ID работы: 9253108

я в весеннем лесу

Слэш
R
Завершён
128
автор
Размер:
212 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 79 Отзывы 65 В сборник Скачать

10

Настройки текста
Стало легче. Словно кризис болезни миновал и если уж получилось его преодолеть, то дальше последует постепенное улучшение состояния, выздоровление и примирение организма с обретённым изъяном. Юра ещё долго не верил, что удастся, но и впрямь становилось с каждым годом всё проще. Но меньше ли? Холоднее ли? Нет, он любил, как это раз в жизни делается, и Миша занял в его душе такое место, которое не покидают, ничего не было Миши важнее и выше, он по-прежнему являлся пределом желаний, но прошедшее время делало своё постылое дело. Как Юра ни раздраконивал свою драму, за чередою лет ровного течения она неизбежно потеряла остроту и ослепительность. Пока мучение было в новинку, оно, даже больше, чем любовь, чудилось тем самым, о чём с детства грезилось — роковая страсть, душераздирающие свидания по ночам, неразделённая предназначенность, разбитое сердце и от переменчивой злой судьбы не уйти, но и она вернёт всё на свои места, и все самые прелестные игрушки, плюшевые волки, зайцы, погремушки будут сняты с ёлки в ответ на слёзы. Вечный сон, Мишенька отвечал этим разрозненным фантазиям, словно они под него писались. При должном старании и пристрастии можно было всю юрину жизнь так вывернуть серебристым мехом внутрь, чтобы она выглядела как полное милых приветов беспокойное ожидание мишиного появления. Да, всё так. Но годы шли, и даже эта милая сказка стала обыденностью. Нервы успокоились, звон в голове и гул в сердце утихли. До «всё равно», до равнодушия не дошло бы никогда, но жизнь клонилась к долгому закату, текла с Мишей рядом или от Миши поодаль, но в обоих случаях чувства притуплялись и всё неминуемо проходило, как с белых яблонь дым. Может, Юра на пятом десятке в полной мере повзрослел, превратился наконец в разумного человека, твёрдо стоящего на грешной земле. Может, те мантры о собственной независимости, которые Юра годами прилежно твердил, возымели действие. Молодость скрылась за туманными далями, пришли солидность, обеспеченность и жизненный успех — сочетать их с истериками по поводу невзаимной любви стало уже не с руки, противно, фальшиво и скучно. На свою роковую связь Юра взглянул трезво и вернуться в состояние счастливого опьянения, даже если захотел, не смог бы. Если раньше Юра в своих безумных порывах готов был, пусть только мысленно и теоретически, заплатить за Мишу всеми богатствами мира и всё бросить к его сложенным ножкам, то теперь пришло ироническое горьковатое осознание, что нет, не бросит. Не потому, что Миша стал менее ценным, а потому что бросать не нужно. Может, это Миша выбрал верную тактику. Каким бы тягостным и трудным это ни казалось, но ведь сработало? По логике следовало раз навсегда роковую страсть разорвать, отрубить как загнившую лапу, но Миша, вряд ли зная наперёд, но, видимо, руководствуясь своим безошибочным природным чутьём, добротой, порядочностью, честностью и терпением, перебитую лапу поволок дальше. Избавляя от главной боли, он делал больно по чуть-чуть, пока эта боль не сделалась повседневностью. Может и дышать очень больно и сложно, да только мы не знаем об этом. Знали лишь в тот миг, когда родились и, почувствовав, на какую пожизненную муку обречены, горько и громко зарыдали и в слезах навсегда позабыли. Так и выворачивающая Юру наизнанку любовь с убийственной неторопливостью из терзающей борьбы и кидания на запертые ворота превратилась в повинность, запертую в клетку распорядка, унылой регулярности и однообразия, не унизительного, не трудного, ничем не грозящего и ничего не обещающего, а лишь приятного и легковесного. Если бы метеориты падали на землю каждый день, это тоже стало бы привычно. Юрины естественные потребности любви: быть вместе, оберегать и заботиться, всем делиться, заниматься общим делом, жить одной жизнью — их Юра оказался лишён, но в мнимое утешение ему кидали редкие свидания. Если имелся верный способ любовь извести, так это был один из них — постепенно принизить её, обесценить и опошлить, ограничить связь только постелью, будто ничего другого между ними быть не может. Юра вынужден был принять эти правила. Он-то в глубине души таил надежды, что на самом деле всё иначе, но тайна за годы поблёкла. В самом деле, многого ему от Миши хотелось: затащить в свой театр, в свои фильмы, в свои владения, чтобы завоевать и подчинить свой воле, но при том оставить Мишу своим прекрасным и послушным другом, обожаемым рыцарем, верной собачкой, окружить его вниманием и нежностью, наполнить каждый общий день любовью и душевной близостью… Но Миша не давался и сближения не хотел, был ласков, был добр, но всегда вырывался из рук, выпархивал и не желал пустить даже на краешек своего существования — не находилось для Юры на это представление билета, ни на галёрку, ни даже в раёк. Вот и получалось, что, хоть их судьбы вертелись в одной сфере и так или иначе пересекались, но не было ничего, что связало бы их. Нет ничего, что Юра мог ему дать, и ничего, что жаждал получить, кроме самого простого, да, дивного, сладчайшего… Но годы шли и становилось ясно, что одного этого мало. Как и раньше, Миша был повсюду и что угодно могло о нём напомнить, но Юра примирился с этой болью, научился жить с ней, как с дыханием или как с постоянно играющей в ушах грустной музыкой. Попытки утопиться в работе принесли свои плоды. Миша всё