»…В слезах явились мы на свет; И в первый миг едва вдохнули воздух, Мы стали жаловаться и кричать»
— «Король Лир» (IV, 6) В. Шекспир
На Блейзе был костюм цвета блошиного брюшка — наименование идиотское, честное слово, но Памелла называла его именно так и никак иначе — ее причуда. Костюм сидел хорошо, делал его не самую изящную фигуру как будто более элегантной, мужественной. Левая его рука была запрятана в карман брюк, в правой он держал конусообразный бокал из первосортного хрусталя, а в нем — мартини. Редкая гадость, на самом деле, так что Блейз его пил понемногу, в основном облизывая сахарную посыпку на краю бокала и мечтая как-нибудь добраться до плавающей на дне маслинки. Другой коктейль он взять не мог — не знал, как бы это лучше провернуть по этикету. Блейз скучал. Вечер только начинался, никого знакомого, кому он был представлен, рядом не было, Кит его оставил ради снобов-толстосумов, а Памелла захватила Маршу, вновь разряженную, как самая прилежная и милая девочка годов пятидесятых, лучшая невеста, — знакомиться с «очаровательным мальчиком, сыном моей знакомой, такой хороший, учится на юридическом в каком-то английском колледже…» Так что Блейз занимал себя тем, что смотрел на себя через призму киноленты, а еще пытался подсчитать, сколько состояния на счету у окружающих его людей — воображал себя Шерлоком Холмсом. Если счетоводство чужих денюжек ему мало удавалось — уж очень он был не искушен пока в светских делах и тонкостях, то самолюбование получалось отлично. О, Блейз был похож на героя шпионского фильма — блистающего, но незаметного, с его неповторим, как будто врожденным, естественным лоском и кучей, кучей тайн… Да кому он врал? Весь этот день был ужасным, как и предыдущий, и каждая его мысль, будь она даже рассуждением о химической завивке Памеллы, возвращалась к одному: вчерашнему раннему утру, когда грянул гром и разлился рассвет, а он, как побитая собака, побежал как можно дальше от опасности. Он ни с кем потом не разговаривал — не пришлось. Кое-как они вернулись домой, их никто не заметил; затем — каждый по комнатам или в душ, оттереться от мерзости; а потом он собрал вещи — за себя и за Маршу, ей как некстати стало очень плохо, и за ними подъехала машина, чтобы забрать их к вокзалу и в итоге доставить на этот фуршетный праздник трехпалых жаб. Ну хотя бы наконец-то обошлось без надзирательницы мисс Блэк. Дэвисы, может, поняли, что, если они хотели нянчиться с детишками, приставлять к ним гувернанток и водить по частным школам, то нужно было оформлять опекунство куда раньше того момента, когда Блейзу вот-вот, через три месяца, исполнится восемнадцать. В дороге он спал, пытался восполнить бессонную ночь, но спал беспокойно, потому что из головы никак не шли низменные видения и то, что последовало за ними: случился сонный паралич. А когда они добирались непосредственно до поместья, появилось сильнейшее дежавю. В декабре он точно так же, после лесных приключений, возвращался домой в этой же самой машине, с такой же никакой, игнорирующей Маршей и с кучей вопросов и тревоги, только менее, менее жутких. Никто их не встретил, у всех были дела, Марша ушла спать, а Блейз просидел в горячей ванне два часа, пока вода не стала холодной. Он не сыпал морскую соль, не включал свечи, даже не мылся, просто сидел и сидел, пока в дверь не начала стучать Памелла, которая забыла на столике крем. Думал об одном и том же весь тот день, а сегодня долго спал, а потом готовился к вечеру и вроде как отвлекся. Блейз пытался думать о другом: о том, какой он сейчас превосходный, что на уме у этих светских дам, когда вернется Марша, что такое «устричный шутер»… На самом деле все это вертелось вокруг: «Что случилось? Что случилось?» Хотелось только по-свински надраться, но нужно было держать лицо, да и алкоголь он переваривал отвратно. Он вновь кинул взгляд на эту пеструю, с головы до ног напудренную толпу. Шелковые платья, бархатные костюмы, блеск золота и камней превращались в медленный, но наседающий круговорот, приправленный, к тому же, химикатами — фруктово-древесно-восточно-цветочно-морскими нотами дорогущих парфюмов. О, Блейз любил парфюмерию, но сейчас он не замечал ни капли из того, что обещала красочная, люксовая реклама, — только одно большое удушливое алкогольное облако. Все эти люди занимались своими делами, жили свою поверхностную, достаточно роскошную жизнь, не заботились ни о чем, кроме средств обогащения. И, с легким стыдом признаться, еще пару недель назад Блейз был бы в полном восторге от зрелища этой простой жизни, что складывалась в фейерверк радостей, интриг, шипровых ароматов, редких и вкусных скандалов, пузырьков холодного шампанского, званых обедов… Сейчас Блейз думал лишь о страшном трупе и неземных видениях, и эти мысли напрочь отравляли его душу. Песня Тома Джонса о «настоящей леди» заиграла как раз в тот момент, когда Блейз заметил совсем рядом с собой острую, элегантную фигуру, облаченную в лаконичный бело-зеленый шелк. Какой символизм! — Мисс Барбиерри? Женщина, до этого момента погруженная в страну каких-то собственных, по виду нахмуренных бровей — таких же не очень веселых раздумий, резко подняла взгляд. Она на секунду застопорилась, скорее всего пытаясь припомнить, кто же перед ней стоял, и догадавшись, наконец-то воскликнула: — Блейз! Здравствуй, дорогой. Памелла и не говорила о том, что вы с Маршей придете… На ней был рыжий парик, но не такой, как в их последнюю встречу. Редкая челка и небрежные волны до лопаток напоминали ему о Джейн Биркин. На ее поразительной изящной шее одиноко лежал такой же поразительный белый сапфир квадратной формы; ее голос был низкий — она еще не оправилась от простуды; глаза были подведены по-кошачьи, вокруг витал запах асфальта после дождя и пачули — эти ее излюбленные нишевые духи, а сама она, кажется, явно