доставлял прямо до подъезда, и Юра, уходя, чувствовал, как остро сжимается сердце от этой мишиной печали — показуха, конечно, завтра они снова встретятся, но… Но и самому ужасно, ужасно, прямо до слабости в коленях хотелось. Голова шла кругом от такой перспективы — провести с ним ночь, то есть, грубо говоря, налюбиться вдоволь, досыта, до предела, и после, измочаленным и счастливым, долго безмятежно спать, оплетя его руками и ногами, и потом проснуться с ним рядом, и снова, и вместе позавтракать, и потом быть довезённым до театра… А вот скоро натешится Миша, поматросит и бросит, и что тогда? Так Юра и не узнает каково это, когда вдоволь, когда до предела… Юра хотел этого, но всё же не настолько, чтобы в угоду своим желаниям пойти на настоящее предательство. Раз Юра сорвался на очередной мишиной проделке. Миша нарочно привёз его в берлогу позже обычного, а в берлоге ждала масса заранее заготовленных угощений, чуть ли не ужин при свечах, тьфу. Юра не столько ему, сколько себе взялся истерически втолковывать, что не может, не может! Что ж тут едой соблазнять? Юра не может так поступить со своей женой. Она не заслужила этого. Одно дело — чего-то не договаривать, а другое — бессовестно наврать, и, пока она переживает, как последнему мерзавцу развлекаться… Миша поспешил его успокоить, что вовсе не настаивает, что всё понимает. Но как-то вскользь, Юра даже не понял, что именно, но уловил, не в словах, не в голосе, а в холодновато блеснувших мишиных глазах — не угрозу, не предупреждение, а лишь туманное предположение, что если Юра будет упрямиться… Нет, это бы Юру не сломало. Уж чего-чего, а угроз Юра бы точно не испугался и даже наоборот, уловив намёк на шантаж, мигом бы взбрыкнул. И Миша, наверное, тоже это почувствовал. Миша пошёл другим путём. Единственной юриной ролью в театре оставался «Ревизор». Миша проявлял к юриной работе вежливый интерес и вот наконец нашёл повод, выкроил в своём плотном графике время. Демонстративно приобрёл билет и пообещал, что придёт смотреть спектакль и будет аплодировать, свистеть и топать так, что из лож зрители повываливаются. Юре это было очень приятно и лестно, хоть на тот момент Юра и понимал, за что идёт борьба и что в этом противостоянии все способы хороши — Миша просто ищет способ Юру настолько впечатлить и умаслить, чтобы Юра окончательно растаял и упал к его ногам перезревшей вишней… И что толку сопротивляться? И Мише, и собственным желаниям? Юра всё ещё боялся совершить это первое предательство, но разве первое? Что он так упёрся в это «на ночь не остаюсь»? Какая разница? Всё равно это неизбежно. И всё же Юра ещё держался на чём-то. Уже не на гордости, не на уважении к Оле, а лишь на каком-то жалком упрямстве. Но и оно было сломлено. Со сцены Юра не нашёл его в зрительском зале. Да и некогда было разглядывать, Юра играл свою роль, выкладывался как всегда на максимум и не отвлекался, не халтурил — хоть этого Мишенька никогда бы не смог отнять. Из лож никто не вывалился, но после спектакля в юрину гримёрную, которую он, как маленький курятник, делил с десятком других маловостребованных курочек-артистов, принесли цветы. Как в каких-то бульварных романах, которых Юра не читал. Как в каких-то зарубежных чёрно-белых фильмах, где красотке-певице за кулисы посылают корзину цветов. Так же и тут. Весь десяток маловостребованных артистов шумно охал, бил короткими крыльями и квохтал: «Что за комиссия, создатель? Какие розищи! А кому передали-то? Написано — Соломину». И как в чёрно-белых зарубежных фильмах, Юра до последнего головы не поворачивал, пока ему эти цветы под нос не сунули: «Это же тебе, Юрка, чего ты сидишь? Вот это Хлестаков! Во у тебя поклонники, ничего себе!» Юра устало вздохнул, подперев рукой щёку, покосился на неподъёмную охапку перевязанных плотной лентой огромных, бордово-красных роз. Была к ленте приколота и записка, где кроме фамилии значилось «Прекраснейшей розе мира». Юра только закрыл лицо руками и затрясся от беззвучного, истерического, счастливого и несчастного смеха. Ну откуда, стервец, проведал, где успел? И неужели этого Юра в своей уже давно отлетевшей грустной юности так трепетно ждал? Вот, дождался. Всё так же горестно посмеиваясь, Юра побрёл к телефону. Позвонил домой, не разбирая слов, наплёл Оле что-то про дела, что затянутся допоздна, и что переночует у приятеля… Гадко было на душе, до невозможности скверно, но Юра, вернувшись к своим розам, как к соучастникам преступления, как к милым своим палачам, с которыми у Юры слишком много общего, зарылся лицом в их упругую прохладную нежность, нарочно накалываясь на шипы, в них спрятал свой стыд и падение. Кто-то