7.
10 сентября 2021 г., 20:13
Примечания:
а самолёт летел, колёсы тёрлися, вы не ждали нас, а мы припёрлися
:)
Робу на мгновение кажется, будто он вот-вот поймает паническую атаку и просто хлопнется в обморок прямо тут — посреди холла больницы, среди мельтешащих и куда-то бегущих сотрудников и целой толпы снующих туда-сюда полицейских. К счастью, в следующий момент он вспоминает, что не кисейная барышня и, как может, берет себя в руки. Он несколько раз глубоко вздыхает — пять секунд на вдох, пять секунд на выдох, — ослабляет на шее узел галстука и промаргивается, пытаясь удержать перед глазами лицо человека.
Господи, думает он, какого черта натворил отец.
Человек перед ним — медбрат реаниматологии. Парень поймал его в дверях и, запыхавшись, сбито рассказал обо всем, что успело случиться за те жалкие пару часов, пока Роберт добирался до больницы. Он убирает руки в карманы формы, смахивает пришедшее на пейджер уведомление, несколько раз переминается с ноги на ногу и ждет, пока доктор Чейз отомрет и скажет ему хоть что-нибудь.
Сам же Роб поднимает на него ошалевшие глаза и не может определиться, с какого вопроса начать.
Воглер... что? Арестован?
Само только это слово отдает на языке печальной и одновременно с тем панической мрачностью. Прокрутив все сказанное — вываленное, как ведро помоев на голову — еще раз, Роберт хмурится. С одной стороны все кажется ему странной, почти комичной фантазией, но с другой...
Санитары и уборщики вместе с работниками в комбинезонах снимают камеры видеонаблюдения по всему холлу, и Роб уверен, что то же самое происходит на всех этажах всех корпусов Принстон-Плейнсборо.
Другие рабочие вывозят автоматы со снеками; полицейские, но не в форме, а в костюмах опрашивают врачей, а медсестры пытаются объяснить больным и пациентам, что, к сожалению, сегодня в клинике приема не будет. Так что нет — это определенно никакая не фантазия.
Медбрата кто-то окликает, и он, кивнув напоследок, убегает куда-то в самый эпицентр развернувшегося хаоса. Роб отрешенно глядит ему вслед. Внезапно в разум, словно раскаленный нож в масло, с таким же гадким шипением, врезается механический голос громкой связи, искаженный настолько, что сначала сложно понять — это низкий женский или высокий мужской. Впрочем, когда этот голос просит доктора Роберта Чейза подняться в кабинет главврача, любые вопросы о тембре кажутся глупостями.
Когда во всеуслышание звучит его имя, Робу кажется, что вот сейчас все и каждый, кто находится в одном с ним помещении, обернутся на него с изумленными выражениями лиц: некоторые из них будут осуждающими, другие — насмешливыми, а третьи — те немногие, кто действительно знает о реальном положении дел — будут с жалостью на него глядеть.
Тем не менее, проходит секунда, другая, но никто на него не смотрит, все заняты своей работой, и даже оставшиеся камеры видеонаблюдения не поворачиваются к нему по мановению Большого Брата. Верно, Большого Брата больше нет. Он все так же продолжает истуканом стоять на одном месте, совершенно недвижимый, и до мечущегося разума доходит, что объявление по громкой связи, наверное, уже звучит не в первый раз.
Поэтому Роб делает то единственное, что сейчас кажется ему разумным. Он приподнимает ворот пальто, разворачивается и просто выходит из больницы прочь, оставляя за спиной всю суету и реальность, будто говоря: «Нет. Не-а. Я не имею к этому ни малейшего отношения».
Он почти не помнит, как ноги несут его сквозь прилегающие территории парка, как холодный декабрьский ветер треплет полы расстегнутого плаща и как несколько раз он наступает замшевым ботинком в лужу. Роб останавливается от беспрерывного торопливого и бездумного перебирания ногами, только когда на углу улицы, в самом конце парка, видит мигающую вывеску не самого чистого истинно американского паба.
Неоновыми переливающимися буквами вход в полуподвальное помещение назван «Сatacomb», а чуть ниже — часы работы с полудня до полуночи. Ничего из этого Роберт не замечает и лишь покрасневшей от холода ладонью толкает створку стеклянной двери.
— Я бы сказала, что мы еще закрыты, но, чертвозьми! парень, тебе реально нужно выпить, — раздается отдаленно знакомый голос.
Чейз поднимает взгляд и с удивлением рассматривает девушку. Несколько секунд он ее не узнает, но потом она улыбается, и ее отличительно неправильный прикус, словно долбанная неоновая вывеска, вспыхивает в памяти.
— Роуз, — кивает он. Она кивает в ответ и улыбается лишь шире.
Ее длинные, пожженные волосы собраны под серым платком и убраны в тугую косу на спине. Она опирается на швабру, которой, по-видимому, мыла пол, и Роберт не может сдержать странного облегчения от того, что она вывела его из почти панического транса.
Роуз достает из фирменного передника очки, водружает их на нос и до того становится похожей на Кэмерон, что Роберта перетряхивает. Он вспоминает отчаявшееся лицо, смазанную в уголках глаз тушь, тепло машины, в которой они говорили, и только потом — ее слова. О том, что это она донесла на Хауса, о том, что это она была «кротом» Воглера, и о том, что даже отмотай все назад, она поступила бы точно так же. Роб вспоминает злость, отчаяние и вину, которыми был пропитан ее голос, и на него накатывает то же бессилие и невозможность что-либо изменить — та же, что и при разговоре с ней.
Хватит. Он уже достаточно наворотил.
— Садись, — кивает Роуз на барную стойку за собой.
И Роберт послушно усаживается на высокий стул. Он стягивает пальто, кладет его рядом. В помещении тепло и светло, и как-то пусто. Пить не в темноте кажется ему странным, даже немного богохульственным, что ли, но Роуз ставит перед ним стакан, что-то достает с барной полки и наливает на пару пальцев. Он выпивает залпом. Она наливает снова.
Через пару минут, когда алкоголь согревает горло, Роб понимает, насколько замерз на самом деле. Его начинает бить мелкая дрожь — от реального холода или же от нервов, сказать сложно. Наверное, и от того, и от другого.
Роуз, стянувшая с головы платок так, что передние короткие пряди, не убранные в косу, рассыпались по скулам и скрыли уши, глядит на него сочувственно. Чейз ждет, когда она начнет спрашивать, но она молчит.
На самом деле, она очаровательна. Что-то грубое, можно даже сказать, мужское в ее поведении создает своеобразное очарование. За узкими очками в широкой оправе скрываются большие темные глаза. Роб не уверен, что заставляет Роуз их надевать: проблемы со зрением или необходимость спрятать эти большие, чуть раскосые глаза от внимания посторонних — как кружевное женское белье, которое лишь скрывает и возбуждает фантазию, но не согревает.
Роуз, все так же глядя на него, тихо спрашивает:
— О чем задумался?
Чейз выдыхает, и со стороны это наверняка выглядит так, будто он сдулся, словно воздушный шарик: его плечи поникают, спина чуть сгорбливается, и он несколько долгих секунд не спешит вновь наполнить легкие воздухом. Будто попросту не может этого сделать.
Пальцы на стекле стакана оставляют отпечатки, и Роб с тихим стуком отставляет его на столешницу. В голове начинает шуметь от выпитого.
— Растерян, — ровно произносит он. — Совершенно, мать его, растерян.
Роуз поджимает губы, вздыхает так, что до Роба доносится тепло ее дыхания, и ставит перед ним початую бутылку. Она говорит, что ей нужно закончить уборку и что в половину двенадцатого придет администратор, так что ему лучше уйти до того момента.
Чейз чувствует странно смешанное чувство от того, что она не стала его расспрашивать. С одной стороны он благодарен, потому что предать мыслям словесную оболочку сейчас кажется невозможным, но с другой, начни она допрашиваться, может, это и помогло бы ему. А может и нет.
В бутылке оказывается бурбон.
Роберт думает о том, что каждый день последние три года своей жизни с бурбона начинала его мать, и отставляет бутылку прочь, не желая отравлять себя еще и этими воспоминаниями.
Роуз без энтузиазма машет тряпкой где-то в другом конце зала, и она, наверное, не самый лучший работник. Вся барная стойка тоже в пятнах и разводах.
В голову лезет куча странных отвлеченных мыслей, идей и даже воспоминаний, будто мозг сам решает блокировать все то, что сейчас действительно требовало размышлений.
И прежде чем успевает подумать, Чейз достает телефон и, игнорируя быстрый набор, на память набирает мобильный Хауса. Поднося трубку к уху, он думает о том, какого черта вообще делает, и на мгновение пугается. Впрочем, гудки переводят его на голосовую почту, а это значит, что Хаус или занят, или просто его игнорирует.
Чейз бы сам себя игнорировал.
В течение следующего часа он звонит Хаусу еще трижды. Отчего-то кажется невероятно важным услышать его голос. Услышать обо всем происходящем не от медбрата реаниматологии, а от него.
К тому времени, как часы на руке останавливаются на одиннадцати, Роуз заканчивает с уборкой. Она вновь заходит за барную стойку и печально его оглядывает. Чейз думает, что, наверное, именно таким взглядом врачи смотрят на неизлечимо больных пациентов.
— Как у тебя дела с твоим парнем? — спрашивает он, только бы отвлечь и себя, и ее от этой жалости.
Роуз небрежно взмахивает рукой, едва не снося бутылку, и усмехается.
— Как и всегда, — тянет она. — Если ты спрашиваешь о моих чувствах, то я с каждым днем люблю его все больше. А если о его... То черт вообще знает, что там творится в его голове. — Роуз усмехается и убирает бутылку и стакан. — Спрашивать не буду, потому что у тебя, видимо, то же самое.
— Пожалуй, — соглашается Чейз. Он чувствует, как по щекам расползается румянец, и опускает лицо. — Все и без того было непросто, а потом... А потом вдруг бум — я нуждаюсь больше, чем нужен. Это нечестно.
Они ненадолго замолкают. Роуз, будто чувствуя странную передышку в разговоре, достает из кармана передника сигареты и закуривает. Предлагает Чейзу, но он отказывается, хотя от воспоминаний о студенческих перекурах за кампусом щиплет в горле.
— Знаешь, — вдруг начинает Роуз, — он, мой парень, — уточняет она, — как-то сказал мне, что человеческий мозг состоит из трех частей, которые возникли в ходе эволюции. Самый первый — мозг «рептилий», хранит информацию обо всех наших инстинктах, о пристрастиях, о том, что нам нравится и о том, что мы ненавидим на интуитивном уровне. Он же заставляет нас нападать и защищаться. Потом — промежуточный мозг: страх, агрессия, но и осторожность, ощущение времени. Все это есть у каждого мозга, но... Но людьми нас делает другой, третий отдел — большой мозг. А самое интересное то, что информация, прежде чем попасть в большой мозг, должна пройти через первый и второй. Поэтому и она, и все наши знания и рассуждения никогда не отделимы от чувств.
Выражение лица Роуз меняется, словно она вернулась обратно в реальность из другого мира. Она шмыгает носом, затягивается и продолжает уже более жизнерадостно:
— Так что, как ни старайся, как не перекручивай случившееся, оно уже случилось, и причина тому не окружающие тебя люди, а то, что внутри тебя. То, что заставляет твое сердце биться быстрее, то, что отключает твой разум, и от чего мир вдруг начинает казаться... лучше. Просто лучше. Иногда я думаю о том, что было бы, умей человек контролировать этот механизм.
Чейза вместе с запахом выдыхаемого ею табачного дыма поддых пробивает мягким смирением и спокойствием.
Он поднимается и, надевая свое пальто, исключительно интереса ради спрашивает:
— И к каким же выводам ты приходишь?
Роуз тушит сигарету о пепельницу и убирает ее за стойку. Пожимает плечами.
— Каждый раз к разным. Но обычно все заканчивается тем, что я думаю о том, что лучше сдохну, чем проведу хоть мгновение без возможности любить его, — она усмехается и снимает свои очки. Роберту хочется сказать, чтобы она никогда больше их не надевала. — Так что нет ничего плохого в том, чтобы нуждаться больше, чем быть нужным. Нахрен равенство.
