— В прозрачной роще, в день весенний Я слушал многозвучный шум. И радость светлых размышлений Сменялась грустью мрачных дум. Все, что природа сотворила, Жило в ладу с моей душой. Но что, — подумал я уныло, — Что сделал человек с собой? Средь примул, полных ликованья, Барвинок нежный вил венок. От своего благоуханья Блаженствовал любой цветок. И, наблюдая птиц круженье, — Хоть и не мог их мыслей знать, — Я верил: каждое движенье Для них — восторг и благодать. И ветки ветра дуновенье Ловили веером своим. Я не испытывал сомненья, Что это было в радость им. И коль уверенность моя — Не наваждение пустое, Так что, — с тоскою думал я, — Что сделал человек с собою?
— Какая ты поэтесса, — с доброй иронией сонным голосом сказал Гарфилд, все еще держа свои глаза закрытыми. — К сожалению, это не я, а Вордсворт. — За что я тебя люблю, так это за твою непринужденную претенциозность, — жуя меренгу, произнес Джонни. — Пафосность, я бы сказал, — добавил Гарфилд. — А мне кажется, это идет изнутри. — Все вдруг обернулись, даже Гарфилд открыл глаза. Говорил какая-то светловолосая девушка, чуть младше их. Она была из соседней школы. — Наверное, ты наполнена мыслями и много чего знаешь. Это не претенциозность и не пафосность, ты просто делаешь то, чего просит душа. Как делали это лет сто назад. — О, спасибо, Ло, — мягко улыбнулась Ангела. — Извини, что подслушала, — так же с улыбкой кивнула Ло и отвернулась к кому-то другому. — А ты права, Ангела, — сказал Джонни. — Точнее, Вордсворт прав. Что мы делаем с природой? Мы можем лежать здесь на зеленых и чистых перинах, но прямо сейчас где-то погибает озеро или лес, который, например, просто огромный — куда больше, чем этот, и пока он восстановится, родится еще сотня таких же Вордсвортов. — Вордсворт родился в восемнадцатом веке и уже тогда был в ужасе от всего, что происходит, хотят о глобальном потеплении не шло и речи. Какие же эмоции должны испытывать мы на пороге постиндустриального общества? — задумчиво произнесла Ангела. — Да, мы приносим нашей матери одни разочарования. — Сказала, как хиппи, — проговорил Гарфилд, вновь сонный, и Ангела стукнула его по руке. — Не люблю я хиппи, — сказала она. — А я наверное стану экологом, — уже словно где-то вдалеке произнес Джонни. Ангела, в порыве миролюбия, смотрела с восхищением на все, что ее окружало. Солнце наконец-то начинало садиться, а на зелень опушки, сквозь сосны, и на свежий луг там, внизу, опускалась чудесная солнечная дымка. — Смотри, как будто картина, выполненная в технике сфумато! — Форд, вспомнив о факультативе по искусству, на котором они с Гарфилдом изучали Давинчи, тут же разбудила его, почти уснувшего. Гарфилд тоже оглянулся. И правда, янтарный флер окутывал горизонт, и все — эта молодая зелень, цветастые платья, бисерные гирлянды, десерты и, наверное, очень замечательные люди, — представлялось квинсенстенцией прекрасного. Ему почему-то перехотелось спать. Багрянец Небеса рдели, накрывая праздник молодости на краю леса алым-алым куполом. Солнце пылало, но уже куда холоднее, чем пару часов назад, и теперь все было совсем хорошо, хотя и не так сладко и сонно, как когда конфеты с пралине еще лежали на подносе в виде идеальной пирамиды, кто-то читал вслух английского романиста, а кто-то видел блаженным «последесертовый» сон в тени величественной ели. — За то, что мы все сегодня здесь! — воскликнул Джонни, и среди радостного гомона раздался беспорядочный звон бокалов. Немного газированного нектара, как назвала недавно шампанское Ангела, выплеснулось от такого эмоционального жеста на спелые фрукты и жаккардовое полотно. — Ну, теперь жить совсем сладко, — уж слишком весело засмеялся Майлз и тут же он, достаточно разобренный алкоголем, разогнался, чтобы вскочить на ветку. — Эй, нет! — Саяна остановила его, схватив за шиворот. — Дорогая, это люрекс! — Джонни недовольно оправил воротник рубашки. — А ты говоришь, как манхэттенская дива и совсем