перебрала с мартини, которое обожала. Позже Блейз узнал, что она накануне рассталась со своим ухажером. Когда включили песню Боба Марли про убийство шерифа, они начали танцевать. Мэри тихо, но звонко смеялась, алкоголь не делал ее вульгарной, лишь задумчивой и чуть туманной. Она не относилась к нему покровительски, как к сыну, — хотя бы потому что сама была старше его лет на четырнадцать. Но и не видела в нем равного ей джентльмена. Смотрела слегка снисходительно даже, пару раз сказала, что он очень симпатичный юноша. Блейз был сбит с толку, но не как сопливый подросток, а как личность, в каком-то роде. Сейчас он лишь немного неуклюже двигался в такт музыке, держал ее чуть влажную руку и наблюдал за тем, как ее кожа, темная и блестящая в приглушенном свете, прекрасно смотрится в светлой и такой же блестящей ткани. Тревога все еще трепетала где-то под ребрами, но так чувствовало потрясенное сердце — мозг же был сосредоточен совсем на другом. На удивление, на них не оборачивались люди, хотя Блейз в своем эгоцентризме с волнением подумал о том, что им припишут скандальный роман. Так и видел язвительные пересуды в светлых гостиных: Мэри-Мэри и Y-хромосомная Лолита. Но ничего не произошло. Все пили и ели, танцевали, говорили, смеялись и никому не было дело до их танца. В его голову робко закралась мысль: может это все потому что он, Блейз, уже почти совсем мужчина? Из неоткуда возникла пышущая жаром и запахом шампанского Памелла, рядом с ней — удивленная Марша с догорающими свое, явно последними в этом сезоне, смешливыми огоньками в круглых глазах. — А что это вы здесь делаете? «На дуде играем!» — пассивно-агрессивно подумал Блейз. Хороший настрой от чего-то вдруг улетучился. — Памелла, племянник твой танцует замечательно. Блейз, ты в детстве не занимался танцами? — мило улыбаясь, спросила Мэри. «Конечно, мисс Барбиерри, вместе с матерью-пьянчугой в барах танцевал!» Это, впрочем, было правдой. — Мэри, тебя просит Принс. Хочет познакомить со своим сыном. — Памелла не ответила на ее вопрос. Тут же добавила, по-лисьи улыбаясь: — Знаешь, я здесь сегодня за сваху. Да, Марша? Марша покраснела — от смущения или от злости, — Блейз не знал. На словах о свахе у него, почему-то, защемило под ложечкой. Мэри улыбнулась им двоим и ушла вместе с Памеллой, взяв ее под руку. Она напоминала Блейзу женщину с картин Уотерхауса. Такая безмятежная, спокойная и взрослая, как время, красивая и серьезная, нежная, как не самый теплый июль… — Почему именно Памелла? Мэри вот чудесная тетенька, взяла бы она нас в семью, и дело с концом. Так нет же, нужно миссис Дэвис водить меня везде, где можно, показывать мальчикам как пуделиху на выставке! — Марша негодовала, а Блейза от ее слов покоробило. — Мисс Барбиерри тридцать три, — только и сказал он. Тревога вновь охватила его голову и, потеснив мягкую руку и светлый шелк, мысли заняли ужасные картины позапрошлого вечера.***
Джонни был католиком. На удивление — он позволял себе резкие высказывания обо всем на свете, имел кучу неприятных привычек, вел себя далеко не примерно, разгульно и даже, бывало, вульгарно. Но он был самым что ни на есть настоящим католиком, при всех своих грехах, которые, впрочем, всегда подлежали исповеди — в соседний город он ездил не только в бары или клубы, каждое первое воскресенье Джонни посещал церковь. Часто смятенный, порывистый, слишком громкий, не умеющий останавливаться, в вере он всегда находил приют. Пожалуй, религия — единственное, что смог привить ему отец. Именно привить — не заставить или травмировать. Он читал ему о сотворении мира, Каине и Авеле, святых еврейских царях… Эти моменты были единственными теплыми воспоминаниями, с ним связанными. И сейчас Джонни отдавал дань религии — думал, что отдавал. Распивал с самого утра не очень-то крепкое ирландское пиво, ведь на календаре было семнадцатое число, а это означало празднование Дня святого Патрика. Был выходной день — воскресенье, и в школе, в общем-то, училось не мало католиков, ну или просто желающих веселья. Много кто надевал цилиндрические шляпы, зеленые подтяжки, размахивал трехлистным клевером. Джонни же просто пил пиво. Солодовое, с привкусом шоколада, кофейных зерен, ароматом ячменя — пиво было прекрасное. Наверное потому Джонни пил одну бутылку, потом другую, третью, еще одну… Оно было легкое, но, наслаждаясь им с одиннадцати утра, к пяти вечера Майлз захмелел. Уже второй день, с того самого утра, небо висело укутанное в серые однородные облака, словно в ожидании грома. Но грома не было. Джонни лежал распластанный на кровати в пустой грязной комнате с полузадернутыми шторами, пропускающими вовнутрь полоску тусклого света, когда в дверь постучали. Дверь нагло отворилась перед тем, как он успел промычать что-то невнятное. — Майлз! Чего киснешь? — Это был Эд. — Я праздную… — апатично начал он. Эд перебил: — И зачем я тебе дал это пиво! — Действительно. Джонни и не собирался пить — настолько тяжко ему вспоминались моменты ночного забытья, но Эд купил в городе целый ящик настоящего ирландского пива и дал бутылку ему. Джонни нехотя попробовал, а потом понеслось. Ох, он был тем еще слабаком. — Все нормально, — пробормотал Майлз. — Знаешь, надо чаще с тобой оттягиваться. Это ты, конечно умеешь, — пунш твой чего стоит! Вчера поспал до обеда и уже второй день чувствую себя легким ну прямо как перышко. И знаешь, Бет все говорила и говорила: «Вот, ты что, еще привыкнешь!» — прямо мамуля, ты глянь. Так вот. Нифига подобного. Хоть год ни капли на язык не положу, а чувствую себя замечательно. Ты-то как, похмелье на утро не сморило? — Он говорил и говорил, румяный, улыбаясь во весь рот, а Джонни только и хотелось одного — заткнуть его подушкой, на которую уже успел напускать слюни, или настучать по голове. А Эд продолжал: — И куда это вы только