ID работы: 9253108

я в весеннем лесу

Слэш
R
Завершён
128
автор
Размер:
212 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
128 Нравится 79 Отзывы 65 В сборник Скачать

13

Настройки текста
И ещё двенадцать лет промелькнуло, как когда-то пролетали каникулы. Двенадцать радостных и печальных, обыкновенных лет клонящейся к закату славной жизни. Теперь уж в воздух вползала сутемень. Страна из пропасти благополучно выбралась. Большие начинания, кое-как доведённые до жалкого финала, разруха, раздоры, неудачи, трудности — из них в основном жизнь и состояла, но всё было преодолено. И с театром всё хорошо — масштабный ремонт, реконструкция, Юра ворочал такие горы, которые за века не забудутся. Он настолько сроднился со своей должностью, что стал неотделим от Малого, стал его душой и живым воплощением, больше, чем Царёв, больше, чем кто бы то ни было — его почитали, перед ним преклонялись, как шло в порядке вещей. Имелось на примете уже и несколько достойных воспитанников, преданных театру и традициям — неспешно подготавливались приемники, лучшему из которых Юра передаст свою святыню, но это ещё не скоро. Вырастали на глазах дети, собаки и кошки сменяли друг друга. В Королёве на участке строился новый большой и роскошный дом с высокими потолками, камином и паровым отоплением. В директорском кабинете театра щебетала канарейка, а на даче прикормленные белки брали орешки прямо с рук. Москва вставала, леса высились. Юра был почти счастлив. Изредка он посещал мишины концерты, подтверждая давнишнюю истину: «Где ты живёшь, там я расцветаю». Пусть Мишенька старел, портился, выживал потихоньку из ума, но Юра любил его, да и сам лучше не становился. Но сил ещё было много. Безобидная страсть ещё просыпалась при виде Миши, при чудесном звуке его голоса что-то внутри вспыхивало, взмахивало крыльями и рвалось к нему, и в эти минуты Юра чувствовал себя по-настоящему живущим… Однако любовь это дорогое удовольствие. За ним, как за прихотливым животным, надо тщательно ухаживать. Особенно в старости и физической немощи, когда всё отгорело и прошло, когда тысячу раз ясно, что на взаимность рассчитывать не приходится. Юра давным-давно об этой дикой ошибке молодости позабыл бы, если бы не берёг её и если бы самолюбие не распространялось на это чувство. Это чувство было особенным, сакраментальным, недоступным простым людям, не было выше этой любви, и вовеки не умрёт тот, кто узрел перед собой эту розу. И Юра гордился ею, как своей былой красотой, как своим талантом, ещё большим, чем талант актёрский, но скрытым от посторонних глаз и существующим только для двоих, пусть Юре и приходилось талантом любви наслаждаться в одиночку. Нужно было ежедневно трудиться, иначе костенеющая душа давно бы лишилась своего сокровища. А Юра терять его не хотел, именно в нём заключая залог своей юности, если юностью называть тягу к прекрасному и божественный непокой. Чтобы любовь не угасла, чтобы в стучащее всё медленнее сердце не вкралось холодное равнодушие, нужно было поддерживать в себе горение и растравливать безболезненные раны — ходить на мишины концерты, слушать его песни, читать его книги, думать о нём, даже когда не тянет, призывать его образ перед сном, желать ему спокойной ночи и за ним же гоняться среди вечных бессонниц, вспоминая стародавнее, чего было и не было, придумывая, что следовало сказать, как поступить в той или иной ситуации, как удержать, как приковать — и так до бесконечности, пока не выступят на глаза слёзы и, ими утешившись и от них сладко устав, можно будет уснуть. Нужно стараться. Нарочно узнавать его в солнечном и лунном свете, в цветах и лесах, в любимых книгах и фильмах, в забавных проделках своих собак. По сути, это уже не Миша ощущался в предметах, а все предметы, доставляющие удовольствие, назывались его именем — он стал нежностью, он стал красотой, добротой, благородством, ностальгией, утончённостью, самим тем зыбким ощущением счастья и гармонии, которое Юра сумел в себе установить. Наслаждаясь своим непамятозлобием, Юра все радости посвящал ему. И потому не покидало извечное желание получить за подвиги награду. Все мечты исполнились, кроме одной, самой главной — Мишенька рядом, несмотря на все фантазии, такой, какой есть — пусть старый, больной, озлобленный, сумасшедший, никому не нужный, любой… Юра конечно не желал ему зла и бедствий, но надо быть реалистом. Беда — единственная причина, в связи с которой Юра мог бы ему пригодиться. Это ли не утешение для несчастных влюблённых, которые кричат: «мне незачем жить!» и шагают под поезд. Глупые. Если вы так любите, то живите терпеливо, тихонько и преданно, ожидая общей старости, в которой каждый однажды окажется одинок и несчастен. И если ваш любимый в свой самый горький час будет нуждаться в помощи и получит её от вас, то его благодарность будет вам наградой, раз другой не суждено. Несбыточность этого наивного замысла вступала в противоборство с многолетним юриным терпением и законом жизни — рано или поздно всё случится. Жёлтые иголки на пол опадают. Всё я жду, что с ёлки мне тебя подарят. Всё Юре хотелось верить, что до конца ещё далеко-далеко, что будет ещё что-то, будет… Пусть на исходе седьмой десяток. Пусть не сгибаются колени и тяжело наклоняться, пусть скачет давление и сердце пошаливает. Но долог и стоек дворняжечий век. Пусть покидают один за одним друзья. Навсегда сходили со сцены коллеги, учителя и ученики, умирали знакомые. Что ни год, то грустные проводы, море цветов и роскошные похороны. Добрый вечер, молодые люди. Здравствуйте, горячие сердца. В паспорта заглядывать не будем. Молодости нашей нет конца… Давно умер Царёв. Умерла мама. Умер Виталик — не щадил себя, всё куда-то гнался, вот и упал, ударившись затылком в доски гроба, убил себя безумной, жестокой работой, довёл до инфаркта прямо на родной сцене. Зато окончательно вырвался. Зато прекратилось бессмысленное противостояние, из которого Юра всё-таки вышел победителем по всем пунктам. Юре осталось только горько жалеть его, бедного, маленького, беззащитного и беспомощного перед тем злым огнём, такого несчастного, отказавшегося от своей прекрасной тайны… Она приносила ему только страдания, но дала ли ему свобода облегчение? Может быть да, но Юра этой мертвенной лёгкости не желал и лишь твёрже убеждался, что со своей прекрасной тайной не расстанется, что должен оставаться в милом плену, в своём весеннем лесу, в своей увядающей силе. Умирать так умирать. До кончины губы милой я хотел бы целовать. А ведь это у них семейное. Юра тоже одно время гнал себя в том же безумном темпе, работал на износ, в труде ища забвения и оправдания, доводил до обмороков, до реанимаций, до микроинфарктов. А ведь он намного слабее Виталика. Если бы не притормозил, то давно бы уже душа праведника отлетела в страны неизречённые… Порой ужасная мысль о том, что и Миша может умереть, стискивала сердце. Впрочем, так ли уж много изменится? Юра больше не сможет прийти на его концерт, а в остальном… В остальном — всё было прекрасно и ничуть не больно, до свидания в том мире, в который ты заставил меня веровать. Мерный бег привычных лет прервало событие. Ещё одни похороны в стылом январе — в юрином возрасте дело привычное. Умерла мишина жена. Она была уже в очень преклонном возрасте и давно не играла в эстрадных кругах прежней роли, но само имя её ещё помнили. Последние лет двадцать о ней было ничего неизвестно, но какого ещё известия ждать от человека на девятом десятке? В артистической среде поползли полупочтительные шепотки: долго и тяжело болела, а муж, которого она мальчишкой на себе женила — ну надо же — до последнего был с ней рядом, дома, сам за ней ухаживал. Когда Юра прислушался к этим шепоткам, первой мыслью было горькое и неловкое: «Мише было трудно, а я не помог…» Правда, Юра ведь не знал о том, что мишина Лариса