ID работы: 9253108

я в весеннем лесу

Слэш
R
Завершён
128
автор
Размер:
212 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 79 Отзывы 65 В сборник Скачать

8

Настройки текста
Пусть и показались счастливые летние месяцы целой жизнью, но пролетели быстро. Должна же была эта милая земная сказка когда-нибудь закончиться? Тень разлуки омрачала её с самого начала и с самого начала Юра убеждал себя, что всё закончится и закончится куда быстрее и болезненнее, чем ему бы хотелось. Убеждал себя, что своим покорным принятием, терпением и долгим сожалением сполна заплатит за то хорошее, что было, и это справедливо, и до свидания и прощай, и обратно в свой театр, в свои облетающие берёзовые рощи, головой на неугревную как каторга подушку, к собакам и кошкам, к благочестивой старости и честной жизни без греха и изъяна. Миша на подлость не способен, он не будет жесток — не бросит враз, не переменится мгновенно, не обидит, не оттолкнёт грубо, не исчезнет как злодей. Но всё оборвётся: как только Мишенька сделает первое вырывающееся движение, пускай летит, пусть плывёт дальше, пусть уходит обратно в синее жизненное море, Юра держать не станет, ведь у него тоже есть гордость, есть благоразумие, и посему они расстанутся спокойно и достойно, без упрёков и претензий, вот только… Это «держать не станет» и «без претензий» получилось бы, если бы сохранялась иллюзия, будто Мише отношения нужны больше. Но иллюзия рассыпалась тогда, на озёрной турбазе. А может и того раньше. Как Юра ни опасался, но проник в душу сладкий яд. Дело не только в той июньской поездке на турбазу и приоткрывшемся прекрасном мишином мире, но и в каждой проведённой с Мишей волшебной минуте. Слишком Мишенька был хороший, чтобы его потерять. Да и Миша, хоть и не позволил себе лишних слов и обещаний, но всё-таки крохотный повод дал, хотя бы милой своей добротой и хрупкостью отбросил искорку, из которой Юра самостоятельно раздул пламя надежды, что эта любовь из простой интрижки перерастёт во что-то большее, постоянно горящее, что никогда не прервётся, что они станут по-настоящему близки, нужны и дороги друг другу и всегда будут рядом. Юра не то чтоб этой наивной надежде поддался, но нашёл для неё место в своей душе, и она угнездилась. Отчасти поверил, отчасти размечтался, отчасти выдумал, как желанную истину, слишком светлую, чтобы быть правдой, и не способную правдой не быть, ведь как же иначе? Ведь они созданы друг для друга. Ведь им так хорошо вместе. Ведь Юра любит его и на всё готов. Ведь и Юру нельзя не полюбить. Ведь Юра уже не хозяин себе и своему сердцу, разрываемому тоской по счастью, тому изумительному, что уже было, и тому дальнейшему, неохватному, долгожданному, предназначенному, обещанному, висящему на нитке как жар-птица в клетке и золотые слитки. Вольно или невольно Миша привязал его к себе, а Юра рад был привязаться и с головой кинуться в эту безвозвратную пропасть. Миша хотел быть идеальным в глазах любовника, вот и был. А Юра хотел кинуться и разбиться, вот и разбился. Надежда не могла не вырасти в его сердце, так же как нельзя было в Мишу не влюбиться. Это был естественный процесс, и Юра наблюдал его в себе с тихим трепетным страхом, но и с беспомощной неоглядной радостью и не пытался себя остановить. Будь что будет. Ещё и половина счастливого лета не минула, а уже стали проявляться горькие свидетельства и напоминания о реальном положении дел. Крохотная поданная Мишей надежда лишь заставляла Юру пугаться и через силу успокаивать себя, терзаться и переживать, что это он сам виноват. Что это он равновесие чем-то нарушил и надежду не развил, что он сам Мишу ненароком оттолкнул, в чём-то ошибся, ведь если бы был совершенным, то Миша бы не охладел… Но Миша стал охладевать, как ещё в середине жаркого солнечного лета проскальзывает в ворохе опавших листьев у дороги образ печальной, ещё очень далёкой, но неотвратимой осени. Когда же Мишенька начал отдаляться и что было первым маленьким камушком, из которых потом соорудилась ледяная круча? Сложно разобрать… Ведь Миша, наверное, и сам не сразу уловил своего охлаждения и, может, сам не хотел ему поддаваться, не спешил поверить, что эта милая сказка, и для него тоже увлекательная и дорогая, близится к концу. Миша ведь добрый и честный. Должно быть, и для него осознание, что его тяготят отношения, которых он сам активно добивался, было досадным и неудобным, а к этому ещё стоит прибавить стыд, обиду, чувство вины и унылую тягу к свободе. И опасения за безопасность и неприкосновенность своей жизни, на которую Юра посягает, даже если ничего не делает, всё равно, лезет в сердце, в душу — значит посягает. И все те мелочи, которые раньше Миша не замечал, а теперь они посыпались солёными камушками поводов для утаённых упрёков, недовольства и усталости. Но Миша ведь добрый, мягкий сердцем и на подлость не способен. А было бы подлостью при первом холодке яростно вырваться из любящих, тщательно прирученных юриных лапок. В таком случае, обескураженный и оскорблённый, Юра, может, и выпустил бы, растерявшись, — по крайней мере, готовил себя к этому. Но Миша не смог сделать решительного усилия. Вот и пришлось вырываться медленно и мучительно, как из трясины выбираться: высвободишь руки — ноги увязают плотнее, вытащишь одну ногу, а равновесие потеряешь и снова весь плюхнешься в опутывающую густую ряску, кое-как счистишь её в лица, а снова и руки, и ноги увязли, и так долго-долго, выбиваясь из сил, хватаясь за ветки, ища опору и упорно выползая. Впоследствии без конца размышляя об этом, Юра находил в прошлом немало улик. Может, тревожным предвестием стоит засчитать тот первый раз, когда Юра хотел, чтобы Миша приехал, а Миша не приехал. Это случилось ещё до озёрной турбазы, в первой четверти лета. Листва ещё не потеряла юного, желтовато-зелёного оттенка. Облака на закате как смоченные в розовом масле ватки. Тротуары усеяны липовыми червячками и птицы не разлетелись по гнёздам. Травы одеты перлами. Где-то приветы грустные, слышу приветы милые. Милая, где ты, милая? Миша не должен был приезжать. Это был один из тех обыкновенных, суматошных вечеров, когда после вчерашней перенасыщенной нежностью встречи они ни о чём не договаривались и оба были заняты и разнесены по разным концам необъятной столицы. Однако до, да и после этого вечера тоже, бывали другие такие же вечера, когда Юра с мечтательной опаской замечал, как кружится, подсказывая, сердце, как во рту скапливается вязкая слюна и всё внутри