не умеешь пить, — проговорил Гарфилд. — Ты-то все умеешь, — фыркнул Джонни и недовольно окинул взглядом совершенно нетронутого шальным шлейфом шампанского Гарфилда. — Не я виноват, что тебя уносит с одного бокала, — улыбнулся Гейсек. — Тебя вообще ни с чего не уносит, — заметила Саяна. — Спасибо серии алкоголиков в моем роду. Думаю, из-за наследственности выработалась устойчивость, — сказал Гарфилд. Блейз, сидевший рядом, удивился. «Да мы прямо близняшки!» — пронеслось у него в голове. Уж кого, а Гарфилду, вылизанному, как детеныш британской кошки, он бы никогда не приписал в родословную этих грязных… Впрочем, эта фраза, судя по всему, для его ушей не предназначалось, поэтому он поспешил отойти, наливая себе прохладный лимонный чай. И все же он услышал, как Гарфилд сказал со смехом: — Ну да, я классный, ну и что? Это не мешает тому, что мои родственники допивались до зеленого змия, хватит так смотреть. А вы что думали, легко было жить с Хрущевым под боком? Блейз покачал головой и отдал все внимание своему имбирному чаю и шикарнейшему закату, а тем временем Джонни, чуть заплетающимся языком, бесцеремонно закидывая руку на шею Гарфилда, произнес: — Ничего, мы это подправим! — И захихикал. — Джонни, я не уверен… — начал было Гарфилд, но Джонни закрыл его рот ладонью и произнес «тщщщ». Гарфилд брезгливо поморщился. Марше нравился этот вечер. Обговорившая с Саяной все, что только можно, от мифологии до современной инструментальной музыки, она легко нашла приятную компанию в других людях, которые здесь собрались, и совсем забыла о своем «увядании». Марша не считала себя интересной или просто интеллектуальной персоной — она интересовалась всем понемногу и ничего не копала глубоко: она слышала о царе Эдипе, но знать не знала, причем тут Фрейд; знала, что такое импрессионизм и как он выглядит, но не могла назвать ни одного импрессиониста; знала о Моне и Мане, но постоянно их путала; была наслышана о Достоевском, но не читала ни одной его книги. Иногда Марша чувствовала себя совсем уж глупой, но только не сегодня. Все были такие доброжелательные и грели ее интеллектуально поверхностную личность светом своих собственных знаний и навыков. Эндрю элегантно завершал разговор, когда она не находила, что ответить; Наоми мягко поправляла ее, если она ошибалась, и буйная натура Марши не ощущала уязвления, напротив — была рада научиться; а близнецы Гарольд и Генри как-будто точно знали, о чем она любит говорить, в чем разбирается, а в чем нет. С наступлением заката все заметно расслабились. Если перед закатом все походили на персонажей Фредерика Сулакруа — рафинированных, облаченных в шелка, надушенных жасминовой водой и совершенной беззаботных и прекрасных, — то с его наступлением их всех окрасила кисть одного из прерафаэлитов, все ярче наделяя мятежностью и свободой, при этом лишая четких границ и своеобразного «золотого сечения». Марше это пришлось по душе. Потом они попробовали петь акапельно — какую-то рок-балладу, перемешанную с чем-то канадским, и Марша окончательно осчастливилась. Она, валяясь то ли на траве, то ли на белой тряпке, чувствовала себя одной из детей цветов — свободная, с растрепанным длинным маллетом на голове, красно-желтыми фенечками на руках, как признанием в любви всему миру, с румянцем на щеках и в просторном цветочном платье, подаренном Блейзом еще в декабре. Марша жалела, что не надела свои старые клеш. Она вдруг воскликнула: — Вы же знаете «All You Need Is Love»? После утвердительных кивков, Марша улыбнулась во весь рот и начала распевку, не следя за правильностью голоса или мелодичностью тона, только повторяя: «Любовь, любовь, любовь» Тогда она и не могла представить, насколько этот вечер вернет их в семидесятые. — Мы окончательно перешли от версальских пикников к Вудстоку, — проконстатировал Блейз и недовольно посмотрел в сторону хиппующих, впервые, наверное, обращаясь к Саяне. — По крайней мере, Марша веселее, чем