его тормошил. Юра поднял голову. Виталик, каким-то образом здесь оказавшийся, вынырнул словно из тумана, из небытия, из жизни, в которой они уже перестали быть друзьями и братьями, а стали только посторонними, пересекающимися лишь на работе и то редко… Впрочем, нет. Ещё в прошлом месяце у них было перемирие, они погожим вечерком гуляли по парку Горького, предчувствуя весну. Виталик уморительно рассказывал какую-то интересную историю. Он недавно развёлся и сильно тосковал, но дышал свободно. Мыкался теперь по каким-то трущобам и всё уговаривал Юру зайти в гости, а то и на ночь оставаться: «Ну зачем тебе каждый день мотаться на свои окраины?» Юра согласился — как-нибудь зайдёт. Но на ночь не останется. Ещё чего. Ели мороженое, Юра естественно замёрз, и Виталик отдал ему свои перчатки, которые Юра забыл вернуть. Перед тем как посадить Юру в бескудниковский автобус, Виталик поспешно и крепко его обнял, шепнул на ухо то, что тяжко и скучно было слышать: «Я тебя очень люблю, Юра, ты самый важный человек в моей жизни…», и целых несколько секунд не желал отпустить — то единственное, что Юра, по доброте своей, ему позволял. Но за последние несколько недель — с тех пор как Миша появился, Виталик стал таким чужим, что Юра едва узнал его глупое дурацкое лицо. Виталик упрямо допытывался от каких-таких воздыхателей цветы, вопрошал каверзно: «А может это мне? Имя-то не указано», нарывался на ссору. Эх, Виталька, да поди ты к чёрту. Наскоро переодевшись, собравшись и сгребя свою охапку, Юра выкатился с ней из театра. Мишина волга ждала на обычном месте. Юра вместе с цветами свалился на заднем сиденье и измучено произнёс: «Увози». Куда угодно. И будь что будет. Может это и была та невозвратная черта, перейдя которую, Юра пропал? Пришлось ли жалеть? Конечно. Но в ту ночь — нет. У мишенькиных рук было замечательное свойство. Юра абсолютно обо всём в них забывал. Так и в ту ночь забыл об Оле, о Виталике, о собственной дочери, о собственной подлости… Миша словно с цепи сорвался. Ему чтобы сорваться и требовался простор ночной темноты и долгих часов, и Юра не просил его отстать и смилостивиться, хотя на тот момент ещё не был к таким испытаниям готов. Но и тяжесть, и боль, и усталость были не только наслаждением, но и иллюзией наказания и, может, этим-то и были столь необходимы. Юра уже ни о чём не жалел и ни о чём не думал, а только отдавался ему раз за разом, и сам тоже, побивая свои прежние скромные рекорды, сорвал и натёр всё, что было можно. Всё действительно было великолепно — не переживая о времени, безмятежно засыпать, словно терять сознание в жёстком кольце его рук, и просыпаться от желания, задыхаясь от изумительности происходящего, будить его неосторожным поцелуем, просить прощения и продолжать целовать, покуда он не заведётся и не отбросит от себя, чтобы самому весело накинуться. Прав был Мишенька, совершенно прав. Такая любовь, как у них, требует полноценных ночей, а не каких-то урывок и поспешности. Юра был благодарен ему за эту науку. И уже казалось, ну что такого? Соврал Оле — это конечно ужасно. Но Оля ни о чём не узнает. Ей это ничего не будет стоить. Стоить это будет только юриной совести. А Юра пострадать готов, ничего, потерпит. За такую ночь с Мишенькой он бы, не раздумывая, заплатил всеми деньгами и связями мира, если бы они у него были. Был бы сказочно богат — всё бы отдал. А собственные нравственные терзания — какая ерунда, какая мелочь, этого добра не жалко… Наутро Юра едва смог подняться, но и это было в радость. Миша разбудил его рано, раскрыв балконную дверь, впустил в комнату всю холодную душу весны. Принёс к кровати чашку чая и неловко нарезанные бутерброды и сам сел тут же на полу, стал что-то уморительно рассказывать. А в ванной в воде лежали розы — Миша успел и о них позаботиться. Но зачем продлевать их загубленную жизнь, если весь её смысл в красивом мгновении гибели? Юра чувствовал себя таким же цветком, пусть даже и прекраснейшим в мире — подрезают у него кончик стебля, ставят в воду, любуются, гладят губами нежнейшие лепестки, но сколько ещё? И всё-таки Юра был счастлив. Когда он, кряхтя и охая, собрался и был готов к выходу и торжественному доставлению на волге к служебным дверям театра, Миша, с видом немного неловким и таинственным, выкинул очередной фокус. Долго поцеловав, положил что-то в карман юриного пиджака: «Сделай мне, пожалуйста, большое одолжение, прими этот маленький подарок». Это были деньги. Сумма, сравнимая с третью обыкновенной юриной зарплаты. И Юра, помявшись и опустив глаза, сделал это одолжение и подарок принял. Во-первых, чтобы отказом не ставить Мишу в неудобное