делись под утро? Ты, Ангела, Блейз… Кто ж там с вами был? Саяну и новенькую темненькую не было нигде видно. Гарфилд по-моему спал или показывал всем… — Внутри у Джонни все рухнуло. Их видели. — Мы пошли в общежитие. Ты же знаешь, Блейз и Марша уехали вчера, им надо было собрать вещи. Да и Гарфилд тоже — он, кстати, с нами ушел, а не показывал непонятно что. Ангела просто хотела спать, а Саяну стошнило. Я за компанию. — Джонни по мановению руки отрезвел на пару секунд. — Когда это ты уходил за компанию с тусовок, которые еще и сам устраивал? — усмехнулся Эд. Джонни пожал плечами. — Не очень было весело, я нажрался слишком рано. А видеть по школе полароиды с моим голым задом я не хочу, — проговорил он, уткнувшийся носом в подушку. Этот ответ удовлетворил Эда, не очень-то умного и дотошного, и он заговорил о своем. — А знаешь, мы же с Бэт теперь вместе (она не любит «Лиззи», поэтому Бэт), так вот и мы… Но Джонни не слушал. Он вспоминал вчерашний день, вчерашнее утро, ночь перед ним. Было так необычно, так весело — вторые психоделики в его жизни, и — честное слово! — если бы не увиденное после и накат отвращения ко всему, он бы стал наркоманом — так ему было хорошо. Прекрасное место, прекрасные люди — все насмарку! Долгое время Джонни будоражили мысли о веществах. Он смотрел старые фильмы по типу «Волосы», «Водолей» — эти прекрасные и добрые, странные семидесятые. Столько лет назад каждый второй принимал для бодрости одну штучку, вторую, и все было отлично. В чем теперь стояла проблема, он не понимал, а видел лишь то, что семидесятые в истории навсегда увенчались рассветом пацифизма. Джонни всегда верил в то, что вечеринки никогда и никого не убивают, а все, что нас не убивает, делает нас сильнее, но… Что их повело туда, на другой край опушки и вглубь? А прошли — точнее пробежали и протанцевали, проскакали галопом, — они много. Километр — точно! Чего они искали? Все остальные сидели и сидели по-нормальному возле «привала», а они шестеро — кошмар какой-то, сущий. Джонни считал виноватым себя — именно себя! Даже если не он в роковой предутренний мрак потерял в себе до конца человеческое начало, то он подвел к этому кого-то другого. Он еще осенью предложил всем увеселительную программу — только для юных Артемид и Аполлонов! — сине-изумрудное природное лоно, такая-то красота. Это он вообразил себя отвязным шефом и придумал свой ультранасильственный пунш — ему пару раз даже казалось, что бедовый пунш этот привел если не к краткосрочной потере рассудка, то к несварению, ведь лавандовая настойка и молочная газировка, наверное не очень-то сочетались. Его, беззаботного и легкого, безответственного, сейчас просто снедало чувство вины. Он видел свою (уже, правда, сожженную) рубашку с кровяными подтеками, свои туфли, окроплённые этой же кровью, свои красные оголтелые глаза, словно налитые кровью. Кровь, кровь, кровь — она была везде, липкая, преступная, чужая, невинно пролитая. В голове стучало «Не убий», и стоило Джонни опустить веки, он сразу же думал о том, что случилось. А Эд говорил: — Вместо твоего подставного «Гольф-клуба», я нашел нам реальный. Можем и Блейза туда позвать, он же хотел. Будем франтами, слышь! Знаешь, в паре десятков минут отсюда. Мы же рядом с деревушкой учимся, так вот к северу от нее есть загородный клуб. Вполне закрытый, но моя мать… Джонни слышал его лишь урывками. Что-то о клюшках для гольфа, что-то о зеленейшем корте, что-то о джемперах для лучших гольфистах, и что-то еще. О, гольф. Джонни гольф любил, это, как и конный спорт, стрельба из лука или парфюм Шанель, давало почувствовать себя потомственным богачом. А Джонни это нравилось, как и всем в этой школе, даже тем, у кого за душой не было ни монеты. Но Джонни просто не мог думать о гольфе. О гольфе, о деньгах, об отношениях Эда и Бэт, и вообще о чем-либо еще, кроме той кровяной бани, оставшейся в синем пластмассовом тазу после судорожной, иррациональной попытки отстирать рубашку. — Тебе нужно, может, таблеток каких-то? Жаль, что так получается, Майлз, мы тут думали съездить в город, там столько всего в День святого Патрика… Эй, что с тобой? Джонни побледнел, его губы задрожали, а в следующую минуту он сидел, склоненный к унитазу, как хантовская или уотерхаусовская Изабелла — к горшку базилика. Его мутило, хотелось удариться о фаянсовую стенку, лишь бы не чувствовать этого жжения в горле, столкновения двух китов в желудке и пляски уродливых мыслей в достаточно пустой ранее голове. Пришло осознание того, что он, Джонни, совсем не нормальный католик. В такой день — и такое свинское состояние. — Лучше б пошел сегодня на Мессу, — пробормотал он вместо ответа Эдгару на вопрос о самочувствии. Джонни упал на растрепанную кровать, лицом в подушку. Ненужный гость неловко удалился, извинился, пожелал удачи; за спиной Джонни, в открытом мире, был наипротивнейший бардак — Гарфилд, наверное, всю неделю будет с ним как на иголках, если вернется в такой-то свинарник из своего уютного, всегда чистого, просто вылизанного дома. Но Майлз не хотел об этом думать, он только отметил, что — какое счастье! — все еще не стал алкоголиком, ведь его начало клонить в сон, и хотя в этот раз при закрытии глаз он все еще оставался один на один с этим красным морем, Джонни было все равно. Он уснул.***