менее заметно пробивался сквозь ежедневную суету и круговерть, он был рядом, но уже не тревожил как раньше. Юра уже мог обойтись без него и день, и два, и сердце почти не тосковало, желания почти не мутили разума, ревность почти не грызла, Юра помнил о нём всё время, но так долго и так сильно, что и это беспокойство сгладилось, слившись с постоянной опечаленностью. С жалостью к себе и с обидой на несправедливость и неправильность мишиной нелюбви удалось справиться. Эти горести отчасти компенсировались и возмещались собственным профессиональным успехом, покорённым родным театром, признанием и непрестанным трудом. Стало легче. Принятыми условиями Юра был защищён от обрывания телефонов и охоты за Мишей, от излишней эмоциональности, от истерик, которыми сам себе показывал силу своего страдания, и от страсти, которой Мише доказывал свою любовь. Осталась только работа, которая давала выход силам, тем бесконечным, которых непременно хватило бы, чтобы завоевать себе счастье. И это почти получилось, по крайней мере, утешаемая успехами гордость и материальное благополучие поднимали самооценку. Но истинное удовлетворение не приходило. Вершиной счастья оставался Мишенька, а его-то не получалось завоевать никакими подвигами. Даже тем беспримерным, на который Юра вольно и невольно себя обрекал, в нём ища себе хоть какой-то награды, забвения, а главное, ощущения собственной востребованности и ценности, которую Миша, глупенький, всё не желал признать. Кроме того, нужно было как-то себя наказать за неспособность добыть себе счастья, чем-то искупить и восполнить свою слабость и вину перед собой же, прикрыть жалкое уродство своей низменной рабской привязанности и мелочной ревности, и вместе с тем сделать страдание соразмерным красоте своей любви и восторгу того мига, когда он всё-таки слышал мишин голос. Благодаря разнице поясов, сутки насчитывали двадцать пять часов и ни одного на полноценный сон. Ленинград, Москва, Свердловск, Киев, Одесса, аэропорты, гастроли, сцены и съёмочные площадки сменяли друг друга с бешеной скоростью. Загоняя себя адскими графиками, Юра намеренно доводил себя до того предела, который может вынести человек. До того доходило, что коллеги пальцем у виска крутили. Диву давались, фыркали, снимали шляпу. Даже Царёв, милый, бедный, тоже Мишенька, снова и снова назидательно советовал, чуть ли не упрашивал Юру не издеваться так над собой и поберечься ради великого будущего родного театра, но нет. Даже Царёв не мог теперь Юре, звезде всесоюзного масштаба, что-либо запретить. Лишить Малый театр такого замечательного и любимого публикой артиста уже не представлялось возможным. Утром репетиции, днём Юра, не щадя сил, выкладывался в училище, потом спектакль с полной самоотдачей, потом галопом на вокзал, бессонная ночь в поезде «Красная стрела», съёмки на Ленфильме, какая-то дополнительная работа на радио, на эстраде, снова ночь в поезде и такая вымотанность, что Юра не засыпал, а проваливался в глухой обморок, едва только опускался на горизонтальную поверхность. Снова Москва и театр, беготня, текучка, столь насыщенная, что действительно не оставалось ни минутки на то, чтобы по Мише вздыхать и терзаться. Конечно дело не в том, что не находилось воздуха для этого заветного вздоха. Было бы желание, а время найдётся. Но Юра и впрямь, для самого себя непостижимым образом, сумел себя переломить и не выделять этой проклятой минуты, которая, одна, окрасила бы весь день в тоску по Мише. На жену и дочь у Юры тем более не находилось времени. Достаточно того, что они обеспечены, а остальное… Когда он переступал порог квартиры, сил хватало только на то, чтобы, насобирав по дороге охапку кошечек (в их нежных шкурках было много от подаренного Мишей раннего счастья, ассоциация не оскудевала), доползти до кровати и вырубиться до следующего звонка будильника. На измождённое лицо с чёрными кругами под провалами глаз страшно взглянуть, но это ничего, закрасят, поправят, красота не убудет. Главное, Миша не дозвонится ни в Свердловск, ни в Киев. Главное, ни в Ленинграде, ни в Одессе можно не ждать от него звонка — не потому даже, что Миша не знает, куда звонить (это бессмысленному ожиданию не помеха), но потому, что думать об этом некогда. Миша дальше, чем все километры, он не достанет, пусть он и не тянется, но не преодолеть ему эту усталость, этот туман в голове не разогнать, даже его милый образ не пробьётся сквозь тяжёлое отупение, сквозь беспросветное унылое безразличие ко всему на свете, что нападало, когда Юра, выкатившись из очередного поезда, с дурной, кружащейся и абсолютно пустой головой застывал на перроне в людском хмуром мареве под ночным опрокинутым небом. Сколько раз такое было: стоял, пошатываясь, борясь с тошнотой и резью в сердце, приложив к щеке холодную ладонь, и мучительно, по десятку минут соображал, где он, в каком городе и куда ему дальше нестись, в чём сниматься и кому дарить свою проклятую красоту. Где уж тут о Мише вспоминать? И вновь другие города, другие съёмки, сбивчивая дрёма в трясущемся кресле в обмен на кроватную бессонницу, усталость, переутомление и истощение, ломота в шее и дрожь в руках, расплывающиеся перед глазами при всяком неловком движении чёрные круги, зверская боль в спине и отнюдь не романтическая тяжесть в груди, диспепсия, потери сознания, предынфарктные состояния, госпитализации, больницы… Но до больницы лучше не доводить. До смерти ещё далеко-далеко, а в палатах под капельницей неминуемо ждут отдых, скука, а