положение. Во-вторых, Юра не успел себя остановить: вперёд благоразумия и гордости ужом проскользнула мысль, что если он эти «честно заработанные» потратит на ботиночки для Даши, то хоть сколько-то очистит этим совесть. Даша конечно не разута, но вчера утром, когда Юра уходил из дома, ему в который попались на глаза её ботинки — вполне ещё сносные и целые, но грубоватые, поношенные, отданные сердобольными соседями сверху, у которых мальчик на два года старше. Деньги в семье были, но не столько, чтобы потратить их на необязательную покупку. К тому же Оля не настаивала и говорила, что всё равно ребёнок из обуви вырастает быстро — оглянуться не успеешь, а уже требуются размером больше, лучше уж сразу купить летние, нарядные, на которые деньги уже отложены… А вот он возьмёт и купит. Ведь Юра в самом деле заработал. Миша дал ему эти деньги, чтобы ненавязчиво (вернее, чертовски навязчиво) подчеркнуть, что Юра выполнил то, что от него требовалось, и это его гонорар. В самом деле, Юра ночью здорово разошёлся: когда сам Мишу имел, сходя с ума от происходящего, порыкивал ему в ухо, что любит его, любит, любит… Аж неловко. Юра и сам ещё в этом не был уверен. Вернее, пытался быть уверенным, что нет. Что не станет, не будет, ни в коем случае. А даже если станет, то Мише об этом не скажет, потому что это, разумеется, Мишу отпугнёт. Но вот какой Миша добрый — вместо того, чтобы испугаться, он деликатно, но ясно напомнил об истинном положении дел и дал Юре повод считать эту ночь всего лишь рабочим подрядом. Так и должно быть. Да. Это такая подработка. И то, что она приносит Юре удовольствие — лишь приятное дополнение к заработку. Работа и должна приносить удовлетворение, так что всё это совершенно разумно… В дальнейшем Миша продолжил давать деньги. После каждой ночи с поцелуем и вежливой просьбой принять вручал фиксированную сумму, и Юра, раз взяв, в следующие разы отказаться уже не находил причины. Для Миши это, должно быть, было успокоительным символом того, что у него нет перед Юрой обязательств, а у Юры нет претензий. Юра и сам всей душой хотел верить, что претензий не имеет, и потому, подыгрывая, деньги брал и лукаво сверкал глазами на шутки про проституцию, которые Миша если и отпускал, то с большой аккуратностью, тоже как словесное подтверждение обоюдной свободы. Миша мог шутить как угодно, но Юра уже знал о его честности и природной правильности, знал, что Мише можно стопроцентно доверять, как хорошей собаке, которую не страшно оставить с маленьким ребёнком. Несмотря на показное отсутствие обязательств, Миша не бросит его с бухты барахты, не обидит, не обманет, не заставит ревновать и не станет вот так же за деньги или без денег спать с кем-нибудь другим — это было бы подлостью, а на подлость Миша не способен. А главное, вся эта плата теряла смысл и из гонорара становилась подарком, потому что Миша давал деньги и просто так. Когда подвозил Юру, перед тем как попрощаться, лениво доставал кошелёк и, забавно что-нибудь изображая, вынимал несколько рублей «на мороженное», «на ситро», «на булавки», «на шпильки и шляпки», «на качели и карусели» — нравилось Мише быть щедрым, вот он и был. Юре столько денег не требовалось, но не хотелось нарушать мишину игру. И особая приятность была в том, чтобы горделиво сказать себе: «мой любовник меня содержит», «мой мужчина меня балует». Вместе с тем Юра уже и на автобусах не катался — всё больше на такси, осыпал дочку вкусностями и игрушками, пряча глаза, давал Оле на хозяйство, да и вообще в жизни были тысячи вещей, на которые «честно заработанные» стоило потратить. А главное, эти легко доставшиеся деньги так же легко тратились обратно на Мишу. Юре ведь тоже хотелось делать ему подарки и оказывать знаки внимания. Юра мало чем мог его удивить, но всё же иногда удавалось. Например, с гордым видом повести его не в ресторан, а в какую-нибудь пышечную, где-нибудь изловчиться и заплатить за него быстрее, чем Миша сам успеет, купить ему какую-нибудь ненужную ерунду, служащую цели выманить у него растроганную улыбку… Но Миша и без того всегда улыбался. Как бы Юра ни старался, у него не получалось осыпать любимого приятными мелочами так же легко, весело и непринуждённо, как Миша это умел. Была ещё одна статья для трат — мишина, вернее, уже их общая специальная берлога для свиданий, которая вскоре стала не берлогой, а уголком и гнёздышком. Миша говорил, что это не его квартира, но хозяин — его приятель, и Миша с ним договорился, чтобы в ближайшее время никто туда не ходил. А сколько это ближайшее время продлится? Думать об этом не хотелось. Через неделю Юра получил от этой квартиры ключи и полное право уголок