ID работы: 9253108

я в весеннем лесу

Слэш
R
Завершён
128
автор
Размер:
212 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 79 Отзывы 65 В сборник Скачать

12

Настройки текста
Время почти излечило. Бывали дни, когда Юра забывался, увлекаясь печальной прелестью жизни, и чувствовал себя почти счастливым, почти свободным, почти спокойным, почти всё сделавшим правильно — в радостной суете репетиций, когда все восторженные и почтительные взгляды были устремлены на него, и на успешных постановках в театре, когда ему дарили цветы и зал рукоплескал. На осенних сумеречных прогулках в парках Лосиного острова, когда уютно накрапывал по зонту мелкий дождь, и так хорошо не думать ни о чём, и в зимних дачных вечерах возле печки, с чашкой чая и разломленной шоколадной плиткой, с дремлющей собакой у ног и книгой нежного, необыкновенного Чехова или холодного, завораживающего Бунина. В их строках таился уже не Миша, а собственная юрина любовь, постепенно отделившаяся от своего предмета и отлетевшая в страны неизречённые. Но и она должна была пройти. Если не за двенадцать лет, так за дважды двенадцать. Позарастают стёжки-дорожки, где проходили милого ножки. За такой необозримый по людским меркам срок даже новый лесок порастёт на месте сожжённого и с ним наравне целую жизнь прожить можно. Проживёшь волей-неволей и эта жизнь отделит прошедшее пёстрой преградой молодых деревьев, иных людей, иных взглядов и событий, прошлое отойдёт в безразличную мглу давних лет, вспоминать которые приятно и грустно, какими бы они ни были. Мама утешала тем, что Юра хотел услышать — не забудется, вернётся, вознаградится, но к суровой реальности ближе лежал случай Виталика. Виталик, надо полагать, даже больше, чем Юра, перестрадал и вынес — больше, дольше, тяжелее, глубже и безвыходнее. Юрина любовь по сравнению с его отравленной роковой страстью это ещё цветочки, голубые васильки, однако и Виталик от привязанности избавился. Может, и у преследовавшего маму чекиста она под конец жизни рассеялась. Значит у Юры пройдёт тем более. Пройдёт, остынет, оставит неизгладимый, но тихий след, и это всё. Осторожно заглядывая вперёд, Юра старался представить, каково это будет, когда он перестанет чувствовать себя Мише принадлежащим и сердце прекратит тосковать и тянуться к нему. Совсем от тревог и уныния избавиться не удастся, это Юра, зная себя, понимал. Но в извечном его беспокойстве не будет мишиного присутствия, вот что странно. Чарующий образ растает, уплывёт из сознания, как облачко, закатится за край земли, и Юра освободится, останется без него, один. Но станет ли легче? Будет ли лучше, если на мишином месте образуется беспредметная гнетущая пустота и некого будет любить, некого хотеть и не о ком мечтать? Разве Юра останется самим собой, если с судьбой смирится, признает правоту календарей и откажется от своей мечты? Душа опустится камнем на дно, чтобы никогда больше не пошевелиться. Скорбная старость и так уже в четырёх шагах, и единственное, что отдаляет её, это нетерпение сердца, красивое, нежное и мягкое смятение, похожее на юность, охватывающее, когда Миша напоминает о себе — с каждым годом всё тише и реже, но неужели и Юра однажды поймает себя на холодной и отстранённой мысли о том, что милого внутри больше нет? Вскоре после своего единственного откровенного разговора с Виталиком Юра почувствовал, что и его освобождение близится. Его связь с носимым в сердце образом ослабла, и сам образ померк. Это гулкий голос Виталика, его усталое лицо, потухшие, вылинявшие, как когда-то у папы, голубые глаза поделились — Юру тоже ждёт это угрюмое, невыносимо банальное угасание, благопристойное доживание, остающееся от настоящей жизни. И Юра с тем же брезгливым безразличием скажет о Мише «было время», «разлюбил», и ничего не останется святого, притягательного и прекрасного, «без божества, без вдохновения, без слёз, без жизни, без любви», и ни к чьим милым ножкам не захочется принести и сложить весь мир. Если бы не юрино самолюбие, он бы принял этот расклад, ведущий к благоразумию и равнодушию, всё той же размеренной честной жизни без греха и изъяна. Чего бы лучше? Но Юра слишком любил, не себя, и даже не Мишу, но того