значит и Мишенька, и невыносимые, опять-таки бессонные ночи, когда под звук шагов в коридоре сами собой в уголках глаз наливаются густые слёзы, и так хочется, чтобы Миша был рядом, что внутри всё болит. Все усилия псу под хвост, и дышать нечем, так хочется услышать мишин голос, пожаловаться ему, с мягким укором печально сказать, но сказать так, чтобы он не принял на свой счёт, чтобы не обиделся и не расстроился, не почувствовал раздражения, а просто чтобы знал: «это всё из-за тебя, для тебя, потому что ты меня не любишь. Не жалеешь…» Иногда Юра срывался, разыскивал телефон, звонил. Но дозвониться удавалось так редко, что не стоило и пытаться. И даже если сквозь терновник преград раз в тысячу бессонных лет удавалось добраться до мишиного голоса, что Юра мог сказать? «Опять попал в больницу»? «Соскучился до умопомрачения?» Миша вежливо выразит свои сожаления по поводу этих неинтересных для него новостей, тихонько покашляет, сочувственно вздохнёт, что ещё? Общих интересов у них нет, а если и есть, они ничего не значат по сравнению с их любовью, но про любовь Миша слушать не желал, а пустые нежности звучали бы фальшиво и нелепо — слишком Юре было тяжело и горько, а Мише всегда некогда. Всегда он говорил ласково и терпеливо, но так, будто только и рвался оборвать связь. Выразив неискреннее сочувствие и торопясь закончить разговор, он нарочито деловитым тоном расписывал, как ему высморкаться некогда, как он занят, как у него много дел, как у него нет ни единого свободного часа. Пусть это и было правдой, но было бы желание, а время бы нашлось… Голос мишин был так приятен, чист и светел, что Юра слушал бы его без конца, хоть и невыносимо было понимать, что мишины отговорки направлены на одну цель — если Юра, не дай бог, попросит о встрече, отвертеться. Но Юра всё равно просил. Забывая о всякой гордости, чувствуя себя как никогда слабым и ничтожным, неимоверным усилием заставляя себя говорить ровно, до боли прижимая горячеющую пластмассу к уху, просил. Но ещё через пару лет просить перестал. Миша его от этого отучил. Миша больше не соглашался, и никакими нежными словами и лукавыми увещеваниями его было не пронять. У него на вооружении была другая пытка. Юра не должен был ни о чём просить. Должен был покорно выслушивать мишины увёртки, класть трубку и оставаться с той же тяжестью на сердце, с теми же тоской, тревогой и одиночеством, но и с маленькой надеждой, уже не на мишину доброту, но на мишину слабость. Всё-таки Миша исполнял свой договор, пусть только на половину. Когда бы Юра его ни звал, это не срабатывало. Но, завлекаемый этими несчастными звонками, примерно раз в два месяца — не чаще, Миша звонил сам. Может быть он, слишком уж замороченный своей честностью, видел такое положение дел более приемлемым. Ведь когда Юра выпрашивал свидание, это было унизительно для них обоих: Миша чувствовал свою свободу ограничиваемой и планы нарушаемыми, а Юра ощущал себя жалкой обузой, что при его карьерном успехе делало расхождение особенно тягостным. Но если инициатором выступал Миша, то всё шло как по маслу. Этого-то звонка Юра должен был ждать и ожиданием этим жить, и при взгляде на любой телефон терзаться по долгожданному зову, и от всякого звона вздрагивать, и, каждый раз, когда просят к телефону, внутренне содрогаться и всей душой стремиться к счастливой догадке. Бояться пропустить (и сколько в самом деле было пропущено?) и надеяться пропустить, ведь Миша не найдёт ни в Свердловске, ни в Киеве, ни на Ленфильме, ни на студии имени Горького… Но Миша находил в Москве. Находил всегда на одном и том же месте, дома, вечером, когда Юра, каким бы усталым и затисканным ни был, почти не отдавая себе в этом отчёта, затаённо ждал и от звонка мгновенно просыпался и вскидывался, вызывая у Оли привычное «тьфу ты чёрт». Но Оля уже не сердилась. Она всё понимала, относилась к этому как к неизбежному недугу, приступы которого случаются всё реже и который сам пройдёт, а ссоры, обиды и вытаскивание провода из телефонной розетки всё равно не помогут. Сколько Юра ни спрашивал её, звонил ли Миша в его отсутствие, она говорила, что нет. Могло ли это быть правдой? Мог ли Миша знать дни, когда Юра в Москве, когда свободен? Вряд ли. Некогда ему следить за подобной ерундой. По крайней мере, сам Миша в ответ на эти вопросы говорил, что звонит просто так, когда захочется, следуя порыву, и ни разу ещё не промахнулся. И что же это, если не колдовство, если не судьба и не ментальная загадка? Если Юра не предчувствует этот его порыв или сам посылает ему биотоком свою умоляющую просьбу, на которую Миша изредка отвечает, когда в его реальных и надуманных делах и заботах намечается просвет и минутка, чтобы заскучать и вспомнить о всецело ему отданной красоте и негасимой любви. Потому что тоже любит, потому что они связаны, как никто на свете — в это Юра не переставал в глубине души верить. Капля в море ежедневной суеты, разъездов и встреч — Юра старался, чтобы таких вечеров трепетного ожидания было как можно меньше. И всё-таки, несмотря на тотальную занятость, несмотря на Свердловск и Киев, несмотря на поезда и самолёты, таких одиноких, тоскующих и зовущих вечеров были сотни. И сколько раз Юра, мелко дрожа, холодея и ощущая в коленях слабость, боясь и надеясь, презирая себя, такого жалкого, и восхищаясь собой, таким одухотворённым, так красиво и искренне любящим и так поэтично страдающим, подскакивал к телефону и слышал что-то чужое и ненужное? Сотни. Облегчение