Ангела неслась на своем Сириусе через весь ипподром, по траве. Туда, обратно, в сторону, зигзагом — такого не проделаешь на дорожке, а ей был просто необходим почти апрельский ветер в горячее лицо. Никого рядом не было, многие учителя разъехались по домам на праздничные выходные, еще добротная часть разбрелась по барам на праздничные шоты и пенные кружки, так что она могла делать вообще все, что хотела. Этот конный надзиратель — дурак тот еще — отвязал ей коня, да и ушел неизвестно куда. Она чувствовала в воздухе запах свежего, весеннего, туманного вечера, веяние сладкой молодой белой магнолии, которая вот-вот распустилась у учительского домика (Лео привез ее в прошлом году, в этом — на ее тонких, девственных ветвях, наконец-то, стали несмело наклевываться цветы); из кухонного окна того же домика доносились пряные вибрации ирландского яблочного пирога, что остывал на столе, и более резкие от бараньего рагу, кипевшего в сотейнике. У Ангелы был пустой желудок, но несмотря на это, она радовалась тому, что слышала. Это все было как в сказках Шарля Перро — милая цветочная долина, симпатичные лошадки и заманчивые гастрономические запахи из маленьких окошек. Ну или как у смурфиков, честное слово. Если она сбавляла скорость, давала Сириусу поблажки, ей снова представлялось то, что она чувствовала пару дней назад. Промозглый воздух, почти гнилые ягоды — и не только ягоды! — вперемешку с чем-то неэлегантным, спиртовым, сырая земля, отголоски чего-то болотного и застывшая кровь. Это было противно. Подумав об этом, Форд понеслась быстрее. Одежду Ангелы не задела кровь, в отличие от Майлза или Марши, или Саяны, которые словно выбрались из жестокого фильма ужасов семидесятых. Зато — кожу. Ее щеки, прежде измазанные кровью, горели до сих пор. Она боялась к ним прикасаться. К ней словно прилипла вся та ночь с ее тяжелым осадком. Ангела жаждала эстетики, а получила настоящую скверну. Как это было? Что это было? Она помнила лишь то, как говорила с Дэвисом перед тем, как упасть в забытье; они танцевали, потом танцевали со всеми другими. После — темнота, перебиваемая редкими шумами старого телевизора. Темнота, натолкнувшая их на все это. Ангела неслась вперед и совершенно не знала, что с этим делать. Ее охватила тревога в первые же секунды после того, как мрак и забытье избавили ее от своих оков. Весь мир с его сложной, филигранной структурой, неукротимо стремящейся к справедливости, напугал ее досмерти — куда больше, чем несчастные галлюцинации а-ля дитя Пикассо и Дадда. Ее голова шла кругом, а сознание забродило, совсем как сливовое вино на вилле у Гарфилда прошлым летом. Форд не верила самой себе, своим глазам и не знала, чему верить вообще. Всегда умная, просчитывающая каждый шаг, прокручивающая в голове сотни разных событий, старающаяся не оступиться, немного параноидальная, сейчас она просто сходила с ума. Ангела винила себя, винила весь мир и ненавидела вообще каждого, хотя и понимала, что глупо так делать. Все ей претило. Ночные побеги, танцы до упада, баловство веществами — о, это все на совести закрытой школы и сотни других, как эта; их уклад всегда провоцировал отголоски развращенности, одурманенности — это классика. Но Ангела всегда знала меру, понимала, когда остановиться, как не переступить черту между шалостью и настоящим разрушением. Сейчас же все обернулось крахом! Она ощущала себя на самом дне, беспорядочно, хаотично, а это ей не подходит. Шпиль злосчастной школы виднелся вдали, освещенный алыми лучами солнца. «Bella, ciao!» — оно не желало смотреть на такую-то дуру с растрепавшимися в конец мозгами и волосами, в придачу. Ангела повернула коня назад, Сириус недовольно зафыркал. — Тупая ты конина, а ну пошел! — В их отношениях сегодня явно произошел разлад. Они медленно брели по тропе, окруженной деревьями и внезапно собравшимся туманом. Ну точно феминный Чайльд-Гарольд в своем невеселом паломничестве! Опускался туман, белой плесенью обволакивая каждый закоулок пряничного «городка»; солнце совсем скрылось. Дышать стало невозможно, и Ангела думала, это следствие слишком влажного воздуха, или привычное для нее подобие психосоматики? Приехав к конюшне, она спрыгнула с лошади, чувствуя, будто сама состоит из плотного и вязкого, пустого тумана. Лицо онемело, она чувствовала себя в стоп-кадре второсортного нуарного фильма. Ангела ждала опасности отовсюду, не знала, что делать, она хотела упасть и заплакать, закутавшись в чудесную безопасную сферу, или просто исчезнуть из этого места. В голове раздавались нещадные пульсации, у взгляда отсутствовала фокусировка. Она вся словно попала в прострацию, обездвиженная и ошарашенная своей драматичной долей. Так она простояла несколько минут, поглаживая черную шелковую шерсть Сириуса и пялясь в одну точку. Форд возвращалась по закоулкам, через маленькие домики-склады, деревья, ограды, имея в голове четкое осознание того, что по глупой неосторожности и опрометчивости перевернула свою жизнь. Даже сломала ее, вероятно. А может и не только свою — образ окровавленной женщины не покидал воспаленное сознание Ангелы. Перед глазами четко вырисовывались картины бессонных ночей, выпадающих прекрасных волос, всеобщего позора, антидепрессантов от казни, публичной или самостоятельной, — без разницы, ненависти и, наконец, смерти в одиночестве, пришедшей лет на пятнадцать раньше отведенного. Все ей казалось зловещим и, вместе с тем, обличающим — опасность словно караулила ее у каждого угла, словно еще чуть-чуть, и произойдет роковая встреча или катастрофа, или мертвая ворона на дороге, наконец. Внезапно она увидела силуэт в плотном облаке. Ангела на секунду испугалась — на дворе были сумерки и туман, до общежития бежать далеко… Но потом она поняла, что нечего глупить и быть идиоткой, скорее всего это кто-то из персонала. Уж точно не маньяк, частный детектив или, тем более, две крайности: Духи Рождества или собственная мисс Хайд. Так и оказалось: смотритель Джо. Правда, выглядел он весьма жутковато. Красный нос, большущие глаза беспокойнее обычного, сутулая широкая спина, руки, сжатые в кулаки, полуседая щетина и двухметровый рост делали его похожим на изголодавшегося палача. К тому же, если принюхаться, можно было услышать запах спирта, а это уже действительно пугало. — Ты чего тут забыла? — Он на секунду сам показался испуганным, но тут же принял свой