болеет. Правда, чего тут знать, если человек стар, он априори нуждается в помощи. Правда, это было бы странно, Юра её едва знал — пару раз мимолётно пересекался в концертах, да бесчисленное количество раз говорил с ней по телефону, однако никогда не представлялся и только коварно выспрашивал, где Мишу искать. В прежние годы, когда Юра с ума сходил от бессилия и ревности, он чуть ли не смерти желал — не Ларисе конкретно, а вообще тому проклятому предмету разлуки, которому Миша принадлежал и к которому всегда уходил, вырываясь из юриных рук. Было бы самонадеянно и нагло ни с того ни с сего вклиниваться в мишину жизнь с нелепыми предложениями неизвестно чего. Миша не беден, и даже если рядом не было помощников и сопереживальщиков, Юра бы в их число не вписался. Это было бы страшное лицемерие, и Миша, всегда так грозно имя жены оберегавший, не позволил бы посторонним лезть к ней с фальшивым сочувствием. А юрино сочувствие было бы фальшиво насквозь, и даже при всём великодушии и бескорыстии, на которые Юра теперь способен, было бы только оправданием, чтобы к Мише подобраться. Это было бы низко и подло. Что бы Юра теперь не испытывал, это будет подло. Потому что он победил. Потому что она была главной преградой между ним и Мишей, и теперь её нет, и, как бы ни были ужасны эти формулировки, у Юры есть возможность воспользоваться мишиным горем и одиночеством, чтобы утешить его… Наверняка там и без Юры хватает утешителей. Но Юра должен быть рядом. Должен, даже если это будет низко и подло, даже если Миша разгадает его гнусные намерения. Даже если Мише будет противно и оскорбительно его видеть, Юра всё равно должен ему сказать, как там у Чехова? «Если тебе нужна моя жизнь, то приди и возьми её»? Нет, не так. «Моя жизнь здесь, к твоим услугам, и тебе ни приходить, ни даже руку протягивать не надо, и даже не надо нуждаться, я любую твою нужду, любую боль, любую беду предугадаю и горы сверну, чтобы тебе стало легче…» А где же ты раньше был, рыцарь недоделанный? «Раньше не хотел мешать твоей жизни с Ларисой». Ведь помешал бы, не так ли? Тенью своей низменной рабской любви осквернил бы ангельскую чистоту любви твоей, потому что посмел бы с ней тягаться. Как я мог, Мишенька? Мне и теперь с ней не тягаться, и всё же её нет, а я здесь, у твоих ног, и не взаимности прошу — боже упаси, не снисхождения, и даже не твоей жалости, не благодарности. Одно у меня желание. Хоть чем-нибудь тебе помочь. Позволь быть тебе полезным. Ведь это, если разобраться, главное моё предназначение. На гражданскую панихиду Юра пришёл, неловко тиская в руках букетик гвоздик и активно себя презирая. Презирал за то, что, собираясь, рассматривал себя в зеркало и вздыхал над своей старостью и неприглядностью. Презирал, что нервничал и дрожал от волнения, словно институтка на долгожданном свидании. Презирал, оттого что слегка мутило и чуть кружилась голова, что было жутко, страшно и весело, будто это какая-то отчаянная проделка, мальчишеская выходка, дабы привлечь внимание предмета своей наивной детской страсти, тьфу ты боже. Увы, презирал для галочки, стараясь заглушить голос совести и порядочности. Как же стыдно — ему нет никакого дела усопшей, вернее, есть, конечно есть, но это крохотное дело по сравнению с исполинским делом до живого. Давно ведь Юра его не видел. Ужасно давно. Много месяцев у Миши не было никаких выступлений, он куда-то пропал, теперь понятно, куда. Юра пытался заглушить голос ноющей совести, но, к своему ужасу, ясно слышал, что даже она не может заслонить проклятой надежды, скребущей по сердцу острыми коготками. Нелепой, подлой, низкой надежды, что вот они с Мишей спустя столько лет увидятся, Миша всё поймёт и упадёт к нему в объятия и вместе они поедут на дачу в Королёв лечиться собачьей терапией и пьесами Островского. Какая мерзость. И Юра увидел его. Мигом из головы вылетели дурацкие переживания. Ничего не осталось, кроме стиснувшей сердце жалости и нежности. Жалость и нежность, такие огромные, что Юра остолбенел и, едва дыша, только ловил глазами его, бедного, бедного своего Мишеньку. Со времён прошлого концерта, когда Юра видел его, прошло словно лет десять жестокой сибирской каторги. Юра привык видеть его на сцене — уверенным в себе, весёлым и лукавым, полным покровительственной ласки ко своим юным зрителям. Сейчас от того Миши практически ничего не осталось. Горе мишино было неподдельным, всеобъемлющим, раздавливающим. Он словно сам был в одном шаге от смерти или уже мёртвым — ещё более исхудавший, истерзанный и потерянный, совсем седой, с опущенным лицом, и хорошо, что оно было опущено. Всклокоченный, помятый, с тем душераздирающим небрежением в одежде, по которому видно, что мысль о собственном внешнем виде, как и все адекватные мысли, подавлена отчаянием. Обезумевший, но, видимо, уже растративший все безумные силы, все проклятия, всю злость, всю свирепость. Всю, да не всю. Что-то самое ядовитое осталось внутри, впилось в него отравленными шипами — так он был скован болью и горем, что на саму его фигуру было больно смотреть. Он стоял рядом с гробом, как-то скрючившись, скомкавшись, сцепив похожие вы высохшие ветви руки, чуть пошатываясь, а когда к нему подходили, принимался быстро и нервно кивать, будто умоляя отойти. Казалось, всякое движение, не его собственное, а те, что происходят вокруг, его мучают, когда он и без того измотан до предела. Каждый звук ему в тягость, каждое слово падает на него как удар. Такой беспредельно одинокий среди неловко топчущихся вокруг людей с постными лицами… Это был конец. Душа грешника отлетела в страны неизречённые. Сколько же зла он в жизни натворил, чтобы быть так сурово наказанным? Смерть ему теперь, как можно скорее, желательно прямо сейчас, будет самым милосердным исходом. Ничего в нём не осталось живого. Так ли? Нет, не так. Тысячу раз нет. Юра этого не допустит. Если рядом нет родного человека, который Мишу вытащит из этой ямы, Юра будет этим человеком. Пусть это излишне самонадеянно, пусть невыполнимо, но Юра сделает всё для него. Пришлось наскоро отогнать гневную, словно из прошлой жизни, из снов долетевшую мысль: «Ну почему ты такой достался не мне?!» Ведь даже я на твоих похоронах, если бы мы всю жизнь прожили вместе и счастливо, уста к устам и сердцем к сердцу, даже я не имел бы такого вида. Какова же твоя любовь к этой женщине. Что же это за магия? Что сказать, Юра не знал. Хотелось подойти к Мише, но как сделать это, чтобы не обидеть, не причинить вреда? Тянуло заглянуть ему в глаза, без слов открыть то чеховское: «Если тебе нужна моя жизнь, то приди и возьми её». Нет, не так. Вне зависимости от того, нужна ли тебе моя жизнь, я буду упорно бросать её тебе под ноги, пока не наступишь, буду рядом, даже если будешь гнать, буду укладываться псом у твоих запертых ворот и ждать минуты, когда посчастливится отпугнуть от них грабителей. К Мише подходили, произносили скорбное. Он только кивал и отговаривался парой сдавленных слов. Самые отчаянные клали руку ему на спину, но в ответ на прикосновение Миша болезненно морщился и дёргал плечом. Рядом переминались люди, видимо, самые близкие из родни, они-то и принимали соболезнования и вели неслышные беседы. В одном Юра уловил едва знакомые черты. Это, должно быть, был сын Ларисы от первого брака, актёр-неудачник. Пару раз Юра натыкался на него в чужих постановках и мысленно кривился — всем-то им надо в артисты, бездельникам и бездарностям… Да ещё его дочь, тоже актриса. Ей бездельничанье и бездарность Юра, так уж и быть, великодушно прощал. Лет шесть назад в Щепкинское училище была взята эта девочка с именем и фамилией мишиной Ларисы. Юра тогда, насторожившись, навёл справки. Всё верно. Это была внучка Ларисы. С Мишей она не имела кровного родства, но всё же напрямую касалась его жизни. Но всё же у неё были голубые глазки, светлые