Роб не может сдержать усмешки. Вот уж точно — нахрен. Он достает из кошелька последние пятьдесят баксов и оставляет их на заляпанной барной стойке. Роуз забирает деньги, даже не подумав об отказе. Наверное, именно поэтому она так нравится ему — в ней нет благородства.
Толкая дверь с неоновой вывеской, он вдруг вспоминает, что хотел сказать еще с их первой встречи там, в авто-кафе.
— Я бы хотел когда-нибудь с ним встретиться, — окликает он ее. А затем, как уже странный ритуал в их разговорах, уточняет: — С твоим парнем.
— Вот уж дудки, — смеется она. — Ты слишком смазливый.
***
Больница встречает его все той же суматохой, будто он никуда и не уходил. В холле уже меньше пациентов, и только инспектора и полицейские продолжают сновать, впрочем, теперь среди них Чейз может разглядеть и людей в строгих костюмах — наверняка налоговая.
Он несколько минут дожидается лифта. Ожидание не внапряг, и в покое улегшихся в голове мыслей он надеется, что вот сейчас вновь прозвучит бесполый голос по громкой связи, приглашающий его в кабинет главврача.
Но голос не звучит.
На этаже с ним, хихикая как и всегда, здоровается несколько медсестер, высокомерно, не замечая его проходит мимо уборщик, и пара полицейских спрашивают у него пропуск.
Когда он заходит в кабинет, то на мгновение шокировано застывает. Все доступные горизонтальные поверхности заставлены коробками с бумагами — медицинские карты и записи по пациентам за несколько лет, а то и за весь десяток. Жалюзи задвинуты, и в просветах, пропускающих солнечные лучи, видно, как пляшут пылинки. В комнате стоит запах старья.
Он стягивает шарф, пальто и пристраивает их на вешалку у самого входа. На соседнем крючке только вешалка с курткой Хауса, и Чейз бездумно проводит по ткани ладонью.
Вещей Кэмерон ожидаемо нет, и, наверное, именно от этого кабинет кажется таким пустым. Пропала ее красная кружка, стопки записных блокнотов со стола. Она забрала с книжной полки свои книги и справочники, и даже глиняный горшок с искусственным денежным деревом тоже пропал. На вешалке не висит ее белое кашемировое пальто с запахом цветов на рукавах и воротнике, въевшемся за годы носки; на подоконнике нет резинки для волос. Нет сумочки у рабочего стола, нет серого старенького ноутбука, издающего страшные жужжащие звуки. Нет пачки имбирного печенья, которую она всегда оставляла у кофеварки.
Ничего этого нет, и больше ни одна из ее вещей тут никогда не появится.
Она ушла и забрала с собой все. Всю себя. Будто ее тут никогда и не было.
Осознавать это сложно и немного больно.
Чейз снимает с вешалки одинокий халат. Кэмерон свой забрала, а Форман... Наверняка где-то, взмахивая белыми полами, бегает по пациентам или в лаборатории, или беседует с правоохранительными органами, или еще что.
Десять лет назад, когда Роберт сказал отцу, что меняет семинарию на медицинский, Роуэн, помимо прочего, сказал ему одно интересную вещь.
— Сын, халат — не доспех.
Доспех, — думает Роб сейчас. — Еще какой.
Белая хлопковая, плотная ткань ложится на плечи привычным, едва ощутимым весом, позволяя вздохнуть свободно. Чейз тяжело вздыхает несколько раз и прикрывает глаза, сосредотачиваясь. Он знает, что сейчас должен собраться, высоко поднять голову, смело шагнуть навстречу неизвестному и узнать, что же все-таки произошло и происходит. К чему привели его страхи и необдуманные поступки. И взять на себя ответственность, к чему бы это не привело в итоге.
Пусть, по крайне мере сегодня, халат станет его доспехом, его щитом и его мечом.
Чейз застегивает последнюю пуговицу и думает, что готов. А может, просто все еще пьян. В любом случае, когда в кабинет, тихо скрипнув дверью, входит отец, Роберт встречает его холодным разумом и смирением.
— А вот и ты, — прохладно усмехается Роуэн. — Не прошло и года.
Роберт поджимает губы, принимая упрек, кивает и мельком оглядывает его. На отце один из его баснословно дорогих костюмов, поверх — тоже халат. Иронично, но смеяться не хочется. Волосы зачесаны назад. Серый в темно-зеленую полоску галстук затянут под самую стойку белоснежного воротничка. Под глазами мешки, но отец выглядит на удивление хорошо. Роб проглатывает вопрос о здоровье. Ненадолго — потом он обязательно его задаст, но сейчас у них есть тема поважнее.
— Так забавно наблюдать, как ты пытаешься быть взрослым, — продолжает отец. Роб молчит, как делал всегда в детстве, когда у родителя было желание поязвить. Его это не трогает. По крайней мере, вместо пререканий он продолжает мысленно себя в этом убеждать. — Развлекательный момент налицо. Забавно смотреть, как кролик прыгает на циркулярку. Снова. И снова.
— И снова, — повторяет Роберт.
Роуэн вздыхает и проходит вглубь кабинета. Отодвигает стул из-за заставленного коробками стола и садится, нетерпеливым движением предлагая сыну сделать то же самое. Роб складывает руки на груди и остается стоять.
Он ждет, пока отец начнет рассказывать о том, что случилось с Воглером, о том, что на него накопал, о том, что будет дальше и многое-многое другое, к чему привело их — ладно, его — вмешательство. Вот только Роуэн Чейз говорит совсем другое.
— Доктора Кадди по понятным причинам пришлось уволить, — ровно, без малейшего сожаления констатирует он. — В совете директоров сейчас полный бедлам, никто не может договориться, так что... Так что скорее всего с ними тоже придется попрощаться.
Чейз прикрывает глаза, не желая не то что спрашивать о том, чего это стоило отцу, но и даже думать об этом. Мысль о том, что он сделал это для него, своего сына, могла бы приятно греть душу, не знай Роб отца как облупленного. Он нацелился на Принстон-Плейнсборо давно. Может, как только Роб сказал ему о том, что переезжает в Америку, а может, и того раньше, если судить о том, что как такового протеста своему переезду Роб тогда и не почувствовал.
Воглер в конечном итоге оказался просто разменной монетой в игре «и овцы целы, и волки сыты», а в случае отца — «и сын на крючке, и больница в кармане», и оставалось лишь надеяться на то, что Принстон-Плейнсборо, избавившись от Воглера и приобретя Роуэна Чейза, не поменяла шило на мыло.
— Ну и... кто сейчас главный? — спрашивает Роберт. — Ты?
— Хаус, — просто отвечает отец.
Чейз чувствует, как его, мгновение молчания спустя, пробивает на смех.
— Что, прости? Хаус? — он все же двигает стул и усаживается напротив Роуэна. — Это что, какая-то шутка? Ты серьезно назначил Хауса главврачом?
— Исполняющим обязанности, — поправляет отец. — Разумеется, он не будет заниматься этим. Я был бы полнейшим дураком, если бы сгнобил его гения на бюрократии. К тому же, — он усмехается, — я не назначал его.
— Нет? — переспрашивает Роб. — Ну а кто? Не говори, что совет директоров, я никогда в это не поверю.
Роуэн пожимает плечами.
— Он сам.
— С чего бы ему это делать? — хмурится Роберт.
Внутри начинает крутиться что-то неприятное, и он надеется, что это не алкоголь на голодный желудок просится обратно. Видит Бог, ему все еще нужно это опьянение, чтобы пережить сегодняшний день.
А может, и все последующие.
Отец долго на него глядит, растирает пальцами подбородок в задумчивом жесте и переводит взгляд на зашторенное окно.
— Потому что Хаус не идиот, — наконец тихо отвечает он спустя минуту тишины. — Все, кто был... скажем так «за» Воглера, находятся под ударом. От Лизы пришлось избавиться сегодня же. Кто будет следующим — вопрос времени.
Роуэн вновь замолкает. Он переводит взгляд с окна на лицо сына, а оттуда — на свою руку, пальцами отбивающую ритм по коленке. Чем дольше он хранит молчание, тем больше Робу кажется, что ничего хорошего он больше не скажет.
Когда отец открывает рот, чтобы продолжить, с него слетает весь шик и лоск, он предстает обычным, уставшим мужчиной в возрасте, сражающимся со страшной болезнью. И, да — халат больше не кажется его доспехом.
— Не я один принимаю решения, — будто бы оправдываясь, продолжает он. — Я устанавливаю цель и направление развития ситуации, но условия диктуют другие, Роберт. Законы, конституция, инвестиции, бизнес — для тебя это все пустые слова, но на деле — они решают, кто уйдет, а кто останется. Мы можем лишь извлекать максимальную выгоду из сложившейся ситуации. Ты этого не понимаешь. Но это понимаю я. И это понимает Хаус.
— Поверить не могу, что он вот так просто смирился с уходом Кадди, — выдыхает Роб. Сердце неприятно екает от мысли о том, что между его уже бывшим боссом и нынешним что-то было. — Они не ладили по рабочим вопросам, но она... она была для него хорошим другом, я думаю. — И тише он добавляет: — Может, больше.
— Это больше не важно. Под удар попала не только она. Хаус сейчас сидит на месте главврача, но не потому что хочет этого, а потому что это его попытка спасти остальных. Вместо того, чтобы все они попали под увольнение, он позволит им уйти самостоятельно. Без ущерба для резюме и... и, полагаю, гордости.
Холодная расчетливость, с которой говорит отец, выбивает Роберта из колеи. Он поднимается, задвигает стул и принимается расхаживать из одного угла в другой. Роуэн не спускает с него глаз.
Ради всего святого, Роб просто хотел вытащить Хауса из-под угрозы Воглера. Он не хотел, чтобы вместо него пошли крахом карьера и жизни кучи других людей. Да, Хаус для него важен, очень, чертегодери, важен — настолько, что порой становилось страшно, но... Но не такой ценой.
Внезапно Чейз думает о том, что, наверное, именно так чувствовала себя Кэмерон. Осознавая свои действия, их последствия и не желая поступать так, как поступила, вот только все равно каждый раз, будь возможность, он поступил бы так же, как было сделано в итоге.
Роб прикрывает глаза и выдыхает. Ему давно пора было кое-что признать.
Он любит Хауса. Хотел бы не любить. Хотел бы пойти простой дорогой. Но ничего не может поделать. Уже — нет. И все, что ему остается, как и сказал отец, стараться извлечь для себя выгоду из уже сложившихся обстоятельств.
— Мне нужно вернуться в Сидней, — вырывает его из стадии принятия отец. — Переговорить с акционерами, спонсорами. Можешь меня за это ненавидеть, но я тебя предупреждал — ты получишь то, чего хочешь. Как ты это получишь — другой вопрос.
— Вопрос, меня не касающийся, — заканчивает за него Роб.
— Но это не значит, что мне на тебя плевать, что я о тебе не думаю и не хочу тебе счастья, — отец тоже поднимается. Расправляет складки на халате и движется к выходу, но прежде чем сделать шаг за порог, останавливается. — Все, что я делаю, я делаю для тебя. Всегда. Если не можешь поверить в это или принять это — то не надо. Но это всегда будет так, — тихо заканчивает он.
Вот только проблема в том, что Роб уже знает это. Верит и принимает. Но лучше ему от этого не становится.
Он не желает отцу безопасного пути, не просит беречь себя и даже не провожает. В этом нет необходимости. Роб знает, что он улетит этим же днем, что снова загрузит себя работой — таков его отец. И пока он принимает своего сына таким, каким он есть, Роберт может попытаться наконец перерасти свои подростковые обиды.
В конце концов пока он отвергает того, кого любит и кем дорожит — это невеликое самопожертвование. Просто что-то глубоко внутри него жалеет себя и отчасти даже хочет быть несчастным. Но то, что он несчастен и одинок, не делает его лучше других. Оно делает его только несчастным. И только одиноким. И усложнять незачем.
***
Стоя перед дверью кабинета главврача, Роб ненавидит две вещи: стекло и расторопных работников. Первое, потому что Хаус с той стороны уже видит его и в упор пялится, а второе, за то, что уже успели снять табличку с именем Лизы Кадди с двери.