тяжелеет, разгорается и выстилается горящим обещанием. Это было не предчувствие, но одурманивающее желание Мишу получить ближе к вечеру и великолепно завершить славный трудовой день. И бывали вечера, когда желание исполнялось. Освободившись, Юра выкатывался на улицу из своих зданий после своих дел и задыхался молодостью июня, сладким запахом цветущих лип и отсветом золотого заката и с наигранным удивлением и удушающей радостью видел его и счастлив был неимоверно. Пусть только побыть рядом минутку, хоть прикоснуться, заглянуть в его неземные глаза, услышать его чудесный голос, разулыбаться в ответ на его шутливые комплименты, тут же зашуршать преподнесённой шоколадкой, пастилой или зефиром, понежиться под его любующимся взглядом, разделяя его очарованность собственной красотой, полюбезничать, выкурить одну на двоих сигаретку, часто и бережно перекладывая её из пальцев в пальцы, да и снова разойтись. Или, если есть где укрыться, дать себя поцеловать и обнять и самому этого плюшевого волченьку потискать. Или запрыгнуть в машину и, цепляясь за его милую руку, мешая ему вести и не отрываясь от него, дать увезти себя куда угодно. Куда-нибудь на живописную окраину (всё Подмосковье было мишиной вотчиной) для отчаянной романтики и торопливой грубоватой любви, в одомашенный лес, на траву, на песок, на расстеленное по песку покрывало или сразу в берлогу — всё всегда заканчивалось одинаково и Юра сам этого хотел. Много ли было таких вечеров? Может, сотни, а может всего десяток — все слились в одно идеальное воспоминание, которым можно в любой жизненной невзгоде утешиться. И так же в одно горькое свидетельство слилось и множество вечеров иных, когда Юра выбегал на улицу из своих зданий после своих дел, но не было ни сладости июньского вечера, ни лип, ни заката, ни счастья. Нет Мишеньки. Он и не обещал, что приедет, и не должен был приехать, и не знает, куда, у него полно дел, и это вовсе не значит, что он пренебрёг юриным ожиданием… И всё же имел место первый подобный вечер, когда Юра всей горящей взбаламученной душой хотел его, а его не было. А ведь он такой, этот Мишенька. Было бы желание, а время и возможности найдутся. Если ему надо, он из-под земли достанет, если ему хочется, он отовсюду вырвется, выкроит часок и без всяких просьб и договорённостей по собственному почину на другой конец города поздним вечером во что бы то ни стало приедет. Приучившись разделять эту его великодушную прихоть, Юра послушно стал гадать, волноваться, уговаривать себя не обольщаться и всё же с замиранием сердца ждать его каждый раз. И разумеется, слишком много было таких разов, когда ожидания и обольщения не оправдывались. Юра убеждал себя не расстраиваться, но всё же чуточку огорчался. Нет-нет да и проскальзывала жалобная мысль: неужели всё? Неужели начал Мишенька остывать — нет у него желания, вот и не нашлось ни времени, ни возможности, ни повода, вот и не приехал. И кто, если не Юра в этом виноват? Нет-нет, конечно же это глупости, и незачем драматизировать на пустом месте. Да и не на пустом месте драматизировать нечего. Если Мише надоело, то и пожалуйста, развлеклись и расстанемся, как и было запланировано с самого начала. Юра своей гордости не уронит, бегать за ним не станет, слёз лить не будет, ещё чего… Но наставал другой счастливый день и другая радостная встреча перекрывала печальное впечатление. Миша охотно рассказывал, какие у него были неотложные, серьёзные дела, и Юра, успокаиваясь и прощая, мысленно обзывал себя дураком и снова становился беззаботен, доверчив и вознесён на небеса. Однако едва заметный неприятный осадок скапливался на дне души. Так что да, их любовь стала портиться и завершаться ещё тогда, когда не разгорелась в полную силу. Очень уж Юра был требователен и к Мише, и к себе, очень многого хотел и очень боялся потери. Он претензий не высказывал и всегда был с Мишей бесконечно ласков, шёлково покладист и чистосердечен, но сквозь чистую воду искренности Миша, при его-то чуткости, не мог не заметить крошек уязвлённого осадка. Из-за этого Миша чувствовал себя виноватым, и оттого скованным, и оттого в нём зарождалась тяга к сопротивлению и освобождению. Что-то должно было Мишу оттолкнуть в тот самый час, когда он подошёл ближе всего, как костёр должен вскинуться опаляющим, пугающе ярким пламенем, свет которого разгонит сгущающуюся тьму, но затем постепенно склонится к угасанию. В конце июня огонь на излёте горел необычайно жарко, с треском пожирая то, что должно было оставаться неприкосновенным, — в ту ночь, может быть, сильнее всего и горел, как ни до, ни после… Миша, помнится, уезжал из Москвы на какие-то концерты, его не было целую неделю, а потом он вернулся раньше, чем ожидалось. Юра по нему тосковал, ждал звонков, исправно получал их, и вот. Позади были проведённые с семьей бескудниковские выходные, вполне дружные прогулки с Олей и дочкой, сахарная вата, карамельки, карусели и очередная приманенная ко двору и забранная в дом тревожная бездомная кошечка. Юра вёл себя примерно, рассеянно улыбался, старался быть весёлым и ничем не проявлял охватившего безумия. Но каждую минуту, даже когда качал Дашу на качелях, даже когда плёл из одуванчиков веночки и подставлял изнеженное лицо солнцу, в голове огромным мотыльком бился один только Мишенька, уже необходимый, уже захвативший и полностью влюбивший в себя. Так странно было жить своей жизнью, видеть свою лучистую берёзовую рощу, идти по своим улицам, испытывать духоту, чувствовать забивающую глаза пыль и липкий жар дочкиной ладошки, но себе не принадлежать. Часто опускаться посидеть на скамейки, таять от красивой грусти, двигаться тяжело и растерянно, словно беспокойному призраку, все помыслы которого сосредоточились на далёком и любимом. Ночью Юра не мог уснуть, метался по неугревной как каторга подушке, и от Мишеньки не было совершенно никакого спасения. Закрывал глаза и видел его, открывал и в темноте, и на свету тоже только его — бесовщина какая-то. До того Юра любил и хотел его, что внутри всё болело, воспалённо цвело, нежно гладило прекраснейшими в мире лепестками и кололо горло просаживающими шипами — на тот момент это была первая такая долгая разлука, оказавшаяся неожиданно мучительной. И вдруг звонок. Миша звонить в этот час не должен был, но Юра, запутавшись в одеяле и скатившись с кровати, метнулся к телефону с нелепой и отчаянной надеждой услышать его голос. Услышал и чуть не задохнулся. Мишенька покашливал, фыркал, пыхтел, мёл