волосы и симпатичная мордашка. Не без усилия Юра отказался от искушения завлечь эту девочку преподавательской лаской, надеть на шейку строгий ошейник и воспитать по своему образу и подобию — нет, это было бы коварством и наглостью, Миша, если бы узнал, счёл бы это оскорблением и вмешательством, покушением на его большую Ларису. А если Юра будет благороден и честен, Мише не в чем будет его упрекнуть. Незримой рукой Юра помог маленькой Ларисе поступить и осторожно, неведомо для неё, приглядывал за ней. В открытую он этой девочки не касался и относился к ней как к остальным, ничем не примечательным студентам. Так сложилось, что никаких предметов он у неё не вёл и в Малый её не взял, да она и не рвалась. Юре даже не пришлось ничего серьёзного для неё сделать — у неё и без того хватало влиятельных родственников, покровители заранее проложили ей дорогу во МХАТ. Так она и пропорхнула мимо — притягательный кусочек прелестной жизни, мишиных улиц, мишиных семейных радостей, мишиных поездок в Подмосковье. Как прочие щепкинские девочки, она конечно не могла сиятельным художественным руководителем не восторгаться. Но откуда ей знать, каким солнечным лучиком, каким милым подарком на протяжении четырёх лет она была и как Юра осторожно вылавливал её светлую голову в студенческой сутолоке, угадывая в ней невольный нежный привет от Миши. Но немилосердно было бы взваливать на неё хоть грамм от груза своей любви. А теперь эта маленькая Лариса, с припухшим лицом, но с аккуратным макияжем, подошла к нему, растроганно и восхищённо прильнула к юриному локтю, забормотала благодарности. Наверное это было приятно — ей, неизвестной, весьма посредственной и никаких надежд не подающей актрисочке, обращаться к хозяину Малого, как к равному, как к знакомому. Впрочем, к чему эти злые мысли… Если бы не она, Юра не решился бы вторгнуться в мишино горе. Но маленькая Лариса потянула его: «Мы так признательны, что вы пришли. Деду будет приятно, он вас очень ценит, он вас очень любит…» К чему это враньё? Какая может быть приятность сейчас? Какая ценность, какая любовь? Юра понимал, что эти слова столь же пусты, как его фантазии об излечении Миши собачьей терапией, но от того, что сказаны они просто так, для вежливости и формальности, для того, чтобы влиятельному человеку польстить, становилось только обиднее. Или это не обида цапнула за сердце, а радостное смятение, глупая подленькая надежда, готовая уцепиться даже за такую малость, как болтовня девчонки? Маленькая Лариса подвела Юру и несмело дотронулась до мишиной руки. Видно было, что и она перед ним робеет, вряд ли они близки и привычны друг другу. Но глупая подленькая надежда взвилась выше. По крайней мере, маленькая Лариса называет его дедом, так же как юрина внучка называет его. И уж конечно Миша знает, что маленькая Лариса училась в Щепкинском, и должен был, хотя бы в этой связи, хоть однажды подумать о Юре, может быть, с грустью, может, с сожалением… Сколько раз Юра, бродя под накрапывающим дождём в осенних парках, прокручивал в голове сценарии, выдумывая и предполагая случаи, когда Миша о нём вспомнит и с каким чувством вздохнёт. Не только же с раздражением и неловкостью? В конце концов, никого красивее, никого сильнее, никого отчаяннее Юры у него быть не могло, это Миша должен понимать… Миша поднял усталое, бледное, словно восковое лицо. Никогда ещё Юра не видел его глаза заплаканными. Впрочем, Юра не видел его глаз так близко уже двадцать с лишним лет. Они не могли не выцвести. Голубого в них осталось мало. Они стали серыми, но остались такими же светлыми, незамутнёнными, невинными, ангельскими, родниковыми, святыми, берёзовыми… Юре только показалось, ну конечно. Ему не могло не показаться, он не мог не придать этой просвеченной сладковатой серости сотню самых изысканных сравнений. И вообще мишино лицо, не пощажённое временем, опустевшее, искажённое, как искажает и оскверняет старость любые лица — в это лицо Юра никогда бы не устал вглядываться, все потери ему прощая, да и прощать нечего, потому что сам факт того, что это лицо есть, является высшей наградой. Даже таким Мишенька был прекрасен, необходим, желанен, всегда, всегда. Что же это за магия? Он такой милый и так его жаль, что это невозможно выносить. Какова же юрина любовь к нему, если даже сейчас, когда Миша глядит на него пустым и будто бы воющим взглядом, Юра чувствует, как колотится сердце, как всё внутри, омертвелое прежде, зеленеет и покрывается почками, расцветает и вьётся ввысь — именно сейчас, а все подаренные Мишей на протяжении лет радости и приветы, это только обрывки, смутные сны предвидения того счастья, которого Юра дождётся, дотерпится, добьётся, вымолит, выпросит, выжулит у судьбы, и судьба наконец смилостивится, в ответ на подвиги, слёзы и примерное поведение снимет с верхней ветки игрушку. Чудо Тангейзера происходит прямо сейчас, в холодном мрачном январе, на панихиде, поднимаются цветущие кладбища. Что же будет когда Миша улыбнётся ему с нежностью? И ведь это будет, будет! Правда, не скоро. Пока же Миша, не сразу узнав, только нахмурился и отвернулся, прошипел что-то злое, придушенное: «Тебя только не хватало», — и, пошатнувшись и приложив к глазам скомканный платок, припадая на одну ногу, побрёл в сторону, где неловко упал на один из стульев. Юра не был обижен. Всё правильно. У Миши горе, это его право отторгать сочувствие и на всех плеваться ядом, особенно на тех, кто своим обалделым восторженным видом прямо над гробом его жены заявляет ему, что жизнь в шестьдесят пять только начинается. И всё-таки начинается. И даже не важно, сколько у Миши других утешителей. Юра в любом случае станет первым из них и всех их раскидает, несмотря ни на какое сопротивление и неприятие, непременно поможет, спасёт Мишу, вернёт его, ведь у кого ещё найдётся столько сил и упорства? Маленькая Лариса была гораздо больше расстроена и чувствовала себя виноватой. Проводив Мишу поражённым и испуганным взглядом, она неловко забормотала: «Простите пожалуйста, видите, он не в себе, он так измучился в последние недели, прямо помешался…» Ничего, милая. Утерев выступившие на глаза слёзы непонятного происхождения, Юра поспешил сказать, что всё понимает, что всё в порядке, и принялся давать маленькой Ларисе наставления. Конечно не он должен этим заниматься, он Мише никто, но хотя бы на правах друга. Лучшего, доброго, нежного друга, который теперь у Миши есть, да и всегда был. Юра выспросил у маленькой Ларисы все подробности о нынешнем мишином состоянии — где и с кем он живёт, чем занимается, чем болеет, кто о нём заботится, кто его навещает. Немного презирая себя за испытываемое тайное удовлетворение, Юра получал желаемые ответы — он один, из-за долго длившейся болезни большой Ларисы все бывшие друзья рассеялись, состарились, поумирали поодиночке. В последние годы Миша жил довольно замкнуто, сосредотачивая все силы и помыслы на уходе за женой. А главное, Миша к старости стал несносен, несправедлив, ворчлив, жесток, категоричен, просто невыносим. Всю доброту и участие он отдавал большой Ларисе, а бывшим друзьям, знакомым и родным доставались только раздражение, грубость и придирки. Всех Миша от себя оттолкнул, со всеми отношения испортил, будто нарочно. Особенно теперь: «Вы сами видели, к нему подходят со соболезнованиями, а он рычит на всех…» Рычит на всех. Да, рычит, словно старый, измученный пёс, от боли, страха и усталости не желающий никого подпустить, во всех видящий врагов. Юра по таким специалист… Взяв с маленькой Ларисы честное слово, что она каждый день будет Мишу навещать, Юра, не насмелившись заглянуть в гроб и оставив возле него свои гвоздики, ушёл. Боязно было за Мишу и страшно за его боль, но вряд ли стоило опасаться, что Миша что-нибудь с собой сделает. Нет, собачки на осознанное самоубийство не способны. Ничего