в прошлый раз, — пожала плечами Саяна, поедающая спаржу. — Ах, точно, вы же все здесь вокруг прожженные и бывалые, — не удержавшись, язвительно произнес Блейз. Саяна вопросительно подняла бровь, а потом, помолчав, сухо сказала: — Ты был почетным гостем, Блейз. Блейзу захотелось расплеваться. Он бы с радостью отсюда ушел, но — вот идиот! — не помнил дорогу, потому что добирался сюда в толпе. Он забрал себе одному последнюю тарелку с оливками, вытянулся на траве и принялся жевать их горстями. Что здесь еще можно делать? Не петь же дрянную музыку (а он просто ненавидел «Битлов») вместе с Маршей. Тут послышался едва ли не индейский вопль, и в следующую секунду Блейз уже лежал лицом в траве, прижатый весом Джонни, который на него налетел. Ему захотелось взвыть. — Чего киснешь, приятель? — зубоскально улыбаясь, сказал Джонни, когда слез со спины Блейза. Дэвису все это показалось смутно знакомым, он словно испытал дежавю. — Ох, ты всего лишь заманил меня сюда и оставил одного. — Да ладно тебе, компания-то крутая, — беззаботно сказал Джонни. — Вообще клевая, — саркастично произнес Блейз. — Давай танцевать! — В смысле? — Джигу или румбу… Знаешь, тут кто-то принес дудку. — Дудку, говоришь. — Да, дудку. Эй, сыграйте! — Джонни махнул кому-то рукой, и через пару секунд где-то рядом зазвучал ирландский мотив. Блейз не мог понять где, потому что тот идеальный круг уже никто не соблюдал, все комками разбрелись по группам, перебегая то туда, то сюда. Джонни же встал на свои слегка ватные ноги и принялся выделывать ими шаги в попытках повторить ирландскую джигу. Многие стали с улыбкой оборачиваться. — Я жду аплодисментов! — воскликнул он, и многие, смеясь, начали хлопать. — Вот же циркач, — совсем как старушка тихо сказал Дэвис. Джонни же тем временем плясал и плясал, пока в итоге не запутался и не повалился снова на Блейза, в этот раз уже не намеренно. Майлз рассмеялся. — У меня мать из Ирландии, — сказал Блейз, а потом осекся. Джонни ведь не знал о бедняжке-наркоманке Мирел, для него матерью Блейза была почти совершенная Памелла Дэвис, очень калифорнийской внешности. Вот же он идиот! Ругал Маршу, а сам ляпнул не пойми что. — А фамилия О’Хара! — Джонни даже ни о чем не задумался, и Блейз выдохнул. Джонни, кажется, не видел Памеллу и представил себе какую-то худую рыжую женщину с бледной кожей. — Да, а второе имя — Скарлетт, — сказал Блейз. Тут он понял, что даже если бы и видел, то ничего страшного не произошло бы — у него, Блейза, у самого рыжие волосы. — Знаешь, я считаю, что это — самое прикольное, что я сделал за год. Учебный, конечно, ты не представляешь, какие у меня планы на лето… — сказал Джонни внезапно. — У меня нет планов на лето, — просто ответил Блейз. Глаза Майлза вдруг загорелись. — Поехали со мной в Египет! Ну, со мной и Кристианом, если он не улетит вдруг в медовый месяц. (это было сказано ужасно недовольно) Мы летим где-то в июле. Ну, я надеюсь, — мне нужно закончить хорошо семестр, чтобы мне дали денег… Знаешь, это недорогая поездка, хотя думаю, для тебя это и вовсе не проблема. Но вот па, он ведет себя как… В общем, у него есть рамки, понимаешь? — Его опьяненный язык заплетался, а мысли и вовсе играли в чехарду. — Не думаю, что это хорошая идея. Не хочу быть обменянным на верблюда или, там, сокровища пирамид, — игнорируя начало тирады о проблемах с папочкой, произнес Блейз, который сам поражался своей пассивной агрессии. Джонни раскатисто рассмеялся. — Ну ты юморишь, — сказал он. — Не будем мы тебя менять… Насчет Кристиана не знаю, он любит деньги, а вот я-то точно не буду! — Какое облегчение. Ангела, Гарфилд и Саяна сидели у «главного», как они его назвали за величественные ветви и огромный ствол, дерева и обсматривали всех вокруг. — Ставлю пять последних оливок на то, что Шарлотта под вечер отвесит Джонни пощечину, — заявил Гарфилд, деловито переводя взгляд с милой рыженькой девушки из соседней школы на вдрызг