постепенно вычищать и обживать. Всё, что могло понадобиться, появлялось по первой просьбе. Миша только посмеивался, но всё доставал: занавески на окна, скатерть на стол, абажур на лампочку, одеяло поприличнее, всякие припасы, чтобы при необходимости позавтракать и поужинать. Юра в это дело тоже с удовольствием вкладывался и порой, если выдавалось время, один туда ездил, чтобы навести порядок и уют или что-нибудь обустроить. Через две недели Юра перетащил туда смену одежды и обзавёлся безмерно радующими мелочами вроде личной зубной щётки, расчёски и иголки с ниткой (слишком уж Миша любил дёргать за шиворот). Страшновато было, что Мише это мещанство придётся не по вкусу и он сочтёт его ограничением своей свободы, но всё же Миша не мог не признать, что любовью лучше заниматься в благоприятных условиях, нежели в той грязи и мерзости, что в берлоге царствовали раньше. Поздно было поворачивать назад. Оставшись раз, Юра стал оставаться снова и снова, когда бы Миша этого ни пожелал. Чёрт знает, может Юра и вовсе загулял бы и забыл дорогу к родному дому, но театр придавал жизни прежнюю форму. Да и Миша часто бывал занят — у него постоянно шли всякие концерты и съёмки, гастроли, иногда он уезжал на несколько дней, а то и дольше. Юра мог продержаться без него максимум час, а потом начинал скучать и изводиться. Работа спасала — на репетициях и спектаклях, на занятиях в училище Юра мог с грехом пополам выкинуть его из головы. Но если голова была ничем не занята, то там мгновенно возникал Мишенька. Но пока это было нестрашно, потому что Миша, даже если уезжал в другой город, каждый день в оговоренный час звонил, говорил, как скучает и, забавно пыхтя в трубку, расписывал, что с Юрой сделает, когда вернётся. Как можно было в него не влюбиться? Как можно было это остановить? Что самое ужасное, Юра не хотел останавливать. Оле пришлось рассказать. Поначалу Юра надеялся, что удастся от неё скрыть, но куда там. Когда Юра стал еженедельно пропадать с одной и той же нелепой отговоркой, всё стало очевидно. Новые подарки, лишние деньги, да и вообще по юриному поведению нетрудно было догадаться, что с ним происходит. Разрываясь на части от стыда и сожалений, Юра рассказал всё как есть и взялся отчаянно и путано то ли Олю, то ли себя убеждать, что это просто интрижка, что это ненадолго, что скоро всё вернётся на свои места… До того Юра разнервничался, что под конец едва не ляпнул то, чего сильнее всего боялся: «Может нам разойтись?» Оля только обругала его идиотом и ушла в комнату. Плакала наверное. Юра уныло поплёлся за ней следом, но в комнате увидел, что она возится с подобранным ошпаренным котёнком. Юра подошёл, опустился на пол рядом, стал помогать, держал слабо выкручивающегося котёнка, пока Оля мазала лекарством поражённые участки. Больше ни слова сказано не было. Всё лето Юру кружила эта дивная метель. Всё лето не сходили синяки, стёртые от поцелуев губы были как чужие и в голове туман. С Мишей постоянно какая-то чудесная, нежная, убаюкивающая классическая музыка переливалась в сердце. Будто всю жизнь Юра был слепым, глухим и ничего не чувствующим и только с ним вышел на тёплый солнечный свет. Каждая проведённая с Мишей минута была радостью, каждый взгляд на него — наградой, а мысль о том, что придётся его лишиться не пугала, потому что была далека. У каждого есть такой период, когда жизнь кажется максимально насыщенной и яркой. Если оглядываешься на этот период в прошлом, кажется, будто на этом отрезке настоящая жизнь и развернулась. А всё остальное — только ожидание и переживание. Так и Юре были даны эти несколько зелёных тёплых месяцев, в которые столько всего уместилось, что хватило бы на десяток скучных размеренных судеб — и этим всем был один Мишенька. Были ещё уроки вождения. Миша увозил солнечным вечером куда-нибудь на промышленную окраину, сажал Юру за руль и, не жалея времени и проявляя ангельское терпение, учил. А когда мотор от неумелого переключения передач глох, целовал и продолжал урок. Миша вообще был поразительно добр, мягок и внимателен. Мало что в жизни приносило столько удовольствия, сколько общение с ним. Ни разу такого не было, чтобы он повысил голос, нагрубил, оборвал, пренебрёг — никогда. Миша ничем не задевал юриной гордости и даже берёг её, в разговорах нарочно занижая собственную значительность и славу и незаметно выводя на первый план не себя, а его. Словно не существовало для Миши других актёров и других театров, другой красоты и других друзей — разумеется они у Миши были, но при Юре Миша о них не вспоминал. Да, иногда у Миши бывало плохое настроение, порой он на что-то постороннее сердился, но стоило