вперемешку с досадой, банальный разговор, и Юра опускал трубку, смотрел на телефон с упрёком, чертыхался, хотел посмеяться над собой — и почти получалось, и отходил к кошечкам, к разучивающей фортепианные гаммы дочери, и всё было почти хорошо. Почти спокойно. И Миша где-то рядом, в кошачьих шкурках, в звуках трогательно неловкой музыки, в шуме дождя за окном, в темноте и на свету, и лучше было бы задержаться до полночи где-нибудь, где Юра нужен, работать, работать до головокружения, и Миша, если бы знал об этой бесконечной, изматывающей работе, удивился бы, восхитился, всё бы понял и ответил на любовь… Но бывали и другие вечера. Такие редкие, такие хорошие, что если бы нужно было к жизни, как к книге, подобрать иллюстрацию для обложки, Юра выбрал бы один из них. Он наконец слышал в трубке милый, добрый, самый чудесный на свете голос и прикрывал глаза, блаженно чувствуя, как уплывает из-под ног земля, и понимая, что не ошибся сейчас, а значит и все остальные терзания и ошибки были не напрасны, раз удобряли почву для того, чтобы это счастье стало сейчас особенно острым. «Как насчёт встретиться?» «Котёночек?» Заинька. Рыбонька. Цыплёночек… Такой вот Миша подлец с десятками издевательски забавных зверят на вооружении, такой уж коварный двуличный обольститель: лишь тогда, когда сам хотел, становился предупредительным, романтичным, сахарным, медовым, аметистовым, таким, каким сам желал быть — поиграть в смешную игру, в которой всё наоборот, будто это Юра неприступен, будто это Юру надо уговаривать, а Миша увивается вокруг, как очарованный поклонник. Как в ту ночь, когда он Юру вырвал из дома, так же и теперь он продолжал вырывать по своей беспечной до святости прихоти. И кто он, если не злодей? Ведь он знает, как больно делает, когда отталкивает и демонстративно отгораживается. Знает, как одним словом исцеляет нанесённые увечья и возвращает себе, как бы Юра ни пытался строить вид независимости, тотальной занятости и личного успеха, но кого этим обманешь? Ведь Миша прекрасно понимает, какую власть имеет и как ей пользоваться, один «цыплёночек», одна «рыбонька-селёдочка», и Юра за ним как смятая газета в пыли за автомобилем помчится. И зачем это Мише? Ведь не из жалости? Из жалости и доброты он снизошёл бы до юриных просьб, как раньше, когда не умел им противостоять. Но теперь научился. Юра по его мнению порядочно окреп, чтобы перенести расставание. А Миша настолько отдалился и так успешно сладил с собственными совестью, порядочностью и чувством ответственности, что наверное мог бы в один прекрасный день Юру бросить совсем, навсегда от него отказаться — а Юра понял бы это бы лишь через месяцы, через годы, и даже поняв, всё равно до смерти продолжил бы ждать, когда снова поманят. Впрочем, такое расставание было бы, хоть и по-своему гуманной, но подлостью, а на подлость Миша не способен. Но Миша звонил по собственному искреннему желанию. И именно это его эгоистичное самолюбивое желание было для Юры наградой, куда более приятной и утешительной, чем пресловутая жалость, доброта и мишина неспособность отказать. Мише теперь не нужно было врать, он теперь достаточно освободился, чтобы не вводить Юру в заблуждение и не переживать о том, что Юра подумает и как будет страдать. Они ведь договорились, что никто больше страдать не станет. Конечно с юриной стороны это невозможно, но это юрины проблемы. И если бы Юре и впрямь было тяжело и больно, он должен был об этом сказать, простонать в трубку «не мучай меня больше, не издевайся надо мной!» Но это бы и значило «навсегда расстаться». Если бы Юра об этом попросил, Миша не звонил бы. Если бы Юра неверной интонацией или горьким словом выразил своё истинное отношение, то Миша бы и это по своей доброте счёл указанием не вторгаться и не тревожить. Потому что есть всего два варианта: или Миша будет великодушен и разорвёт связь, которая совсем истончилась, или Миша, опять же по доброте и широте души, чувствуя себя совершенно свободным и ни в чём не виноватым, продолжит развлекаться, наивно, но вполне разумно полагая, что эта долгая, но невесомая и ни к чему не обязывающая интрижка приносит им обоим удовольствие. И какая разница, что Юра чувствует на самом деле? Чувствовать можно что угодно, но у каждого своя голова на плечах. И если Юра думает одно, а изображает другое, то это его выбор. Пусть этот выбор неизбежен, пусть Юра в этом весеннем лесу как в плену, но кто в этом виноват, кроме него самого? И конечно приятно, что этот выбор пока ещё сходится с мишиными желаниями, но ведь Миша его ни к чему не принуждает, мишина совесть чиста. Она не была бы чиста в том случае, если бы Юра напоминал ему о причине своего послушания. Но Юра не напоминал, чтобы его не отпугнуть, и Миша, хоть и знал о ней, но с годами этому знанию придавалось всё меньше значения. В самом деле, как может Юра не повзрослеть, не поумнеть, не взглянуть на свою роковую страсть трезвым взглядом и не понять, как легка и необязательна эта пронзительная игра? Юра отчасти понимал. Отчасти следовал мишиным правилам, отчасти готов был стать тем, кого из себя изображает. И почему бы этому изображаемому успешному артисту не тащить за собой, как перебитую, но поджившую лапу, эту долгую, невесомую, ни к чему не обязывающую интрижку? Почему бы не промурлыкать в ответ на ласковое мишино слово «конечно»? Ничего, кроме «да» Юра не мог ему ответить. И потом, если Юра будет не только казаться, но и правда станет тем, кого Миша хочет видеть на его месте, тогда