одурманенного, растрепанного Джонни с ветками в волосах. — Оливки доел Дэвис, — заметила Саяна. — Она не станет трогать его в таком виде, — подумала Ангела. — Он же пьян и мало что вспомнит на завтра. Подумает, что это такое скифское или какое-нибудь еще признание в любви, или еще лучше — решит, что дрался с кем-то за чью-то честь. Это же Джонни. — За что ей вообще его бить? — спросила Саяна. — Весь прошлый месяц они ходили по концертам и тусовкам вместе, — ну, кроме того самого фестиваля, — а потом он просто перестал выходить на связь, хотя все думали, что они будут в отношениях. Идиотский способ отшить, — сказала Форд. — Кто эти «все»? Почему я об этом ничего не знаю? — Саяна нахмурила брови и определенно была недовольна. — Тебя просто не интересует Джонни Майлз, — язвительно сказала Ангела, а Гарфилд подхватил: — Он же такой глупый и неответственный! — А вас, я вижу, он особенно интересует. — Конечно. — Безусловно. — Ей не подходит имя Шарлотта, — вдруг сказала Ангела, наблюдая за девушкой; за тем, какие у нее пухлые, как у Бриджит Бардо, губы; какие у нее сухие, но очень пышные кудрявые волосы и тонкие удивленные брови; какая у нее выраженная мимика, розоватая кожа и небольшие, но заметные щечки. — Вот Тутси или Кэнди — вполне. — Точно, и в мужья — голливудского продюсера или акционера из Кремниевой долины, чтобы у них был большой и вычурный белый дом с паласом из тигра, — сказал Гарфилд. — Она очень милая, — сказала Саяна. — А Джонни ведет себя как козел. — Да конкретный козел. Все видят как он волочится за Маршей, но при этом он умудряется пудрить голову другим! — Разве это не ты в прошлом году? — вдруг улыбнулся Гарфилд, а Ангела отрезала: — Не смешно. — Да ладно тебе. — Я на тебя сейчас обижусь. Ни за кем я не волочилась и никому ничего не пудрила. — Согласен, это звучало слишком обобщающе. Но аналогия же та же! Они вдруг, среди прочего шума, услышали Джонни. Он бежал, спотыкаясь, весь разгоряченный. — Вспомни солнышко! — усмехнулась Ангела. — Нам пора подавать пунш! — еще находясь в трех метрах от них, закричал Джонни. Он рухнул на землю рядом с Саяной, когда наконец-то добежал. — Ты уверен, что это правильно? — спросил Гарфилд. — Ох, ну мы же не будем никого им поить. Наше дело предложить, — пожал плечами Джонни. — Я его приготовил из черники, патоки, голубики, и-и-и… — Тут он стрельнул глазками и глупо-глупо захихикал. — Думаю, ты обойдешься без пунша, — сказала Саяна. — Ну мамочка! — воскликнул Джонни, Гарфилд и Ангела засмеялись, а Саяна поежилась. Джонни тем временем уже тащил свою походную сумку с двухлитровыми бутылками, полными пуншем, чтобы вылить их в приготовленный для этого стеклянный «котелок» с сушеными ягодками на дне. Вокруг все смеялись и пели, и пьяный мозг Джонни без сомнений был рад. Блейз был наконец-то втянут Маршей в какую-то компанию, наиболее видевшую в этой вечеринке возврат к хиппи, судя по всему. У всех у них были длинные волосы, какие-то ленточки то на лбу, то на шее, и очень непонятные улыбки. Впрочем, все они были достаточно приятные, и Блейз постепенно начинал чувствовать комфорт. — Вот бы проводили музыкальный фестиваль каждый год, по масштабу как Каннский, — мечтательно сказала Митси — первокурсница колледжа. «Ну еще бы!» — подумал Блейз. Кто же еще здесь не хочет вернуть Вудсток? А все одобрительно закивали и подхватили эту мысль. — Почему тебе здесь не нравится? — шепнула Марша Блейзу. Он хотел сказать, что Джонни его оставил, что люди здесь не очень и что еды мало, а Гарфилд выглядит лучше, но остановился, как будто сам только что осознал причину. — Я вспоминаю, как меня одурачили зимой. Думаю, что в прошлый раз лежал вот на этом-то месте, и что надо мной глумились, — сказал Блейз, ухмыляясь последнему слову. — Ох, Блейз, в прошлый раз было не очень-то и весело. Все просто прыгали и бегали вокруг костров. Может проблема была в том, что я тогда была депрессивной, не знаю. Но над