самый угрюмый вид. Коронный, между прочим, так как он, оказывается, вдобавок к обязанностям дворника, исполнял еще и роль ночного сторожа. — Я выгуливала лошадь, — только и сказала Ангела. — Выгуливала! — Он фыркнул и оглядел ее сверху-вниз. — Нашла псину, выгуливала она. Спать пора давно. — Извините, — она с возмущением подняла бровь, — сейчас только половина восьмого. — И что с того? Шляетесь где попало, а потом расхлебывай за вас… то своруете что-то, что вляпаетесь… — Мне морковь для кобыл воровать? — Ангела поняла, что он не пьяный, и совсем осмелела. Джо помолчал, прикидывая что-то в голове. При этом выглядел так, словно из ноздрей у него вот-вот хлынет пар. — Ладно, — злобно буркнул он, явно желающий закончить реплику возгласом «проваливай». Ангела едва заметно закатила глаза, про себя сказала: «грязная скотина» и прошла вперед. Злость освежила ее мысли, к лицу, приятно покалывая, прилила кровь. Она, как минимум, еще десять минут думала и возмущалась, какие неотесанные дурни здесь работают и что они вообще такое себе позволяют.***
Гарфилд целый день пролежал на софе, привезенной приемным дедом из Швейцарии лет двадцать назад. В ночной атласной рубашке, со впавшими от усталости глазами, разметавшимися по жаккардовой цветастой подушке кудрями и нетронутой тарелкой спелых почищенных апельсинов, заботливо оставленной бабулей на журнальном столике рядом с софой, он ощущал себя, как минимум, страдающим графом, ну а в идеале — несчастным крон-принцем. Гарфилд сразу лег спать, когда приехал в родовое гнездо. Но не заснул. Ходил туда-сюда по дому, сидел в малой библиотеке, пытался поесть, и ничего не помогло — отсюда и жутко утомленный вид. А дома было хорошо. Прекрасный район — этакий Солсбери по-канадски, родной французский из каждого угла, широкие окна и красивые шторы — не то что школьные иллюминаторы, свежее постельное белье, тосты с соленой карамелью, десятки горшков с цветами, горячий лавандовый чай… В придачу и никого в доме уже как полдня не было — все ушли праздновать, а он остался под предлогом бессонницы. Временами он массировал голову, пытаясь расслабиться; дышал по-правильному, для спокойствия и сна, пил усмиряющие нервную систему капли — все бесполезно. Голова будто опустела и отяжелела разом. Гарфилд возвращался и возвращался к той ночи, и не мог поверить. Все его тело наполняло ощущение нереальности происходящего, будто все это — фальш. Волшебный лес — декорация, тело — муляж, кровь — бутафория, а все действия прописаны и выверены в точности с английским словарем и системой Станиславского. Оставалось только выйти в конце, взяться за руки, отвесить поклон и ловить цветы как на добротной свадьбе. Но последнего все никак не происходило, а за руку его взяли, только когда волокли от злополучной поляны подальше. Он выбежал из леса на ватных ногах, как совершенно потерянное существо, путешественник во времени, вдруг попавший из своего чистого и хрупкого, первородного мирка, где у всех в жилах бурлила кристально-чистая, живая кровь, притом легко проливающаяся, в затхлый, напрочь индустриализированный, сумасшедший двадцатый век — стальную машину, со все такими же первобытно-хрупкими устоями, стремительно меняющимися по тридцать раз на каждое десятилетие, и таким же легким обычаем кровопролития, теперь уж приправленной свежей традицией гуманизма и долей общественного порицания. Но даже не в этих сходствах суть — Гарфилд чувствовал, как задохнулся в многовековом смраде, вынырнув из чистого, как хрусталь, бытия. Он провел свои сто лет одиночества в сказочном мире фей и оказался ошарашен настоящим. Реальность ударила его кувалдой по голове, а он и не знал, что ответить и что с этим делать. Гарфилду временами казалось, что он выпил слишком много пунша и все еще находится под его воздействием, но это, конечно, было не так. Он не хотел возвращаться в школу, видеть своих соучастников и принимать то, что произошло нечто плохое. Он не хотел драмы и вообще любых вещей, которые могли бы нарушить размеренный и естественный, спокойный ход его сладкой жизни. Когда Гарфилд, помятый, направляясь к ванной, шел по темному и узкому коридору, ему вспоминалась лесная тропа. Извилистая, тонкая, огражденная пышными кустарниками и ветвистыми деревьями, она словно предупреждала о чем-то нехорошем, неправильном. Он находился на вершине блаженства, в то время как зло наступало ему на ноги, обращать внимания ни на что не хотелось, да и зачем? Прекрасный мир — дивный и новый! — открылся ему в полной мере. Гарфилд не боялся пристраститься, потому что знал: у него хватает ума и не хватает смелости для того, чтобы хранить чудо-ключи к этим дивным мирам у себя под подушкой или в трусах, или где бы то ни было, как какой-нибудь Джонни. Да, он был умным, но еще и несчастным, и скучающим, и потерянным… Так что редкий глоток чего-то необычного никогда не вредил. Наносило ли это вред его личности? Может быть. Но Гарфилд не видел в этом проблемы, между делом обвинял родителей — это они виноваты, что он такой вырос, и ложился спать с абсолютно спокойной душой. О, чувства Гарфилда наполняли ужасные. Какой-то лихорадочный холод, бесконечная вялость, груз на плечах — ему определенно нужен СПА и не нужна школа, в которую предстояло вернуться уже следующим днем. В дверь постучали. — Минуту! — Гарфилд сказал это на французском — «англичан» среди соседей не было, а сам побежал за халатом. Открывать, если честно, не хотелось, но это был действительно милый район, и была высока вероятность того, что кто-то за дверью принес в честь праздника маффины или кексы, или домашнее имбирное пиво, наконец. — Привет, дорогой! — Мадам Робер! Проходите. На пороге стояла соседка — милейшая женщина лет шестидесяти, с корзинкой в руках. — Я к вам буквально на пару минут. Бабушка дома? Я испекла кексы с киви, они