Миша его не бросит? Далее следовал молниеносный побег из дома. Далеко не такой драматичный, как в первый раз, почти разумный. Всегда этого зова ждущий, Юра всегда пребывал в готовности. Оле не требовалось объяснений, она потихоньку высказывалась, но почти иронически: «тебе только свистни». Юре с годами удалось и для неё, и даже для себя завернуть свою пресловутую роковую страсть в обёртку забавной причуды, безвредной одержимости, эксцентричной и непременной традиции, чего-то вроде рыбалки или охоты, особенной игрушки, которую может себе позволить успешная творческая личность. В конце концов, это происходило редко, и было ясно, как Юра этого ждёт и каким преисполняется счастьем, — Оля видела это и позволяла, прощала. По крайней мере, Юре хотелось в это верить. Да и такой ли это большой проступок с его стороны? Они встречались всё в той же берлоге. Давно открылось, что с самого начала она принадлежала Мише, а значит она никуда не денется, так же как никуда не денется их любовь. У Юры теперь был собственный автомобиль. К семьдесят пятому году он сам на него заработал, торжественно приобрёл и стал ездить, пусть хлопот только прибавилось, но в общественный транспорт больше ни ногой. Ещё одна детская мечта исполнилась. Осталась только немецкая овчарка. Остался только кто-то особенный, кто-то голубоглазый рядом — и Мишенька тоже однажды исполнится. Как в это не верить? Но Юра нарочно эту мечту испортил, почти осознанно начав задолго до приобретения грезить не столько о машине как таковой, сколько о том часе, когда похвастается своей техникой, усадит Мишу, пристегнёт и собственными маршрутами повезёт кататься, горделиво и нежно на него посматривая. Мише конечно было некогда, но после долгих уговоров он уступил настойчивым просьбам и сделал такое одолжение, подарил летний вечер, который был бы идеальной иллюстрацией: дал себя прокатить и даже позволил брать себя за руку на перекрёстках и гладить свои колени, и даже разрешил завести себя в парковый лес, на Щукинский полуостров, погулять на закате, дал себя целовать, уложить на одетую в жемчуга траву, и потом, в вечерних лиловых сумерках, в машине, отдыхая на заднем сиденье, хоть и тесновато было, обнимал, перебирал юрины волосы, словно прекрасное прошлое на минутку вернулось, ласково и вкрадчиво говорил, какой Юра красивый, какой маленький, лёгкий и милый, какая хрупкая веточка, особенно среди диких цветов, ни один из которых с ним не поспорит в нежности. Не сон ли это был? И что вся остальная жизнь по сравнению с этим сном? Прижимаясь к его плечу и всё стараясь запечатлеть так, чтобы потом воссоздать, это мгновение истинного счастья, Юра, задрёмывая, видел, что оба они берёзовые веточки, и им положено качаться на ветру вместе, серебря сутемень бархатными листьями. Хорошо было, но потом каждый раз, садясь в свою машину, сначала с гордостью от свершившегося, затем с приятной грустью отлетевшего воспоминания, а потом и с глухой тоской по ушедшему, Юра прикасался к мишиному образу — машина тоже была ему отдана. Вот эта улица, вот этот дом. Юра приезжал в берлогу, и чаще всего Миша был уже там, открывал дверь, постаревший, исхудавший, истончившийся, избегавшийся, измельчавший. На каких дурных людишек, на какую чепуху себя, свой пыл и талант растратил? И не просто растратил, а от Юры оторвал то, что только Юра мог оценить по достоинству и что Юре было предназначено. Обидно до дрожи. Жалко до слёз. Жалко своей непонадобившейся любви, но ещё жальче Мишеньку, ведь его дешёвая сиюминутная слава молодого и дерзкого исполнителя неизбежного померкла. У молодёжи появились другие герои, а его поклонники выросли и обзавелись семьями, раздались и остепенились. «Добрый вечер, молодые люди. Здравствуйте, горячие сердца. В паспорта заглядывать не будем. Молодости нашей нет конца». С каждым годом он всё менее востребован, всё меньше о нём помнят и на концертах уже нет былого ажиотажа. От остросоциальных его песенок, от простых рифм и блеска остроумия, разговорных жанров, юмористических монологов и неснятых сценариев что осталось? От Юры останется родной театр и десятки фильмов, имя, известное на всю страну, а от Миши? Опять от него сбежала последняя электричка. Несколько ролей. Несколько песен. Да ещё юрина любовь к нему. Вот и всё. Родной, хороший, очаровательно ухоженный, весь — добрый, предсказуемый и забавный, изведанный и неизвестный, загадка, любимец и магнит, чудо, тайна, авторитет, такой красивый и желанный, что Юру от одного взгляда словно обжигающей волной окатывало, и эта волна сбивала всё наносное и ненужное, все обиды и горькие выводы и оставляла только радость и всепоглощающую нежность. Неужели когда-нибудь это случится в последний раз и закончится? Нет. Никогда. Лишь бы не спугнуть мишину приветливость, Юра был осторожен, обращался с ней, как с канарейкой, хотя так и хотелось кинуться, наброситься, вцепиться и целовать, целовать по-змеиному… Но Юра был деликатен, целовал аккуратно, обнимал не дольше минуты, прижимался некрепко, но и тут успевал поймать драгоценные свидетельства. Нежный мишин вкус, его мягкую податливость со всегдашним противовесом прохлады и упорной мальчишеской независимости. Чем знакомее был мишин запах, чем больше проходило лет, тем сильнее Юра в него влюблялся. Так наверное пахнут ангелы, но даже у самого нежного из них нет таких глаз, — пахнут правильно и тепло, щеночком, лугом, берёзовой корой, чужим детством, незабываемым вечером, летним лагерем в сосновом