Юре улыбнуться, и Миша беспомощно расплывался в ответной ласковой улыбке. Даже если возникал какой-то спор, он всегда решался аккуратно, со взаимными уступками, и оба старательно обходили острые углы. Правда, в этом была не только мишина заслуга. Юра был не менее покладист и миролюбив, но Юре это вообще было свойственно. Однако Юра не раз становился свидетелем того, как Миша сталкивается с другими людьми. С другими Миша мог так же быть приветлив и благодушен, но мог быть и резким, наглым и требовательным, мог и свирепым строительным матом обложить, конечно не без повода, но всё же Миша был способен на агрессию, да ещё на какую. Но Юра даже представить не мог ситуации, в которой Миша по отношению к нему, к Юре, вышел бы из себя и повёл себя плохо. Словно происходящая между ними любовь делала Юру неприкасаемым и ставила его в привилегированное перед всем миром положение. Причём видно было, что Миша себя не сдерживает и ничего не скрывает, он и в этом естественен и честен — в своей непререкаемой доброте, терпении и уступчивости во всём, что Юры касается. Как можно было в него не влюбиться? С появлением Миши Юра слегка выпал из театральной жизни, да и вообще из жизни, но это критичным не казалось. Даже наоборот, каким-то непостижимым образом Юра чувствовал себя более уверенно. Наверное, счастье к нему шло и так внезапно наладившая личная жизнь сказывалась на его красоте и поведении. Всё стало легче и проще и ничего не страшно, покуда Миша рядом. Всё было Юре ни по чём, неудачи его не задевали, на чужие слова было наплевать… Дела с «Адъютантом его превосходительства» тянулись ни шатко ни валко. Юру очень долго не хотели принимать. Как Юра и предполагал, художественный совет отказывался его слишком красивую кандидатуру одобрить. Режиссёр за Юру долго и упорно боролся. Юра раз десять ездил на всякие пробы и смотры, что-то кому-то доказывал, хотя сам не очень-то и рвался. Лишь через несколько месяцев Юра с большим скрипом, но был-таки утверждён на главную роль. Но это было уже потом, потом, после волшебного лета… А пока, летом, Миша принимал в этом деле опосредованное участие, Юру подбадривал и Ташкова тоже подбадривал, не позволял опускать руки, давал денег на взятки, напрягал свои связи. Как бы там ни было, именно благодаря нему Юра в конце концов получил эту роль. Эту свою самую лучшую, самую крупную, самую успешную роль, которая сделала его знаменитым и переменила его жизнь. Но это всё потом. Несколько раз Миша приводил Юру на концерты, на которых выступал. Юра шёл с охотой и затаённым восторгом, хотя сам Миша стал ему в тысячу раз дороже его творчества. Юра не видел в мишиных песнях особой ценности, но бесконечно любил их, потому что это были его песни. Его милая фигура на сцене и ястребиный взгляд в гущу зала, его мужская сила, удивительно сопрягаемая с нежностью, его голосочек, то грубоватый, то чистый, его манера говорить, часто покашливая — так это всё было Юре близко… Но менее, чем ночью, когда Юра обнимал этого чудесного артиста. Миша успевал напеться и наиграться на публике, так что наедине Юра его этим не тревожил. Так же и собственные юрины артистические таланты оставались за пределами берлоги. Им хорошо было вдвоём, будто они ничего иного из себя не представляют, кроме как обыкновенных людей, обожающих друг друга. На юрин тридцать третий день рождения Миша захотел сделать ему особенный подарок. Обо всём договорились и продумали заранее. Как ни трудно было им обоим в одни и те же даты выкроить два свободных дня, но удалось. Юра усилий не жалел — понимал, что такое случается раз в жизни и не повторяется. Даже от одного спектакля в кои-то веки отказался, от дома и от всех друзей и знакомых отбился. Дело того стоило. Миша повёз его на турбазу в Подмосковье, в места, как Миша рассказал, ему кровно знакомые. Миша был столичным ребёнком, но всех столичных детей так или иначе на лето отправляют к какой-нибудь бабушке в деревню, вот и Мишу не раз сплавляли в эти дачные края. Юра, навострив уши, всё это с трепетным вниманием ловил и безмерно ценил. Несмотря на все царящие между ними нежность и взаимопонимание, Миша оберегал свою свободу и не подпускал Юру к своей жизни, почти ничего о себе не рассказывал и душу не раскрывал. Юра даже не знал толком, где он живёт и чем дышит, ничего о его жене, о родне, о прошлом. Юра тактично не лез без приглашения, проведённой черты не переходил и с ответной деликатностью сам тоже не навязывался с откровениями. Пока их отношения не выходили за рамки простой интрижки, это было лишним. Миша ни разу не произнёс ни единого фальшивого слова, значит и теперь, захотев открыться, решив