с ним не случится, долог и стоек дворняжечий век. Спасать собаку мгновенно нельзя. Нельзя сразу её хватать и тащить к себе в машину — она перепугается и ещё тяпнет спасителя. Нужно постепенно, шаг за шагом её приманить, дать понять, что бояться нечего, приручить и лишь после, по её собственной воле, вести за собой к воротам собачьего рая. Впрочем, Юра вскоре остыл. По дороге домой на него напало раскаяние за его подлые, более того, отдающие фальшью и наигранностью мысли. Ну что это такое? Взрослый же человек, а вёл себя как школьник, напридумывал невесть чего… Нужно быть благоразумным. Нужно быть честным с собой. Нет никакой любви. Она давно прошла. Есть только юрины фантазии, что не имеют отношения к реальности. И вовсе свет клином на Мише не сошёлся. Юра и хотел бы, чтобы это было так, но, увы, есть вещи гораздо более важные, чем эти стародавние, сентиментальные, не требующие исполнения мечты. Например театр. Например семья. В юрином распорядке конечно можно выкроить для Миши минутку или часок, но не больше. Эти глупости и непотребства, что лезли в голову на панихиде, это лишь краткое наваждение, присущее наивной, рыцарственной и максималистской юности. Увидел Мишу — и расклеился. Да, Миша имеет на него поразительное влияние, но это просто такая причуда слегка поломанной психики. На самом деле в подкатывающейся к финалу жизни нет места всем этим дурацким «я у твоих ног», «приди и возьми её» — столько раз уже это было, что надоело, ей-богу. Приятно раскидываться красивыми фразами, но никому, даже Мише, Юра под ноги не бросится. Поздно! Да и Миша вовсе не нуждающийся в спасении пёс. Миша ужасно своеволен и никакими сардельками не завоевать его доверия, поздно! Всё гораздо сложнее и проще. Юра ему никто. На правах друга можно поинтересоваться мишиным самочувствием, но, получив от ворот поворот, следует пожать плечами, горько вздохнуть и смириться. И это всё. А ночевать у его запертых дверей, сторожить под окнами — нет, Юра слишком стар для этого и слишком себя уважает. Эта нелепая вспышка на панихиде была последней. Поздно. Но когда вьюжным вечером Юра приехал на дачу и обнял свою драгоценную овчарку, всё снова перевернулось. Маклай тоже был теперь старенький, уже прихварывал, не тащил Юру на прогулки вдоль Клязьмы и не юлил, как его научила незабвенная Кузька, а только с поскуливанием тыкался Юре в колени и тяжело дышал, распялив морду в широкой собачьей улыбке. Недолог век благородной породы. Прочие Ляльки и Фильки, понуро признавая первенство хозяйского любимца, расступались перед ним и не претендовали на юрино внимание. Запуская пальцы в его мягкую шерсть, заглядывая в его добрые тёмные глаза, целуя в лоб и без слов рассказывая ему о своём Мише, Юра получал ответ определённый: «Пойди и отдай её». Сделай всё для своего любимца, ничего не требуя в взамен, ни на что не рассчитывая, ни на что не надеясь. Не потому, что это нужно тебе. А потому что это нужно ему. Если хоть крупицу его страданий ты сможешь облегчить, это будет ценнее всей той неземной любви, которую ты напридумывал. На следующий день Юра звонил ему. Выслушивал разнообразные гудки, тихонько чертыхался, и звонил маленькой Ларисе, с которой обменялся номерами. Маленькая Лариса сначала терпеливо и кротко, но затем с едва заметно нарастающим раздражением отчитывалась, что деда навещала. Все за ним ухаживают, все стараются ему помочь, но он только посылает всех куда подальше, никого не желает видеть, запирается в своей квартире и на порог не пускает, и что ты будешь делать? Но Юра знал универсальное лекарство. Время лечит лучше всех. День, второй, третий, неделя… В конце концов Миша взял трубку, и Юра едва справился со взметнувшимся к горлу восторгом. Не до него сейчас. — Привет, — что ещё скажешь? Любое слово будет лишним. Любая интонация вызовет в Мише раздражение. Любой звук заставит его швырнуть трубку обратно на рычаг. Ничего страшного. Юра не обиделся. У него перед глазами было достаточно примеров. Взять хотя бы свой собственный, когда Миша бросил его и Юра обезумел от тоски, и никого не желал видеть, ничего не хотел знать… Юра, помнится, не проявлял к людям агрессии. Проявлял только в тех случаях, когда по волчьему запаху и гулкому голосу узнавал в охватывающих лапах Виталика. От него Юра ничего бы не принял… Впрочем, там ведь ситуация была иной? В жалости и сочувствии Виталика была заключена его пагубная страсть и его жажда превосходства — одно было Юре гадко, другое невыносимо. Соображал Юра в те времена с трудом, но не упускал из виду, что Виталик, стоит поддаться, воспользуется его слабостью, чтобы Юру унизить, затоптать и подчинить себе, хотя бы банальным физическим методом. Как тут было покориться? Юра гнал его от себя, ругался, рычал и швырялся предметами, потому что знал, что поступает правильно… Но каково было Виталику? Как долго продолжался его натиск и когда Виталик отступился? Этого Юра не мог припомнить, но, надо полагать, довольно быстро. Видимо, Виталик отказался от борьбы, потому что в нём не нашлось юриного терпения, прощения и самоотверженности. Несмотря на то безобразие, которое называл величайшей в мире любовью, Виталик думал в первую очередь о себе, а на юрину боль ему было наплевать. Виталик не желал уступить и смягчиться, не хотел оставить свои глупости и принять юрины условия. Разве бы Юра его отталкивал, если бы Виталик, переступив через свои гордость и дурь, стал тем доверчивым котёнком, каким был, когда ему было семнадцать? Если бы Виталик был добрым и искренним, если бы во всём Юру слушался, если бы пожертвовал своей роковой страстью в пользу взаимопонимания и чистых родственных отношений, тогда всё у них было бы хорошо и мирно. Да, это значило бы, что в выдуманном им противостоянии Виталик признал себя поражённым. Но кто-то ведь должен был пойти на уступки? Кто любит, тот и идёт. А сейчас всё иначе, ведь так? Юра хочет помочь бескорыстно, ему не нужно никакой власти над Мишей и, честное слово, Юра уже не сходит по нему с ума, не прокручивает в голове всякую восхитительную грязь и не стонет в подушку от отчаяния, что не может обладать мишиным самым прекрасным телом. Давно отринуты и забыты роковые страсти. Нет в Юре ни капли эгоизма, нет у него потребности что-то доказывать, мстить, компенсировать. Юра чист как горный ручей. А значит Мише нет причин его отталкивать, кроме, разве что, той причины, что Мишу страшно утомило чужое сочувствие. Но это не так. От маленькой Ларисы Юра знал, что Миша своим в край испоганившимся характером всех друзей и близких распугал. Никто не желает иметь дела со вздорным стариком, никто не готов выслушивать грубости и оскорбления в ответ на искреннее участие. А Юра готов. Он любит, даже если это плод его фантазий, любит, а значит пойдёт на любые уступки. Будет ангельски терпелив, будет упорен и мягок, деликатен и чуток, и гордость тут ни при чём. Гордость не страдает так же, как не будет обидно доктору, если он получит по физиономии от припадочного больного. Ведь больному нужно помочь. Мише нужно помочь. Это и маленькая Лариса подтверждает — дед страдает в своём одиночестве, переваривая в замкнутости горе, он никому об этом не скажет, и даже самому себе не признается, но ему нужно, чтобы кто-то вытащил его из ямы. Долог и стоек дворняжечий век. Миша сильный, он и сам рано или поздно выкарабкается, умирать ему рановато, воля в нём не угасла. Но жизнь всё-таки не бесконечна. И чем скорее ему полегчает, тем больше для него останется солнечных дней и весенних лесов. Через три недели Миша соизволил ответить. На робкое юрино приветствие уже не прорычал, а только устало вздохнул: — Ну чего тебе от меня надо? Юра пока не мог высказать всей правды: «спасти тебя», «помочь тебе» — это прозвучало бы глупо и высокопарно и вызвало бы в Мише очередной виток раздражения. Но Юра был во