лесу, недосягаемой взрослостью и хорошим одеколоном. Когда Юра купил себе такой же, это был совсем не тот запах. В нём не было мишиного долгого дня и приятной усталости не вполне удачно сложившейся, но такой притягательной жизни. Даже в это мгновение вкрадывалась завистливая мысль о том, что Юра должен жить с этим запахом, закрепить его в доме, на одежде, на подушках и собственной коже… Юра сам должен был сделать немыслимое — отстраниться с видом, что нацеловался. Лишь тогда Миша с лукавой беззаботностью тянулся за продолжением, смешливо тыкался носом Юре под подбородок, лизался, прикусывал кожу острыми зубами, волченька. Уже одна эта минута искупала и оправдывала всю юрину тоску и всё, что он переживал в ожидании. — Какой же ты красивый… — всегда один и тот же комплимент. Миша разглядывал его с завороженной улыбкой, и что это за улыбка. Ни у кого такой нет. Юриному профессионально-широкому крокодильему оскалу до неё далеко. Только у Мишеньки есть, узкая и будто бы немного смущённая и беспомощная, как у ёжика, детская и такая милая, что щемит сердце. И можно поверить, что всё так и есть, крутится, вертится шар голубой, легко, играючи смотреть в просветлевшие глаза, и никто не будет страдать. И на кухне заварен чай и стоит на столе коробка пирожных для Юры — словно прекрасное краткое прошлое заглянуло на вечер. Юра ощущал своё счастье таким физически реальным, таким настоящим, что вся остальная жизнь снова казалась ненужной. Снова лез в голову проклятый вопрос: почему каждый день не такой? С усилием Юра отодвигал вопрос в сторону, оставлял на бессонные ночи, а сейчас тихонечко наслаждался чаепитием, мишиным голосом и дружеским разговором о Бунине и Рахманинове. Миша давно уже оставил темы великолепных строек, зощенковский быт и прорабские дворовые замашки, всё искал себя, то ударялся в русскую историю, то в религию, то перековывался в интеллигента, то в дисседента, то в дутого фронтовика — жизнь заполнена суетой и разъездами не меньше, чем юрина, думать о дешёвых драмах некогда. Но зачем же это им обоим? Мише не нужны упрёки и выяснения отношений, и разве Юре они нужны? Хочется просто отдохнуть. Не разрывая соприкосновения ног под столом и не отводя глаз, посидеть, не торопясь полюбезничать, полюбоваться, пройти сотни раз пройденное, но всё такое же дорогое. Всё было чудесно, всё было для Миши, все его желания угадывались и исполнялись, потому что для Юры было высшим удовольствием их исполнять. Но что самое чудесное, для Миши действовало то же самое правило. Всю жизнь провести с ним в кровати, вот было бы идеально, раз уж другого счастья не дано. Конечно раз в пару месяцев было мучительно, возмутительно и ненормально мало, но ещё мучительнее было отбиваться от отчаянной, свирепой мысли о том, чьи ещё руки это чудесное обожаемое тело обнимали. Впрочем, отбиться от неё удавалось быстро, заслонившись удовольствием и болью, которую Миша, зная, что это нравится, щедро и ласково причинял, опаляя той же чудесной улыбкой. Иногда Миша оставался на всю ночь и только в эти часы, заворачиваясь в его длинные тонкие лапы, в его запах и в ощущение его губ где-нибудь у своего плеча или затылка, Юра спал спокойно и крепко, так, как должен был спать каждую ночь. Впереди лежало уже горьковатое, но ещё волшебное утро с взаимной заботой, снова с чаем с юриными любимыми курагой и черносливом. Расходились мирно. Миша легкомысленно обещал, что скоро позвонит. Он не обманывал, в такие утра он был полон нежности и чистосердечного желания снова встретиться с Юрой как можно скорее. Но наступал день, и желание пропадало, оседало за суетой и беготнёй. И как тут Мишу винить? Много он себе напридумывал дел и забот, где уж тут упомнить. Простившись с ним и ещё не начав снова терзаться, Юра с лёгкой досадой заключал, что очень удобно Миша устроился. Но следом приходила не менее досадная мысль, что Юра и сам устроился не хуже. В самом деле, что же ему ещё надо? Не будет у него с Мишей любви, театра и общей жизни — это невозможно, и хватит, хватит уже фантазировать об этих глупостях. Единственное, что в этом мире реально получить, это свидание, постель, в которой Юре ни с кем не будет так же хорошо. И это он получает, как награду, как дополнительное поощрение от судьбы, как квартальную премию. Так зачем же страдать по несбыточному? Ведь всё замечательно. Всё сложилось наилучшим образом. В профессии своей Юра добился многого и добьётся ещё большего. Красотой распорядился разумно. Близкие его обеспечены. А Миша вовсе не вечный сон, не настоящая любовь, не ранящая мечта, не образ недосягаемого счастья, а всего лишь хороший, красивый и умелый любовник, безопасный и ничего не требующий. И это отлично, ведь иначе, свяжись Юра с кем-то менее покладистым, пришлось бы жертвовать семьёй, театром, собственным благополучием и честным именем, а разве Юра на это готов? Ведь нет же. Теперь уже нет. Так разве Юра не великолепно устроился? Почти удавалось закрепить эту мысль в сознании. Почти. Так прошли годы. Так прошла целая жизнь. Так исподволь подкрался и тот день, который, казалось, никогда не наступит. Такой день, когда Юра, ещё не выпутавшись из мишиных объятий, ещё чувствуя на своей шее его дыхание и сладкую боль укусов, блаженно задрёмывая, вдруг поймал себя на удивительном — что не промусоливает по миллионному разу тоскливые опасения, не окажется ли этот раз их последним, а лениво раздумывает о новой театральной постановке и своей роли в ней… Неужели сработало? Неужели Юра и