тобой никто не издевался! О твоем «ритуале» знали только те, что из школы, мне Саяна сказала. Остальные думали, что ты просто отрубился. Да и тогда, если честно, никто друг с другом и не общался как сегодея. Это был какой-то праздник дикости и гендонизма. — Гедонизма, глупышка, — Блейз улыбнулся, и Марша засмеялась, вновь не почувствовав себя уязвленной. — Мне кажется, это забавно. Я была на этом празднике перед тем, как начала оживать. И я сейчас — на таком же празднике, только уже угасаю. Это как два равноденствия. Жаль только, что сейчас — осеннее. А вообще, я надеюсь, что эта фаза успеет пройти к лету. Ты бы не хотел съездить со мной и Митси в Массачусетс? — Еще полчаса назад у меня не было планов на лето, зато сейчас я нарасхват, — пробормотал Блейз. Кто-то из их небольшого круга завел разговор о Византии, и Блейз едва ли удержался от того, чтобы начать потирать лапки как муха. Об этом-то он все знал и мог говорить, не то что об этих Вудстоках и хиппи-песнях. Теперь он чувствовал себя свободно. Солнце постепенно садилось, лица были все темнее, а силуэты — неотчетливее. Но никого это не волновало, всем было весело. И если кто-то не мог найти своих знакомых в слабых и тусклых лучах солнца, то тут же заводил новых. Когда от «главного» дерево донесся голос Джонни, который говорил «Эй, прошу минутку внимания!» багрянец уже окончательно передавал небо во власть темноты. Темнота Луна светилась на черных бархатных перинах ярко-желтым диском. Гирлянды на солнечных батареях меркли по сравнению с ней, и кое-кто увидел в этом некий символизм — в прошлое, зимнее, празднество она была так же ярка и полна, как красавица с полотен шестнадцатого века. Но об этом никто не задумался, не пытался развить эту мысль, прикинуться Сократом или кем-то подобным. Кое-кого окутала истома, кое-кого обуяло ребяческое безумие, но одно было общим у всех — все они, прекрасные дети, были пьяны. — Между прочим, в моих руках — шедевр драгоценной посуды! Хотя и не совсем настоящий… Но сама раковина настоящая, зуб даю! Мой отец по молодости был водолазом, вот, привез ее из Австралии. Не сам доставал, конечно, они слишком глубоко находятся. Он вообще не очень любит свою молодость и раковина эта хранилась только потому что мама сказала. Отец вообще все любит зачищать, так сказать, выкидывает и выкидывает, выкидывает и выкидывает, мне жизни прямо нет с ним… Он выкинул все мои журналы! Видите ли, места много занимают! Или он был зол?.. В общем, мать заказала изготовление кубка — она вообще у меня мечтательница, пересмотрелась каких-то выставок с натюрмортами, или перечиталась Жюля Верна — не знаю, но кубок она заказала. И забыла о нем спустя два месяца, он вот все пылился, пылился у нас… — Джонни говорил и говорил, и все слушали, хотя и были слегка утомлены его заплетающимся повествованием, языком и скачкам от одного места к другому. — Он на той стадии, когда начинают танцевать в одном белье, — произнесла Ангела. — Или без него, — хмыкнула Саяна. — Вот и узнаем все его секреты. — Гарфилд шутливо улыбнулся. — Начинай уже, Джонни, — сказала Ангела, словно подталкивая его к микрофону. Он кивнул, откашлялся и начал. — Минуту внимания! — Джонни постучал вилкой о пустой бокал, и все обернулись. Он сидел, приподнятый на коленях, слегка возвышаясь над всеми возлежавшими, в белоснежной рубашке, залитой смоляным греческим вином, с шелковой лентой, повязанной на шее, — этакая современная, чуть помотанная интерпретация Вакха Караваджо. Его щеки были алые, но не как у заправского пьяницы, а как у очень милого восемнадцатилетнего юноши навеселе. — Предлагаю приступить к кульминационной части вечера: отведайте наш пунш! Мы готовили его весь день! Посмотрите, какого он насыщенного цвета! Здесь земляника, итальянские сливы, лавандовый отвар… Ведра со льдом в левой стороне, кстати. Так вот, этот пунш вознесет вас на вершины, но, прошу, будем осторожны! — Прекрасный Вакх в один