всеоружии. Он не просто так, он по делу звонит вообще-то. Чего он только не выдумывал, на какие невинные хитрости не пускался. Каких только дел, занятий, оправданий и поводов не изобретал. Что Мишу зовут на радио, что Мишу приглашают выступить в какой-нибудь программе или на вечере в театре, что в каком-то фильме нуждаются в песне и его исполнении, что Мишу ждут на том или ином званом вечере — и всё это было правдой. Всё было Юрой в теории организовано, и если бы Миша вдруг согласился, стало бы реальностью — Юре при его влиятельности не составляло труда воспользоваться обширными связями и нажать на нужные рычаги. Но при этом свою влиятельность следовало скрывать, чтобы не дай бог не задеть мишиного самолюбия, чтобы Миша не подумал, что Юра кичится своим успехом, который в конечном итоге мишин превзошёл стократно. Но Миша, должно быть, понимал, в чём суть этих предложений. А даже если и не понимал, даже если не задумывался о такой ерунде, всё равно гордость никогда не позволила бы ему согласиться, тем более сейчас. От предложений Миша только отказывался и отбрыкивался. Буркал, что ему некогда, что у него масса дел, что он и без того занят по горло, однако нехотя принимал правила игры (первый успех!) и уже не рычал в трубку: «А ты-то тут с какого боку?» Ни разу Миша не произнёс того, чего Юра побаивался, потому что доля правды в этом всё-таки была: «Знаю я, чего ты, подлец, добиваешься…» Да, Юра, подлец, добивался допуска в его жизнь. Почему это Юре запрещено? Потому что когда-то между ними был роман? — Что ты, Миша. Кто старое помянет… Дела давно минувших дней. Преданья старины глубокой. Да, Юра, подлец, добивался его дружбы. Добивался права позвонить ему вечерком и, после краткого и безрезультатного обсуждения дел, поболтать по-приятельски, спросить о самочувствии, посетовать на погоду, пошутить, пересказать театральный курьёз, поделиться городской новостью, выдумать что-нибудь, что будет Мише приятно, что разбудит в нём хоть искорку любопытства. Конечно от этих неловких разговоров фальшью несло за километр. Миша потерял самого близкого человека, и какое ему могло быть дело до театральных курьёзов? Но о серьёзном и тяжёлом Юра не мог с ним говорить. Миша не допустил бы его до тайников своей души, и ясно было, что никогда не допустит, хотя бы в память о большой Ларисе, которой вся эта тёмная душа принадлежала, и смерть здесь ничего не меняла. Преступление против ларисиной памяти витало в воздухе. Юра, подлец, добивался возвращения прежних отношений, добивался самого Миши — это было настолько нелепо и несбыточно, что даже смешно. Дела давно минувших дней. Преданья старины глубокой. Но ни сам Юра, ни Миша не обманывались и прекрасно понимали истинную подоплёку юриного участия — она состояла в том, что Миша раз и навсегда избран объектом сентиментальных фантазий о вечной любви. Из скромности и деликатности Юра об этом умалчивал, а Миша, так уж и быть (вторая победа!), внимание на вопросе не заострял. Всё-таки Миша был очень добр. Или же он, не желая пока этого признать, ценил юрино присутствие? Или же он оказался под закат жизни одинок, и ему в самом деле хотелось поболтать о погоде, о новом фильме, о городских новостях? Юра старался не быть слишком навязчивым и звонил с перерывами в несколько дней, без распорядка. Такой дивный настал век, что можно не привязываться к телефонам — мобильный всегда под рукой, и как только внутренний голос подскажет, что пора, достаточно нажать на пару кнопок, чтобы снова окунуться в свою берёзовую рощу, в васильковую и ромашковую каторгу. Болтать было непросто. Очень уж Миша стал раздражителен, скор и строг. Порой просто невыносим. Порой нарочно не брал трубку, порой ни с того ни с сего прерывал разговор и никогда не перезванивал. Чуть что не по нём, вспыхивал и посылал нахер, обижался, замолкал, сворачивался как ёжик. Юра каждый раз чувствовал себя виноватым, надоевшим и скучным дураком, который Мишу только раздражает. Но и это Юра ему прощал. Как только тянуло рассердиться и вспылить, всё исправляла пугающая мысль — встающий перед глазами образ того, как Миша, отложив телефон, опускается где стоял и прячет лицо в ладонях. Как ему тяжело, как он раздавлен невыносимым грузом потери человека, который был всем для него. Это такая грусть, что жить кажется излишним. Беспредельное одиночество, разделяемое с умершим, и вечный холод небытия дотрагивается до сердца, не только терзая его, но и утешая тем, что скоро и он, и все живущие в эту пустоту несуществования уйдут. И ничего тут не исправить, и тем отвратнее и мельче выглядят чьи-то нелепые попытки на минутку осветить космический холод тем, что называется любовью. Требовалось без конца истощать своё остроумие и кругозор, чтобы беспечно и живо рассуждать на хоть сколько-то интересующие Мишу темы, чтобы расшевелить его и увлечь. Следовало следить за каждым словом и по тонкому льду ходить каждый раз, когда приходилось Мише противоречить. Но какое же это было счастье, пусть и пересыпанное битым кирпичом — слышать мишин голос, ловить его очаровательное покашливание, узнавать прежние выражения и интонации, осторожно прикасаться к его жизни. Ничего плохого Юра не делал и не задумывал, а всё-таки чувствовал себя разбойником, пробравшимся в чужой сад за высокой чугунной оградой. Пусть в этом саду мало хорошего осталось — всё вырублено, всё сожжено и птицы улетели, но это был юрин заветный сад, а значит единственный и самый дорогой. Ни с чем не сравнимым удовольствием было чувствовать, как день за днём дистанция сокращается. Медленно, медленно, куда медленнее, чем в зимний воздух вкрадывалась весна, мишина колючая корка начинала подтаивать. Каким бы Миша не был невежливым и ворчливым, но всё же лёд тронулся. Вольно или невольно Миша допустил его до себя. Может быть, за неимением другого. Может, от тоски и скуки. День ото дня становилось теплее, привычнее, обыкновеннее. Юра замечал, или только хотел заметить, что Миша всё больше ему доверяет, пусть даже это пренебрежительное и натянутое доверие. Пусть это не могло не быть иллюзией, но иногда, когда Миша брал трубку, в его голосе, где-то под унынием и раздражением, проступала торопливая радость, которая словно саму себя боялась спугнуть. Через месяц Юра уговорил его погулять. Эта была не встреча и уж конечно не свидание, а только вырванное у Миши согласие показать его весеннему лесу. Миша отговаривался тем, что если захочет, то и сам поедет куда угодно, но всё же Юра упросил его. Ведь одно дело ехать самому, а совсем другое, когда тебя везут, когда всё за тебя заранее продумывают, а тебе остаётся только сесть в машину и прикрыть глаза. Миша ещё раз пять в последний момент отказывался, выдумывал себе дурное настроение, дела и поводы не выходить из дома. Пришлось снова подключить маленькую Ларису и с ней на пару Мишу выволакивать. В ближнем Подмосковье Юра имел на примете множество чудесных мест. Год за годом он исследовал свои обширные владения, десятилетиями вывозя больших собак и внучку на прогулки, обходил с ними заповедники и парки, водохранилища и реки, невольно ища ту, что снилась. Водопады и озёра, тропинки и рощи, и зачем они все ему? Чтобы милого ножки по ним прошли. Самые красивые, самые укромные, удобные, чистые и милые уголки — Юра думал, что для себя их собирал. Но теперь оказалось, что для Миши, в угоду затаённой надежде Мишу ими подкупить. И вот, умоляя себя не делать глупостей и всеми силами стараясь быть благоразумным, Юра вёз его в одно из заготовленных мест. Вёз на своей машине, по своим дорогам, как когда-то мечталось, как когда-то было и как должно было быть всегда. Труднейшее счастье — не выдать себя ни словом, ни жестом, ничем не намекнуть, хотя оба всё понимают. Буквально в воздухе висит липким туманом юрино слепое обожание, от которого Мише тошно, стыдно и