впрямь достаточно окреп, чтобы пережить расставание, достаточно остыл, постарел и облагоразумился, чтобы перестать драматизировать и возводить свою несчастную любовь в абсолют? Слабо припомнился тот давний-давний день их единственного, самого счастливого лета, когда Миша впервые после их близости стал записывать посторонние стихи. Неужели Миша уже тогда, практически десять лет назад чувствовал то, до чего Юра только сейчас, десять лет спустя, доскрёбся? Ведь не стал любить меньше, а просто… Насытился тревогами? Так просто и так быстро? Так долго и трудно? Вот с этой-то беспечной лёгкостью на душе и освобождающей способностью думать о своём Миша отверг его любовь? Первой мыслью было скрыть эту перемену от Миши, но потом… Зачем? Чем чёрт не шутит? Может это и впрямь реальный шаг к выздоровлению? Свою любовь Юра терять не хотел, но умом понимал, что страдание, в котором перманентно пребывает, неправильно, и его действительно следовало бы излечить… От Миши улучшение юриного состояния не укрылось. Миша был этому откровенно рад. Надо полагать, ему совсем не тяжело, а только лишь приятно тащить за собой поджившую лапу, но всё же его упорное желание разорвать их связь требовало осуществления. Миша и так был совершенно свободен, но хотел ещё большей свободы, которой, видимо, не мог достичь, покуда над ним властвовала юрина красота. А юрина красота, как ни крути, шла на убыль. Юра принадлежал к редкой благословенной породе, обладающей таким удачным сочетанием черт лица, которое прекрасно в любом возрасте. Но всё же у каждого человека и у каждой красоты есть свой истинный срок. Кто-то прелестен лишь в детстве, кто-то расцветает в юности, а кто-то обретает подкупающее обаяние в свои упоительные, овеянные необыкновенной нежностью чеховских рассказов шестьдесят пять. Юра красив был всегда, но было очевидно, что с каждым годом он становится только лучше. Это действительно было так, в тридцать он был куда глаже и привлекательнее, чем в двадцать, но это было только начало. Лишь разменяв пятый десяток, он взошёл на свою хрупкую вершину интеллигентной мягкости, трогательного благородства и утончённости, именно потому такой дорогой, что один шаг отделял её от таяния, но пока этот шаг не сделан, вокруг Юры разливалось сияние гаснущего очарования, похожего на долгие тихие сумерки мраморно-белых ночей. Может быть, всё это было для Миши, а может, Миша здесь ни при чём, но именно красота заключала причину, по которой Миша так долго — в общей сложности двенадцать прекрасных лет — не мог от их отношений отвязаться. Если допустить, что любви нет, если предположить, что Миша злодей и давно получил, что хотел, и наигрался, он всё равно не мог Юру бросить. Когда умоляет с единственной нежной просьбой такая красота, то противиться невозможно. Когда она льнёт с желанием быть взятой, отказаться — выше человеческих сил, даже для самого коварного обольстителя. Но и это должно было пройти как с белых яблонь дым. Юрина красота ещё не тронулась. Стояла крепко, как потемневший лёд, по которому ещё можно смело переходить реку, но где-то в глубине подтачивающая вода уже позвякивала, искажая черты. Уже почувствовалось разрушающее поветрие и можно было предвидеть — ещё пара лет и Юра начнёт проседать и портиться, как неминуемо портятся все, кто преодолевает свой лучший возраст. Увядающая сила. Умирать так умирать. Миша не захотел становиться этому свидетелем. По мишиному мнению, Юра достаточно закалился, чтобы пережить окончательное расставание. Мишину тоску по свободе нужно было утолить, пока ещё не стало слишком поздно, пока он так и не провёл всю жизнь в отнюдь для него не обременительной, но всё-таки неволе… Снова Миша потихоньку завёл разговоры о том, что им надо расстаться. После любви, когда Юра был счастлив, спокоен и на всё согласен и хотел только обняться и спать, тут-то Миша и заговаривал тихонько, осторожно и бережно, просил отпустить. Он не Юру убеждал. Что Юра мог ему запретить? Уговаривал сам себя, уверял что о потерянной красоте не пожалеет, у своей совести спрашивал дозволения. Это должно было рано или поздно произойти. Сделав долгий круг по раскалённой земле, киты возвращаются в море, чтобы петь и грустить. Это неизбежно, Юра знал это так же чётко, как знал и то, что расстанется с Мишей лишь тогда, когда свалится и ударится затылком в доски гроба, а о том, чтоб разлюбить, не может быть и речи. Но делать нечего. На прогоревших углях уже не раздуть старой драмы, как их не вороши. Можно ещё надеяться, что Миша на своей драгоценной свободе нагуляется и осознает наконец, что ему на самом деле нужно и дорого, и вернётся… Но к тому времени жизнь закончится. Она ведь коротка. На прощание Миша сделал великолепный подарок. Юра всегда мечтал сниматься с ним вместе, и это тоже исполнилось. Миша ввязался в масштабную экранизацию «Хождения по мукам» — для него это было очень важно, режиссёр был как всегда его друг и приятель, и Миша сам вложил в этот проект массу времени и сил. Юре было не привыкать сниматься в большом кино, но этот фильм был особенный. Очень хороший, очень красивый и очень мишин. Миша выбрал себе главную роль по душе, Юре по мишиному настоянию выделили другую главную роль. Общих сцен у них было не так уж много, но всё же были недели и месяцы совместной работы. Словно прекрасное, никогда не бывавшее прошлое в последний раз возвратилось, несбывшиеся мечты подразнили короткой иллюзией воплощения — жить одной жизнью, быть рядом, помогать и заботиться, качаться