лисьим хвостом и путал слова — неудобно ему было, совесть мешала прямо озвучить свой уже неоспоримый приказ: выходи. Сейчас же. Он тут. Звонит из ближайшего телефонного автомата. Смог вернуться раньше на пару дней, но не думал, что сегодня вырвется, отложил на завтра, хотел обрадовать, но вот, не смог дотерпеть, Юрочка, может выйдешь ко мне, если тебе не трудно? А даже если и трудно, петушок, петушок, золотой гребешок, выгляни в окошко, дам тебе горошку. Если бы Юра отказался вот так сорваться среди ночи, Миша бы, наверное, не разозлился. Миша ведь добрый, он всё понимает, он сам не способен на подлость и других на неё не толкнёт (разве что на маленькую, если сам доведён до предела). Юре следовало отказаться. Да, следовало томно прошептать в трубку «сумасшедший, ни за что» и не принимать этого невероятного подарка судьбы, не пользоваться возможностью окончательно скатиться чёрт знает куда. Сказать Оле, что ошиблись номером, покорно лечь обратно в унылую постель и свернуться клубком. Но и Миша тоже извёлся недолгой разлукой — он в самом деле очень хотел Юру получить. И стоило подумать, как этот Мишенька, почти любящий (этого не может не быть, раз он до такой крайности докатился), бедный, легкомысленно и благоразумно отвергнутый, не согретый, поедет куда-то в одинокую ночь, и Юре стало до рези в сердце жаль его. Не хотелось Мишу огорчать, не хотелось отдавать его тёмным ветрам, пустым дорогам, мотающимся верхушкам тополей, шёпоту волн и шороху песка. Эта ласковая жалость и умиление его сумасбродным, жестоким и наивным поступком были лишь каплей в море собственной оглушающей радости, победившей роковой страсти и желания сорваться в эту ночь, с ним вместе и будь что будет. Даже не положив как следует трубку на рычаг, Юра метнулся одеваться, но вся одежда как назло расползлась по углам, пуговицы не слушались и рукава сворачивались узлами. Вспыхнуло электричество, Оля тоже встала, маячила следом, не ругала, но как-то очень уж обречённо и горько пыталась вразумить: «куда ты», «дурак чёртов», «что ты творишь», «поимей совесть», «посмотри на себя, ты свихнулся уже…» Юре некогда было оправдываться. Крупно дрожа, истерически похохатывая, всё роняя и обо всё, словно пьяный, спотыкаясь, он бросал в ответ какие-то обрывки фраз, которых сам не слышал. Кошмарная была сцена. Не хватало только, чтобы Даша проснулась и заплакала. Не хватало только проливного дождя за окном. Юра бы и тогда убежал, оставив Олю, растрёпанную и несчастную, в прихожей, даже ключей не взяв, даже дверь за собой не захлопнув, словно убегал на тот свет, в вечное счастье и вечный непокой. До того Юра был не в себе, что ни малейших угрызений совести в тот момент не чувствовал, а весь утопал в счастливом отчаянии. Предвидел, должно быть, что это последний, самый яркий и истинный всполох их любви. На улице под раскачивающимися звёздами кинулся Мише в руки. Через бесконечную минуту оторвавшись, торопливо оглядел его, заметил, как Мишенька изменился за несколько дней, похудел, постарел, помутнел, бедненький, милый, ястребок, волчишечка, а впрочем, это так кажется от фонарного света… Несёт меня лиса за тёмные леса, за быстрые реки, за высокие горы. Миша тоже был счастлив. Талан-доля, иди за мной. Могло показаться что этим побегом, как всеми деньгами и связями мира, удастся Мишу купить. Юра потребовал отвезти себя к воде и прямо на песке, в шёпоте волн, рокоте волн не способное уместиться внутри «люблю тебя» когтило прохладный воздух, посвёркивало среди звёзд. Миша слышал и будто бы не отпирался, принимал, и неужели правда? И он в ту ночь был максимально близок (и всё-таки далёк), к тому, чтобы никогда не разлетаться. Та особая нежность взаимности, что Юре изредка чудилась в его глазах, — Миша весь был ею. Мишенька любил его, это исполнилось, несомненно… Но Мише ещё нужно было время, чтобы это обдумать и признать. Нельзя было Мишу торопить. Но что было после? На следующий день в театре Юра ничего не соображал и чувствовал себя скверно, а приехав вечером домой был страшным мерзавцем, стыдился и ругал себя, но как было вымаливать прощение? Если бы Миша снова позвал, Юра бы снова понёсся. Осадок на душе остался гадкий. Стало очевидно, до чего Юру довела эта роковая страсть — ведь это немыслимо, ужасно, так нельзя… Или можно? Но, что хуже, нехороший осадок остался и у Миши. Миша, придя в себя, тоже, должно быть, понял, что перегнул палку, что Юру довёл до сумасшествия и наделал бед его семье. Находясь в душевном раздрае, Юра, не подумав, что надо Мишеньку от этих дрязг оградить, пожаловался, что жена с ним не разговаривает, что дома находиться тяжело и всё разваливается, и, раз уж такое дело, может совсем ему уйти и перебраться в берлогу? На какое-то время? Навсегда? Развестись? Оля не заслуживает такого свинского отношения, но раз уж не получается иначе… Миша, услышав это, суетливо и униженно запротестовал и дал заднюю, стал уговаривать Юру повременить, подумать, помириться с женой и не делать таких глупостей. Но причиной и главным исполнителем глупости был сам Миша. Это Миша, такой гордый, чистенький и свободолюбивый, оказался виновником чужого горя, разлучником и разбойником, коварным обольстителем, уводящим отцов из семей и мирволящим безобразию — Юра конечно не высказывал ему этого, но Миша должен был сам себе высказать. На подлость Миша не способен и ничего плохого не хотел, а вон чего натворил. В угоду собственной похоти причинил большое зло женщине и ребёнку, причём вполне осознанно — знал ведь, что делал, когда воровал Юру из дома. А у Миши ведь совесть имеется, он хороший и добрый, и как же ему это переварить, какое подобрать оправдание своему вероломству и какое понести наказание? Последствия случившегося были Мише тягостны. Юра ни в чём его не упрекал, но всё же переживал — это было видно — страдал угрызениями совести, но делал выбор в пользу Миши. Миша получал, что хотел, но всё яснее осознавал, в какую вляпался историю и какие жертвы ради него приносят, а разве смеет порядочный человек подобные жертвы принимать? Миша, видимо, начинал понимать, что надо от этого пагубного пристрастия избавляться и прощаться со слишком привязчивой игрушкой. Миша побоялся ответственности, которая может на него лечь, если юрина семья развалится, да и вообще испугался в истинном свете открывшихся размеров юриной ненормальной любви, которую необдуманно вызвал, а разделить готов не был. Были и другие неприятные моменты, всякие досадные