душно. Нужно окно открыть. Миша открыл. Отвернулся, подставил ветру недовольное лицо. Неужели он живой, рядом? Верилось и не верилось. Юра долго и упорно этой прогулки добивался, но всё равно казалось, что она досталась ему счастливой случайностью, невероятным совпадением, очень просто и быстро по сравнению с теми годами, что Юра ждал. Это же просто немыслимо — везти его, вести, направлять его путь, сказать ему что-то, взглянуть на него с повседневной, чуть виноватой улыбкой и при том, знать, что в ближайшие часы он никуда не денется… Неужели он не боится? Но чего ему бояться? Похищения? Изнасилования? Поздно, увы. Неужели он не жадничает? Не жалеет доверить Юре один из своих дней, поделиться с ним, таким недостойным и жалким, своим прелестным существованием… Нет, Юра ничуть не жалок, всё с ним в порядке. Но он так сильно Мишу любит, словно он, достойнейший из смертных, оказался перед божеством. Плох ты или хорош, благороден или низок, беден или богат, пропасть одинаково непреодолима — бездонная пропасть, разверзнутая между двумя обыкновенными людьми, один из которых любит, а другой нет. Что же это за магия? Что за психическая причуда, что за наваждение и почему оно никак не развеется? Почему бедное сердце колотится, разбрасывая удары, словно золотые монеты? Так же сердце бьётся когда страшно, когда волнительно, когда нужно войти в зубоврачебный кабинет или лечь под нож хирурга? Перед рисковой премьерой или сложной ролью, которая всю душу выймет, стучит так же? Нет, не так. Юра мог сказать, что Миша не привлекателен в общем смысле. Юра мог понять человека, который услышит мишин голос и не почувствует ничего. Юра даже слегка завидовал тем, кто его не любит и может взглянуть на него незамутнённым взглядом и увидеть больше и свежее, чем Юра мог рассмотреть сквозь мерцающую пелену на глазах. Что ни говори, Миша был заурядным человеком, и лишь по стечению обстоятельств оказался невольным источником счастья. Будто рядом с текущей из холодного камня водой родника, Юра расцветал и чувствовал себя по-настоящему хорошо, пусть и першило в горле от печали и слёз. Они убеждали, что единственно в этот миг он живёт — когда, якобы не отрывая взгляда от дороги, видит, что Миша, отвернувшись, ненароком забыл ладонь на своём колене. Эта картина всегда Юру смущала, восторгала, преследовала во сне и наяву. Преданья старины глубокой — были дни, когда Юра мог уютно переплестись с этой рукой и притянуть её к своей груди. А теперь поздно. Но как хотелось… Пожелтевшая блёклая кожа морщилась, облегая сухожилия, а сама рука была костистой и сухой. Но пальчики у Миши были стройные и длинные, воспитанные жёсткими струнами, и единственное тонкое обручальное кольцо на безымянном. И Юра не хотел этой рученьки коснуться, сгрести её в свою бесформенную лапу, увенчанную, как подобает художественному руководителю Малого, крупными перстнями и дорогими подарками, нет. Юра хотел к этой руке хоть на секунду прижаться губами. Тогда, казалось, умер бы несомненно счастливым и душа праведника отлетела бы в страны неизречённые, там мечтательно всем рассказывать о том, что рай остался позади. Это и есть жизнь? Началась наконец? Раз Миша согласился съездить раз, то удастся уговорить его ещё? Они будут ездить вместе на природу. Постепенно Миша привыкнет, старое забудется и юрино общество перестанет быть ему в тягость. Миша оценит всё, что Юра сделал, и из благодарности, из жалости, из милосердия и щедрости даст Юре подержать себя за руку. Такое прикосновение будет теперь стоить дороже всех их совместных ночей… Можно ли надеяться? Какой ещё рай Юре надобен? Какой ещё, кроме этого — возможности на крутом повороте податься к Мише и успеть украсть вдох — кусочек его человеческого запаха, совершенно простого, святого, неуловимо монастырского. Апрель ещё не давал прохода по дорожкам. Мирно посидели на крутом берегу над живописным Дзержинским карьером. Посмотрели на освободившуюся, в нитях растаявшего льда воду, на белые песчаные откосы, на голые берёзки, на перепутанное в клубах серое небо. Хорошо и тихо подышали простором и холодным весенним воздухом. Попили чаю из термоса, съели бутерброды, вяло поговорили о том о сём, избегая прошлого. Видно было, Миша сдерживается, старается не грубить лишний раз. И Юра сдерживался, отказывая себе в желании сползти к нему поближе по скамейке и прижаться. Будто это и есть жизнь. Настоящая, светлая, клонящаяся к финалу. Прекрасная их общая веледиктория. Юра был бы счастлив, если бы не было так грустно. Если бы Миша не был так далеко. Только одно омрачало — хотелось, много сильнее, чем за себя, чтобы счастлив был Миша. Но Миша тосковал. Ему было тяжело. Юра побаивался, что он замёрзнет, потому что сам мёрз. Отойдя к краю обрывистого берега, сжавшись на ветру, Миша долго стоял, такой беззащитный, худенький и хрупкий. Склонив голову, вытирал платком нос, мужественно вглядывался в своё горе и лишь иногда вздрагивал. Вот и всё. Миша запросился домой. Демонстративно ёжась от холода, вспомнил, что у него масса дел. Осталось вернуть Мишу до подъезда и высадить, и никакого приглашения на чай, даже никакой благодарности. Ничего страшного. Юра не станет обижаться на такие мелочи, всё ещё будет, будет. Только искоса взглянув со скрываемой неловкостью и бормотнув прощание, Миша выскользнул из машины. И снова летели недели. Телефонные разговоры становились всё более дружескими. Если у Миши бывало плохое настроение, он просто не брал трубку, и Юра лишний раз не названивал. Вскоре и впрямь удалось уговорить Мишу поучаствовать в какой-то передаче. Но Миша и сам потихоньку возвращался к концертной деятельности. Он был ещё подавлен и глубоко опечален, но постепенно приходил в себя, снова выходил на сцену, заговаривал с залом, и вот уже шутил, мило покашливал, невесело улыбался юным зрителям. Со своим горем он справлялся хорошо. Не удивительно, он ведь такой сильный. Не удивительно — как-то раз в разговоре Миша обмолвился, что большая Лариса взяла с него честное слово, что он проживёт ещё долго и радостно, что ради неё и во имя неё продолжит писать столь ценимые ею стихи… Поняв, что сболтнул лишнее, Миша наскоро попрощался. А Юра, прижимая к подбородку телефон, ещё долго сидел, машинально почёсывая жёсткий круп своего Маклая, смешно постукивающего лапой от блаженства. Не в этом ли всё дело? Поэтому он с Мишей никогда не был близок духовно, поэтому Миша не пускал его внутрь, не раскрывался, не доверял, не любил — не потому ли, что Юра, только на себе сосредоточенный, никогда всерьёз не ценил и не интересовался его творчеством? Для Юры его стихи и песни были лишь придатком к мишиной человеческой прелести. Наедине с собой Юра не раз высокомерно заключал, что мишины песни — вторичность от вторичности, забавно, остроумно, но не более того. И потому, снисходя до этих песенок, Юра казался самому себе великодушным и щедрым. Юра готов был терпеть и позволять мишины эстрадные проделки — чем бы милое дитя не тешилось, пусть себе играется, пусть поёт и сочиняет, лишь бы после прибегало к Юре и ласкалось, благодарное за то, что Юра держит при себе строгие суждения. А ведь Миша, при его-то чуткости, должен был всё это понимать ещё лучше, чем Юра понимал. В собственных глазах Миша в первую очередь поэт, а уж потом всё остальное. При своих гордости и своеволии, Миша должен крайне трепетно относиться к сочинительству. Его писательское самолюбие страдало бы, если бы Юра не был ему безразличен. Но Мише было на него наплевать, а значит и юрино пренебрежение к стихам Мишу не трогало. Может, это был такой способ самозащиты? Миша ведь знает, что поэт он всё-таки средненький, но тем важнее для него его творчество. Как всякий автор, который превозносит свой труд, он не позволит любить себя тому, кто не ценит его искусства. Юрина любовь вообще должна казаться