миг обратился довольно-таки средним менеджером по продажам. — В общем, отведайте пунша, если решитесь! — Уберегая Джонни от столетнего разглагольствования, сказала Саяна. — Ингредиенты не секретны, они на самом пунше, вы предупреждены. — Итак, в моих руках кубок наутилус помпилиус, — торжественно начал Джонни, поднимая над головами, как новорожденного принца, красивейший кубок из перламутровой раковины, полный пунша. — По легенде он имеет свойство обезвреживать яд, который находится в питье. Я делаю глоток и передаю его по кругу! Как символ нашего единства… — но он не договорил. Следующая выпила Ангела, потом Гарфилд, Саяна, Наоми… А потом кубок был уже далеко. Блейз напрягся. Из-за выпитого его клонило в сон, он был расслаблен, но такое внимание пуншу его поразило. Его очередь подходила, и, вспоминая зиму, он не мог вот так вот просто что-то принять от Джонни Майлза. — Эй, Милли, а что в пунше? — шепотом спросил он у рядом сидящей блондинки, по-неземному, казалось, счастливой — так глупа и широка была ее улыбка вкупе с прикрытыми глазами. Блейз даже не был уверен в том, что она его услышит. — Психоделики, — будто в забытьи произнесла она совершенно безмятежно и приняла кубок. Глаза Блейза округлились. Вот так вот просто, да? Проблема может в том, что он сам — провинциальный барашек, не понимает эти развлечения для крутышек? Или в том, что они здесь все просто рехнулись. Блейз никогда не пробовал ничего подобного и не был уверен, стоит ли, ведь он помнил, что с ним было зимой. Но очередь подходила, от кубка не отказался никто, а алкоголь стучал в голове. Милли передала кубок ему и нежным голосом при этом спросила: — Ты будешь? Блейз сомневался. Он вдруг повернулся к дальнему «углу» их круглого стола. Гарфилд и Ангела смотрели в его сторону, улыбаясь — не ядовито, как это у них бывало, а так по-доброму, словно приглашали к себе, на свой отдельный, недоступный, полный лоска и прелести пир. Джонни сидел рядом с ними и, поймав взгляд Дэвиса, помахал ему рукой, ярко-ярко улыбаясь. — Ты будешь? — вновь спросила Милли. Блейз на нее посмотрел.***
Они вновь разожгли огонь. Пламя полыхало, словно стараясь окутать небо своими языками. Небо — как было прекрасно небо! Синее, очень синее, темное небо, с мириадами звезд на нем, и каждая — искра. Блейз стоял чуть поодаль от огня, ему вдруг стало невыносимо жарко. Здесь небо было еще синее, чем где-либо еще; трава, освещаемая луной, звездами и яркой гирляндой казалась совсем зеленой, какой она бывает в июльский полдень; его обычно белая кожа была жутко красной в отблесках костра, а другие, находящиеся совсем уж подле него, вообще были полностью красными, включая их белоснежные одежды. Все это было до боли знакомым Блейзу. Увиденные этой зимой на Ричмондской передвижной выставке алые девушки Матисса, вовлеченные в неистовый первобытный танец. Они пылали жаром, передавали всю суть этого века — сумбурную, безумную, разрушительную. А что передавал он, Блейз? Сейчас он даже не подумал об этом, но спустя время, подверженный муке бесконечной рефлексии, пришел к выводу, насколько жалок был его угар, и как далеки были те красные и дикие девушки с картины. Блейза вдруг окликнули. — Эй. — Перед ним стояла Ангела с ужасно запутанными, блестящими волосами. Она схватила его за руку и повела к огню, ничего не объясняя; он, ничего не спрашивая, пошел за ней. — А я была лисой, — вдруг сказала она; ее голос был ниже, чем обычно, и Блейзу она показалась либо гангстером из тридцатых, либо роковой красоткой, гангстера соблазняющей. — О чем ты? — Ах, ну помнишь — «lo saturnalia, saturnalia»? Костер, накидки, маскарад… Ну точно, ты не помнишь. Но знаешь, это на мне была лисья маска, и я… — Тут она замолчала и вовсе не собиралась продолжить. Их захлестнул хоровод. Хохот и визг эхом отдавали в голове, люди мешались друг с другом — все было слишком, слишком громко! Казалось, все превратились в маленьких человечков