Он входит внутрь. Хаус сидит на диване, игнорируя рабочий стол. Роб бы и сам за него не сел — чисто из принципа или по любой другой причине. Да хоть из-за суеверий.
В кабинете главврача так же пусто, как и в их кабинете диагностики и переговорной. Чейз думает о том, что женщины удивительны — так быстро избавить помещение от следов своего присутствия — просто магия какая-то.
Он хочет сесть напротив Хауса, но тот внезапно двигается на своем диване в сторону, безмолвно приглашая — веля — сесть рядом. Роб садится. Несколько минут они просто молчат. Голова начинает раскалываться — то ли от голода, то ли он начинает трезветь.
— Мне жаль, — решается Чейз.
Пожалуй, самая тупая фраза из всех, что он говорил, но надежда на то, что Хаус поймет его, не покидает. Он пытается вместить в эти жалкие два слова все, что действительно испытывает. Вину за произошедшее, страх за будущее и сожаление. Так много сожаления о всех тех, кого Хаус потерял по его вине — и кого ему только предстоит потерять.
Не то, чтобы он казался Робу сентиментальным. Нет. Кто угодно, только не Хаус. Вот только его чувству вины, его совести, если будет угодно, и его чувствам к этому удивительному человеку совершенно все равно на все доводы разума.
— И мне жаль, — кивает Хаус. — За то, что взял тебя тогда. Надо было послать тебя тогда куда подальше, вместе с этой твоей улыбочкой и загаром, кудрями волос.
Чейз смеется. Его щеки краснеют, а в животе что-то переворачивается, и если это снова не алкоголь, просящийся наружу, то он просто влюбленный идиот. И это не лечится.
— Печально, но так обычно и бывает, — продолжает Хаус, будто читая его мысли. — Мальчик встречает девочку, дуреет, а потом они, как идиоты, живут вместе до конца своих дней, — он поворачивается и смотрит прямо на Роба. — Если перефразировать Фрейда, то любовный инстинкт требует подчинить объект любви, чтобы этим объектом завладеть. Если человек теряет контроль над объектом, то он реагирует на него негативно. К примеру: мальчишки щиплют девчонок.
— Мы можем перестать называть меня девчонкой?
— С чего ты взял, что девчонка ты, а? Может, мне нравится, когда меня долбят в сракотан? Смотрел «Дикое царство»? Там насекомые после спаривания отрывают партнёрам голову.
— Господи... — Роб прикрывает глаза, моля о силах вынести этого идиота, но улыбка против воли расползается по губам. — Вы можете сказать хоть что-нибудь хорошее?
Хаус пожимает плечами и вскидывает брови. Нет, понимает Роб, ничего хорошего. Только бесконечное безумие, литры желчи и язва, размером с желудок.
— Сука Чен подала заявление на увольнение, — говорит Хаус. — А еще Форман, Уилсон и половина врачей, что были в совете.
— Это... не очень хорошая новость.
— Разве? — удивляется Хаус. — По крайней мере, если не будет Уилсона, не будет и моей совести, никто не будет нудеть на ухо о морали, чести, благородстве и прочей ерунде.
Чейз снова смеется и с улыбкой на губах спрашивает:
— А что насчет меня? Разве я не могу... быть вашей совестью?
Хаус перестает улыбаться. Он оглядывает кабинет, на мгновение задерживаясь взглядом на отсутствующей на двери табличке, и совершенно серьезным голосом, будто они только что не перешучивались, говорит:
— Ты, Чейз? Посмотри, — он кивает головой, намекая на место, где они находятся. Сердце или, скорее, мозг всей Принстон-Плейнсборо. — Вчера я был на грани увольнения и лишения лицензии. А сегодня — я главврач...
— ...Исполняющий обязанности...
— А знаешь, кто в этом виноват?
— Вы сами?
— Нет, принцесса, это только твоя вина.
Роберт усмехается и кивает, полностью признавая правоту его слов. Когда стрелка на настенных часах останавливается на двух и слышен тихий перестук, Чейзу кажется, что с каждым звуком он становится чуточку свободнее.
— Я просто ваш друг, — так же тихо и серьезно говорит он. — И просто подставил плечо.
— Странно, — фыркает Хаус. — Друзья мне тоже подставляли плечо раньше. Но никогда настолько, чтобы мой язык проваливался к ним в рот.
А потом он просто целует его. Не... не запихивает язык в рот, как только что сказал, нет. А действительно целует. Мягко, нежно — всего лишь касание, но Робу кажется, что он вот-вот лишится сердца, и даже лучший врач рядом не сможет его спасти.
И этот поцелуй — точно не «...мне жаль, что я принял тебя на работу...». Это «спасибо, что вытащил меня из дерьма». Это «прости за то, что я такой кретин» и «прости, но не думаю, что смогу исправиться».
И когда Чейз целует его в ответ, это больше не «мне жаль». Это «ничего, потому что я люблю тебя».
***
Несмотря на то, что больница претерпевала несомненно крупнейшие за всю свою долгую историю изменения — а все и каждый уже не надеялись, что они к лучшему — люди вокруг продолжали болеть и упорно старались умереть каждый день. Иными словами, диагностическое отделение должно было продолжать функционировать, даже при учете того, что теперь там был всего один человек.
В день, когда Форман отработал свою положенную контрактом неделю, светило солнце. Впервые за долгий месяц дождя и снега. Чейз стоял в холле второго этажа и смотрел на его удаляющуюся фигуру, замотанную в серую болоньевую куртку и с коробкой пожитков в руках.
Надеюсь, думалось Робу, ты сейчас чувствуешь себя как в каком-нибудь жизнеутверждающем клипе, пророчащим бесконечное счастье будней.
А по правде, ему страшно. Страшно остаться одному.
За два дня до Формана ушел Уилсон. В его кабинете закатили небольшую прощальную вечеринку с церемонией снятия таблички с двери. Роб тогда чувствовал себя немного странно среди лысеющих от химиотерапии голов пациентов, то тут, то там отсвечивающих люминесцентные лампы, но все же улыбался и поднимал стакан за стаканом, вот только ощущение поминок все никак не желало его покидать.
— Он ведь не придет, так? — тихо усмехаясь, спрашивал доктор Уилсон — впрочем, теперь просто Джим.
— Глупо было с вашей стороны ждать его, — шутил Роб.
Они оба знали, что единственным человеком, который на самом деле ждал Хауса или, по крайней мере, был бы искренне рад его появлению на празднике жизни, был тут только Чейз.
Роб не знал, как долго Хаус и Уилсон знакомы, что их связывало и действительно ли Джим выполнял ту самую никому не посильную работу совести самого Дьявола. Тем не менее, он всегда казался Робу единственным подходящим Хаусу человеком — Джим Уилсон был олицетворением всепрощения.
Но сейчас, в сумраке угла кабинета, глядя на всех коллег, подчиненных, пациентов и просто небезразличных людей, стоило признать, что Джим Уилсон был тем, в кого рисковал однажды превратиться сам Роб — отчаявшийся, уставший, но все же в глубине души до последнего надеющийся.
Хаус ненавидел надежду. Пусть и сам ею был.
— Ну, — улыбнулся Джим, — вот такой я дурак.
— Вы не дурак, доктор Уилсон. Вы просто очень добрый.
Джим рассмеялся. В его смехе Робу послышалось облегчение, а если он и выдал желаемое за действительное, то предпочел обмануться. Да, верно. Он хотел обмануться.
— Не вижу противоречий. Желание верить, что люди добры, не делает это правдой.
Роб поднял свой стакан, предлагая тост:
— Страх верить не делает это ложью.
Уилсон стукнулся своим пластиковым стаканчиком о его и залпом допил шампанское. Чейз пригубил свое и поморщился от того, насколько оно противное, потеряв половину газиков и нагревшись от тепла руки.
Уилсон продолжал:
— И если мы все еще говорим о нем, то ты именно тот, кто ему нужен, Роберт. Знаешь почему? Потому что ты заставил его проиграть.
— Проиграть, Джим? — фыркнул Чейз, возвращая собеседнику услугу и называя его по имени. — Взгляните на себя, на меня, на всю больницу. Разве он тут проигравший?
— Он никогда не терпел компромиссов, — устало вздохнул Уилсон и улыбнулся. — Потому что тогда обеим сторонам приходится поступиться и в чем-то себе отказать, чтобы договориться с другой стороной. В итоге — войны получается избежать, но никто не победитель. Обе стороны в чем-то проиграли, — он поставил свой стаканчик на стол и спрятал руки в карманы штанов. Халата на нем не было. Впрочем, как и на всех присутствующих. — Но ты прав, давай посмотрим. Где он сейчас? Занят бюрократической работой, которую презирает больше всего на свете. И все ради чего? Ради других людей. Ты заставил его пойти на компромиссы. Ты сделал его человечнее.
Ты его вылечил, — остается висеть невысказанным, но услышанным.
Место Уилсона занимает доктор Вольт, назначенный не то советом директоров в Сиднее, не то Роуэном лично — Роберту его лицо отчего-то казалось до боли знакомым, быть может, он был одним из старых друзей отца из далеких университетских семидесятых, а может, просто выслужился перед начальством.
После Уилсона уходит доктор Чен из хирургии — Роб давно так не смеялся, слушая язвительные комментарии Хауса, когда они вечером за бутылкой самого дрянного саке из круглосуточного супермаркета за углом отмечали ее уход.
Доктор Джонс — реаниматолог, доктор Тенрис — кардиолог, доктора Перрингтон и Кокс из неотложки. Несколько медсестер, сиделок и половина интернов вслед за своими руководителями. И это только в первую неделю. Все они ушли.
На их места на следующий же день приходят другие, а Роб, каждый раз встречая новое лицо в коридоре, вестибюле или видя новый номер вызова на пейджере, слышит голос отца, раз за разом повторяющий: «Чем хороша жизнь — в ней есть возможности и нет незаменимых людей...»
И вот Роб стоит в холле второго этажа, смотрит в окно и надеется, что не испортил Форману жизнь. Хотя всего-то пару месяцев назад подпортить ему жизнь было несомненно одной из причин, по которым Чейз просыпался по утрам. Пусть не первой и даже не второй, но все же одной из.
Они не были друзьями, не были товарищами, не выпивали вместе после работы и не взяли друг с друга слова быть шаферами на свадьбе. Тем не менее присутствие Формана всегда заставляло почувствовать себя спокойнее, возможно, даже быть уверенным, что спина прикрыта компетентным и, что больше всего ценилось в их случае, неглупым человеком. А вот сейчас этот человек ушел, оставив после себя ощущение того, что вместе с ним ушел не только кусок Чейза-доктора, но и Чейза-хорошего-парня.
Возвращаться к работе сложно. Словно он выныривает из самого настоящего болота, в которое сам себя загнал в последние недели. Периодически ему даже кажется, что с него все еще стекает что-то грязное и неприятное. Однако в отделении диагностики все еще два пациента, и они оба ждут его — собственно, больше-то им ждать некого.
Первым пациентом была выздоравливающая миссис Кларк. Ей провели все анализы, поставили новую челюсть и прописали курс антибиотиков. И все же она все еще оставалась в палатах отделения диагностики, и это странно. На этот счет у Роба всего два варианта развития ситуации: или Хаус, который обычно сразу, после установления точного диагноза, избавлялся от пациента, передавая его другим врачам, попросту забыл о Марте Кларк, занятый новыми обязанностями; или же он намеренно оставил ее под присмотром Чейза — и, Роберт не мог не улыбаться совершенно по-идиотски, думая об этом. После всего случившегося и сказанного это приятно грело сердце.
А возможно, он просто вновь предпочел обмануться, тем не менее Библия учит домысливать в лучшую сторону.
Вторым человеком, занявшим одну из трех палат интенсивной терапии диагностического отделения, стал высокий парень мексиканец из Бруклина — Чейз усиленно старался не думать о том, как мексиканца могло занести в Бруклин, а из Бруклина в Принстон. Вот уже действительно — история, достойная бутылочки пива в перерывах между записанной игрой.