своего внутреннего несчастного ребёнка, которого лелеял, безоглядно потакая ему в его капризах. Слишком Юра его избаловал, чтобы лишить его драгоценной игрушки, бросающей на жизнь возвышающий отсвет. Фаза активных страданий давно миновала, плакать не тянуло, Юра успокоился, насколько это было возможно, и не терзался. Было всё ещё больно, но это стала приятная боль, уже не режущая, а утончённая, наводящая светлую печаль смирения и признания — нет так нет. Главное, Миша, такой хороший и добрый, живёт на земле, ходит по этим же краскам листопада, а большего Юре не надо — и это благородно, в этом есть своя гордость и великодушие, да и неотвязная смутная надежда на воздаяние тоже есть. И от этого отказаться? Казалось, минует осень, пролетит унылая бесснежная зима, ещё неделя, ещё месяц, и Миша окончательно и невозвратимо скроется за туманами и городским дымным маревом. Сколько уже было таких вечеров, когда Юра о нём не вспоминал, сколько ночей, всё таких же бессонных, но наполненных другими раздумьями — сплошь театральными. Согласно календарям, приближалась новая весна. Несмело ступил за порог апрель с его раскрывающимися над Ярославским шоссе розовыми зорями, и в них Миши почти не ощущалось. Летящая в пропасть развала и бандитизма Москва от него опустела, и только на даче в Королёве ещё витал его призрак, пусть Миша бывал там только в качестве воображаемого гостя. Лишь иногда прикоснётся холодком слабой горести какой-нибудь солнечный просвет в хмуром небе или капающая с крыши вода, или сладковато-прозрачный воздух весеннего леса. Может, вот этот пробившийся среди тающего снега нежный венчик шафрана станет последним от Мишеньки приветом, а после — тишина, «прости», «прощай» и «не ищи меня». Над этим случившимся у крыльца диким чудом Юра, отправляясь с утра на работу, мимоходом задумался. Тёмно-зелёные стрелочки листьев, словно ножи, поддерживали и не давали опустить горделивую фиолетовую головку. Ловя крохи облившего участок золотом рассветного тепла, полупрозрачные от мороза лепестки раскрывали жёлтое сердечко. Стоило только отпихнуть лезущих под руку собак, присмотреться, прислушаться — прежним языком, без спешки, но в двух словах и с полной ясностью, стыдливо и трогательно они поведали о Мише и о той их прекрасной любви… Только прекрасной. Без зла и страхов, без ножей и обледенелых степей. Вздохнув от неожиданности, Юра вдруг ощутил, как ему, оказывается, легко с этой любовью живётся. Его уже не мучает несправедливость, не томит обида и не грызёт неудовлетворённость, он не чувствовал себя отвергнутым и униженным — все эти глупости годы излечили. Он только очарованно залюбовался на красоту того, что было. Хрупкая душа весеннего леса ещё притягивала его, уже совсем слабо, но он ясно понял, что не хочет с ней расстаться. Прощать больше нечего и не против чего бороться. И ему не хотелось бы пройти мимо этого цветочка и не уловить своего с ним родства и общей тайны. В этот день можно было разлюбить и излечиться, но Юра, схватившись за ускользающую шёлковую ниточку, не пожелал этого сделать. Когда он, растерянно улыбаясь и прислушиваясь к разливающемуся в сердце восторгу, садился в машину, это тоже виделось ему чудесным подвигом. Таким же большим и значительным и даже более самоотверженным и благородным, чем все те, на которые он ради Миши прежде шёл и на которые хотел бы пойти — ради Миши отказаться от свободы, когда она почти обретена. Виталику на такое свершение никогда не хватило бы пороху. Впрочем, и здесь было немало самолюбования и заботы о себе: этот подвиг гарантировал Юре в дальнейшем, что он не будет страдать. Возможные страдания заранее искупались его великодушием и добротой, да и не могло больше найтись повода для страданий — всем переболев и всё перетерпев, Юра словно получил к неприятностям иммунитет. И что ему теперь до того, что любовь не взаимна? Пусть Мише ничего от него не надо, но Юра и не станет ничего предлагать, не станет навязываться и вторгаться в его жизнь. Главное, он у Юры есть. Всё-таки есть. Хотя бы как далёкая звезда. Не потому что от неё светло, а потому что с ней не надо света. Должно быть, это решение, не оформляясь в конкретную мысль, зрело