со злополучных картин Ричарда Дадда, а деревья выросли просто огромными. «Алиса в стране чудес, Алиса в стране чудес, Алиса в чудесах…» — проносилось в голове в невообразимом беспорядке. Они танцевали под музыку, удивительно напоминающую звучание кельтской флейты… Флейта взлетала и опускалась и, взлетая, лезвием царапала головы пополам — такой тонкий, острый, звонкий был звук. Вокруг проносился кто-то, рядом взмывали вверх юбки, разрезая воздух, задерживаясь в нем на пару секунд, как будто даря кисти невидимого импрессиониста время запечатлеть момент. Движения были стремительны, но находились при этом словно в замедленной съемке, расписывая пространство размашистыми штрихами масляных красок. — Покрути меня! — она сказала слишком-слишком громко, протягивая вперед свою руку. Отблеск огня упал не ее лицо, и ему показалось, что оно вдруг стало охвачено пламенем. Звезды падали градом и возвращались обратно, виражами закручивая темные облака в ван-гогское небо. Они все бежали в никуда, ведомые то пенсильванским Питером Пеном, то неумолкающей Красной Королевой, то Безумной Шляпницей в совсем уж не безумном, черном длинном платье. Она танцевала, танцевала, танцевала, а потом упала на землю, и все танцевали вокруг нее, как предки из каменного века вокруг забитого дикого мамонта. Она протягивала руки к звездам и почти их хватала — такими близкими они казались, — и всякий раз разочаровывалась, когда вместо сияющей пыли в ладонях оказывался только воздух. Она думала и ни о чем, и обо всем сразу. Деревья плясали вместе с людьми, это пугало и забавляло ее. Кто-то подал ей руку. Она подняла взгляд наверх и увидела перед собой пылающие длинные волосы, прозрачные глаза, подол длинной юбки… Вложила свою руку в чужую — сухую и мягкую, маленькую, но сильную. Она закружилась в танце, и тут же ее оттолкнули в объятия к кому-то другому — подражая аргентинскому танго или находясь в сгустке бесшабашной, первобытной энергии? Мартовская ночь была слишком жаркой и душной, окунала их всех в середину июля. Они молили о спасительной прохладе, порыве ветра, но все замерло — замерло, в первую очередь, время. Они были детьми? Стариками? Тысячу лет назад, две, сто? Были в далеком-далеком будущем, на пять столетий вперед, с летающими на силе воздуха объектами и сияющими дорогами? Они танцевали, лежали, бежали, смеялись на прозрачной глади пространств и времен. Что с ними было? Зачем они здесь? Мир казался безмятежным и счастливым, колючим и злобным, и все это сменяло друг друга с невообразимой скоростью. Они попали в современную оперу, бешеную, с манящим заунывным пением, острыми мотивами и бесконечным экспериментом — ох, эту ночь точно писал андеграундщик. Происходило столько всего — падало, поднималось, кружилось, взлетало, — но все оно происходило с малым безумием разгневанного ребенка, который пытается воплями, визгами, всхлипами, всеми ребяческими проявлениями своей импульсивной злобы достучаться до оппонента — родителя, дядю мили тетю, учительницу, воспитателя — без разницы! — достучаться до такого ледяного, спокойного… Оппонент несомненно выше его детских, обделенных достоинством, выпадов. А ребенок кричит, кричит, кричит, топает ногами; взрослый постоянен, совершенен в глазах разбушевавшегося, как морской штиль. Так и они все предавались пресловутому безумию, на тот момент совершенно не замечая своей ничтожности перед тем, что больше и куда древнее. — Все замечательно? — Он воскликнул вопросительно, весь облитый чем-то сладким, липким — неужели свалился в пунш? Бормотанием кто-то ответил твердое «да». — Тогда… туда! Туда, пойдемте. — Его плавающая рука указывала на восток. Кто-то пошел впереди, кто-то остался на месте вовсе — все продолжалось. Сколько было времени на часах? Полночь или вот-вот выйдет утро? Шестеро бежали, взявшись за руки, порознь, танцевали, ползли, плелись и стремились. К чему они шли? А шли они долго, словно ведомые