Его звали Рамиль Кампос, хотя, стоит полагать, он был каким-нибудь Кампальо или Камвальдес — все это больше походило на название огромного страшного сэндвича, вроде тако, а то и вовсе соуса, а Роб, думая об этом, сам себе больше напоминал расиста.
Он поступил к ним после того, как картина его авторства ушла с последнего аукциона за сто тридцать тысяч долларов, а он сам утверждал, что его рука будто бы сама ее писала. К счастью его агент вовремя забил тревогу, и вот Рамиль попался в Принстон, не способный даже написать свое имя.
Рамиль оказался на удивление болтливым парнем, на каждое чужое слово у него находилось десять своих плюс одна шутка или забавная история. Медсестры же, устав от сплетен о назначении Хауса главврачом и прочем произошедшем, обратили все свое внимание на симпатичного молодого пациента, обхаживая его с усердием и рвением, какое Роб видел у них впервые.
Впрочем все сестры разделились на два лагеря: первые полностью покорились знойной белозубой усмешкой, темными волнистыми волосами и татуировками мексиканца, а вторые упорно хранили верность своему «доктору Роберту». Дело или в том, что Роб теперь, ввиду занятости Хауса, был их единственным не самым строгим — читай: не совсем понимающим, что ему вообще чертвозьми делать — начальником, или в том, что до них все же дошли слухи о массовых увольнениях, подписанных неким Р.Чейзом — сказать было сложно.
Сам же Роберт, глядя на это разворачивающееся поле битвы, пару раз на дню был близок к тому, чтобы пойти и рассказать обо всем Хаусу и посмотреть на его реакцию. А может, он просто искал еще один повод для похода в кабинет главврача, будто того, что он вовсе оттуда не вылезал, было мало.
К счастью Рамиль, которому Роб теперь уделял все свое рабочее время, знал английский язык, и для него не составило труда прочитать имя на бейдже, поэтому никаких «Вы доктор Хаус?» между ними не прозвучало, а на удивленное Роберта «Из Бруклина? Серьезно, что ли?» он ответил заливистым смехом и старой, как мир, бородатой шуткой про шлюху из Бруклина, которая убила своего мужа.
— А знаете, что самое интересное, доктор? — улыбается он, сверкая винирами как минимум в годовую зарплату Чейза. — Все мы любим проституток, они честные. Когда я плачу деньги — я не должен быть умным, не должен быть красивым, могу говорить, могу молчать. Я хочу — она пришла, хочу — ушла. Она не обижается. Сказала, взяла деньги. А другие? Они не могут сказать про деньги, а говорят про чувства. А хотят того же... Я не понимаю, почему проституция незаконна. Продавать — законно. Трахаться — законно. Почему же тогда трахаться за деньги — незаконно?
Кажется, он мог говорить на любую тему бесконечно, и Робу остается лишь надеяться, что парень не голубой и, ограничившись медсестрами или на крайний случай медбратьями, не начнет катить шары к нему.
Но самое интересное в Рамиле Кампосе было то, что положить с предварительным диагнозом «дистония в правой руке» его велел Хаус, а стоило Чейзу спросить, чем его так заинтересовал этот случай, Хаус немедленно прогнал его, веля заняться делами и пригрозив увольнением.
— Дистония не смертельна, Хаус, — осторожно начинает Роб, разливая по кружкам кипяточный, сладкий кофе, и одну подносит к столу босса. — У Рамиля приступы с десяти лет. Нужно дать клоназепам, и дело с концом.
Вспоминать то, как работать с Хаусом один на один, не особо приятно — мало приятного в том, когда тебе достается вся грязная работа и на одного тебя сыпятся все мыслимые и немыслимые грехи. Так было первые полгода Роберта в Америке под начальством Хауса, так будет и сейчас. Разве что к общему набору шуток теперь добавятся пошлые.
— Он уже его получает, — коротко отвечает он, не отрываясь от быстрого перелистывания бумаг.
У Хауса под глазами круги, больше чем обычно, глаза теперь постоянно скрыты за линзами очков и почти не поднимаются, и даже обычно такой придирчивый к кофе, Хаус теперь хлебает его не глядя и, кажется, не чувствуя ни вкуса, ни обжигающей температуры.
— Тогда бензтропин в составе тригексифенидила или...
— У него не болезнь Паркинсона, Чейз, — холодно прерывает его Хаус, — ему тридцать шесть и он художник. И не смей называть дистонию необъяснимой штукой. То что ее еще не объяснили, вовсе не значит, что она необъяснима. Нужны новые тесты и... — Он резко останавливается и поднимает глаза от бумаг, впиваясь взглядом в Роба, развалившегося на диване. — Чем это от тебя пахнет?..
Чейз мгновенно садится ровнее, все еще на самом деле до конца не веря, что всегда в таком чопорном кабинете Кадди может позволить себе мало того что лежать, так еще и при том закинув ноги на журнальным столик. Вопрос Хауса заставляет бледный румянец поползти по щекам, а разум потонуть в смущении.
— М-м-м, миссис Кларк, я заходил к ней в палату утром, угостила меня чесночной лепешкой, а я не успел позавтракать и... Я был голоден, так что...
Это действительно неловко, и думать о том, что ментоловая жвачка поможет провести почти абсолютное обоняние Хауса, видимо, все же глупо. Сам же Хаус, кажется, все его слова пропустил мимо ушей.
— Миссис Кларк? Твоя бабка-приколистка с челюстью? — уточняет он. — Она что, все еще тут?
Роб отставляет кружку с кофе на стол и как послушный мальчик складывает руки на коленях, утыкаясь взглядом в свои новые кроксы.
— Ну, документов на выписку не было, так что... — Чейз поднимает глаза на Хауса, и тот, к его удивлению, что-то усердно и почти испуганно перебирает в стопках папок и бумаг по разные стороны от себя. — Хаус?..
Но Хаус обреченно вздыхает, стягивает с носа очки и сжимает пальцами переносицу. Несколько долгих секунд он молчит, а затем тихо выдыхает:
— Боже, я думал, что подал документы на ее выписку еще неделю назад. — Он откидывается на спинку кресла, разминая спину, и выглядит настолько уставшим, что Роберту становится его искренне жаль. — Я превращаюсь в бюрократа, которому требуется столько времени для ничегонеделания, что его совершенно не хватает для работы.
— К вашей чести будет сказано, Хаус, вы отвратительный бюрократ.
И это правда. Хаус совершенно не годен для этой работы, и Роуэн прав, сказав, что его гений попросту сгниет среди всех этих бумажек. Это уже началось. Он перестал шутить, перестал быть сволочью — или по крайней мере демонстрировать это всем окружающим, он перестал использовать любой шанс отвертеться от работы.
Он перестал делать то, что у него получалось лучше всего на свете. Он перестал лечить людей.
Хаус никогда не был руководителем или управленцем. Он был врачом и, может быть, совсем немного педагогом, пусть и со своей особенной манерой. Это его призвание, это его миссия, и Роберту хочется сделать все, чтобы так оно и оставалось.
— Когда вы собираетесь съехать из этой чудной комнаты, — Роб обводит пальцем кабинет главврача, — в которой так не хватает мягких стен и окошка для еды в двери?
— По крайне мере тут симпатичные санитары.
Роб после его слов вновь расслабляется и опирается на подлокотник дивана локтями, пристраивая подбородок на ладонях и упираясь взглядом в Хауса. И думает о том, что он, должно быть, самая легкая добыча для затаскивания в постель сейчас, учитывая, на какой низкосортный флирт он ведется.
Тем не менее в этом весь Хаус — даже самые отвратительно-глупые вещи, сказанные тоном преподавателя курсов пикап-мастерства, в его исполнении звучали так, что тотчас же в голове слетали всякие тормоза, губы неосознанно облизывались, а то и вовсе закусывались, а в глазах появлялись те самый искорки, из которых разгоралось пламя.
А может, все эти фразы звучали так только для самого Роба, и пока остальные фыркали и — «Боже, Хаус, вы серьезно?» — до конца не верили, что кто-то мог сморозить такую глупость, Чейз закидывал ногу на ногу и благодарил создателя широких штанов.
Из раздумий его вырывает голос Хауса, уже вернувшегося в реальность и прекратившего приступ жалости к себе.
— Нужны новые анализы: общий крови, биохимия, гормоны щитовидной железы и надпочечников. Правда, пока не знаю зачем. — Он поднимается из-за стола и подходит к лампе для снимков, что они перетащили из переговорной диагностического отделения в кабинет главврача, и уставляется на свеженькие снимки томограммы, которые и стали поводом Роба для очередного за утро визита сюда. — Что видишь?
Чейзу даже нет нужды вставать — он изучил эти снимки вдоль и поперек, особенно стараясь, потому что без Формана-Мистера-Великого-Невролога, который бил болезнь с двухсот метров, приходилось тяжко, а ударить в грязь лицом не хотелось.
Верно. Чейз должен доказать, что он ничем не хуже, и раз уж справлялся с Хаусом сам тогда, в первые полгода, пока еще не было ни Кэмерон, ни Формана, то справится и сейчас. А доказать он хотел это Хаусу или самому себе — сейчас не важно.
— Первичная моторная кора в норме, прецентральная извилина на первый взгляд тоже, но нужно подождать анализов.
— Ясно, — язвит Хаус, возвращаясь к своему обычному состоянию и заставляя Роберта вздохнуть облегченно. — Он просто супер. Выписываем?
Роберт подходит ближе к лампе и тоже смотрит на снимки, хотя без анализов они им больше ни о чем не скажут.
— Он все еще не может написать собственное имя, пока не увидит его, — говорит он. — То есть, пока у него перед глазами есть написанные чужой рукой или его собственной символы или любые другие элементарные рисунки, он может повторить их, может писать одновременно с кем-либо, в точности копируя его действия, но стоит только заставить его импровизировать — пожалуйста, дистония во всей своей красе.
Хаус оглядывает его с ног до головы, потом снова смотрит на снимки, будто ему просто нужно чем-нибудь занять глаза.
— Кто у нас остался в радиологии? — тихо спрашивает он.
— Без понятия, — отвечает ему Роб, неприятно сморщившись. — Со мной целый день сегодня здороваются какие-то люди, а я понятия не имею, кто они такие.
— Представь себе, всех их нанял я.
— И вы не знаете, кто у нас в радиологии?
Хаус усмехается и вздергивает бровь. Веселость вновь налетает на его лицо, и он вовсе не кажется таким потерянным и расстроенным как мгновение назад.
— Бога ради, принцесса, я даже не уверен, что ты все еще тут работаешь.
И Роб улыбается тоже, готовый позволить Хаусу хоть все прозвища на свете, если тому станет легче.
— Я узнаю, что там с отделением радиологии и забью лабораторию на полдень. Но что мы собираемся узнать?
Хаус ничего связного не отвечает. И Роберту кажется, что, возвращаясь за стол, он мычит что-то вроде «увидишь сам», а может это было «иди уже отсюда», но в тот момент, когда он видит, каким взглядом Хаус окидывает все собранные на столе бумаги, папки и монитор компьютера, он подходит ближе, просто потому что чувствует в этом острую необходимость, и тихо говорит:
— Когда мы закончим с этим делом, я позвоню отцу. Вы не должны тут быть.
Он не спрашивает, в его голосе нет ни капли жалости, какую он на самом деле допустил в свое сердце. Нет. Его тон холоден, тих и, даже попытайся Хаус с ним поспорить, то, — возможно, в первые в жизни, — не одержал бы верх.
Но он и не думает спорить. Лишь тихо усмехается и поднимает взгляд, уже скрывшийся за линзами прямоугольных очков в неширокой серой оправе.
— Что-то в прошлый раз твой звонок отцу ничем хорошим не закончился, солнышко. Думаю, буду прав, если скажу, что не стоит наступать на одни и те же грабли.
Роберт наклоняется ближе, так, что может рассмотреть малейшие морщинки в чуть прищуренных глазах.
— Знаешь, что в тебе хорошего, Хаус, — четко проговаривает он, не отводя взгляда, — ты всегда считаешь, что ты прав. Но вот что расстраивает — ты действительно почти всегда прав.