Мише оскорбительной, ведь Юра превыше стихов и труда всей мишиной жизни ставил ту мимолётную ерунду, которая самому Мише досталось даром и случайностью. А меж тем большая Лариса мишино творчество не просто хвалила и ценила. Она его продвигала, она всю жизнь, с самого его, можно сказать, детства, заставляла Мишу верить в себя. Она поддерживала в трудные минуты, она без конца доказывала ему, что вовсе его песни не вторичны, что они нужны людям, что они прекрасны, интересны и важны, и сам Миша талантлив, и его призвание вовсе не утопающая в грязи стройка, а сцена. Юра ведь понятия не имеет, какие у Миши могли быть творческие метания, как он мог разочаровываться в себе, терзаться собственной бездарностью и страдать от суровой критики. Словно эгоистичная бабочка, Юра воспринимал только цветущее и легковесное, собирал с него только медовое, а горькое оставалось Ларисе. Лариса была по-настоящему рядом с ним, всю жизнь. Разумеется это давало Ларисе огромные преимущества перед всеми прочими, кто смел рассчитывать на мишину молодость. Лариса стояла для него на тысячу ступеней выше мимолётных физических увлечений, пусть и растягивались эти досадные увлечения на десятки лет. Лариса была вне конкуренции, ведь главным её козырем было искреннее разделение мишиного взгляда на мир. Юре здесь не тягаться. Он проиграл Ларисе в главном, он никогда её не превзойдёт и не завоюет в мишиных глазах того доверия, которое она завоевала. Ничего тут не исправить. Юра не ценит мишиных банальных стихов, не сможет заставить себя ими восторгаться, а даже если бы попытался, Мишу в этом не проведёшь. Мише было за что Ларису любить, а Юру есть за что бояться и отталкивать — за юрину взыскательность и придирчивость, за юрино разросшееся с годами высокомерие, за успех, за недолгий пост министра культуры, за театр, за оскароносные фильмы, за неизмеримый юрин талант, который никто не станет оспаривать и который даёт Юре право и даже обязывает смотреть на менее удачливых коллег свысока. Эх, не стоит артистам любить друг друга. Когда они познакомились, Юра едва ли не голодал, а Миша был популярен, востребован и известен на всю страну, а теперь? Это ведь тоже доставляет Мише неудобство, и немалое, и наверняка заставляет его испытывать уколы постыдной зависти. Его ещё кое-кто помнит, его ещё приглашают на вечера военной песни, да в какие-нибудь городки вроде Протвина, поностальгировать, повспоминать далёкую юность — как лет тридцать-сорок назад те же зрители посещали те же концерты, слушали те же мишины забавные остроумные песенки, но все были полны надежд, молоды и красивы. И это капля в море по сравнению с тем, чего добился Юра. И тут тоже ничего не исправить. Прости, собаченька, но у нас с тобой пути разные. Как бы Юра не был великолепен, это ему не поможет, потому что Мише нужно не его великолепие, а признание собственных заслуг и талантов. И сможет ли Юра настолько себя переломить, чтобы врать, унижаться, льстить и расхваливать Мишу, когда, как истинный артист, только себя считает достойным похвал и превознесений? В минуты здравых размышлений Юра отвечал отрицательно. Но потом, когда слышал мишин голос, голову вновь заволакивало сладким восхищённым туманом и вновь Юра преисполнялся желанием перевернуть ради него планету. Но можно было только погулять. Через месяц Юра снова допросился поездки на природу — уже легче. Уже кружился май, всё цвело и зеленело, уже Мише стало заметно легче и Юра уже понимал, что ничего не выйдет. Что они чужие люди. Что счастье, которым он так задыхается, это только краткая, обеспеченная мишиной уязвимостью иллюзия. Но пока она не оборвалась, Юра с самозабвением и нежностью ей отдавался. Неудержимо тянуло обмануться, задремать, поверить, что это и есть жизнь, такая, какой должна быть — милая, простая и честная, полная Мишенькой, без греха и изъяна, потому что не может быть греха в этой любви. И всё озарено дивным ласковым светом и на душе тепло, на душе весна, и все мечты сбылись и все собаки дома. Жёлтые иголки на пол опадают, но сняты с веток жар-птицы, конфеты и плюшевые волки, оправдались надежды, награды розданы и остаётся только рассеяно улыбаться, дивясь своей щедрой судьбе и тому ангелу-хранителю, что отроду его берёг. Юра старательно ловил крупицы счастья, уже чувствуя, что оно последнее и что веет от мая осенью. Ежедневные дела, приятные хлопоты, репетиции, люди, животные, разговоры — всё это нужно, всё это хорошо, потому что венчается звонком Мише, его голосом, его самочувствием, его делами и планами. Жизнь прекрасна до безобразия, до щемления в сердце, когда с каждым мирным славным днём близится срок назначенной прогулки — так милая Джульба ждала бы, если бы верила, что Юра возьмёт её погулять на сопки. И можно уже за полмесяца начать продумывать и составлять маршрут, решать, что взять с собой, чем Мишу угостить, чем укрыть, чем развлечь, что рассказать. Чем не лучший день во всей жизни? Юра взял с собой Маклая. Сомневался ещё, брать или нет, вдруг Мише не понравится, вдруг пёс помешает, нарушит пресловутую романтику? Миша и так в прошлый раз выразился, будто в машине воняет псиной, ишь какой чувствительный… Но Маклай тихо сказал, что должен с Мишей, о котором столько слышал, наконец познакомиться. И Юра взял его и после только удивлялся, что мог бы не взять. Маклай был уже старенький. Уже нельзя было взглянуть на него без сердечной боли, без надрывающей душу тоски и страха расставания, без удушающего чувства вины. С детства Юра привык к читинским Лялькам и Филькам, кувыркающимся в пыли у крыльца. Юра был воспитан на их всеядности и взаимозаменяемости: подохнет одна — жаль конечно, но не беда, весёлый дворняжечий круговорот неистребим. Что с кухонного стола осталось: костей, шкур, селёдочных очисток, плохой картошки, прогорклого масла, плесневелого хлеба — всё им в одну миску и кушать подано, а они ещё разольют и с земли подбирают. Им всё было нипочём, они и из помойных ям выуживали гнилые коровьи кости и рыбьи головы и пиршествовали посреди двора. На даче в Королёве гнилых костей не подавали. Лялек и Филек Юра кормил дорогим и красивым кормом — больше для собственного эстетического удовольствия, им-то, вокзальным и подвальным, всё равно чего хрумкать. Так уж Юра был приучен, так и их приучил, да и олины кошки тоже были ею испорчены в той же мере. Семейная традиция. Стоит сесть за стол — тут же выстраиваются чинным полукругом. На колени не лезут, лапы не распускают, не тявкают — это нет. Но так забавно и умилительно натягивают из-под скатерти кожаные носы, с таким влажным и жалобным блеском безотрывно смотрят, так шумно вздыхают, так переминаются с лапы на лапу, что выше человеческих сил стерпеть и не угостить. В аккуратно берущую пасть отправлялся очередной лакомый кусочек и остальные едва слышно поскуливали, ворчали. Филькам от этого не было никакого вреда. Но Маклай был породистый пёс, собака-драгоценность. Его нужно было беречь как зеницу ока, прививать, без конца лечить, дрессировать, воспитывать в строгости и поддерживать дисциплину для его же блага, это ведь немецкая овчарка, а не ручной пудель. Ему на роду написано служить и защищать, атаковать и преследовать, а не быть умилительной игрушкой. И уж конечно его нельзя было кормить со стола — ни в коем случае, это ветеринар ещё на первом осмотре сказал. Юра хотел бы следовать этому правилу, но как? Тогда ни одна Кузька не должна была попрошайничать и все Ляльки должны были ходить по струнке и подавать щенку-сокровищу, как юному королю, достойный пример. Как Юра ни бился, Маклай точно так же кусочничал и дурачился, как его лохматые безродные учителя. Огромный, роскошный и благородный, красивый как картинка, а в молодости ещё и стройный, элегантный и стремительный — истинный чекист, он был среди них как сокол среди курочек. Его одного Юра