в душе уже несколько дней, с тех пор как в воздухе запахло весной. Давеча одна из разномастных Кузек подала достойный пример. В последние годы только к собакам Юра и прислушивался по-настоящему. Эта рыженькая Кузька была ещё совсем молода и по-юношески угловата — на излёте нежного возраста, когда подросший щенок с наивным ребячеством и со всей ещё нерастраченной искренностью, на какую рассчитано собачье сердце, выверенное тысячелетиями влюблённых в человека поколений, мечтает о хозяине. Она считалась ничейной, где-то на краю Москвы во дворах с ней играли дети и жалели сердобольные старушки, но никто не брал её домой. Один из студентов сосватал её Юре, и она в одночасье обрела всё то, о чём может и не может мечтать собака. Если бы она была уже побита жизнью, испугана, обманута и обижена, она полюбила бы спасителя сильно. Но эта Кузя, будто вековой дворняжьей интуицией угадывая, чего ей посчастливилось миновать, была, казалось, ещё более благодарна, чем благодарны за избавление от голода, страха и страданий. Страха она не знала, а голод и страдания не отняли у неё сил, которые она жаждала приложить к изъявлению счастья. Забрав её себе, Юра провёл несколько выходных дней на даче. Кузька осваивалась, задыхаясь, задорно на всех бросалась, скакала как теннисный мячик, до синяков, наверное, излупила себе хвостом стройные бока и вообще очень нервничала, не зная, куда себя деть и что ещё учудить от переполняющей радости. Она словно боялась, что кто-то подумает, что она недостаточно весела, здорова и забавна. Из-за своей непрекращающейся истеричной эйфории она не находила минуты осознать своё положение, поглядеть на товарищей и перенять их нрав и общий для всех Лялек и Филек устав. Со временем это произошло — она стала полноценным участником стаи и уже не досаждала Юре излишней навязчивостью, но тогда она ещё не знала, что в раю она навсегда. Перед отъездом с дачи маленьких и стареньких собачек Юра закрывал в доме или на веранде. Больших и любящих вольный воздух оставлял на улице с возможностью устроиться на лежанках на открытой террасе. Не мешаясь, они выстраивались рядком, вяло помахивая хвостами и смотря с укором, провожали хозяина до машины. От соблазна побродяжить и поразорять помойки, от автомобилей и злых людей они были ограждены глухим забором — все слушались и на прогулки в лесопарк и на клязьменские пруды выводились только под хозяйским руководством. Но Кузька этого ещё не осознала. Чтобы она не бесновалась, не лезла под ноги и не выскочила за ворота, пришлось её запереть и только после этого покинуть участок. Мысли были заняты предстоящими делами. Лишь выехав на трассу, Юра заметил выкатившийся следом рыжий клубок. Оказалось, что Кузька каким-то невероятным образом выбила на веранде стекло и разворотила раму, перемахнула забор и со всем отчаянием тонких длинных лап понеслась следом. Юра был поражён, растроган и немного разозлён, пришлось возвращаться, обрабатывать легко порезанную морду и сажать безумную на цепь. Этот случай сильно его впечатлил. У собаки конечно гордости нет, и выходка эта неразумна и бессмысленна, а всё-таки чем не ярчайшее проявление сумасшедшей любви? Тут же припомнился и душераздирающий «Белый Бим Чёрное Ухо», который следовало бы запретить, запретить навсегда и навеки, чтобы никто никогда его не смотрел и не получал на всю жизнь травму… А чем Юра хуже собаки? И разве его любовь слабее собачьей? У него конечно есть гордость, но гордость тут не при чём. Он ведь не будет унижаться и выглядеть жалко. Он сам, по своей воле, по своему великодушию, честности и послушности природе от любви не откажется. Ему бы как раз и помчаться за Мишей, как смятая газета за автомобилем помчится. С другой стороны, кузькин фокус был взбалмошным порывом, а привязанность Бима оправдана совершенством хозяина и их полным взаимопониманием и душевным единением — это всё не юрин случай. А вот Джульба, помнится, за Юрой, когда он навсегда уезжал от неё, следом не бросилась. Хотя уж как любила. Хотя могла бы — перегрызть верёвку, которой её впервые привязали в сарае, и через всю Читу понестись, насколько позволяли её бедные коротенькие ножки, на вокзал и за поездом, увозящим её