Чейз обхватывает его шею ладонью, большим пальцем приподнимает лицо к себе за подбородок, нащупывая щетину, и коротко жестко целует. Очки мешают, но сейчас ему нужна эта капля боли — как разряд дефибриллятором.
Хаус рычит и в отместку цепляет его нижнюю губу зубами — и, ауч, это несколько больнее, чем ожидалось.
— Принеси мне чесночную лепешку, — велит он, отталкивая Роберта от себя.
Чейз усмехается и, прежде чем оглушительно хлопнуть дверью, напоминает:
— Радиология. Полдень.
***
Обещание Роб свое, конечно, не сдерживает, да и сдерживать не собирался. Только выйдя из кабинета Хауса, он тут же звонит отцу. Трубку тот впрочем не берет, и не удивительно — в Сиднее едва за полночь, и Роб даже рад: во-первых, тому, что отец в такое время все же спит, а не занят работой, а во-вторых, потому что стоило сначала думать, а затем делать, а наговорить в состоянии аффекта, да еще и с кровоточащей губой, он мог разного.
Тем не менее он оставляет достаточно краткое и ясное в своей сути сообщение на голосовой почте, избавляя Роуэна от необходимости перезванивать.
«Это больше не должно продолжаться. Пришли кого-нибудь не слишком умного, послушного и кто не будет вставлять палки в колеса. Поверь, это в твоих же интересах».
Проблема с радиологией и тем, чтобы занять лабораторию, решается на удивление быстро. Обычно, той же парой недель ранее, ему пришлось бы искать дежурного врача, подмазываться, изворачиваться, улыбаться и флиртовать, и только в том случае, если они были в хороших отношениях, их могли пустить на полчаса максимум и то под огромные проценты взаимной помощи.
Сейчас же ему стоило только там показаться, как он мгновенно оказался в эпицентре маленького хаоса — все отделения сейчас были маленькими хаосами, а Принстон-Плейнсборо была одним большим хаосом. И его почти никто не останавливает, когда он проходит к лаборатории, вписывает в лист расписания имя пациента, лечащего врача и время, а затем просто отбивает Хаусу на пейджер с просьбой заверить заявление вчерашним числом.
И вот без пяти полдень он ждет Хауса у дверей лаборатории с пачкой готовых результатов анализов — удобно, когда твое отделение получает карт-бланш на очередность в лаборатории анализов — сладким ванильно-карамельным латте с двойной порцией сливок, вощеным пакетом остывшей, но все еще умопомрачительно вкусной чесночной лепешки от миссис Кларк и абсолютным чувством удовлетворения от того, какой он, чертбывсепобрал, хороший мальчик.
Хаус появляется ровно в полдень, толкая коляску с Рамилем, и если Роберт видит не полнейшее удовлетворение на его лице, то наверняка пациент сказал ему что-то хорошее. Что, конечно же, вряд ли.
Загружая пациента в аппарат, он отчего-то уверен, что ничего путного исследование им не покажет — не будет никакой мигающей стрелочки с огромной надписью «Савантизм здесь», указывающей на нужное место в мозгу, и они, конечно, не опровергнут тот факт, что за зрение и воспроизведение отвечают разные части головного мозга.
Это просто смешно.
Тем не менее, когда они заканчивают — ладно, Роб заканчивает — Хаус все еще продолжает есть, аппетитно жуя лепешку, Чейз думает, что ничего плохого с Рамилем не случится, если он полежит в аппарате еще десять минут, а Хаус за это время спокойно и в тишине поест.
— Заставь его мозги сиять, как рождественскую елку, — велит Хаус, мотая головой на послушно лежащего по ту сторону стекла Рамиля.
Роберт тяжело вздыхает, сетуя на то, что не получилось дать ему отдохнуть, и включает громкую связь.
— Рамиль, — зовет он, — вы слышите меня? — Он получает кивок и продолжает: — Представьте, что у вас в руке кисть, а ваше бедро — это холст. Попробуйте что-нибудь нарисовать.
Мужчина смеется, но подчиняется, и его пальцы начинают бегать по ткани больничной пижамы на ноге, старательно выводя мазки.
На экране вместо серого скана мозга отображается работа извилин и отделов, сменяющаяся цветами в той или иной части. Он знает, что градация от красного до зеленого показывает степень задействования нервных окончаний и передачи импульсов, но не может пораженно не выдохнуть, когда изображение действительно начинает переливаться всеми цветами сразу.
— Вау, — завороженно выдыхает он.
— Этот парень определенно не идиот. — Хаус двигается на стуле ближе к мониторам и велит рядом вывести общие показатели состояния. Через секунду он тычет пальцем в таблицу быстро сменяющихся значений и цокает языком. — Так и думал. Тахикардия.
— Эмоциональная реакция. Это нормально для более развитого левого полушария...
Хаус прерывает начавшего было говорить Роберта и по громкой связи просит Рамиля прекратить, а сам поднимается, чтобы пойти вытащить его из аппарата.
— Тогда почему лимбическая система не активна? — бросает он на ходу.
Роб смотрит на экран, и да, действительно изображение с обеих сторонах таламуса, непосредственно под конечным мозгом, остается неподвижным и серым — неактивным, как и сказал Хаус, — в то время как остальная часть мозга все еще подвержена цветовым вспышкам под попытками Рамиля нарисовать что-то на своей ноге.
Лимбическая система отвечает за формирование мотиваций, эмоций и поведенческих реакций, но иначе ее называют тем самым «мозгом рептилий», о котором ему много дней назад говорила Роуз, цитируя своего парня-доктора.
«Боже, — думает Роб, — пророчество какое-то, не иначе...»
— Хаус, — окликает он. — Лимбическая теория — объяснение работы мозга с эмоциями и восприятием, но вы же понимаете, что она... основана скорее на традиционном понимании работы головного мозга, а вовсе не на экспериментальных наблюдениях. Тахикардия может означать проблемы с сердцем, а это...
— Знаю-знаю, замолчи, душнила, — перерывает тот. — Сделай эхокардиографию и... — Он передает больного уже поджидающим санитарам и медсестрам с успокоительным, а когда его увозят, продолжает: — И готовьтесь к операции. На всякий случай.
— На какой?
— На тот, если «эхокг» покажет, что его лечащий врач облажался, и это вовсе не дистония, а проблемы с сердцем, и артерии в руке сокращаются.
Роберт кивает и, обгоняя Хауса несколькими торопливыми шагами, преграждает ему путь и тыкает пальцем аккурат по центру его груди, в четвертую пуговицу белой рубашки.
Рубашки. Белой. Отутюженной.
— Что это? — спрашивает он, тем не менее без единой вопросительной интонации.
Он заметил, как только увидел его утром, но решил, что у них есть дела поважнее мелочей, но чем чаще сегодня Хауса мелькал перед глазами, тем больше волновал вопрос — «Какого хрена?».
— Я полагал, что ты заметил, что я не девчонка и сисек у меня нет, Чейз.
— Я не имею никаких проблем с отсутствием у вас груди и полностью осознаю как вашу, так и свою гендерную принадлежность, Хаус. Я спрашивают не об этом, и вы это знаете. Итак. Еще раз. Что это?
— Это для комиссии, — со вздохом закатывая глаза, признается он, но руку от себя убрать не спешит. — Ну, знаешь, они не одобряют голых главврачей. В отличие от некоторых.
Он вздергивает бровь, но Роб не ведется. Напротив, он убирает руку и делает шаг назад, пресекая любые поползновения в личное пространство.
— Я знаю, что это для комиссии, — холодно говорит он. — А еще я знаю, что в Гарварде, откуда они приехали, свободна вакансия зав-отделения инфекционных заболеваний.
— Ты что, вскрыл мою почту? — хмурится Хаус.
— Да, я вскрыл вашу почту. И что? Вы надели рубашку, что я должен был думать?!
Хаус смеется и на мгновение прикрывает глаза и прислоняется спиной к стене.
— Может быть, — расплывается он в улыбке, — я хотел позвать тебя сегодня на свидание, м? Ресторан, свечи, устрицы или пиво в футбольном баре? Ну, знаешь, как у настоящих парочек.
Роб мгновение смотрит на него как на умалишенного, а затем скрещивает руки на груди и делает шаг ближе, заставляя Хауса приподнять голову, удерживая его взгляд.
— А если серьезно?
— А если серьезно, то я не хочу доставлять еще больше проблем, — честно отвечает он. — Честолюбие не моя сильная черта, но... Я устал. Устал от того, что сделать выбор так сложно. Если тебя волнует Гарвард, то нет, я не уйду к ним, и да, они предлагали.
— Вы не доставляете проблем, Хаус. Если кто и должен чувствовать себя виноватым во всем, то точно не вы. Я все это заварил, из-за меня все это — и весь этот хаос закончится не скоро. Я должен просить прощения...
— Поправка: я не просил прощения...
— ...и это я, — настойчиво продолжает Роб, — должен носить белую рубашку, а не вы. Мы не говорили об этом, обо всем происходящем и уже произошедшем, и не будем говорить, спасибо за это. Но... мне жаль. Жаль, что я зашел так далеко. Мне жаль, что вам сейчас приходится заниматься всей этой бюрократией, что вы не можете спокойно жить, что у вас под глазами мешки размером с кулак, и вы не помните, когда нормально ели в последний раз, и мне жаль, что вы должны носить чертову рубашку. Мне жаль, — с нажимом повторяет он.
Хаус несколько мгновений смотрит на него молча, а затем просто кивает, принимая все сказанное. Потому что Робу не нужны уверения в обратном и утешения. Ему нужно лишь прощение.
— Ну, — все же вздыхает Хаус, — в том, что я позволяю им всем уйти по собственному желанию, ограждая их от карающей длани твоего отца, только моя вина. Никак не твоя.
— Потому что ты сволочь, но благородная.
— А ты умен. Но не всегда.
Роберт улыбается ему, чувствуя, как вот тут, в коридоре отделения радиологии, с сердца падает кусок камня. За соседней дверью слышатся голоса, стук колесиков каталки о стыки кафельных плит, и Чейз, кивнув ему, уходит вслед за медсестрами, укатившими пациента, предоставляя Хаусу возможность побыть одному и собраться с мыслями.
***
На следующие сутки Рамиль готов к операции, а Чейза, переодевающегося в предоперационной, встречает невысокая темнокожая женщина с «Доктор С. Дж. Лесли» на бейдже.
— Доктор Чейз, — кивает она, протягивая руку для приветствия. Роб осторожно жмет ее узкую ладонь в ответ.
И дело то ли в его постоянном общении с Хаусом, то ли в том, что он в кои-то веки перестает быть идиотом, а его мозг начинает работать больше чем на половину процента, но Роберт мгновенно понимает, что она хирург. Доктор Лесли ниже его на целую голову, с парой десятков лишних килограммов на животе и бедрах; на ней костюм, по типу тех, что носила Кадди, только чуть более скромный. В руках несколько папок, на глазах очки в тонкой оправе. И если бы не бейдж, то можно было бы скорее принять ее за бухгалтера или секретаря, или, что более вероятно, за одного из посыльных Роуэна Чейза.
Но Роб видит ее ладонь — достаточно узкую по сравнению с ее комплекцией — чувствует, какие ее пальцы и запястья мягкие, осторожные и чуть сухие от постоянного использования талька в латексных перчатках. Ее ладонь такая же, как у него самого. Очки доктора Лесли в тонкой оправе, прямоугольные — такие, чтобы не мешали при проведении операции и не запотевали от ношения маски.
У Чейза нет доказательств своей теории, только лишь предположения, но вот женщина представляется исполняющей обязанности зав отделением хирургии, и Роберт не может не улыбнуться ей. Или себе.
— Мне сказали, — продолжает она, не давая Робу и слова вставить, — что до меня зав отделением была Джоан Чен, и что она не очень-то ладила с доктором Хаусом. — Чейз кивает, подтверждая уже дошедшие до нее слухи. — Надеюсь, я и он найдем более удачные компромиссы в сотрудничестве.
«Помоги мне подмазаться к боссу», — слышит Роб вместо всего, что она сказала.
И это очевидное подхалимство отчего-то настолько радует Роберта, поднимает в его душе волну необъяснимого превосходства и собственной важности, что он, едва сдерживая торжествующую улыбку, серьезно кивает доктору Лесли.