зеленые, между прочим… — …Большое спасибо, это очень мило! Нет, не дома, они ушли в гости к Доланам. — Как жаль, я хотела взять рецепт этой чешской Сливовицы… — Ничего, я могу найти кулинарную книгу, сейчас… Гарфилд не мог быть невежливым. Он направился к шкафу с кухонной утварью, а тем временем мадам все говорила: — Какой у тебя хороший французский, Гарфилд. Эта «английская» школа на тебя совсем не плохо влияет. Переживала я за тебя, по честному. Всегда была против пансионов, зачем быть так далеко от семьи? Дети там никому не нужны, творят, что вздумается, никакого присмотра. Но ты вон какой хороший получился, бабушка много про тебя говорила! Тебе самому нравится? Гарфилд, повернутый к ней спиной, усмехнулся. Что-то внутри у него покоробилось от рассуждений мадам Робер. — Да, обучение на высоте, конечно. Вот, держите, мадам Робер. — Он протянул листок с рецептом. — Ну спасибо, дорогой! Передай своим, что я заходила, пока! Дверь закрылась, он с облегчением выдохнул. «Дети творят, что вздумается» — вы посмотрите! Ну да, например бегают, обдолбанные, ночью по лесу и возвращаются домой все в крови. Фу, как это грязно. Да и не мыслимо — звучало, вообще-то, как страшилки от родителей, которые уговаривают детей не уезжать в колледж в другом городе. И все равно все это понарошку, не настоящее. Он уселся на столешницу и откусил кекс. Нежный, с сырным кремом, чуть кислый — вот, что настоящее! Но сна все равно не было ни в одном глазу, хотя от еды его постоянно клонило к постели. Все его тело чувствовало, что жизнь нарушена, что что-то в ней идет не так, что пора бить тревогу, но сам Гарфилд этого не ощущал. Его сознание плавало в формалиновой колбе, как голова любовника какой-то русской императрицы. Все должно было идти своим чередом, никаких потрясений и сложностей, но вот он сидит, невыспавшийся от внутренней тревоги и потрясения, посреди столовой и понимает, что, наверное, все у него катится непонятно куда. Он снова поплелся к себе в комнату. Постоял у окна — так как дом стоял на холме, открывался замечательный вид на весь район, сверкающий в ночи гирляндами, фонарями и окнами других домов. Сел за стол — лампа светила слишком ярко и желто. Покружился по комнате — на стенах висели плакаты «Новой волны» и с группой «A-ha» — и сходу упал на кровать. В голове были приятные звездочки, а пышная подушка нежно льнула к щеке… Гарфилд так и не заснул. Залез под одеяло, иногда дремал, а когда в начале одиннадцатого зашла бабушка, притворился спящим, чтобы не было расспросов, разговоров и всего такого. Она накрыла его пледом и как назло закрыла окно. Ушла. Было то ли жарко, то ли холодно, или просто, может быть, неспокойно. Он не знал и не чувствовал толком. Он вообще ничего не знал и не чувствовал, кроме того, что хорошо было бы остаться здесь насовсем.***
Вечер в баре был весьма удачным — объективно, конечно же. Сама Саяна была увешана венками из клевера, разрисована зелеными тенями и бронзовой, слишком пахучей, похоже очень дешевой помадой, разодетой в большущие штаны с подтяжками… Это все Марти придумал — ее новый друг. Они, человек семь, сидели все за ма-аленьким столиком, гоготали на всю округу, смеялись с глупых шуток и пили пиво, притом совершенно по-скотски, разливая его на пол и на себя. Саяну это только забавляло. Она вообще очень любила сматываться куда-нибудь одиноким вечером, вылезать из амплуа королевы Елизаветы и становиться бесшабашной, безудержной, непредсказуемой… Девкой из пивнухи, одним словом. Ну или Джией Каранжи — это уж какое у нее будет настроение на самоопределение. Об этой части ее жизни мало кто знал — для всех Саяна была белизной январского снега, такой безукоризненной, что почти прозрачной. Да даже Гарфилд и Ангела толком ничего не знали. Только лишь понимали, что есть у нее какие-то свои дела, что может и она вытворять разные фокусы, что у нее есть и другие друзья, которые подкидывают ей весьма сумасбродные идеи и сменяются ну слишком уж часто. Саяну устраивала двойная жизнь, ведь, в конце концов, если бы она была все время фарфоровой статуэткой на морозе, то давно бы свихнулась. И сегодня отправиться в город было идеей отличной. Оставаться в общежитии наедине со взвинченной, напуганной Ангелой и своими вязкими воспоминаниями о той ночи совсем не хотелось. А тут ночной воздух из открытого окна приятно охлаждал всех сидящих в этом дрянном баре, луна была полная-полная, звучала ирландская музыка из старых стерео, все смеялись и смеялись, и Саяна уже почти не помнила, от чего бежала. В общежитии голова нещадно болела, здесь же она наполнялась имбирными пивными пузырьками и стремилась вверх, как воздушный шарик. Саяна чувствовала себя почти освобожденной. Ее изящная белая рука, просто предназначенная для того, чтобы держать прохладную ручку «Montblanc», активно стучала по столу, подбадривая кого-то в скоростном поедании курочки гриль на спор. Ее всегда прилизанные, как у порядочной горничной викторианской эпохи, волосы сейчас приняли вид вороньего гнезда. Никакой выглаженной и строгой одежды, никаких качественных, из добротной кожи, лоферов, никакой памятной жемчужины на тонкой шее, и никакой Саяны-убийцы в целом. Или Саяны-свидетельницы. Одежда годов 70-х из секонд-хенда, кое-где порванные «конверсы», одолженные у какой-то сестры какого-то нового друга, второсортная краска на лице… Саяна весь свой внутренний хаос выпускала наружу, в свою внешность и так будто бы избавлялась от беспорядка внутри. А еще избавлялась, как змея от старой, приевшейся кожи, от своего прошлого, образцового, пуританского образа, лаконичного и запятнанного. Думая о себе, о нормальной, обычной Саяне, она видела кровь на белоснежной хлопковой скатерти. Да что ж это такое! Саяна вообще не понимала, что произошло. Она была всегда внимательна и осмотрительна, замечала