счастье на Москву. Она бы далеко не убежала. Погибла бы, несчастная, по бесконечно долгой дороге, заблудилась — если бы её любовь была такой же большой, как у Юры. Юра всё-таки лучше собаки, и любовь у него сильнее и чище, и лапки длиннее. И это его решение, уже не замутнённое рабским наваждением страсти, ревности и горя, а вполне здравое и осознанное — бежать за поездом или нет, отступиться или продолжать бороться. Как там у Миши в той песне? «Как всегда мы до ночи стояли с тобой, как всегда было этого мало…» «И я по шпалам, опять по шпалам», и дело не в гордости, не в Мише и не во взаимности, а в том, что, если Юра отступится, то потеряет самое главное… Что же? Веру в себя? Надежду на счастье, жар-птицу с ёлки? То, ради чего стоит бежать? Пустую романтику, навещающую на существование флёр сентиментальности? Доведя себя до кондиции, Юра сейчас же по своим каналам навёл справки и узнал то, что не мог не счесть знаком судьбы. Через несколько дней у Миши намечался небольшой концерт. Причём не где-нибудь, а в Протвино. В том самом Протвино, куда Юра должен был попасть с ним вместе двумя десятками лет ранее. Таинственное название наукограда ничуть не потеряло для Юры притягательности. И конечно это было смешно, и конечно это была неправда, но очнувшееся от мирного сна и снова азартно забившееся, юлящее, как глупенькая Кузька, сердце уверяло, что в Протвино ему назначено свидание и там его ждёт счастье, для которого он создан, и не создан, чтобы упустить его. Достать билет на концерт не составило труда. Юра туда рвался, рвался Мишу увидеть и будь что будет. Осталось только убедить себя, что долгие годы тщательной работы над собой, лечения собачьей терапией и ограждения от тягостных воспоминаний не были перечёркнуты, нет — они своё действие оказали. Юра излечился от страданий, переварил обиды и разбитое сердце заживил. У него теперь нет ни единой претензии ни к Мише, ни к судьбе, он примет всё как есть. Ничего ему от Миши не нужно, только бы увидеть его, услышать его голос, напрямую насладиться фактом его существования — это ведь величайшее счастье из Юре доступных. И доступно оно лишь теперь, когда Юра перестал злиться, жалеть и завидовать и когда физические потребности уступили первенство эстетическим и душевным. Когда-то очень давно Юру возмущала мысль о том, чтобы быть чьим-то поклонником. Он сам великий артист, это у него должны быть поклонники, а ему ничьих автографов не нужно и ни перед кем он падать ниц не станет… Но Миша другое дело. Теперь — другое дело. Миша ведь не просто певец, да и не бог весть какой певец, да хоть бы он вообще в музыку не попадал и давал петуха на каждом куплете. Он юрино сокровище, милая загадка, не любовник и не друг, но что-то далёкое и восхитительное, как секретный рассвет, которым можно и нужно любоваться и никому от этого не будет вреда, а одно только удовольствие. Собственно, и в прошедшие годы Юра не мог от него полностью отстраниться. То песня долетит, то мелькнёт на экране, то кто-то упомянет, но всё же раньше Юра старался не принимать этих свидетельств. Но теперь с какой же губительной радостью, с самозабвением новых исцеляющих слёз он пересмотрел их единственную совместную работу, сцены, в которых они навсегда были вместе, красивые и молодые. Прямо за этими сценами неясно раскрывались в памяти давнишние, будто из прошлой жизни дни съёмок, осенние туманные поля где-то под Ростовом… Впрочем, ни полей, ни городов, ни гостиниц, ни прочих людей Юра тогда не замечал. Совершенно он был слеп от боли и отчаяния. Умудрился даже того не разглядеть, что именно там, на съёмках, Миша подцепил занятую в эпизодической роли малоизвестную актрису, на которую в итоге Юру променял. Ужасные были дни. Зная, что ждёт впереди, Юра страдал непереносно, но теперь и эти страдания показались чем-то волшебным, в упоительно-нежных тонах октябрьских тёмных ночей, самого прекрасного мишиного тела и голубых его глаз. Юра не хотел бы пережить их снова, ну уж нет. Но хождение по мукам тех дней было неразрывно связано с мнущимися, как шёлк в пальцах, полутёмными образами того, как он Мишу, для роли называя его Вадимом, снова и снова обнимал. Много лет эти картины