Они оставляют взаимные лобызания и вежливости до лучших времен, которые почти со стопроцентной вероятностью так никогда и не наступят, и расходятся в разных направлениях: Роб к команде анестезиологов, а доктор Лесли — переодеваться.
Диагностическая операция проходит как по учебнику. Как говорил преподаватель в университете Чейза «разрезать, посмотреть, сшить обратно». Доктор Лесли спокойно и уверенно руководит всеми так, что кажется, будто они все — сам Роберт, пара ассистентов, медсестра и интерн с безумно выпученными глазами — вместе работают уже как минимум лет десять. Она отдает команды, просит инструменты или спрашивает о показателях ровным безликим голосом, и они заканчивают раньше на десять минут.
Ее преимущество как руководителя над доктором Чен настолько очевидно, что Чейз всерьез задумывается над тем, чтобы замолвить за доктора Лесли — Сару — словечко перед Хаусом. Правда потом он думает, что Хаус не настолько в нем души не чает, чтобы терпеть такое.
По завершению они поздравляют друг друга с успешной операцией, хотя это так же глупо, как поздравлять пилота с успешной посадкой — ну, или любого другого человека с успешно выполненной работой. И все же Роб вновь жмет сухую тонкую ладонь доктора Лесли, обещает встретиться с ней через пятнадцать минут в кабинете Хауса на диффдиагнозе, хлопает по плечу позеленевшего интерна и выходит из операционной.
К кабинету главврача они приходят вместе с доктором Лесли. Рассевшись на диванах и покончив со знакомством, в течение которого Роб мысленно пытался передать Хаусу, что их новый зав хирургией хороший человек, Сара без предисловий начинает первой.
— Это не дистония, — заключает она, и хотя ее миссия состоит исключительно в том, чтобы рассказать о результатах операции, Хаус не прерывает ее. — Проблемы с сердцем. От этого артерии в руке сокращались.
Роберт кивает, подтверждая ее слова. Он наливает стакан воды из высокого графина для себя, для доктора Лесли, смотрит в сторону Хауса, но тот отрицательно качает головой, и Роб возвращается на свое место.
— Пациент выглядит не плохо, как для того, у кого проблемы с сердцем, — говорит он. — Но должно быть хоть что-то. Снижение зрения, головные боли, несвязная речь, атаксия. Ничего.
— Вчера он дал остановку сердца, — подмечает Сара, пролистывая медкарту.
— Это означает только то, что мы ошиблись, диагностировав дистонию, — соглашается с ней Роберт. — Проблема с сердцем была.
— Но никакого вазоспазма. Сердце не могло спровоцировать проблему с рукой, только если...
Хаус останавливает их разрастающийся спор поднятой ладонью:
— Если не внезапное кровотечение, — медленного говорит он, вертя в на пальцах ручку, — мозг недополучил крови, вот и дистония. Недополучило сердце — вот и сердечный приступ. — Ручка, завертевшись, падает на стол, и Хаус, оставив ее в покое, командует: — Гастро- и колоноскопию. Если не сработает, вскройте его еще раз.
— Уже, — говорит Роб, передавая снимки. — Вы правы, мы нашли кровотечение в ретроперитонеальном пространстве, но... — Чейз разводит руками, не зная, как объяснить то, что и он, и рентгенологи пропустили очевидное кровотечение. — Но не ясна его причина. Ни рака, ни разрыва сосудов. Кровотечение объясняет симптомы, но само кровотечение объяснить нечем.
— После сердечного приступа, — продолжает Сара, зачитывая выдержки из медкарты, — у него случился эпи приступ...
— ...что странно, — заканчивает за нее Роб, — учитывая, что он на антиконвульсантах.
— Препараты не предотвращают приступы, а лишь позволяют с ними справиться, — спорит Лесли. — И тут они явно не помогли.
— Значит вопрос не в том, почему у него припадки, а почему они усилились.
— Что изменилось? — спрашивает Хаус.
— Состояние его мозга ухудшилось.
— Что, если мы ухудшим его еще сильнее? Никаких антиконвульсантов, — задумчиво предлагает Роб, глядя на Хауса.
— Вы с ума сошли, доктор Чейз? — усмехается Лесли. — Припадки участятся. Частые припадки могут повредить мозг. — Она смотрит на лицо Хауса, где точно такое же заговорщическое лицо, как у Роба, и восклицает: — Да вы оба сумасшедшие!
«Пытаться убедить сумасшедшего не делать сумасшедших поступков — само по себе сумасшествие», — с отстраненной и едва ли не на грани легкой истерики философией думается Роберту.
— Да он даже пуговицу нормально застегнуть не может, — отмахивается от нее Хаус. — Что там можно еще повредить?..
— Сильные припадки, — продолжает Чейз, — активируют различные части мозга, и... скорее всего, можно будет увидеть повреждения.
— Скорее всего?!
Сара Лесли раздраженно захлопывает темно-бордовую папку медкарты и с хлопком опускает ее на стол перед собой. Она, без всяких сомнений, умна и отличный специалист, но для работы с Хаусом — и с Чейзом, нахватавшимся от Хауса всего самого худшего, — она еще слишком... человечна?..
— Значит, нам нужно, чтобы ему стало как можно хуже, — заканчивает Хаус мысль, а вместе с ней и разговор, и споры.
***
Тем же вечером Роб возвращается домой, игнорируя внутренние мысли о том, что следовало бы остаться на ночное дежурство и следить за состоянием Рамиля вместе с командой реаниматологии.
Он принимает душ, чистит зубы, меняет рубашку и пиджак на белый кашемировый свитер. В узких джинсах он кажется себе едва ли не распоследней шалавой с семьдесят восьмой по Брайвен-стрит, поэтому в конечном итоге после душевных метаний останавливается на штанах. Несколько раз проводит мокрыми руками по волосам и ждет, пока те от влаги не свернутся золотыми кудряшками. Надевает свое лучшее пальто в надежде на то, что дождя не будет.
В половину восьмого подают машину такси. Без двадцати восемь Роберт тратит три сотни баксов на бутылку Каберне Совиньон и совсем не задерживается взглядом на стойке с презервативами. В восемь-ноль-три по наручным часам водителя он покидает теплый салон такси по адресу Бейкер-стрит, 221.
Несколько минут — а может, десятков минут — он стоит под дверью дома с погашенными и зашторенными окнами и думает, что он идиот. Потом он думает, что идиот Хаус. И заканчивает тем, что достает телефон и набирает номер службы такси, надеясь, что к нему не вернется тот же водитель и он не будет выглядеть так уж жалко.
Оператор долго не берет трубку. Начинает накрапывать дождь. Роберт делает несколько шагов в сторону по улице, но так и не находит места, где можно было бы укрыться и уберечь пальто. Гудки сменяются мелодией ожидания. Мелодия ожидания сменяется гудками.
Чейз сожалеет о том, что у него в списке контактов всего одна служба такси, когда в конце освещенной улицы замечает фигуру со слишком узнаваемой походкой.
Он завершает вызов, хотя кажется, что за пару мгновений до этого приветливо-уставший женский голос операционистки пожелал ему хорошего вечера и спросил куда подать машину.
Роберт не делает шагов навстречу. Лишь ждет, пока Хаус неторопливо доковыляет до светло-зеленой двери с золотыми цифрами, и мысленно благодарит коммунальные службы за то, что хотя бы в центре города нет гололедицы.
Бутылка вина, зажатая между локтем и ребрами, норовит выскользнуть, и Роб перехватывает ее ладонью. Рука тут же коченеет на морозе.
— Надеюсь, вино подходит к курице, — говорит ему Хаус, взбираясь по трем ступенькам. Он передает Робу пакеты с продуктами из ближайшего супермаркета и отпирает дверь. — Если нет, ладно. У меня есть пиво.
В квартире тепло и темно. Света Хаус не включает. Он снимает свою куртку, вешает ее в шкаф в стене и оставляет створку открытой, намекая Роберту, куда он должен повесить свое пальто. Перенимает у него бумажные пакеты и, опираясь на трость, идет на кухню.
Пахнет книжной пылью, но лишь едва уловимо, и хвойным деревом. Что-то за грудной клеткой в Чейзе сжимается, потому что именно так пахло Рождество дома.
— Можешь разжечь камин, — предлагает ему Хаус.
Роб проходит в гостинную. Большую комнату от кухни отделяет обеденная стойка, заставленная всякой всячиной, так что Хауса ему прекрасно видно. Тот перекладывает часть продуктов в холодильник, на мгновение освещая свое лицо его светом, часть оставляет на столе, ставит вино рядом и несколько минут возится в ящике. Видимо, думает Роб, в поисках штопора.
Возле камина в гостинной поленница с дровами, от которых и пахнет хвоей. Роберт не хочет думать о том, где в центре Принстона можно найти древесину, но раз у Хауса есть вполне рабочий камин, значит, как-то этот камин он обслуживает. Рядом для растопки сложены старые листы, исписанные убористым почерком синей шариковой ручкой. Роб встречает пару знакомых слов и усмехается — Хаус топит камины своими конспектами из университетских годов.
То ли Роб действительно не так плох в растопке, как говорила мать, то ли ему просто везет, но через пару минут комнату озаряет свет огня и тихий треск. В свитере мгновенно становится жарко.
— Как вы узнали, что я приду? — спрашивает Чейз, проходя в кухню и взбираясь на стул.
На столе вскрытая упаковка с куриным филе, какие-то приправы, пачка спагетти. На плите закипает вода в невысокой синей кастрюльке. Хаус с тихим звуком открывает вино и разливает его по кружкам. Бокалов у него нет.
— Ты должен был прийти, — пожимает он плечами.
Роберт делает несколько глотков. Алкоголь, пусть и холодный после улицы, обжигает пищевод кисло-сладким терпким вкусом. Вино хорошее. Правда, не совсем подходит к курице, но это не важно.
— Почему именно сегодня?
— А почему нет?
Роб вздыхает, понимая бессмысленность и бесполезность вопросов. Он допивает вино, и на голодный желудок алкоголь приятно и мягко бьет по мозгам. Скорее толкает их, послушных, спиной на кровать и взбирается сверху.
Он наполняет кружку снова. Хаус ставит перед ним корзинку с хлебом. На плите закипают спагетти, на сковороде, разнося аромат фенхеля и еще чего-то пряного, румянятся кусочки курицы. Хаус без энтузиазма помешивает их деревянной лопаткой, затем заливает сливками, засыпает сыром. Добавляет еще каких-то трав.
Когда третья кружка доходит до дна, Роб чувствует, что пьян совершенно вусмерть. Хаус к своей едва притронулся и перекладывает спагетти на сковороду, накрывает крышкой, делает огонь тише.
Пьяный разум заинтересованно посматривает в сторону фортепиано у окна, и Роберт... ну, что ж, он просто не может ему противиться. Клавиши ложатся под пальцы тяжко — уроки игры из раннего детства и пара занятий в семинарии никак не хотят вспоминаться, и звук выходит какой-то ржавый. Хаус смеется из кухни.
— Хватит, Роберт, — просит он со смешком. — Не мучай инструмент. Я сыграю тебе позже, если захочешь.
За «Роберта», Роб думает, что может сделать все что угодно. Действительно все. От этого становится страшно. И как-то тепло, если дело только не в жаре камина.
Хаус подает на стол тарелки. Полупустую бутылку вина. Даже чертовы салфетки. Пахнет умопомрачительно, но Роберту кажется, что он не сможет впихнуть в себя и пары ложек.
Дурацкое вино, думает он, зачем только купил его? Зачем пил? Зачем пришел вообще?
И проблема в том, что он не может найти логичный ответ на вопросы. А когда мы не можем найти логичный ответ, мы довольствуемся идиотскими.
Идиотский ответ для идиота. Какая ирония...
— На самом деле, — тихо заговаривает Хаус, — я надеялся, что ты придешь. Не каждый вечер, но... — Он усмехается и делает глоток вина. — По крайней мере у меня было время потренироваться в готовке.
— Не знал, что в вашем мозгу есть отдел, отвечающий за надежду...
— Есть. Но очень маленький.