неистовыми, неправильными, шаловливыми нимфами. Вокруг светились светляки — это были они, или звезды, наконец, можно поймать? Кто-то попробовал и разревелся от неудачи — звезда выскользнула прямо из рук. Ветер наконец-то поднялся, или может это было, потому что лица разрезали воздух, — они не знали. Они вообще ничего не знали, только летели вперед, как молодые дикие лани, завлеченные игрой. Немного позже они будут со стыдом и укором вспоминать эту ночь. В сами часы буйства — эти ненормальные, невыносимые часы, — им казалось, что они ангельски резвятся в небесах, вместо того, чтобы испытывать этот низкий земной, просто-напросто заблуждающий угар. — Поймайте меня! — Она произнесла с напевом, ее голос почти загробно подхватило ненастоящее эхо, и она еще скорее понеслась вперед — на восток, на восток! Остальные повелись за ней хороводом. Вокруг сменялись пейзажи (хотя все было на деле одно и то же), один за другим. Лес редел, горел, вновь вырастал, синел, лысел… Они кружились в подгнивавшем временном вихре. Останавливались и танцевали, дрались, как задиристые котята; бежали вперед, возвращались назад, снова вперед — совсем не помнили, где они были и что они делали. Перед глазами крутились картинки, пока в один прекрасный миг по телам не начала разливаться холодная слабость. Вдруг что-то застопорилось. Она — самая первая лань, та самая, которую догоняли, упала. Она упала на колени, уперевшись руками в твердую землю, покрытую еловыми колючими иголками — они впились в нежную, побледневшую ладонь. Изо рта изверглась, потекла пена, как у подстреленного животного. Она струилась по тонкой шее, ключицам, попадала на короткие черные волосы, запыленное платье… Всех, резко остановившихся в паре метров от нее, окончательно окатило отрезвляющей волной. — Что с тобй? — Его язык заплетался. А она кашляла, почти задыхалась от паники, хваталась за горло. Кто-то подбежал к ней, попытался помочь и тут же рухнул на колени, как она, — пред всеми ними открылась невообразимая, страшная картина. Обездвиженное, по-кладбищенски серое женское тело, исколотое ножом, с изорванной одеждой на нем, растрепавшимися, клочковатыми волосами на голове. Оно казалось знакомым. Глаза прояснились и наполнились еще большим ужасом, ведь стало понятно — они все были в крови! Их ноги, руки, одежда — все кричало о содеянном… или же не предотвращенном? В головах вместо кошмарной, тягучей эйфории теперь вертелось: «Что случилось? Что, что, что?» Шестеро переглянулись. В уже лишенных дурмана сознаниях начинал созревать общий план. Одно все знали точно — вот так возвращаться нельзя. Где-то был водоем — или это школьный пруд? — нужно было сорвать одежду, избавиться. Но не возвращаться же нагими… Их всех обуяло пугающее, совершенно горькое отчаяние вкупе с живым, настоящим, земным инстинктом самосохранения. Как не оступиться? Они, хватая ту, первую, повернули на запад, как несчастные мотыльки к клочку свету. Приступный кураж спадал и растворялся, они бежали, и каждый из них словно старался стряхнуть с себя эту ночь — спастись от этого жуткого постмодернистского извращения, их настигшего. Это было неправильно, плохо, просто дико! Небо охватила, оплела утренняя серо-розовая холодная заря. Этот рассвет был не просто началом дня — он обличал. Вырывал наружу всю тайную мерзость со всеми ее клочьями. Он стыдил, сеял внутренний раздор и глубочайшее к себе отвращение. Где-то на северо-востоке, прямо там, прогремел гром.«Шумите, ветры, свирепствуй, буря! Серные быстрые огни, предтечи разрушительных ударов! Лейте пламя на седую главу мою!.. Громы, громы! Сокрушите здание мира; сокрушите образ натуры и человека, неблагодарного человека!.. Не жалуюсь на вашу свирепость, разъяренные стихии! Я не отдавал вам царства. не именовал вас милыми детьми своими! Итак, свирепствуйте по воле! Разите — се я, раб ваш, бедный, слабый, изнуренный старец, отверженный от человечества!»
— «Король Лир"(III, 2) У. Шекспир