мельчайшие детали, даже когда была не совсем в себе. Тем вечером вся ее личность словно размылась, оставив вместо себя жалкую дурочку с психопатичными наклонностями. Честное слово, в ее жизни получила место самая больная фантазия. Так ладно бы Саяна все помнила и знала, что предпринимать! Сейчас для нее началась игра в слепую — «Дождись темноты» с мисс Хепберн, не иначе. Иногда, когда Джонсон, например, как сейчас, была расслаблена и смеялась, в голове, как крамола для ее несчастного, кратковременного спокойствия, возникали яркими вспышками картинки той ночи. Марша бежала вперед, неслась на своих полупрозрачных крыльях эльфийки. Все менялось, Саяна бежала за ней — первая из всех. Они кружились и падали, танцевали, танцевали… Как это, наверное, выглядело комично. Идиоты какие-то. Но кто ж знал, что все так далеко зайдет? Да, они падали и танцевали. Все урывками, покрыто темнотой и серой гарью. Потом вдруг! — Марша рухнула, свалилась, как растоптанная фиалка. За ней и Саяна, как самая разумная. Эйфория чуть-чуть, совсем малость начинала отступать, и она испугалась, вдруг с Дэвис что-то случилось. В голове проступали когда-то от и до заученные учебники по анатомии, она должна была помочь, но на деле совсем запуталась. И искупалась в кровавой бане. Импровизированная сцена (а на деле — пустующее пространство позади столиков, рядом с барной стойкой) вдруг озарилась желто-зеленым светом, ярко выделяясь из полутьмы, которая царила во всем баре. Все начали оборачиваться. — Здесь каждый год проводят конкурс талантов… — Марти шепнул это кому-то, пока Саяна рассматривала рассекреченные доисторическими прожекторами, парящие над полом пылинки. Она раньше никогда в этот бар на праздники не заходила, но была наслышана о его «талантах». В прошлом году здесь кто-то сломал себе две ноги, пытаясь выполнить сальто с открытой бутылкой вина в руках. В позапрошлом перебили половину посуды, жонглируя гнилыми яблоками (для остринки!) А в восьмидесятых здесь вообще рассекретили наркопритон — кто-то из Монреаля организовал в баре перевалочный пункт. В общем, получалось уж очень колоритное местечко, и Саяне до приятного мерзко было тут находиться. — Смотри, Джонсон, сейчас будет! — Марти наклонился к ней, явно, как и все остальные в баре, ожидая шоу. На сцене появились двое молодых людей — парень и девушка. Он — в темно-зеленой прозрачной рубахе с примесью люрекса, блестящих из-за плохого качества штанах (они точно были взяты на прокат там, где Ангела покупала костюм Меркьюри!) которые, впрочем, смотрелись очень органично, сапогах-казаках на каблуке, с деревянными бусами на шее и оранжевой помадой на губах. Кто-то неподалеку пробубнел: «ну и гомик!» Она — в коротком концертном платье, зеленом, в пайетках и с перчатками, так же приобретенном в том магазинчике, в таких же сапожках, с блондинистыми кудрями, убранными у висков инфантильными заколками-бабочками. Из старого стерео зазвучала ирландская флейта, и пара начала танцевать старинный танец, отбивая каблуками ритм на скрипучем деревянном полу. — Они как не отсюда, — кто-то сказал рядом. — Это танцевальный коллектив из моего колледжа, — послышался шепчущий голос Марти. — Наш конкурс накрылся, а они три месяца репетировали… По-секрету, там еще есть. — И правда. На сцене появилось с десяток человек — все наряженные, но менее ярко, как главная пара. Они все танцевали, временами своими сапогами создавая «а капеллу», дополняя музыку вообще. Иногда они и были музыкой. «Вот оно — коллективное возвышение, заразный катарсис, а не та муть, которая случилась в пятницу, » — насмешливо проскользнула мысль в опьяненной голове Саяны. Впрочем, ей так же вспомнилась пляска Джонни перед тем самым, роковым моментом. От этого голова закружилась. Пыль летела из-под их ног, а вибрации от постоянных прыжков ужасно отражались на состоянии Саяны — ее начинало тошнить. — Как они тебе? — спросил Марти совсем не кстати. — Необычные, — коротко сказала Саяна. Ее лицо, она была уверена, посерело, а Марти, как на зло, не отвалил. — Да еще бы. Тут, знаешь, не место высокому искусству, — он сказал последние слова чуть язвительным тоном, — а потанцульки устраивают только лишь с голым задом… Саяна засмеялась своим громовым смехом, не особо подходящим даже к этой, развязной ее личности, и это было роковое решение — в следующую минуту она уже сложилась в три погибели. Ее тошнило прямо на самом торжественном моменте — главный танцор кружил свою блондинку под самым потолком, а Саяна была готова провалиться сквозь землю. — Джонсон! — воскликнул Марти. Саяна привстала, подняла голову, думая, что все обошлось, но тут же ее накатило с большей силой, и она упала вновь. Все начали оборачиваться, какой же позор!***
Марша была очень нервной весь вечер. На ней было короткое платье, с длинным рукавом и глубоким декольте. И она чувствовала себя максимально некомфортно. Она и раньше носила открытые вещи, но лишь потому, что ей нравились сами вещи. Марша не задумывалась о том, насколько соблазнительно выглядит ее грудь или достаточно ли длинны ноги в коротких джинсовых шортах. Она не относилась к своему телу, как к чему-то особенному или специальному, тело — это просто тело. Без разницы, во что его одевать, куда важнее сама одежда, какого она цвета, с каким рисунком, из какой ткани и откуда взята. Но сейчас ее буквально нарядили для того, чтобы слепить куколку! И декольте это было как раз-таки ради ее груди. Честное слово, сущий кошмар. Накануне, в обед, приехал месье канадский стилист, захватив с собой целую вешалку платье с нью-йоркских недель мод. И Марша крутилась-вертелась два с половиной часа, надевая то пайетки от «Versace», то шелка от «Mugler». Все не подходило, и Памелла постоянно причитала, что «вот знала, нужно было заказывать личный кутюр, почему мы не в шестидесятых!» В