на одной волне и спать вместе каждую ночь, каждую ночь, и отчего вся жизнь не могла быть такой? Но этот дивный сон был наполнен предчувствием расставания. Стоило Мише отойти на несколько метров, и у Юры на глаза наворачивались слёзы, дыхание перехватывало и теснилось сердце. Миша его жалел и подбадривал, убеждал, что всё пройдёт, что скоро Юра про всё забудет, что ему уже не больно и не тяжело, это он просто по привычке и из вредности капризничает, но теперь это такая ерунда, что не стоит её бояться, он с ней справится… Надо, надо расстаться навсегда и окончательно. Никаких встреч, никаких звонков. Несколько слов в письме: «Прости, прощай и не ищи меня», а на конверте штемпель «поезд «Москва-Владивосток». Но почему? — Что же ты, Мишенька, нашёл кого-то получше? — Есть множество причин, но если тебе угодно сводить всё к этому, то да, нашёл. Ты только не заводи свою шарманку, что ни с кем мне не будет так же хорошо, как с тобой. Пускай так. Пускай не будет. Ты самый красивый, самый нежный, но сколько можно? Мне уже за сорок. Я решил, я хочу ребёнка. От женщины, которую… Которая мне нравится. Тебя я с этим совместить не могу и не хочу. Выбирая до крошки своё заканчивающееся многолетнее счастье, Юра прятал лицо у него в коленях и проклятые слёзы, уже не нужные, совсем не актуальные всё-таки текли. Всё-таки ревела белугой бессильная ревность, не хотелось Мишу никому отдавать, а уж тем более какой-то женщине, которую Миша даже не любит. Но если бы любил, было бы ещё хуже… Жизнь, которую так берёг, что даже Юре не отдал, кому теперь бросает под копыта, глупенький? Вот, пожалуйста, нашёл-таки железобетонный предлог от Юры избавиться — сына ему подавай. Впрочем, Миша не раз делился этой вполне осознанной мечтой, к которой он долго готовился и без которой собственное существование виделось ему пустым и бесполезным. Тем более что творчество его забудется — Миша и сам это понимал, жизнью своей он не удовлетворён — всё хотел чего-то большего, торопился столько лет, разрывался, суетился, отвергал лишнее, а в итоге успел катастрофически мало (и как же ему до сих пор невдомёк, что нужно было не спорить с судьбой, а слушаться и любить, и тогда всё было бы хорошо). Поэтому он и жаждал реализоваться семейным способом. С престарелой женой детей быть не могло, а Миша всю жизнь хотел именно своего и подобрал под эту цель специальную любовницу, необходимую для тайного ребёнка. Юра не мог понять, так как не был допущен в эту заповедную сферу мишиной жизни, почему бы ему не развестись и не начать жизнь сначала, открыто, по-честному? Да, его осудят, но прятаться ведь ещё хуже. Отчего Миша так крепко привязан к своей первой жене, при жизни возведённой им в ранг святых, откуда эта любовь, и почему она досталась ей, а не Юре… И как Миша собирается крутиться между женой и второй семьёй на стороне, своей совестью, порядочностью и образом скептически-иронически смотрящего на жизнь свободолюбивого юмориста? Этими махинациями и обманом Миша намеренно перепутает и испортит свою и без того неловкую жизнь, так много на себя взвалив, загубит себя, загонит в яму и окажется глубоко несчастен, и некому будет помочь, ведь даже Юры не будет рядом, и юрина красота, которая создана для того, чтобы Мишу утешить, поблёкнет, и юрина любовь, которая могла бы всё исправить, будет ли принята? У Миши ведь тоже гордость… Ужасно было Мишу жаль. Даже более жаль, чем себя и своего без конца разбиваемого и теперь насовсем, навсегда, на осколки разбитого сердца. Но в чём его упрекнёшь? Как ему объяснишь? Ни на одно жестокое слово Юра не был способен, потому что Миша гладил его по волосам, перехватывал сильными пальцами шею, в последний раз лаская, целовал в лоб и говорил тихонько, что всё будет хорошо. Что так надо. Что пора. До свидания и прощай, не напоминай, не мучай, оставь меня, не звони и не ищи и на конверте штемпель… Юра вынужден был согласиться, что отпустит, потому что ни в чём не мог Мише отказать, иначе не сидел бы сейчас на полу у его ног, целуя его дивные руки, минуя беззаконное обручальное кольцо и всё ловя безвозвратно ускользающее прекрасное, далёкое, близкое (однако даже в эту невозможную душераздирающую минуту подло и сумасбродно надеялся, что удастся как-нибудь исхитриться стянуть с него намокшие от слёз штаны и всё начать сначала). Всё-таки нет. Не прощай. Невозможно, немыслимо. «Я подожду!» Подожду, пока твои дети вырастут, пока твои внуки разлетятся из дома, пока океаны высохнут. Ты ведь любишь меня. Ты сам это знаешь. Этого не может не быть, раз я не могу жить без тебя, ты обещан мне, ты для меня создан, ты только мой. Ты ещё вернёшься ко мне, Мишенька, на коленочках приползёшь, так и знай, и я приму тебя, мы всегда будем вместе, я буду счастлив, и ты будешь счастлив! Уж чего-чего, я терпения мне не занимать, ждать — это моё призвание, жизнь длинная, я подожду… Не стоило заводить надоевшую шарманку. А впрочем, хорошо, что напоследок высказался на запретную тему вечной любви. Посмотрим ещё, чья возьмёт. Миша этого терпеть не мог. Правда глаза колет? В любом случае он бы ушёл, пусть даже так — в раздражении отплюнувшись и выругавшись, оттолкнув от себя, вместо прощального поцелуя легонько стукнув по затылку — «тебе хоть кол на голове теши» и хлопнув дверью навсегда покинутой берлоги. Ничего. Чем скорее уйдёт, тем скорее вернётся. Жёлтые иголки на пол опадают. Буду ждать, что с ёлки мне тебя подарят.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.