показать что-то личное, он делал это не просто так, а по позволению своей честности. Это могло значить, что Юра рискует стать для него не просто игрушкой, а чем-то большим. Могло значить, что Миша, осознанно или нет, вольно или невольно, допустил возникновение между ними настоящего и обоюдного чувства. И вместе с тем это могло быть лишь подарком на день рождения. Но такие подарки уже обязывают. Уже оставляют вещественный, серьёзный след, какой Миша не оставил бы, предварительно не обдумав последствий. Этот след уже мог стать уликой против него, кто бы из них потом ни вёл этот процесс: «В самом деле, подсудимый, зачем вы возили потерпевшего на турбазу и морочили ему голову, если не собирались любить его ныне и присно, и вовеки веков?» И что бы Миша сказал в своё оправдание? Может, сказал бы, что каждое лето сюда кого-нибудь возит, потому что самому нравится поностальгировать и требуется компания. А может, не сказал бы ничего. Турбаза была самая захолустная, но тем примечательная, что находилась на берегу озера и территорией охватывала гористый полуостров с древним храмом. Миша рассказывал, что по народным легендам здесь раньше был монастырь, обитель, святые места, где лет пятьсот назад некоему крестьянину явилась неопалимая купина. Взорванный в тридцатых храм стоял в виде живописных развалин, но уцелела старинная часовня. Какие-то не менее древние постройки, покрытые новыми крышами, служили складами инвентаря, лодок и катамаранов. Сама турбаза и её деревянные корпуса стояли в стороне, а высокий полуостров был облагороженным местом прогулок. Виды открывались невероятные. Всё цвело, всё тихо изумрудно сияло, всё грустило и жило, и дни были лучше не придумаешь — солнечные, прохладные, ветреные, по-июньски долгие, созданные для того, чтобы в любом красивом месте сесть на траву и целоваться. Гуляли, обходили окрестности, отыскивали драгоценные кусочки мишиного детства. Миша водил по неприметным тропам, показал в прибрежном лесу ручей и каменный остов давным-давным разрушенного моста через овраг — здесь до революции был маленький завод, а там, на песчаном утёсе, Миша с приятелями одним счастливым летом строил шалаш. А там, за холмом, деревня, в которой когда-то жила родственница их семьи, она-то и брала Мишу на лето, чтобы его, после войны очень уж тощего, подкормить на козьем молоке. А вечером, когда ветер, словно по договорённости, утих, катались по озеру на лодке, и Миша грёб, и блестящая вода под рукой струилась шёлковой лентой. А ночью в домике Миша был нежен как никогда — поздравлял. Потом ещё и на звёзды повёл смотреть и послушать поздних соловьёв — середина июня, скоро допоют последнее и разлетятся по гнёздам. Уж такая была идиллия, что Юра не знал, куда и деваться. Не понимал, его это жизнь, или фантастическая сказка, рассказанная кому-то под свист пурги в дремучей забайкальской тайге. Голову держать ровно не получалось, только с тихим вздохом опускать её Мишеньке на плечо. Только не отпускать его руки, слиться с ним навсегда, чтобы никогда не разлетаться. Как можно было его не полюбить? Невозможно. Вот Юра и полюбил. И ещё второй день, когда отъезд уже не за горами. Нагулявшись, сидели рядышком на развалинах храма над озером, грызли тыквенные семечки. Юра в какой-то момент перестал бороться с желанием снова уронить голову Мише на плечо, обнять его и сидеть так, прислушиваясь к шуму ветра в ветвях берёз и к переливающейся в сердце небесной музыке. Он теперь любил этого Мишеньку, теперь знал это и знал его… Чего там знать? Миша рассказывал довольно путано, торопился, перескакивал с одного на другое, но всё равно не было лучше подарка, чем этот. Обыкновенный ребёнок из самого сердца Москвы, из заповедных глубин её рабочего простонародья. Суровое военное детство, такое же, как у Юры, только Мише пришлось ещё труднее. Когда началась война, ему ещё пяти не было. Отец — на фронт, мать — в госпиталь сестрой, старший брат-подросток — на завод, а на Мише — дом, подметанье полов, чистка печи, стирка, готовка, бомбы-зажигалки, отоваривание карточек и немцы под Москвой, да всё те же регулярные гастроли по родимой Яузской больнице. Там у них было гораздо больше раненных солдат, которые гораздо сильнее нуждались в детских нежных голосах. С тех самых пор Миша нарасхват — он не какие-то там стишки лепетал, а мигом просчитав репертуар, смешил и умилял солдат мастерским исполнением полублатных куплетов. Сахаром его с ног до головы осыпали. Но к сахару Миша был равнодушен. — Один раз карточки потерял, представляешь, каков балбес? Пошёл отовариваться, а везде ведь очереди, так я сразу везде позанимаю — за хлебом, за мукой, за керосином… А