держались под запретом, но теперь Юра с головой окунулся в них и, жадно вглядываясь в запечатлённого Вадима Рощина, находил то, что было и чего не было. Стоило закрыть глаза, и перед ними рисовался Миша, раскинувшийся на узкой гостиничной кровати, такой, каким Юра видел его сверху: выкрашенный в седину, смугло-золотистый от не сошедшего загара, красивый до боли — словно ради роли благородного офицера в его чертах проявилось что-то строгое и совершенное — стройный, хрупкий и трепетный, сильный и мужественный, ледяной снаружи и жаркий внутри. Обманчиво доверчивый, жестокий и не любящий, просто получающий удовольствие, но чутко откликающийся переменой дыхания на каждое нежное прикосновение, изгибающий спинку и сладко постанывающий, когда Юра, задыхаясь от жгучей горечи и изнеможения, в последний раз им обладал… Впрочем, не в последний. Ещё пару лет тянулась проклятая канитель, Юра всё туже запутывался в петле мишиного отторжения, но ещё не раз мольбами и угрозами затаскивал его в постель. Но тогда, во время «Хождения по мукам» — прощального мишиного подарка, Миша на ласку не скупился и, должно быть, не задумываясь, что делает этим только хуже и сводит Юру с ума, сам каждую небесную, потрясающе долгую ночь приходил и отдавался (а днём убегал к своей женщине, но это Юра, на своё счастье, осознал постфактум). Таких ночей больше не будет. Но Юра уже не досадовал по этому поводу. Нет так нет. Может, если бы Юра не растравил себя воспоминаниями, то пережил бы концерт спокойнее. Но Юра и так был на взводе. У него и так масса смутных образов роилась в голове и дрожали руки. До прежних истерик было далеко, но напоминание о давнишних переживаниях приятно разгоняло кровь, и страх — сотая доля старых страхов, поселял в сердце блаженное смятение. С одной стороны, это была игра, развлечение, возможность пощекотать себе нервы. С другой стороны, Юра не мог не надеяться, что с этого концерта увезёт Мишу прямиком к себе на дачу, чтобы всю оставшуюся жизнь целовать — смешно, смешно до слёз, но эти дурашливые мысли тоже были приятны. Протвино оказалось новым, аккуратным, на вид ничем не примечательным городком. Градообразующим предприятием был большой институт физики, один из научных центров страны. Раньше город был закрытым, для проживания и работы советских и иностранных учёных создавались комфортные условия, строилось жильё улучшенных серий, в магазины поставлялись продукты и вещи, недоступные в прочих регионах. Для развлечения учёных устраивались концерты со звёздами эстрады — видимо, такими путями Мишу туда и занесло и он нашёл свои выгоды и входы-выходы. Наверное, когда обещал свозить, он собирался впечатлить Юру секретными роскошествами (Юру в те славные дни ещё нужно было впечатлять). Да, Юра был бы очень впечатлён, как был бы навек очарован любым уголком, куда бы Миша его ни завёз. Публика на концерте была под стать наукограду, правда, уже и сюда проникло тлетворное влияние распада. В главном ошибки не было. Юре нужен был не прежний, молодой и прелестный образ коварного обольстителя, нет. Юре нужен был сам Миша, такой какой есть, живой и настоящий. К такому, какого увидел на маленькой сцене дома культуры, Юра испытал такую нежность, что странно, как грудь не разорвалась, расслоившись фиолетовыми лепестками, и не обнажила пылающее сердце. Мишу годы не пощадили. Не то чтоб они были очень суровы. Юра смотрел влюблёнными глазами и был всё так же пленён, потому лишь мимоходом признал, что Миша заметно постарел, ещё более исхудал и выцвел. Поблёкших, неаккуратно падающих на лоб волос осталось мало, а нервной угловатости, ломкой худобы и стариковской резкости в фигуре и чертах прибавилось. Лицо опустело, исказилось и даже на самый пристрастный взгляд не могло быть названо красивым или хотя бы приятным… Впрочем, Юра сидел далеко и не мог хорошенько его рассмотреть. Зато издалека было видно, что у него под пиджаком на рубашку с галстуком пододета светлая безрукавка, что особенно умилительно было в жарко натопленном зале. Вся его тонкая изящная фигура так и напрашивалась на то, чтобы её обнять, окутать и согреть. Этим чувством Юра наслаждался, вслушиваясь в до мурашек знакомый и родной голос, но