Теперь смеется Роберт. Он все же пробует спагетти. И вправду вкусно. Под пиво было бы вообще волшебно, но ему, наверное, хватит, если он планирует добраться домой.
— Какой-то вы сегодня честный.
Хаус пожимает плечами:
— Прямой, честный, порядочный — качества самоубийцы.
Тарелка как-то незаметно оказалась пуста. Бутылка вина тоже. Чейз качнулся, локти поползли по столу. Он с трудом подтянул их, упер подбородок в скрещенные ладони. Хаус смотрел на него из-за кружки, пряча в ней улыбку.
Кажется, они оба были уже изрядно пьяны.
Хаус сидел напротив него, откинувшись на спинку стула. По его лицу скакали тени от света камина. Таким он виделся совсем молодым. И Роберту на мгновение показалось вдруг, что они оба никуда не уходили из Принстон-Плейнсборо, что он сам в своем чуть примятом за смену халате, а свет на лице Хауса не огонь в камине, а свет настольной лампы. Они оба на последних силах. В кружках не вино, а крепкий кофе.
Но это, конечно, не так. Каждый из нас получает не то, что заслужил, а просто что попало. Роберту попался Хаус. Ничего с этим уже сделать нельзя. Да и не хочется.
Чейз понимает, что заснул прямо за столом, только когда Хаус касается его плеча и помогает встать. Картинку перед глазами ведет.
— Можешь лечь на диване, — говорит он.
— Я надеялся, вы предложите мне кровать.
— Ты гость. Гости спят на диване.
— Разве у вас нет гостевой комнаты? — настаивает Роб, все же опускаясь на мягкие сидения.
— Есть, но ты не можешь там остаться.
Хаус опускает его плечо и выходит в коридор. Роберт остается неподвижно сидеть на диване так, как его оставили, будто кукла со внезапно севшими батарейками. На столе в паре футов все еще посуда, ее, наверное, стоило бы помыть. На подлокотник дивана приземляется подушка в светло-серой наволочке — выглядит почти как больничная.
Хаус останавливается прямо перед ним, маяча ремнем штанов, и тянет руки к его свитеру. Помогает снять. Роб корит себя за то, что пропустил тот момент, как Хаус натянул на него одну из своих футболок. Пьяному мозгу настолько обидно за потерю этой картинки, что он едва не рыдает.
С него снимают ботинки. Вытаскивают ремень из шлевок. Штаны не трогают. К счастью, Роберт слишком пьян, чтобы чувствовать стыд. Или возбуждение. К счастью, ему уже не шестнадцать. Кто-то из великих сказал, что люди в двадцать лет занимаются любовью более страстно, однако в тридцать — гораздо лучше. Роберту как раз тридцать. Он смеется.
Хаус толкает его в плечо, заставляя осторожно опуститься. Подушка мягкая. Пахнет им. Тут все им пахнет. И немного хвоей, но это приятно.
— Но я хочу остаться, — пьяно вздыхает Роб так, будто бы с завершения разговора не прошло много минут. — Я хочу остаться тут всегда. Хочу, чтобы мы помогали и поддерживали друг друга. Хочу пройти с тобой этот путь. Я хочу сидеть с тобой зимними вечерами у окна, согревать тебя, смотреть в горящий камин, пить рождественский глинтвейн и обсуждать пациентов... ты когда-нибудь целовался под омелой на Рождество?
Хаус присаживается рядом и едва ли понимает половину из всей той смазанной речи.
— Не доводилось.
— Хорошо, — серьезно кивает Роб. — Теперь я стану твоей омелой. Подо мной ты сможешь делать что угодно, и целоваться тоже.
— Я создал монстра, — фыркает Хаус.
— Брось, ты любишь меня.
— Знаю.
Может, Хаус говорит еще что-то, но Чейз этого уже не слышит. Он лишь чувствует, как уголка его губ касаются чужие, теплые и тоже со вкусом вина, думает о том, что целоваться в 221Б по Бейкер-стрит, видимо, можно только пьяными, и отворачивается к спинке дивана.
Утром, открывая глаза, он чувствует себя не то чтобы прям плохо, скорее потерянно. В голове пусто и немного шумит, и вот сейчас он благодарен себе за то, что все же потратился на хорошее вино.
Рядом на столике лежит его телефон, подмигивая сообщением известно от кого.
«Два года пошлых шуток, полбутылки вина и спагетти — ровно столько тебе нужно, чтобы признаться мне в любви. Возьми себе рубашку в спальне и новую щетку в шкафчике под раковиной. Как твой босс, разрешаю тебе опоздать к нашему припадочному художнику».
Роберт закрывает глаза руками и с усилием трет их. Затем перечитывает сообщение еще раз, но оно остается неизменным.
Он надеялся успеть в больницу к одиннадцати, но приходит в половину первого. Оправдания у него нет, но Хаусу оно и не нужно. Конечно же он знает, что Чейз не мог не воспользоваться случаем прошерстить все его квартиру. «От тебя пахнет моим гелем для душа», — рассерженно шипит он, пропуская Роберта в кабинет.
Сам Чейз может лишь беспомощно пожать плечами — это и вправду было выше него.
Хаус бросает подозрительный взгляд на пустующее место секретаря и быстро входит следом, плотно закрывая за собой дверь.
В кабинете доктор Лесли спорит с каким-то мужчиной в халате, не знакомым Роберту. Они стоят напротив лампы для рентгеновских снимков и совершенно не обращают внимания на вошедших. Роб посылает Хаусу вопросительный взгляд, но тот лишь закатывает глаза, мол, не спрашивай.
— Судя по новым снимкам позитронно-эмиссионной томографии, левое полушарие мистера Кампоса работает во всю.
— Лучше, чем правое? — уточняет Роб.
— Да, — раздраженно тянет Хаус. — Зачем бы я тогда вообще об этом говорил.
— Кровотечение в мозге, — прерывает его сарказм доктор Лесли, обращаясь к Роберту, — кровь вызывает раздражение оболочек, что вызывает учащение припадков.
— Нужна ангиограмма, посмотреть сосудистую сеть мозга, — командует Хаус.
Мужчина в белом халате спохватывается и, пошерудив на столе, протягивает ему стопку белых листов. Хаус передает их Роберту.
— Скопления крови, — тут же замечает Чейз, рассматривая печатные снимки экранов. — В белом веществе правого полушария. Травма, аневризма, рак?
— Чтобы это выяснить нужна биопсия, — кивает ему Хаус. — Белый-Халат-Номер-Один и Белый-Халат-Номер-Два, — кивает он на врачей, — спорят. Один из них утверждает, что «эог» была слишком неопределенной для такого риска, и мы не знаем, в каком именно месте делать биопсию. А другой говорит, что дело вовсе в аутоиммунном заболевании. Вы, доктор Дурашка, контрольное мнение.
Чейз заметил, как предостерегающе нахмурилась Сара. Ее тонкие брови сегодня были подведены карандашом или тенями, Роб понятия не имел, что женщины делают со своими бровями, но эффект хмурых туч на ясном небе был передан прекрасно.
— Нельзя просто завязать глаза и играть в игру «попади в мозг», Хаус, — серьезно говорит Лесли. Она, по-видимому, сторонник первой теории.
— У него кровотечение в мозге, Номер-Один, он умирает.
Роб, предчувствуя надвигающийся спор на повышенных тонах и переходах на личности, призывает все свое спокойствие и хладнокровие. Раздражение и усталость от постоянных ссор никуда не уходят, но усилием воли отползают вглубь, уступая место точному расчету и мало мальской уверенности.
— Доктор Лесли права, — тихо осаждает он, — Хаус, нельзя просто ткнуть иглой в височную долю в надежде на то, что мы попадем, куда надо.
Хаус иронически хмыкает, переключаясь с доктора Лесли на самого Роба и ориентируясь на него, как на единственного оппонента.
— Как быстро вы спелись. Вообще-то, Чейз, ты должен быть на моей стороне.
— Я на вашей стороне, Хаус, но это слишком...
— Да ладно, я ж возьму малюсенькие кусочки.
— И сколько? — восклицает Роб. От недавнего хладнокровия мало что остается.
— Пока не найду проблему.
— Или пока не убьете его.
— Нет, его смерть тоже меня не остановит.
— Хаус, нельзя полагаться только на надежду. Остановитесь. — На последнем слове, Роберт слышит, как в собственный голос проникают нотки мольбы, и он почти ненавидит себя за эту слабину.
Тем не менее, это, на удивление, срабатывает. Хаус недовольно прищуривается, едва поджимает губы. На его лицо наползает легкая маска презрения.
— Тогда ему конец. Спасибо за беседу. Пошли вон отсюда.
Доктор Лесли перекидывается взглядами с Белым-Халатом-Номер-Два, и они вместе выходят из кабинета. Роб остается стоять там же, где и стоял, и как только Хаус усаживается за свой стол, подходит ближе.
— Что если сделать «ээг» изнутри мозга? — предлагает он. Хаус не поднимает взгляда и не останавливается от перекладывая кучи бесполезных бюрократических бумажек с места на место.
— Я сказал, пошел вон, Чейз. С каких пор ты перестал меня слушаться?
Чейз пропускает его слова мимо ушей, играя ставку: или Хаус сейчас его выгонит к чертовой матери и больше не скажет ему ни слова, а все то, к чему они оба так долго шли, будет разрушено глупым спором и мексиканцем-художником, который никак не желает выздоравливать. Или же — это его ва-банк на зеленый сектор «зеро» — Хаус поставит его мнение выше собственной убежденности в извечной правоте.
— Это очень опасно, — настойчиво продолжает Роб. — Риск велик, но...
— Да-да, поэтому Бог создал бланк согласия пациентов. Теперь ты понял всю глубину его мыслей?
Хаус отворачивается от него, не смотрит в глаза, но Роб знает — пусть и это всего домыслы — что его уже слушают. Поэтому он подходит ближе, чувствуя себя заглядывающим в лицо хозяина и едва ли не виляющим хвостом нашкодившим щенком, и продолжает так осторожно и миролюбиво, как только может:
— Внешняя «ээг» может быть не точной, если внутри много структурных аномалий. А если делать изнутри, она, возможно, покажет, где делать биопсию.
Это заставляет Хауса задуматься на минуту-другую, и он больше не кажется настолько раздраженным.
— Возможно, — все же говорит он, а затем усмехается и, наконец, поднимает взгляд: — Неужели та самая пресловутая надежда?
— Наверное, да, — улыбается Роб.
— Блестяще. Дерзай.
Чейз присаживается на одно из кресел перед рабочим столом и начинает рассказывать:
— Внутри кровотечение. — Хаус кивает ему. — Сверло будет очень тонким — максимально из доступных нам. Доктор Лесли проведет операцию. Она действительно хороша. Намного лучше всех, кто у нас были до нее. — На этом Роб считает свой долг по примирению Хауса с персоналом более чем перевыполненным, и продолжает по делу. — Просверлим двенадцать отверстий и хирургически вживим электроды под менингеальную оболочку мозга.
— И?
Чейз пожимает плечами.
— И это или рак, или аутоиммунное.
— То есть, ты скажешь мне, где резать,— подытоживает Хаус.
— Да.
— Что ж, это больше, чем надежда.
***
Как это часто бывает, из двух вариантов ни один не оказывается правильным. Внутренняя «ээг» не выявляет ни рака, ни аутоиммунного. Оба халата остаются ни у дел, а Чейз внутренне радуется тому, что так окончательно и не принял ни одну из сторон.
— Все правое полушарие его мозга мертво, — говорит доктор Лесли, стягивая маску с лица.
Они возвращаются в кабинет главврача только ближе к полуночи. Смена душной операционной на не менее душный кабинет только еще больше вгоняет в апатичное состояние. Роберт думает, что душу бы сейчас продал за огромный сэндвич с сыром, тунцом и двойной порцией майонеза. И кофе.
Хаус просматривает все имеющиеся материалы еще раз. От взгляда Роба не ускользают разложенные на столе справочники — он не только пытался занимать работой главврача, но и параллельно с этим думал над делом. У него на лице проступает щетина, и на мгновение кажется, будто его взгляд полон потерянности.