недоразумения, которые уводили Мишу прочь. Один раз Юра уходил из театра, а следом после очередной перепалки увязался Виталик. Всё никак не удавалось доругаться, Юра пытался от него избавиться, но Виталик не отставал. Юре не было дела до его чувств. Юре самому было тяжело, день был долгим и трудным, давили усталость и раздражение и очень хотелось к Мише. Юра смалодушничал. Совершил ошибку, не сбросил хвост. Впрочем, Юра сам себя не мог до конца понять. Может, он хотел над Виталиком поиздеваться и вместе с тем впутать Мишу в свои дрязги, хоть как-то заставить его поучаствовать в своей анафемской жизни. Хотел, чтобы Миша пожалел и защитил, а о том не подумал, что эта мерзкая сцена должна Мишу покоробить. Так и вышло. Виталик и без того попрекал, что Юра «завёл себе хахаля», по его мнению это было отвратительно. Юра отвечал ему всякими запрещёнными оскорблениями, суть которых сводилась к «не твой, вот ты и бесишься». Юра решительно выставил его за пределы своей жизни, их отношения окончательно разрушились, оба друг друга почти ненавидели. Глупая, бессильная и злая ревность Виталика являла теперь лишь остаток перегоревший большой любви… До драки не дошло, но Виталик наговорил Мише гадостей. Миша, к счастью, был благоразумен, ничем не ответил и сразу уехал. И Юра потом, уронив голову в его колени, просил прощения и просил забыть. Миша говорил, что всё это ерунда, грустно смеялся, гладил по волосам и целовал в макушку, тыкаясь носом в ворот рубашки, нежно прикусывал загривок, и всё было хорошо. Но осадок остался… Когда Миша начал охладевать? Юра влюблялся в него с каждым днём только сильнее и жарче. Нравственная и физическая стороны этой одержимости, дополняя друг друга, делали Мишу бесконечно привлекательным. В физической стороне вопроса Юра давно разобрался, перестал бояться и стесняться, и сам себя не узнавал, и сам был от себя без ума, от такого просвещённого, высокого ценимого и умеющего доставить удовольствие любимому. Под Мишу подстроившись, Юра выполнял все его желания, знал, как ему угодить и сам был тем доволен, и сам получал не меньше. Миша был ещё лучше, чем собственная, вылизываемая в сладкой темноте ладошка. У его кожи был привкус берёзового сока, самой души весенних лесов, у его губ — древесный, очень тонкий и нежный, похожий на родниковую воду, чуть запылённую серебром зацветших серёжек и калёным сахаром, эта дивная иллюзия так никогда и не развеялась. Каждое его движение, каждый кусочек тела Юра любил и превозносил как что-то святое и драгоценное. Если бы времени было вдоволь, то есть, если бы проводимое вместе время включало понятие «навсегда», Юра каждый вечер начинал бы с того, чтобы усадить его и самому примоститься на полу у его ног. Обнимал бы его, шалея от восторга и его околдовывающего человеческого запаха, закрывая глаза, роняя голову в его колени, целуя его руки и неся всякую нежную околесицу, включающую понятие «навеки». Гордость бы в этом случае не страдала. Дело не в гордости, ведь Юра делал бы это не ради завоевания его благосклонности, а ради своего неразумного, как в каких-то старых книгах счастья. В каких-то старых книгах героини, горделивые сибирские красавицы, так и поступали, только вместо «Мишеньки», у них с уст всю метельную ночь не сходило «сокол, сокол». Но времени никогда не было вдоволь, и ночи было мало. Юра до того увлекался, что от изнеможения, благодарности, наслаждения и слёз терял сознание, а как только приходил, снова к Мише тянулся. Полное взаимопонимание в постели Юру обнадёживало, заставляло думать, что раз им так хорошо вместе, значит расстаться им нельзя. В самом деле, как может Миша его бросить? Где ещё он такое найдёт? Это одно было неизменно и могло бы искупить любые неприятные моменты. Но жизнь у каждого своя. Пришло в июле то, что можно было засчитать первым мишиным, как у закормленного волка, поползновением к освобождению и в лес. Это должно было произойти в первый раз, чтобы в последующие разы повторяться, становясь постоянством, не очень огорчительным, а просто обыкновенным, житейским и естественным, а значит и правильным — так и должно быть, если они намереваются всегда быть вместе. Но в первый раз было обидно. В первый раз, когда Миша вместо того, чтобы, обнимая и успокаивая, разморенно лежать рядом, гладить Юру кончиками пальцев по лицу и без конца подыскивать всё новые слова, чтобы рассказать, как он красив, откатился в сторону. Миша включил свет, выудил откуда-то из одежды маленький блокнот и карандаш. Юра и прежде видел этот блокнотик, Миша иногда записывал всякие идеи или пришедшие в голову рифмы — но только в те минуты, когда Юра не требовал внимания. И уж тем более в столь сокровенные моменты блокнотик не вторгался. Миша снова сел на кровать, но к Юре спиной, стал уютно шуршать грифелем по бумаге. Юра благодушно подобрался к нему поближе, не отрываясь от кровати, оплёл своими осьминожьими щупальцами ещё не прогоревшей любовной лихорадки. Подумалось, что это очень романтично: Мише пришли в голову строки, которые потребовалось срочно записать. И будет потом песня или прекрасное стихотворение про любовь. «Добрый вечер, молодые люди, здравствуйте, горячие сердца», — где-то в стихах Юра проложит свой тайный след, и, перечитывая потом, эти дни когда-нибудь будет вспоминать… Наивно это было и зря, но Юра хотел как-то отразиться в его творчестве. Бросить хоть какой-то отсвет на его жизнь. Но Миша, свою жизнь ревностно оберегая, этого не позволял. Но разве среди ночи он может думать о другом? Но потом, когда Миша ушёл в ванную, Юра заглянул в его блокнот. Это действительно были наброски стихов, но мишиных обыкновенных, остросоциальных бытовых, и к Юре не имеющих никакого отношения. Стало немножко грустно и моментально одиноко, разнеженное сердце окатило сквозняком. Обидно, как всё просто, очевидно и быстро, как наглядно всё заканчивается. Сначала дурацкие остросоциальные темы станут Мишеньке важнее юриной красоты, а потом Миша и вовсе его бросит, бросит, улетит, соколичек… Что ж, пожалуйста! Нет и не надо. Как бы Юра ни был хорош и идеален, как бы ни старался, ему в этот блокнотик не влечь ни в каком виде, потому что он для Миши не более чем постельная принадлежность. Нет Юре пропуска в чудесную жизнь таких голубоглазых. Раз так, не лучше ли расстаться сразу, чем беспомощно наблюдать, как Миша потихонечку отдаляется? Раздражение разгорелось быстро. Юра успел заготовить несколько едких упрёков, колких фраз и обиженных требований, чтобы