почти не вникая в то, о чём Миша поёт. Репертуар у него изменился, причём не в лучшую сторону. Хотя, конечно, кому как. Юра и прежде улавливал по изредка долетающим кусочкам мишиного творчества. Раньше у него были забавные, простые и остроумные, порой едкие песенки на остросоциальные темы. Большую часть их прелести составляло мишино артистичное, весёлое, откровенное и чем-то неуловимо возбуждающее исполнение. Похож он был на хитрую лисичку с чёрными гольфиками на осторожных лапах — «выгляни в окошко, дам тебе горошку», фонтанировал, плясал, скакал, не сбивая дыхания, пел, и был противопоставлен скуке взрослых. Почти не отягощённые музыкой, житейски философские тексты усваивались легко и ложились стремительными мазками, добавляющими жизни всякого слушателя переливчатых цветов. Во время прослушивания такой песенки хотелось лукавому жизнерадостному поэту отдаться, а после прослушивания на душе становилось приятнее и веселее. По крайней мере, у Юры складывалось такое впечатление. Никому Миша не делал упрёков, никого ни к чему не призывал, а просто показывал, как хороша и разнообразна молодость рабочего-насмешника. Теперь же Миша, судя по всему, повзрослел и остепенился, стал думать о себе невесть что и неминуемо растерял божественную лёгкость. Публика хотела от него прежнего, юного и пленительного, и Миша, покорный желаниям публики, это выдавал, но как бы нехотя, под конец, как ерунду, как «несерьёзное», как «так уж и быть». Основную же концертную программу составляли песни довольно плоские и нудные — или военные, или на тему родины и беды, в которую родина провалилась и развалилась. Сплошь мрачные и упрямые призывы, требования преодолеть трудности, объединиться, сплотиться, спасти несчастную Россию и вернуть её величие, а так же повторяющиеся, непонятно к кому именно обращённые обвинения по поводу всё той же гибели родины. Похоже, Мишу эта тема искренне и глубоко волновала. В драматических моментах в его голосе слышался болезненный надрыв и наверняка к глазам подступали слёзы. Да только это актёрское. Он, видимо, считал своим долгом поэта и гражданина достучаться, донести до слушателей не способную не набить оскомины идею — спасём родину во что бы то ни стало. Причём главным лейтмотивом спасения родины было восхваление былых военных побед, в первую очередь в Великой Отечественной, а так же смехотворное превознесение русского народа, как исключительного и самого лучшего… И таковы его синие, свободные и гордые моря, которые его так тянули? Скучно, ей-богу. Юра всё понимал. Вернее, как и все, понимал мало, а только возмущался и ужасался творящемуся в стране безобразию. На Театральной площади, прямо около Малого, вокруг памятника Островскому мерзавцы устроили вещевой палаточный рынок. И артистам, и зрителям к дверям театра приходилось пробиваться сквозь толпу скотского вида, где не только кошелёк могли вытащить, но и ножом пырнуть. Само здание Малого театра грозили оттяпать, проблем была масса, начиная финансовыми и заканчивая тем, что сами зрители вдруг испоганились. Всё это ложилось на юрины руководящие плечи. Во вдруг грянувшее смутное время он должен был театр как-то сохранить, и он благодарил судьбу, что на святом месте оказался сам, а не кто-то уступчивый, пугливый и слабый. Но кто виноват и в чём искать спасения? Юра ощущал, что виноваты все вместе и никто по отдельности. Так просто обвинить во всех грехах каких-то злодеев-олигархов, предавших и ограбивших несчастную родину, но верно ли это? Не с неба же упало заполонившее улицы быдло. И в чём ещё спасение, кроме как в терпеливом ожидании, в беге лет, постепенно всё излечивающем, восстанавливающем и возвращающем на свои места… Мишины патриотические песни наводили на Юру только уныние. Вернее, наводили бы, если бы для Юры смысл песен не был прочно заслонён мишиной прелестью. Миша мог быть любым. Юра любил бы его любого, и даже такого. Особенно такого. Несколько жалкого, наивного и беспомощного, доброго прежней добротой, сердитого на неизвестных злодеев и фальшиво преклоняющегося перед им самим выдуманным, несуществующим великим народом. Но где же его былое обжигающее остроумие и хлёсткий блеск, где быстрота и стремительность