керосин-то! Раз как-то тащил его домой, десятилитровую бутылку, а она с меня размером. А мне ведь некогда до ворот через двор топать, я с этой бутылкой — кувырк через забор. И вот шмякаемся мы оземь, она — вдребезги, я — весь в стекле, керосине и кровище. Ты ещё спрашивал, откуда у меня шрамы на заднице. Да вот от этих приключений… Так вот про карточки. Бегал я с одной улицы на другую по очередям, где моя скорее подойдёт, и добегался. Хватился — обронил где-то карточки, а может и утянули из кармана. На три дня семью без хлеба оставил. Мать с братом так на работе уматывались, что даже побить меня сил не было. Так-то и до войны, и после меня драли по поводу без, да я и заслуживал, хулиганил порядочно. А тогда, с этими карточками — даже не ругали, но такое напало на них отчаяние и бессилие, что я чуть с ума не сошёл. Тьфу, как вспомню, так вздрогну. Даже хотелось, чтобы они меня отругали хотя бы, а не сидели бы так молча, и мать, руки опустив, и брат, головой в стол уткнувшись… Мать потом сказала «ничего, как-нибудь, с божьей помощью». Вот, как-нибудь продержались. Впрочем, ничего, нам было кому помочь, в беде бы родные не бросили… Прижимаясь к его плечу, Юра на секунды задрёмывал и в этом неотделимом от прекрасной реальности зыбком полусне видел так же, как видел себя маленького, этого белоголового, голубоглазого, со светлыми ресницами ребёнка. Свою будущую, судьбой предначертанную любовь, своего далёкого товарища, бедового и дерзкого, бесконечно доброго и отзывчивого — в нём было столько сил и смелости, сколько не у каждого взрослого найдётся. Юра жалел его, как себя, и такую испытывал к нему нежность, что слёзы наворачивались на глаза сквозь дрёму. До смерти хотелось взять его в руки, как крохотного сонного козлёнка, и бережно прижать к себе. Все деньги, все связи мира… Да какие уж там деньги? Всю свою жизнь, всё, что имел, Юра отдал бы… За что? За то, что этого мальчика строгая мама регулярно водила в церковь, а он, злостно не желая ничего слушать и ни во что верить, всё равно на всю жизнь надышался церковным ладаном, нагляделся на мерцающие свечки и иконы. И наслушавшись маминых неправдоподобных объяснений, что такое бог, сам для себя решил, что бог — это внутри. Это собственная совесть. И если она есть, она не даст сбиться с пути, оградит от беды и направит. И конечно всё это нелепый опиум и достойно сарказма и ехидного пропесочивания в антирелигиозных куплетах… А всё-таки тянет к монастырям. Как хотелось Юре охватить всю его судьбу, провести её с ним рядом, вникнуть во всё то, что было для него важно и дорого, всё понять и почувствовать, как от него пахло тогда и сейчас пахнет святостью, диковатостью, самой душой весенних лесов, цветочной сладостью монастырских лугов и немного — псинкой. Может Миша и привирал немножко, сумбурно разукрашивая своё детство невероятными красками, но Юра с нежностью верил даже тому, что Миша по своим очередям носился до зубов вооружённый. Старший брат ему доставал трофейные ножи, парабеллумы и автоматы, которые на своём оборонном заводе утаскивал из разбитых машин и танков. А Миша в свои шесть лет был такой боевой и самостоятельный, что ему никак нельзя было без оружия. А вдруг вражеский десант? Семилетний, он принимал мучительное посвящение во взрослые. Старшие товарищи, сочтя его достаточно сознательным, назначили вытерпеть пытку — подставить лапку под наколку, делаемую тюремным способом, то есть тушью и вонзаемой в кожу связкой швейных иголок. И тут уж ни дрогнуть, ни пикнуть, ни в лице измениться нельзя. А боль такая, что сознание потерять можно, а он не потерял, перенёс таких уколов несколько десятков. Кожа потом загноилась, распухшая рука болела невыносимо и большой палец отнялся. Однако, опасаясь материнского гнева больше, чем заражения крови, а главное не желая прослыть во дворе слабаком и кляузником, Миша руку прятал, кое-как отравленную ранку обрабатывал, заворачивал в тряпки и дома врал, что порезался, что это ничего, а сам уж помирать собирался. Но рука каким-то образом зажила. И кривоватая буковка «м» на всю жизнь осталась. Что за дивная и страшная история. Теперь, узнав происхождение этой маленькой татуировки, Юра в сотню раз сильнее её полюбил. Юра вспоминал себя в этом возрасте — его бы кто попробовал иголкой ткнуть. Скорее бы небо упало на землю… Миша ещё путано рассказывал про своего отца, которого не помнил, который с первых дней ушёл на войну и с сорок второго считался пропавшим без вести. А в декабре сорок пятого вдруг вернулся — кто-то совершенно чужой, жуткий и неизвестный. Уничтоженный, таинственный и угрюмый, со словами «Дахау» и «Бухенвальд» за