Миша и про него что-нибудь написал. Что-нибудь настоящее, схожее с реальностью, душевное, трогательное и беспримерно нежное, как у великих поэтов, хоть Миша к ним и не относится, но вот прямо сейчас пускай сядет и напишет, и чтобы была песня, самая хорошая, где слышалась бы их вещь великой красоты и значимости, которую Миша не ценит, но, прочувствовав которую, тысячи людей проникнутся и посетуют на слепость недотёпы-автора. Юре стихи были не нужны, но потянуло сделать что-нибудь назло, задеть Мишу, указав ему на его жестокую неприступность. Мише пока ещё не всё равно, ему будет неловко, что он Юру обидел, вот и пускай чуточку потерзается… Но Миша вскоре вернулся, мокрый и встрёпанный как воробушек, такой красивый и желанный, что больно было на него смотреть. С виноватой улыбкой и тихим вздохом он снова улёгся, притянул Юру к себе, чтобы мирно уснуть, и под теплом его сильных рук злые глупости мигом вылетели из головы. Нет, нет, как можно? Юра ничем его не упрекнёт, не совершит ошибки и не причинит Мишеньке ни малейшего неудобства, ведь это самое бесполезное, что может быть. Беспочвенными ссорами и нелепыми обидами Мишу не удержишь. А чем удержишь? Своим идеальным поведением, разумностью, терпением и нежностью… Ни разу ещё такого не было, чтобы они поругались, и не будет, а значит Миша не уйдёт. Обнимая, цепляясь за его плечи, беспорядочно целуя, Юра сам удивлялся своему великодушию и самоотверженности: «Это всё ерунда, всё, всё ему прощу, соколу моему, соколу, это такая мелочь, а сколько впереди ещё невыносимого, что придётся прощать и прощать, лишь бы он не ушёл раньше времени». Пусть в собственной душе нарастают опасения и тревоги, но Мишу надо от них оградить, чтобы не оттолкнуть его, чтобы он не охладел ещё быстрее, чем ночью остывают нагретые солнцем камни побережья. Юра очень его любит, и мало ли, какие мысли бродят в голове? Да, жалко, что мишино творчество это такая сфера, куда Юре вход заказан, но тем более не нужно туда рваться с претензиями… Как бы ни было обидно, но Юра не хотел, не мог и не смел нанести Мише какого-либо вреда, погладить против блестящей светлой шёрстки и уж тем более заставить его страдать — нет, ни на секунду. Миша заслуживает исключительно хорошего отношения, такого же доброго, уважительного и деликатного, как он сам. А стихи пускай пишет о чём считает нужным… И всё-таки горьковатый песочек оседал на дно души. Уже веяло ощутимым холодком, но рано, рано было расставаться. Всегда будет рано. Юра только об этом и думал, но отказывался об этом думать всерьёз и как только видел, что Миша хочет завести об этом речь, бросался на него с лаской и угодливостью, и Миша продолжать не мог. А Юра чувствовал, что всё заканчивается, и задыхался. Миша отдалялся, буквально на глазах ускользал. На календаре держался август и заканчивалось лето. То ли это Юра от непрестанных тренировок стал сильнее и выносливее, то ли, что вероятнее, Миша устал. Ему наскучило, как бы ни было много у него сил, он слишком щедро их, и физических, и моральных на Юру растрачивал. Юра не чувствовал в нём прежней резкости и страсти, но это ничего. Это не главное. У Миши уже не находилось времени на уроки вождения и поездки на природу, да и весенние леса заросли повиликами, но это ничего. Миша досадливо морщился на чересчур слащавые нежности и с грустным «не надо, милый» высвобождал руки, которые Юра, целуя, прижимал к своему лицу на неразумно долгий срок, но это не главное. Миша больше не обступал стеной, не шутил, всё реже приезжал, всё реже звонил, всё тише настаивал на встречах, меньше заботился, не дарил подарков, не давал денег, но это всё ничего. Не ради же денег, не за подарки Юра его полюбил. Юра всё это ему прощал, не винил, не просил, не закатывал сцен, не давал повода разозлиться, но и не делал вид, что не замечает охлаждения. Не прятал наворачивающихся на глаза слёз и дрожи в голосе, когда единственный упрёк оплетал в шёлк робкого «так соскучился по тебе, Мишенька», не скрывал, что улыбается через силу, не таил отравляющей сердце горечи. Не изображал, будто это не больно. Это больно, но словно компенсируя наносимые обиды, Юра становился только более податлив и привязчив, всё плотнее и мягче Мишу опутывал осторожными щупальцами, вцеплялся когтями, зубами и присосками и, вольно или невольно, обожанием, попустительством и непротивлением своим душил. Всё ему казалось, что если он будет совершенен, если будет во всём Мишу устраивать и слушаться, то Миша его не бросит. Мише совесть и честность не позволят быть жестоким. Миша пожалеет его и не причинит ещё большей боли. Если Миша будет видеть, как Юра без него страдает и как трепетно ждёт, то не решится оставить его надолго. Поэтому в ответ на мишину усталость и досаду Юра отвечал усиленной нежностью. И если Миша всё-таки дарил что-нибудь или проявлял заботу, то Юра и завалящей конфетке радовался со всей той искренностью и благодарностью, которые приберегал для не полученных подарков. И если Миша три дня подряд не приезжал, то на третий, оказавшись наконец с ним в берлоге, Юра обрабатывал его в три раза тщательнее и тем самым, как под пытками, вырывал у Миши извинения и сожаления, каким дураком он был, что три дня скрывался, и на том Юра утешался. Главное, Миша оставался добрым и перед Юрой очаровательно беспомощным — навечно слаб на красоту, не способен на злое слово и грубость, не в силах вырваться и ответить на ласку безразличием. Но и не в силах врать и обманывать. Всё-таки сумел Миша изловчиться и среди потоков жалобных и слащавых юриных нежностей, не нарушая их, ввернуть измученное, давно рвущееся с языка «нам нужно отдохнуть друг от друга». Юре это было больно, но он признавал, что это справедливо. Главное, Мишенька любит его. В этом Юра был почти уверен. Об этом говорили мишины голубые, замутившееся скорбью глазки. Они всегда будут вместе и никуда Мише от этого не деться. Но ему трудно на это согласиться. Трудно проститься со своей прежней жизнью, переступить через свободу и гордость и принять неволю. Пока Миша к этому не готов — так Юра оправдывал его усиливающуюся печаль. Пока Мише хочется расстаться, как он говорит, хотя бы на время, подумать, набраться сил, заняться делами. Поражаясь своему великодушию, Юра готов был на это пойти. Потому что понимал, что иначе и правда утопит его в своей вязкой, до приторности сладкой трясине, да и сам в ней захлебнётся. Нужно быть добрым, благоразумным и чутким — таким же, как Мишенька, и