— Внешняя «ээг» туфта по сравнению с внутренней, но смерть мозга она бы заметила, — фыркает он.
— Ему стало хуже, — спорит Лесли.
Она удивительно настойчива, верна своему мнению до последнего — пока не убедится в собственной правоте, или пока не докажет обратное сама себе. Таких людей очень мало рядом с Хаусом — глядя правде в глаза, рядом с ним вообще сложно иметь собственное мнение. Роб уже давно не тешит себя надеждами. И глядя на Сару Лесли, с ее непоколебимостью, Чейз почему-то видит Формана.
Хаус сжимает пальцами переносицу.
— Ну не настолько же, — выдыхает он, без малейшего желания очередного спора в голове.
— Дыхание ослабло, припадки участились, — говорит Роб. — Сейчас частота приступов каждые пять минут.
— Не. Настолько, — отчетливо повторяет Хаус. Всякое желание перечить пропадает само собой, погребенное под усталостью от сложной операции и долгого дня. — Рамиль говорит, и он левша, — продолжает Хаус, — а значит, спич в мозгу справа.
Сара стягивает с волос резинку, очки с носа и, близоруко щурясь, пытается оттереть с них отпечаток пальца краем светло-зеленой робы.
— Не известно, как его мозг перестроился двадцать пять лет назад, — говорит она, напоминая о далекой травме пациента, — и какие изменения претерпел. — Она тяжело выдыхает и водружает очки себе обратно на нос. — Величайшая трагедия жизни — что-то всегда да меняется... — Слабые улыбки трогают губы всех присутствующих.
Она отворачивается от света лампы на рабочем столе Хауса — единственного источника освещения, и по ее лицу бегут тени, заставляя ее выглядеть старше своего возраста. Яркий свет все же настигает ее, проходя насквозь через обильную непослушную шевелюру.
Внезапно Чейза поражает наблюдением, самым странным. Сара Ласли была брюнеткой, но только с высоко собранными в хвост волосами и медицинской шапочкой. Черные по всей длине, ее волосы были неопровержимо седыми на протяжении нескольких едва заметных миллиметров у корней.
Наверное, думается Роберту, она ровесница Хауса, может, даже старше.
На несколько минут в кабинете повисает тишина. Чейз не может отделать от мысли о волосах Сары и сравнении количества ее седых волос с Хаусом. Сам Хаус беззвучно стучит ручкой о стопки бумаг под своими руками и бездумно пялится на них. А Сара, отвернувшись, опирается локтем на подлокотник дивана, кладет подбородок на ладонь и прикрывает глаза.
Хаус нарушает тишину первым:
— Что если его правое полушарие только немного мертво? — предполагает он.
Тяжелый вздох со стороны Сары ясно дает понять, что она обо всем этом думает.
— «Немного мертво» ничего не решает, Хаус, — говорит она, не открывая глаз. — Оно или мертво, или нет. — Лесли дает себе еще мгновение, чтобы собраться с мыслями, и садится ровнее. Ее голос звучит собранным и готовым к работе: — Вы говорите о том, что какие-то нейроны все еще могут работать? — уточняет она.
Хаус кивает, и они оба замолкают, обдумывая эту мысль. Роб не вмешивается. Ему думается с трудом, а если и получается заставить разум работать, то мысли все равно бегут по совершенно ненужным дорожкам. Стоило признать, он совершенно не годится для ненормированного рабочего дня.
Те часы, что он проспал в доме Хауса и на которые возлагал так много надежд, кажется, совершенно не могут покрыть недельный недосып, поэтому все происходящее воспринимается через призму заторможенного сознания.
— Вы создаете загадку из ничего, — качает головой доктор Лесли.
— Вы правы, он труп. Пошли домой?
Женщина никак не реагирует. Внезапно у них обоих раздается вызов пейджеров — очередной приступ. Сара поднимается и, ни на кого не глядя, стремительно выходит из кабинета. Они знают, что она вернется через пятнадцать минут, как только припадок будет купирован.
Хаус переводит взгляд на Чейза.
— Алкоголь затормаживает процессы мозговой активности, — задумчиво говорит он.
— На все сто процентов уверен, что Рамиль не пьян, — заторможено пожимает плечами Роб.
— Вчера, когда ты был пьян и пытался что-то выжать из моего пианино, что ты чувствовал?
— Хаус, я не... Сейчас не время для этого.
— Что? — настойчиво повторяет он вопрос.
Роб не знает, что ответить, не то что бы ему было стыдно. Вовсе нет. Но и вспоминать не хочется. Особенно сейчас, когда у них есть тема поважнее.
— Да не знаю я что! — взмахивает Чейз руками. — Я был пьян и просто пытался вспомнить, как шевелить обеими руками одновременно!
— Музыка процесс глобальный. Как и рисование. Ни играть, ни рисовать с мертвой половиной мозга невозможно, — говорит Хаус. У него тот его особенный взгляд, который буквально кричит: «Я знаю ответ! Но тебе не скажу. Будь умным песиком и догадайся сам». Роб ненавидит это.
— И что это значит? — спрашивает он.
— Значит, что его правая половина мозга всю дорогу не работала. И это не имеет отношения к твоему вчерашнему отвратительному поведению.
— То есть это все же аутоиммунное?
— Да. Вопрос в том, что нам делать.
— Если... — Роб на мгновение задумывается, прокручивая в голове варианты. — Принимая во внимание, что вы правы, то это скорее всего лечится. Полиартрит или синдром Такаясу. Саркоидоз. Можно начать лечение.
— Хорошо, — подтверждает Хаус после краткого колебания. — Начинайте.
***
После назначенного лечения Рамилю становится легче. Дыхание становится чистым и незатрудненным, припадки с каждым днем происходят все реже и реже. Роберт занимается постоянным отслеживанием его состояния, перевозя с одних процедур на другие, и развешивая в кабинете Хауса снимки как гирлянды на елке. Доктор Лесли проводит еще несколько операций: одну по удалению электродов и еще две диагностические по требованию Хауса. На последней она позволяет Робу вести, сама отходя на задний план ассистирования, чем подкупает Чейза окончательно.
Рамиль начинает болтать так же много, как и в тот день, когда поступил к ним, а арсенал Роба пополняется еще несколькими пошлыми, исключительно бостонскими анекдотами. В первый день, когда он приходит в себя, он несколько часов достает медсестер тем, что без волос он уже не настолько горяч, как раньше, но те в ответ лишь хихикают. Сара, лично приходящая к нему проверить, как идет заживление швов, вечером приносит ему пакет пончиков в глазури из пекарни в соседнем квартале, и он, наконец, успокаивается.
На ближайшие полгода Рамиль заложник строгих диет из-за посаженных лекарствами почек и печени, но Роб делает вид, что не заметил, как эти двое ворковали, запивая выпечку кофе. По крайне мере, он понадеялся на благоразумность доктора Лесли и на кофе без кофеина.
Во второй день выздоровления, Чейз замечает, что седина в волосах доктора Лесли чудесным взмахом кисти парикмахера исчезла. На смену уставшему взгляду пришли вновь подведенные чем-то черным брови, накрашенные ресницы и блеск в глазах. Вместо робы — теперь она вышагивала по коридорам диагностического отделения, как по подиуму, в узкой юбке, подчеркивающей ее внушительную афро-американскую фигуру, с расстегнутой до второй пуговицей блузкой и на шестидюймовых каблуках, напрочь убивающих всякие поползновения медсестер в сторону Рамиля Кампоса.
В тот же день Роб видел, как она неподвижно сидела в его палате, подставив лицо свету настольной лампы, а Рамиль неуверенно, с дрожью во все еще непослушных руках вычерчивал ее профиль в блокноте.
На третий Хаус решает, что пора готовить документы на выписку.
На третий день приезжает Роуэн Чейз.
Роб при этом, конечно, как на зло не присутствует, занятый выпиской.
Роуэн входит в кабинет главврача, как к себе домой. Глядя правде в глаза, именно так это и есть. Он оглядывает помещение, и почти месяц его отсутствия после доктора Кадди тут едва ли что поменялось. Те же стоящие друг напротив друга диваны, то же кресло, те же стеллажи с документацией; тот же стол, заваленный бумагами, и такой же взгляд усталых глаз из-под линз очков.
Из нового в кабинете только лампа для снимков и разбросанные на диванах и кофейном столике медицинские справочники. Справочники, которые он присылал своему сыну. Что ж. Вероятно, пальто на вешалке, кружка недопитого чего-то на столе, вскрытая пачка чипсов, ноутбук с фотографией грозового пляжа бухты Сидней-Харбор на заставке — тоже принадлежат Роберту.
Хаус поднимает взгляд на визитера. Отчего-то его захлестывает то же ощущение, как двадцать лет назад при знакомстве с родителями его будущей-бывшей жены, храни Господь ее душу. Странно сравнивать ту ситуацию с нынешней, но она все равно сравнивается — как-то сама собой. Интересно, Роуэн вообще мог себе представить, как обернется ситуация, когда три года назад звонил ему с просьбой обратить внимание на заявку на работу сына.
Часы над дверью показывают ровно 10:00. Приемное время началось строго с распахнутой дверью кабинета.
— Хваленая британская пунктуальность, — хмыкает он.
— Мы австралийцы, Грэг.
— У вас британская королева на купюрах. Вы британцы.
Роуэн смеется. Он не выглядит как человек во власти джетлага, но все же тени усталости нет-нет да и проступают на его лице. Хаус решает не продолжать этот разговор, который рисковал сделаться опасным и результаты которого не удовлетворили бы обе стороны.
— Так, как идут дела? — спрашивает Роуэн.
— Какая досада — ни капли водки на нашей кухне, — с тяжелым вздохом пробурчал Хаус, а после затянувшегося молчания все же расшифровал: — Неужели доктор Лесли так плохо выполнила свою шпионскую миссию и ничего вам не рассказала?
— Глупо было полагать, что вы не догадаетесь, — кивает ему Чейз-старший. — Ради интереса, не спросите, что же она мне рассказала?
— Полагаю, — начинает Хаус, — первым пунктом было мое безумие. Вторым, вероятно, «ублюдок-манипулятор», и так далее и тому подобное по списку. Ничего такого, о чем бы мы оба не знали. Почему мы говорим об этом?
— О чем же нам еще говорить, Грэг? Принстон-Плейнсборо теперь мое детище, отданное вам на попечительство, и не то чтобы я вам не доверял... В конце концов некий опыт в этом вопросе у вас уже имеется.
Роуэн Чейз целил метко, и его последний аргумент имел поразительный эффект. Хаус расслабляется окончательно: он откидывается на спинку кресла, заводит руки за голову и закидывает ноги на стол. Почти: «Посмотри, что я делаю с этим твоим «детищем», и вообрази, что я делаю с другим». Роуэн ни на йоту не меняется в лице.
— Дитя меняет жизнь во всех аспектах, — говорит Хаус, — к лучшему, конечно. Жертвы, безусловно, велики, но взамен получаешь гораздо больше.
— Вы правы. В каком-то смысле я чувствую, что готов умереть, так как моя жизнь уже продолжается.
— Напомните, о чем этот разговор? — вздыхает Хаус, чувствуя, как компания и речи ни о чем начинают утомлять.
— Время вышло, Грэг, — переходит к делу Роуэн. — Вы просили у меня две недели. Я дал вам три. Дольше тянуть мне не позволит ни совет директоров, ни собственная... совесть.
— У вас ошибка в слове «жадность», Рой.
Чейз-старший смеется.
— В моем случае это всего лишь семантика. В вашем, полагаю, тоже.
Роуэн поднимается, Хаус остается неподвижным, не собираясь его провожать. Прежде чем выйти прочь, его нагоняет вопрос.
— Интереса ради, кому вы отдадите место главврача? — спрашивает Хаус.
Чейз оборачивается и легкомысленно, так, что вмиг напоминает своего сына, пожимает плечами:
— Полагаю, Роберт будет готов к такой ответственности через год-другой. В конце концов, — он оглядывает вальяжно раскинувшегося больше-не-на-своей территории Хауса, и едко ухмыляется, — Чейзы забирают все только самое лучшее. Доктор Хаус, — кивает он на прощание.
— Рой, — с усмешкой прощается Хаус.