плечами, с такими ужасами в лице и глазах, что Миша, несмотря на всю свою храбрость и одиннадцатый год, ещё долго от него прятался и никак не мог совместить этого мрачного пришельца с той затрёпанной фотографией, с которой не расставался, сколько себя помнил. Уж сколько в Мише было любви, сколько гордости и уважения, сколько затаённых надежд… Надежды сбылись, но не оправдались. Так и не получилось. Так отец и умер через десяток лет, искалеченный, непонятый, неузнанный, ничего не рассказавший и так не отучившийся скрипеть по ночам зубами и бросаться на каждую хлебную крошку. И это одна из самых горьких потерь. Своим ранним детством Миша с охотой делился, но дальше не хватало терпения. Слишком много всего, не расскажешь… Беда каждого автобиографа — он со снисходительной скурпулёзностью оживляет свои ранние годы, но как только дело подходит к юности, память перестаёт течь ровной рекой и превращается в перепутанный водоворот, и сбивающееся повествование, повыбрасывав тот или иной эпизод, обрывается, быстро и неловко упираясь в настоящее, о котором точно не расскажешь. Такой уж он, этот Мишенька: балагур и безобразник, отличный парень, но в школу ходит только чтобы драться, срывать уроки и сочинять про учителей непристойные частушки, а учиться не желает. Такому прямая дорога в строительный техникум, во фрезеровщики, арматурщики, слесаря, в прорабы, в грязь, шум и гвалт великолепных московских строек. Так и сложилась бы жизнь в честном труде без изъяна, но, себе на беду, слишком был Миша ярок. Фонтанировал во все стороны ослепительной силой, молодостью и животным обаянием. Ему и после смены на стройке сил достанет погулять, поострить, попеть и поплясать, и ещё непременно надо влезть в какую-нибудь творческую самодеятельность, в театральную студию затесаться, других посмотреть и себя показать, постоянно во всех жанрах выкатиться кубарем на сцену перед такими же разбитными рабочими ребятами… Ни на какую эстраду он не рвался, просто так получилось. Попался на глаза своей Ларисе. Вот и всё. У Юры боязливо сжалось сердце, но он был к этому готов. Он уже решил. Вот сейчас, минутой ранее — решил. Нет пути назад. — Она у меня замечательная. «Я верю собственным глазам, век не встречал, подписку дам, чтоб было ей хоть несколько подобных…» Ей я обязан всем. Она же, считай, ребёнком меня взяла. Человека из меня сделала. Сердце у Юры сжималось острее. Но раз уж зашёл такой разговор… Понимая, как для Миши это важно и с каким тщанием он оберегает эту для него священную область, Юра всё же покусился на святое. Вся мишина душа, любовь и преданность отданы другой, но… Но надо же с чего-то начинать? Юра уже у его ног, а Мишеньку ещё надо завоёвывать и завоёвывать. Все деньги и все связи мира — этого мало отдать. Нужно за него бороться, как бы ни было это трудно, и Юра заслужит, добьётся, никогда не отступится от своего счастья и предназначения… Главное, Миша, кажется, позволил к этой борьбе приступить, подвёл Юру ближе, приоткрылся чуть-чуть. И, да, под его изумительной обёрткой кроется не менее дивное содержимое. Аккуратно подбирая слова, Юра спросил, знает ли она, как относится… Но Миша, словно его задели за больное место, о котором он и сам забыл, как оно болит, поморщился и нервно перебил, наверное в первый раз проявил раздражение: — Только давай об этом не будем? Юра с готовностью захлопнул рот и, ничуть не обидевшись, плотнее к Мише прижался, у него же робко ища защиты. И нашёл. Миша тут же, извиняясь за свою секундную резкость, его погладил по попавшемуся под руку колену. Произнёс тихонько и грустно: — Не торопи меня, пожалуйста. Конечно. Юра понимал. И сердце уже не сжималось, а стучало мечтательно, счастливо и легко, готовое не торопить и ждать сколько угодно. Уж что-что, а ждать Юра умеет. Конечно, Мише нужно ещё сотню раз всё обдумать и взвесить, по врождённой своей правильности и по божественной своей природе во всём разобраться, чтобы не совершить ошибки. Но какие могут быть ошибки? Они созданы друг для друга и всегда должны быть вместе — для Юры это совершенно ясно. Особенно теперь, когда и у Миши должна была проскользнуть эта мысль, хотя бы её зачаток, хотя бы далёкий отзвук, хотя бы её тишайшее предчувствие. Он-то со своей чуткостью и внимательностью должен видеть. Он-то со своей честностью, смелостью и милой своей добротой не станет отрицать очевидного? Ощущая, как счастлив, и предвидя сколько ещё счастья ждёт впереди, Юра успокоенно кинулся вниз, к его рукам, чтобы спрятаться в них с его милым именем на устах и единственной нежной просьбой: «Люби меня». И это исполнится.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.