сокола? Ушли. В конце концов, Миша не виноват, что потерял их, поглупел, подешевел и опростился к старости. Эта досадная участь, увы, никого не минует. Голос у него несколько осел и огрубел, даже звук гитары казался охрипшим и движения его стали скованными… Но не слишком ли Юра строг и придирчив? Надо признать, Миша бесконечно талантлив, и не зря же все остальные слушатели сюда пришли и наслаждаются концертом? Хоть песни его были в основном горькими, но в перерывах между ними Миша с прежней простотой заговаривал с залом своих понимающих и ласковых друзей. Шутил, рассказывал, мило покашливал и смущённо улыбался своим же неловким остротам. В этих односторонних беседах голос его становился мягким, нежным и вкрадчивым. Его глаза скользили по залу, будто к каждому он приветливо обращался, но Юры он заметить не мог. Как ни удивительно, он беспечно трепался о Рахманинове, так по-свойски, непринуждённо произносил, будто сплетничал об ещё одном, ныне отсутствующем друге: «Я люблю Рахманинова, честно говоря…», наверное в сотый раз повторяя одну и ту же, словно только что сотканную из воздуха историю о его могиле и о том, что прах Рахманинова надо перенести на родину. Уронив веки и приоткрыв от внимания рот, Юра вслушивался в его милый голос и знал, как своё имя, что ужасно его любит, и это наполняло сердце счастьем, концентрированным, первосортным, высшим, таким живым и тёплым, какое не касалось души уже много лет. При должной работе воображения иллюзия становилась полной. Они не здесь. Они в первом их лете, на залитой утренним солнцем кухне берлоги. И надо завтракать и разлетаться по своим ветвям и сценам, но так трудно оторваться друг от друга. Юра сидит у него на коленях и покрывает его лицо поцелуями, а Миша смеётся, тормошит его и гладит, и всё так, как должно быть, как должно было быть каждое утро до этого дня… Но не было. Но ничего, Юра не в обиде, правда. «Тут не одно воспоминание, тут жизнь заговорила вновь». И дело не в мишином очаровании — оно поблёкло, и пусть. Дело в том, что так они связаны, как никто. Это Юра всегда знал. Никогда в этом не сомневался, и теперь смешно и страшно подумать, что несколько дней назад он мог не остановиться у проросшего у крыльца цветочка шафрана, не сорваться с цепи, не оказаться на этом концерте, не ощутить этого счастья и полного с Мишей единения. Мог разлюбить, мог забыть Мишу, мог жить без него, милого, доброго, светлого, не идти к нему как из ночи… Да разве бы это жизнь была? Да, вполне обыкновенная жизнь. Но по сравнению с тем, что Юра испытывал сейчас, это было бы как лежание в ещё не закопанном, но уже заколоченном гробу вместо прогулки в весеннем лесу. Свидание в Протвино состоялось на высоте. Свидание удалось, пусть Миша и не узнал, сколько тепла подарил. Притащенные цветы Юра скромно сложил у сцены и ускользнул, не попавшись Мише на глаза, хотя такой Миша был простой и славный, что после концерта не уходил и, явно торопясь, перебивая и сбиваясь, вёл спешные беседы с друзьями-зрителями. Но Юра понимал, что его вид Мишу смутит и расстроит, а ещё хуже — Миша обратит на него ноль внимания. Не хотелось исказить впечатление какой-нибудь неловкостью и первое свидание испортить. Ведь сколько ещё их будет… Будет, будет. О да, Юра уехал из Противина с радостной мыслью, что больше не пропустит ни одного мишиного концерта, если только он будет в Москве или в столь любимом Мишей Подмосковье. И каждый раз он будет петь, танцевать, болтать и дурачиться именно для Юры и не будет о том знать, и так даже лучше. Надо всё-таки быть реалистом. У них дама не с собачкой, а с горностаем. Миша вычеркнул Юру из своей жизни, и это всё. Но юрина жизнь им полна, и до конца ещё далеко-далеко. Вернувшись на дачу, Юра отправился дырявить берёзы своего участка для сбора сока. Родниковый, серебряно-седой, утончённый и чуть сладковатый, древесный, апрельский — мишин рот на вкус как первая любовь, Юра не забывал об этом, но счастлив был вспомнить, попробовать и, закинув голову, прислушаться к тому, как переливаются в горле нежные бриллиантики святости. После всего пережитого неудивительно, что Миша ему приснился. Снова прелестная шёлковая трава бережка, одетого