итоге, в самой гуще шуршащих тканей Марша нашла его. На ладонь выше колена, с шелковой, жесткой, пышной юбкой, как абажур, лифом и рукавами из бархата, шелковым маленьким бантом под грудью. И все черное! Оно выглядело как платье гламурной горничной довикторианского девятнадцатого века, но при этом, как ни странно, ее устраивало. Было если не красивым, то самым сносным из всех. И Марша уже почти обрадовалась, но тут же возникла Памелла со своим: «Это же прошлый сезон, Марша! Зачем ты туда полезла, смотри весна-лето, тут их целая куча… Впрочем, «Oscar de la Renta» хорош всегда, дорогая. Но черный — это ужас какой-то, ты — девушка, а не вдова. Надень это! Здесь декольте хотя бы есть.» И дала ей точно такое же, но в ужасных, охрово-зеленых оттенках и с огромным вырезом на груди. Что за цирковая безвкусица! Позже Памелла добавила что-то вроде: «Ну все мальчики будут твои, у тебя прелестные ноги, » и Марша едва не свалилась с ног от возмущения. У нее не было сил на то, чтобы спорить, куда больше, чем обычно. А все потому, что она действительно увяла. Этот момент, наконец, наступил. Ну почему именно сейчас, когда она обязана бегать по всему залу, как заведенная, с улыбкой куколки, задыхаться в этом химозном запахе пятой «Chanel», или чего там еще, есть невкусные морепродукты с явным привкусом тухлятины, что, на самом деле, называлось каперсами и постоянно стараться всем понравиться, поддакивая Памелле. О, Памелла цвела и пахла этим вечером! Статная, красивая, в своем дорогущем сияющем платье она походила на породистую, вычищенную лошадь, с отменными зубами и пышной гривой. Миссис Дэвис ощущала себя королевой вечера, порхая как бабочка от одного цветка к другому, покровительствуя над такими прелестными детьми — завидным женихом, завидной невестой. Ах, сколько возможностей, новых связей перед ней открывалось! Но Марше не было дела. Она ходила за ней по пятам, как тень, лишенная всякой воли. Марша больше размышляла не о красивых наследниках, здесь собравшихся, а о той ночи с пятницы на субботу. Все ее страхи подтвердились. Ее недуг взял и довел ее до неприятностей! Если бы она не была такой сумасбродной, если бы депрессия началась чуть-чуть раньше… Что потом? Она заболеет СПИДом? Не жизнь, а сущий кошмар! Теперь еще и антидепрессанты глотать пачками. Марша все думала о той ночи, была ужасно подавлена, как будто вся жизнь в миг полетела со склона с большей скоростью и большим беспорядком, чем это происходило до. Она хотела плакать от своей растерянности и прискорбности своего положения. Единственной панацеей Марши было то, что скоро ей, вероятно, станет все равно на это. Ну или она доведется до попытки самоубийства. Депрессия должна либо свести страдания на «нет», в абсолютный минус, либо довести их до накала. Матч-поинт! Марша не помнила, правда не помнила, как это все произошло. Она помнила лишь «всплески» крови, темный, холодный, серо-синий лес, твердую землю под стертыми коленями, слабое, холодное, стыдящее солнце, хмурое небо, бешеный стук в груди… — точь-в-точь сцена из скандинавской саги. Марша как будто обезумела тогда. В ней было больше энергии, чем во всех остальных вместе взятых. Она везде была первая и первая создала катастрофу. Это ее и уничтожило. Марша теперь не знала ни себя, ни тех, кто был рядом с ней тогда, ни границы между реальностью и наркотическим «трипом». Ей до сих пор временами что-то мерещилось. То стакан станет слишком далеким, то небо слишком серым, то горло пересохнет, хотя недавно она выпила пол литра воды. Ну что за наказание! А в памяти все стоял тот изуродованный женский облик, присыпанный землей и сухой травой. С Блейзом она это не обсуждала. Страшно, стыдно… Вся ее смелость ушла вместе с манией. Но Марша была уверена, что он тоже постоянно думает о случившемся. Это выражалось в отрешенном, затравленном взгляде, понуром виде. Да и как можно было об этом не думать! — Марша, дорогая, подойди к нам! — Стоило ей спокойно устроиться у панорамного окна, как Памелла ее выдернула с корнем из омута этого мнимого минутного спокойствия. — Да? — Ох, ну чего ты хмурая? Улыбнись, моя хорошая. — И на нее уставились три густо накрашенных пары глаз. Вот куропатки! Смотрели на нее, чуть ли не облизывались от лести перед Памеллой. Так-то точно думали, какая она змухрышка. Ну и идите лесом. — Мне немного не хорошо, Памелла. — Марша старалась быть вежливой. — О, ты и правда слишком бледная сегодня. Знаете, она хочет стать моделью. Эти постоянные диеты! Марша планирует затмить Кейт Мосс. На мой взгляд, сможет. Не правда ли? Ее лицо куда более милое, чем у этого пригламуренного сорванца… Что?! Марша почти вскипела. Она что, коллекционная Барби на занюханном аукционе? Какая модель? Какие диеты? Марша питалась, как слон! Она даже не знала, кто такая эта Кейт Мосс. Что вообще она городит? Памелла же мельком одарила ее своим фирменным, «усмиряющим» взглядом, явно заставляя ее стушеваться. И у нее это получилось. Марша отступилась, даже не начав. — Памелла, мне нужно идти, — сказала Марша, мысленно добавляя: «…сделать два пальца в рот над унитазом, я же модель!» — Хорошо, милая. Приведи, заодно, Блейза. — И все трое одарили ее своими притворно доброжелательными, снисходительными взглядами. Марша стремительно шла, пересекая весь огромный зал. — Так не может больше продолжаться! — через ком в горле сказала она Блейзу. Дэвис была готова исчезнуть! Слезы подступали к ее глазам, положение было бедственным просто до ужаса. Эта глупая вылазка — роковая ошибка, дурацкий лес, дурацкое тело, бешеное сердце, мечущееся туда-сюда по все грудной клетке и постоянно пульсирующая, одна-единственная мысль в голове, осознание того, что она могла убить. Убить! Убить эту несчастную женщину в порыве животного «провидения». И Марша была уверена: об этом думал каждый из них.