любил иначе, крепче и нежнее, чем всех остальных. Только этот пёс должен был остаться неповторимым. С ним у Юры была особая связь, какая устанавливается лишь однажды и не повторяется. Юра ценил каждый день этой безумно для него дорогой жизни. Жизни, которую он сам баловством и попустительством сократил… Увы, на подачках, вытащенных у Юры из руки трюфельных конфетках и валяниях в хозяйской кровати (когда Юры не было дома, Маклай отказывался лишний раз пошевелиться) Маклай к двенадцати годами был толст, дряхл, беспомощен и чем только не болен. Юра чувствовал, как виноват перед ним и ещё больше перед собой, что лишил себя нескольких счастливых лет в его обществе. У чувства вины было ещё и третье дно. В глубине души Юра понимал, что именно этого хотел — хотел из свободолюбивого, смелого и гордого Джульбарса сделать себе игрушку с бантиком на шее. Хотел избаловать его, изнежить, чтобы был абсолютно от Юры зависим, чтобы без него с кровати не поднимался, чтобы ради хозяйской умилённой улыбки, легко раскидывался не только своей вольной породой, природной свирепостью и зверской силой, но и годами драгоценной жизни. Не хотел ли Юра всего этого от Миши, не компенсировал ли на бедном псе? Опасения оказались излишни. Маклай был такой славный и добрый пёс, что с кем угодно мог найти общий язык, лишь бы Юре это было приятно. Миша сначала недоверчиво покосился на разлёгшуюся на заднем сиденье овчарку, но Маклай по юриному слову улыбнулся своей неподражаемой улыбкой. Вернее, своим смертоносным оскалом, который у Маклая получался таким приветливым и озорным, что нельзя было не рассмеяться. И Миша тоже не смог. Миша был к собакам равнодушен, но перед Маклаем не мог остаться равнодушным никто. Впервые в присутствии Юры Миша весело улыбнулся. Его лицо и улыбка промелькнули так близко, что Юру словно тёплым ветром овеяло. В иной ситуации Миша, заметив этот расплывшийся обожающий взгляд нахохлился бы, нахмурился и отвернулся. Но сейчас, наверное чтобы не обижать Маклая, не сделал этого и самый краешек своей неспешно угасающей улыбки подарил и Юре. Чем не лучший день во всей жизни? Они поехали на Учинское водохранилище. Юра разведал там тайное место, удобное и с дивным видом. Это уже напоминало те поездки, в которые Миша его брал их единственным первым летом. Те же летящие зелёной полосой леса и по радио песни без слов, и согретые солнцем лесные дорожки, с каждой из которых Левитану бы написать по пейзажу, и затапливающее душу безмятежное счастье, и по первому слову вспыхивающая страсть, и красота, и молодость, и сколько всего впереди… Только теперь нельзя взять Мишу за руку. И впереди ничего не будет. Очень хорошо погуляли по выстилающим лес белым ветреницам и диким фиалкам. Посидели у ручья. Маклай оказался сущим спасением. Всё-таки разговоры с Мишей носили оттенок натянутости. Постоянно висело в воздухе ощущение юриной вины — то ли за то, что он любит, и как посмел за столько лет не позабыть? То ли за то, что более успешен, то ли за то, что вынуждает Мишу делать то, чего Мише не хочется, то ли за то, что своими несносными ухаживаниями и домогательствами бросает тень на память о Ларисе. Но с пыхтением и хрюканьем пробирающийся по кустам Маклай исправил ситуацию. Маклай давал повод для разговора, Юра мог, не боясь задеть мишиного самолюбия, им гордиться и со всем мастерством и артистизмом расписывать забавные истории о его фокусах. У одной из Лялек Маклай перенял приводящее зрителей в восторг умение нюхать цветы. Однажды на прогулке Маклай сиганул в замусоренную дренажную канаву, и, весь перемазавшись, вытащил в осторожно сомкнутых челюстях полудохлого котёнка. Найдёт в доме паука — примется гавкать, пока его не уберут, вот какой охранник. Только какая-нибудь кошка на другую фыркнет, Маклай как тут, как первый ревнитель общественного правопорядка, вклинится между спорящими. Ночью нарочно ложится на Юру поперёк и утром не даёт подняться, просто наказание. Маклай не любит плавать и в воду по своей воле не полезет, но как-то летом Юра стал при нём купаться. Так что ты думаешь? Маклай пришёл в возмущение и беспокойство, поняв, что увещевания на хозяина не действуют, и отчаявшись повернуть его в сторону берега, пошёл на крайние меры — ухватил за единственный предмет одежды и потянул. Плавки были порваны и купание пришлось-таки прекратить. У Маклая маленький изъян, вернее, изюминка, делающая его в сотню раз очаровательнее других овчарок — правое ухо хулиганское, не стоящее, как полагается, торчком, а переломленное, не выпрямившееся, и оттого и в старости физиономия Маклая не лишена щенячьего задора… Маклай не мог Мише не понравиться. Миша смотрел на него, улыбался, и, казалось, забывал о том, какой непосильный груз на него взвален — и груз потери, и груз ненужной ему любви, и груз недовольства собой за бездарность и на пустяки растраченную жизнь. Настало время перекусить. Время чая из термоса, печенья, фруктов и случайного соприкосновения рукавами. В тайном месте у воды была кем-то сооружена удобная скамеечка. Юре нужно было отойти к машине за вещами, и он, снова заставив всех улыбнуться, оставил их на берегу и Маклаю назидательно погрозил пальцем: «Сторожи Мишу». Маклай был рад такому приказанию и тут же, тяжело дыша и вывалив бесцветно-розовый язык, возле Миши уселся, по-дворняжечьи несолидно подвернув задние лапы. Через десяток минут Юра вернулся, вышел из-за деревьев и, увидев их, замер, не в силах нарушить идиллической картины, искренне его поразившей. Этот бы кадр на обложку его книги, и всё было бы ясно, и всё было бы чудесно и ничуть не больно. Прислонившись плечом к берёзке, Юра стоял, смотрел и с чутким вниманием прислушивался к льющейся откуда-то из глубины прелестной музыке, кажется, к Шуберту, к своей любви, вторящей шелесту волн, и своей нежности, неотличимой от весеннего ветерка, к сердцу, навеки разбитому и именно потому живому. Миша сидел на скамейке и ласково трепал за ухо Маклая, всей раскормленной тушей привалившегося к его колену. Оба смотрели на водную гладь озера и были совершенно довольны друг другом, такие тихие, милые и умиротворённые. Как все собаки, Маклай был одарён талантом доктора, излечивающего душевные раны. Юра был рад, что они поладили, и не ревновал, что им и без него хорошо. Вернее, быстро промелькнувшая ревнивая мысль была приятной: Маклай ластится к Мише, чтобы порадовать Юру. Так собаки исключительно осторожны и деликатны с крошечным ребёнком — не потому что видят в нём человека, а потому что чувствуют и перенимают трепетное отношение хозяев к странному сокровищу. Всегда очень чутко улавливающий юрино настроение, Маклай ощущал и его любовь и, как истинный друг, его любовь разделял. Жалко не было под рукой фотоаппарата. Две главных, заветных, хранимых с детства и на минуту сбывшихся мечты — его немецкая овчарка и его Мишенька. Самая лучшая в мире собака и самый дорогой человек. Оба они единственные и неповторимые. Как не может быть Мише замены, так не будет второго Маклая. Есть много других собак и много других людей, но Юра позволит себе только лучшее и в единственном экземпляре. Несмотря на всех своих дачных и театральных Кузек и Филек, Юра страшный однолюб, жуткий эгоист, тиран в быту и деспот на работе и что угодно, но неужели он так много просит? Оба этих хороших мальчика ждут его, оба ему принадлежат, пусть только на одно иллюзорное мгновение, на одну прогулку, на один короткий собачий век. «Мой мужчина и моя собака». Как же Юра любил их, как счастлив был видеть их вместе и как остро и сладко сжималось сердце от недолговечности и хрупкости этой картины. И ещё приятнее, чем вернуться к ним, было длить безмятежную секунду, как будто она была единственной преградой, чтобы подойти и обоих погладить по добрым и послушным головам.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.