в жемчуга белых диких цветов, и быстрый рыжий ручей, расстеленное покрывало — повторяемость этого видения, один и тот же прихотливый изгиб русла заставляли думать, будто где-то, когда-то это было. Миша был рядом, такой, каким много лет назад в юрину жизнь вошёл и остался в ней вечным сном. Он целовал юрины плечи, говорил, какой Юра красивый и замечательный, благодарил, пересказывал какую-то давнюю историю. Но Юра, проснувшись, не сумел удержать в памяти, о чём была речь. О чём-то очень важном и хорошем, что-то невероятное Юра сделал, о чём сам позабыл, но этим были искуплены все его прегрешения вольные и невольные. Пару минут, пока остывал сон и сладко колотилось сердце, казалось, что если Юра вспомнит, чем был тот детский подвиг, то Миша сейчас же перемахнёт забор, ворвётся в дом и прильнёт к его ногам. Этого не случилось, но, подтверждая иллюзию, спящая тут же на полу Кузька тревожно подняла голову, навострила уши, но, поняв, что тревога ложная, с робким упрёком на Юру взглянув и вздохнув, отвернулась. Всё было хорошо. Юра был почти счастлив. Жизнь его не изменилась, ничего не потеряла, но зато вернула красоту, сокровенный смысл, надежду и награду. Те же театральные хлопоты, заботы, училище, студенты, репетиции, съёмки. Творящийся за окном беспредел, бандиты и толпы беспризорников на улицах. Ко всем делам добавился маленький праздник. Юра назначал себе свидания раз в месяц или два, если судьба неблагосклонна, реже: благопристойно посетить мишин концерт, ничем себя не выдав, увидеть его, полюбоваться, послушать, посидеть с ним наедине, пусть и наедине со всеми, оставить у сцены букет белых роз и кое-как преодолеть искушение нашкодить и приколоть к ним компрометирующую записку — «не унять непонятную радость мою…» Чувствуя себя рыцарем и пиратом красоты, благоразумным разбойником, не умаляя мишиной прелести, умыкнуть от неё кусочек — не было выше этого удовольствия. Словно радуга над озером — из воды воду пьёт и в воду же обратно возвращает, так и юрино счастье в нём зарождалось и в него же уходило, никому неведомое, ни с кем не разделённое. Под конец своих концертов Миша уступал желаниям слушателей и исполнял что-то из старого, смешного, родного и близкого. Трагичный тон концерта скатывался в милый балаган, иногда в коронную мишину «Песню пса», которая не могла обойтись без подвываний, гавканья, пританцовываний и забавной клоунады. В этом ощущалась частичка того немилосердно молодого и горячего Мишеньки, которого Юра знал только по старым концертным записям — ещё ребёнок, обжигающий, хулиганистый и агрессивный, от природы танцующий, раскованный и от неё же двигающийся завораживающе, грациозно и резко, ястребок, волченька, не способный ни секунды стоять на месте, шило в заднице, иначе и не скажешь, ни одно стекло не уцелеет ни в школе, ни в пту… Отчего они ещё тогда не встретились? Впрочем, эти вопросы уже не актуальны. «Пусть жизнь у меня собачья, а я всё равно доволен, зато я не жду подачек, зато я живу на воле!» — Миша восхвалял бродяжничество, вольный воздух и никому не принадлежность. Всё-таки к собакам Миша был равнодушен и откуда ему знать, сколькими бедами и опасностями грозит псу воля. Бродяжья романтика закончится с первой голодной и холодной ночью, с визгом шин, с бьющим по морде сапогом пьяницы или с накидываемой петлёй живодёра. Откуда Мише знать, что каждый пёс, даже самый отпетый бродяга, в глубине души мечтает, или раньше, пока не разочаровался в жестоких людях, мечтал о доме, о поводке, тарелке супа и бантике на шею, который Миша в своей песне отвергал. Глупый светлоголовый щенок. Юра взял бы его, такого дикого, и приручил, откормил бы с рук, околдовал взглядом своих сердоликовых глаз, показал бы, что такое настоящая любовь. На поводке бы водил, на руках носил и лапки бы ему целовал, и бантик на шею повязывал, и укладывал на ночь в свою постель, талан-доля, иди за мной, и оба они были бы счастливы. Да только эти мысли уже не своевременны. Пускай живёт, китёнок, как хочет и о чём хочет поёт в своих синих морях. А Юра с берега посмотрит и порадуется, подождёт. Чего? Подождёт. Ждать он умеет отлично.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.