даже больше, чем он, понимающим и терпеливым. Миша должен это в итоге оценить. Ведь Миша растерян, испуган тем, что легкомысленная интрижка и впрямь переросла во что-то большое, опасное и весомое. Вот и потянуло его побегать. И держать волчишечку на цепи, закармливать приевшейся любовью бессмысленно. Так Юре казалось: пусть сделает по лесу широкий круг и вернётся. А если не вернётся? Ведь не вернётся… Но не может не вернуться! Обе эти крайности в юрином сознании без конца боролись, он верил сразу обоим. Одна ранила, другая утешала. С трудом достигаемое хрупкое равновесие говорило, что надо дать Мишеньке время. Он ведь такой совестливый, такой хороший, такой добрый и честный. Он решит правильно. И пусть благоразумнее им будет навсегда расстаться, но Миша не пойдет по самому лёгкому пути лишь потому, что он прост, и если Миша в самом деле любит, то вернётся. А пока ему нужно уплыть, словно погрузиться обратно в спокойную тишину неограниченных морей, откуда он, легкомысленно сбросив чешую, вышел под солнце вместе с земноводными. Под солнцем, как в свете юриной немилосердной красоты, жарковато, беспокойно и маетно. Оставаться под ней или нет — нужно как следует, не торопясь, обдумать и решить, и для этого вместе с парнокопытными вернуться в глубокую синюю воду в уже совсем другом виде, млекопитающим, с заработанными на суше с лёгкими, слитым крестцом и нестираемым клеймом нежности на эластичной коже. У китов это заняло миллионы лет. У Миши — несколько месяцев. По второму разу он на прекрасную сушу не выползет — это подсказывала логика. Но неисповедимы пути и не могут они навсегда расстаться — в это верило сердце. Лето завершилось не осенью, а позже, с первой настоящей разлукой. Юрина возня с «Адъютантом его превосходительства» дала свои плоды. Юра отпросился в театре — дело того стоило, уехал на съёмки на Украину и застрял на несколько месяцев. Юра боялся так надолго с Мишей расставаться, но ничего не поделаешь. Роль действительно была звездной, сулила славу и приличный заработок, масса усилий была приложена, да и Миша на все лады убеждал и уговаривал — у него тоже были запланированы долгие съёмки и гастроли, они разлучились бы в любом случае. Не особо это скрывая, Миша надеялся, что после успешных съёмок «Адъютанта» удастся наконец с Юрой развязаться: изначальное условие выполнено, Юре за любовь сполна заплачено, так до свидания и прощай. Это витало в воздухе, Миша говорил об этом почти открыто, да и Юра тоже грешным делом понадеялся. В самом деле, чем чёрт не шутит? Уедет далеко, развеется и в работе и новых впечатлениях, может быть, остынет, сумеет Мишу отпустить, до свидания и прощай, должна же эта милая сказка когда-нибудь завершиться? Ещё очень далеко было до завершения, Юра это понимал, но это и было тем «отдохнуть друг от друга», на которое Юра скрепя сердце согласился и даже, ради мишиного спокойствия, согласился допустить возможность, что они, может быть, расстанутся насовсем. После долгих обсуждений, затяжных прощаний и неоднократно пролившихся юриных слёз решили попробовать. Может, получится? Может, Юра справится, перетерпит? Может, будет не так уж больно? А если будет больно очень, то ничего страшного. Всё вернётся на прежние позиции, Миша его не бросит, не оставит с этой болью один на один и сообща они найдут для юриного излечения какой-то иной способ, хоть и не изобретено пока другого средства, кроме времени. С тяжёлым, натуго скреплённым сердцем Юра уехал. Мгновенное лишение предмета зависимости грозило бы абстиненцией, поэтому договорились перезваниваться. Поначалу это удавалось, но потом Миша тоже покинул Москву, в телефонах вышла путаница и Юра на долгое время его лишился и даже почти заставил себя случайного звонка не ждать. Отдыхать так отдыхать. Юра попытался. Правда пытался. Никаких нарочных издевательств над собой не вершил, свою болезненную драму палкой не ковырял, не растравливал рану, не посыпал солью и гнал от себя уныние. Съёмки действительно были динамичные, работы хватало. Юра общался со многими людьми, посещал киевские достопримечательности, гулял, читал, дружески заглядывал в каждую собачью морду, изыскивал способы себя занять и делал вид, что получается. Что о Мише не думает, не страдает, не тоскует… Куда там. Всё напоминало о нём. Собственное тело заставляло чувствовать его. В собственном голосе он слышался. По ночам становилось невмоготу. Спать Юра словно бы вовсе разучился, а только вертелся. Без конца лезли в голову всякие сказанные Мишей слова, какие-то беспокоящие ситуации и собственные ошибки. Можно было от этих мыслей защититься движением, встать, побродить, открыть окно, но уже через минуту Миша вторгался в новое занятие. Даже не мысли о нём, но само ощущение чего-то жалобного и тревожного, тяжесть на сердце, выворачивающее наизнанку желание, чтобы Миша был рядом, засевшая под рёбрами царапающая боль и его имя, растворённое в каждом вздохе, в каждом дожде, в каждом закате и восходе. И нелепое ожидание, что он позвонит. От каждого телефона, даже от такого, который абсолютно никак не мог быть источником мишиного голоса, прямо наваждение, — Юра видел в помещении аппарат и начинал на него коситься, а от всякого звонка напрягался и поджимал губы с обидой, что это не Миша. На съёмках Юру гримировали, прятали тёмные круги под глазами, усталость и помятость, но и таким он был немилосердно роскошен. Все на него смотрели и только руками разводили и ахали. Ну прямо не человек, а прелестная картинка, сахарный, медовый сон, произведение искусства, особенно при правильном освещении, в причёсанном и подкрашенном виде и во всех этих нарядных белогвардейских регалиях. Вообще о минувшей невостребованной молодости можно было не жалеть. Все, кто Юру знал, сходились во мнении, что с возрастом он только расцветает, становится лучше, благороднее и утончённее. Юра и сам, критически разбирая старые фотографии, убеждался, что в молодости был шероховатым, как ещё не обточенный волнами сырой камушек, а теперь опородился в бархат, обрёл достоинство и чуть надломленную, пленительную стать и горделивую повадку. В глазах у него засияло что-то волшебное и страдающее. Всё больше людей увязали в его красоте, с восторженным уважением говорили об этом и дарили цветы, даже мужчины, даже симпатичные Юре, способные и желающие за красоту заплатить, но Юра уже не искал, кому бы себя подороже отдать. Всё уже было отдано. Юра догадывался, отчего эта благословленная красота взвилась, словно аметистовое пламя. Все ресурсы организма были брошены на её усиление, чтобы Мишенька не смог из её пут вырваться. Казалось, что это действительно так. Не будь Юра так вызывающе красив, Миша бы, наверное, сумел устоять. Но юрина красота имела над ним власть, природу которой Юра не вполне понимал, но давно уже заметил: по телефону Миша ещё мог пофордыбачить, но при личной встрече он, поначалу настороженный и колючий, неизменно таял, и чем дольше он Юру видел, тем успешнее Юра мог вить из него верёвки. Но при том при долгом нахождении рядом Миша снова начинал выпутываться из сетей. А значит расстаться на длительное время, разлететься по разным краям России — это самое глупое, что может быть. Они должны жить рядом, Юра должен регулярно, не реже чем в неделю раз вытребывать свидания — в таком случае он сможет держать Мишу под обаянием своей внешности. А теперь они расстались на несколько месяцев, и удастся ли Юре по возвращении снова его оплести? И как только Юра эти месяцы протянул? Ничего, протянул. Перетерпел. От подобных глупостей не умирают. На Мишеньке свет клином не сошёлся. Ещё чего. У Юры вообще-то гордость есть. Амбиций хоть отбавляй. Это только в начале, в первые недели он без Миши на стены лез, а потом полегчало. Тоска чуть притупилась и кроила сердце уже не лезвием, а напильником. Правда, не было дня, не было ночи, чтобы Юра о нём не вздохнул. Мысль о том, чтобы с горя завести незначительную интрижку пришла в голову, но так же и вышла. Никого, кроме Миши, Юре было не нужно. От этой глупой идеи осталась только досадная зацепка — ревнивая тревога о том, что подобная же мысль может и Мише прийти, и мало ли, обзаведясь свободой совести, подцепит там кого, конкурируй потом… Юра мог погрузиться в работу, занять каждый час, схватиться за выполнение чьего-то поручения, за всякий разговор, за звонки и письма родственникам, но и тогда Миша маячил на фоне. Юра запрещал себе осознанно выделять время, чтобы о нём погрустить. То есть, никаких одиноких прогулок к Днепру, никаких свободных вечеров, никаких сладостей — сам вкус напоминал о Мише, никаких укладываний в кровать, пока не вымотан до предела. Он иногда снился — что-то легковесное, ускользающее, теряемое и бесконечно милое, вечера светы красные, вечера светы ясные, руки воздеты, жду тебя, опутанные в пыль повседневности сновидения — нелепые ситуации, невозможные поездки и расставания, расставания, по пробуждении печальные до дрожи и неподъёмной горечи на сердце. Но стоит оторвать голову от неугревной подушки, и тяжесть спадала. Приходил в душераздирающих быстрых снах или нет, но днём Миша всегда был рядом. Иногда Юре казалось, что он думает о чём-то отвлечённом или вообще ни о чём не думает, но вскоре замечал, как что-то его гнетёт. Нельзя было к этому предмету присматриваться, потому что это был Миша. Посему пришлось смириться с постоянной подавленностью, с наседающей тоской, которая не давала радоваться и жить полной жизнью. Даже если Юра смеялся чьей-то шутке, даже если сам рассказывал весёлое, неизменно сидела внутри погружающая всё в сутемень грусть. Юра и прежде никогда не был особо жизнерадостным. Его удел — задумчивость и загадочная меланхолия. Теперь и вовсе появился повод постоянно унывать. В общем, не жизнь, а оперетка. Жить можно, но грустно. Можно, но не хорошо, а хорошо будет только с Мишей. Ведь и раньше так было? Даже когда Миша не был знаком, Юра испытывал непрестанное беспокойство и недовольство, всё ему чего-то не хватало, всё он был чем-то обижен и уязвлён. А теперь у этой извечной тоски появилось имя и нежный образ. Юра не винил его ни в чём. Винить следовало только себя. А за него — бороться, даже если с ним самим. Юра выполнил поставленные условия и только вернувшись в Москву с Мишей связался. С горькой насмешкой Юра ожидал, что Миша сменил все номера или перебрался в Магадан и вообще забыл их роковую связь как страшный сон. Примерно так всё и оказалось. До Миши было очень сложно дозвониться, а когда это удалось, он, напоровшись на нежный юрин голос, как на нож, долго молчал и пыхтел. Юра сам ещё не знал, позволит ли собственная гордость умолять Мишу о встрече, но долго уговаривать не пришлось. Миша хоть и нехотя, но согласился, и даже оказалось, что берлога их дожидается. Юра-то уж думал, что Миша первым делом от неё избавился, и неужели Миша настолько легкомысленен, что оставил её для свиданий с другими? Или покорно оставил её для свиданий с Юрой? Так или иначе, всё возвращалось на прежние позиции. Стоит встретиться, и всё пойдёт по-старому, так Юре казалось. Он был слаб на Мишу, а Миша слаб был на красоту, и оба они, такие слабые и друг от друга отдохнувшие, чуть квартиру не разнесли. Насколько Юра приметил, в ней, слава богу, не наблюдалось следов постороннего присутствия. Никого у Миши за эти месяцы не было — так он сказал и разве стал бы он врать? Всё было чудесно, изумительно, великолепно и немного смешно, Юра бросался на него как тигрёнок, любил его как сумасшедший, да и Миша грубовато его трепал и дёргал, как Юре это больше всего нравилось, хоть Юра немного отвык от этого, но так было даже лучше, острее. Юра уже не по уши, а по самую макушку влюбился. Эта дурацкая разлука, а ещё больше эта радостная и долгожданная встреча после, раскрыла истинную мишину ценность. Вернее, бесценность. Так Юра был счастлив его присутствием, особенно в сравнении со скукой и подавленностью последних месяцев, что это была не просто эйфория, не просто блаженство, но именно то светозарное, согретое и живое состояние, в котором Юре, казалось, и полагается находиться — только так, а всё остальное — недопустимая ошибка, тьма и каторга. Юра рассказывал о съёмках, о замечательной роли, которая могла бы достаться Мише, и о собственных успехах, но всё это не важно. Забыв об осторожности и осовев, Юра болтал смелее прежнего, уже с полной уверенностью вываливал тоннами, как грустил, как скучал, как изводился, как тяжело это — всюду видеть телефоны и ни из одного не слышать мишиного голоса, и весь этот дивный Киев, и Харьков, и Юра, проходя по каждой старинной улице, делал руку кренделем, представляя, будто Миша шествует рядом. Мишин утончённый запах, мишин берёзовый вкус, родниковая синь глаз, мишина доброта и улыбка — Юре не требуется фотографий, ничего не забывается: «Твоих таблиц не надо мне. В мозгу верней, чем на пергаменте и воске, я образ твой навеки сберегу, не нужны мне памятные доски… Видишь, какой я молодец? Вон я сколько без тебя продержался. Мне медаль полагается. Ты доволен? Но уж больше — ни-ни. Разве тебе не хорошо с мной, мальчик мой? Мне там пришло в голову, что у нас даже родинки одинаковые, хоть во всём остальном мы разные, но это так и задумано, чтобы по тайным знакам совпасть, а во всём стальном дополнять. Хрупкая ты моя веточка, лисёночек, нам разлучаться нельзя…» Попробовали разойтись — не получилось, это очень-очень-очень больно, и никак Юра с этим не справится, не перетерпит, не переживёт, не сможет, ни за какие медали, ни за какие коврижки, ни за что, ни в коем случае, невозможно, немыслимо, и пусть уж Мишенька принимает как данность — Юра согласен встречаться изредка, но ни о каком расставании и обоюдной свободе не может быть и речи… Миша покорно слушал, тяжело вздыхал, гладил Юру по волосам, хмыкал в ответ, а когда Юра уж совсем заговаривался, закрывал ему рот рукой или поцелуем. Юра успокаивался на несколько минут и, крепко прижимаясь к нему, заглядывая в его прозрачные, нечеловеческие, ласковые и грустные как небо глаза, окончательно уверялся, что только в его руках будет счастлив и ограждён от всех тревог и страхов. И какое ему дело до семьи, до театра, до славы, до собственной жизни? Только Мишенька ему нужен, только Миша. Однако, слишком увлечённый своими переживаниями, страстями и беспечным щебетом, Юра упустил главное. Заметил уж потом, когда способность трезво оценивать события вернулась: Миша был уже не тот. Если пробная разлука заставила Юру ещё сильнее полюбить, то Мишу она охладила. Ещё не полностью, Миша всё ещё был опутан, всё ещё не мог отказаться от свидания, всё ещё был пленён юриной красотой, но он уже выбрал свободу. Так что вполне естественно, что он, наслушавшись юриных восторженных бредней, пожелал дать тягу. Выбившись из сил, Юра нечаянно задремал и не сразу почувствовал, что Миша выкрутился из его рук. Как злодей, Миша задумал ускользнуть бесшумно. Ещё чего. Уловив шуршащий звук, Юра проснулся и вскочил с кровати. Утомлённая радость свершившейся любви и несхлынувшее удовольствие перемешались в нём с испугом и вмиг накатившим смятением. Он застал Мишу в прихожей, уже в куртке, надевающего ботинки. Эти растрёпанные светлые волоски, углублённые ночью и усталостью милые черты, уже ясно проступающие на лбу и у висков морщинки, эти виновато, но упрямо опущенные глаза, мнущие край куртки тонкие пальцы, к которым, когда бы Юра их ни увидел, хотелось прижаться губами — мой хладнокровный, мой неистовый, вольноотпущенник, прости! В густом электрическом свете такой он был родной и любимый, такой угловато-хрупкий, грациозный и стройненький, холодный как прозрачная льдинка — такой красивый, что больно было смотреть. И в тысячу раз больнее от того, что ещё минута, и это можно было бы расценить как немыслимую жестокость, как незаслуженное оскорбление, как ушат воды за шиворот, и разве способен Миша на подобное? Юра проклятых четыре месяца терпел и чего только не вынес, какие только чудеса силы воли, самообладания и стойкости ни проявил, а Миша задумал так с ним поступить? Нет, конечно они расстанутся, завтра придётся разойтись по театрам, но это утром, после целой, целёхонькой, с горкой, ночи счастья и нежности, по которым Юра стосковался, как бешеный. Каково бы ему было проснуться и увидеть, что Миши след простыл? У Юры столько любви для него скоплено, что она бы просто разорвала его изнутри, забрызгав клейкой цветущей сладостью пол-Москвы. У Юры в глазах потемнело от мысли, что ещё минута и Миша сбежал бы в сырую зимнюю темень, оставил бы его одного, одного. Да как он мог? Что за блажь на него нашла? Ведь Мише полагается вторая половина счастья и нежности, зачем же он их обоих лишает самого лучшего, что только может быть? Он с ума сошёл? Как же ему после этого доверять? Словно пойманный на воровстве, Миша смущённо замялся, не решился ничего соврать и на пришибленное юрино «ты куда?» стал путано оправдываться, что у него с утра много дел, а ему всё равно надо заехать домой, так лучше он сразу… Сбивчиво бормоча нелепости, дрожа от обиды, паники и страха, что Миша рванёт к двери и улизнёт, Юра насильно содрал с него куртку. Пришлось немного побороться. Миша не сопротивлялся, но не давал вытянуть руки из рукавов. Всё-таки он был сильнее и выше. Юра запоздало вспомнил, что силу применять бессмысленно, и кинулся к безотказному методу, к деловитым шуточкам: «За что же вы так со мной, Михаил Иванович?» — а после просить, обнимать, хныкать и рухаться на колени. Гордость здесь ни при чём. Какая уж тут гордость, если к горлу подступает истерика? Миша и тут попытался упорствовать, но волю его удалось сломить одним бесчестным приёмом — скользнувшей под одежду рукой, секретным прикосновением к чувствительному месту. Всё ещё обескураженный почти свершившимся предательством, Юра заволок его обратно в кровать и принялся за активное примирение. Вскоре это удалось — здесь Мишенька всё ещё был бессилен. Удрать он мог лишь как тать в ночи, но покуда Юра следил за каждым его вздохом и осыпал поцелуями, Миша, словно подчиняясь заклятию, улыбался, пьянел, неизбежно вспыхивал по новой и вынужденно признавал, что задумал жестокую глупость, что сам не знает, что на него нашло, и что больше так не будет… Но и Юра, хитростями, мольбой и лаской выуживая из него эти заверения, понимал, что они перестанут действовать, как только чары спадут. Лишь теперь, удвоив внимательность, Юра заметил, что Миша уже другой. Уже холодный, уже неистовый, почти освободившийся, уже на полпути обратно в море. Он всё ещё рядом, послушно лежит, обнимая подушку, тихонько постанывает сквозь сжатые зубы, покорно дарит такие ощущения, которых Юра ни от кого никогда не получит, но Юре он уже не принадлежит. Да и не принадлежал никогда. Юра может сколько угодно жаловаться и нежно возмущаться, взывать к мишиной доброте и честности, просить смилостивиться, но его больше не удержать. Раньше ещё была иллюзия любви, а теперь этот волчишечка не будет сводить глаз с леса с намерением однажды убежать навсегда. Так он будет рваться к свободе, что уже не побоится обмануть и обидеть. А значит и Юра, на него глядя и беря с него пример, не сумеет остаться великодушным и разумным, будет держать изо всех сил, будет рваться за ним, цепляться, обламывая тупые коготки, задыхаясь и погибая… «За что же ты так со мной, Мишенька?» И в ответ только беспомощное, слабое и жестокое: «Прости».
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.