О музыкальных пристрастиях и поцелуях в висок
17 мая 2020 г. в 02:21
Музыка встречает Кондратия на пороге. Пианино, а следом скрипка. Звук отражается от стен и цепляет, тянет за собой. Рылеев скидывает кеды и куртку, кладёт ключи на полку, а под рёбрами тихая щекочущая радость, к которой он всё никак привыкнуть не может, хотя ключи от своей квартиры Трубецкой отдал ему месяц назад. Кондратий следует за звуком, и на подходе к кабинету вступает женский голос, чуть хриплый и тягучий, словно мёд. Рылеев, кажется, в нём, как муха в паутине, вязнет, когда останавливается в проёме и смотрит на Сергея. Тот его не видит, сидит в кожаном кресле, откинув голову на низкую спинку, вытянув ноги, и смотрит в потолок. В одной руке стакан с остатками виски, вторая на подлокотнике — пальцы рассеянно обводят металлические клёпки. Звук из колонок наполняет комнату и Рылеева обволакивает, когда тот делает пару шагов и присаживается на рабочий стол. Сердце ноет, голос в голове требует разговора, но «Were you watching» поёт женщина, и Кондратий смотрит: на кудри, упавшие на лоб, на глубокие тени под скулами, на беззащитно открытое горло, по которому тут же губами пройтись хочется. Но Трубецкой не шевелится и таким расслабленным кажется, что Кондратий сам замирает, почти не дышит и продолжает скользить взглядом по ключицам, виднеющимся в вороте расстегнутой рубашки, по длинным пальцам, барабанящим по стакану. Рылеев вздыхает. В том-то и дело, что спокойствие Сергея — лишь видимость, результат самоконтроля и строгого воспитания, сплошь состоящего из лекций о приличиях. Поэтому, когда песня заканчивается и тишина повисает между ними, словно белый флаг, Кондратий наконец подаёт голос:
— Нора Джонс?
Трубецкой резко поднимает голову, смотрит удивлённо, затем улыбается, и Рылееву эту улыбку губами стереть хочется, потому что улыбка эта — улыбка заёбанного до чёртиков человека. И этот заёбанный человек тянется к бутылке, что стоит на столике рядом с креслом, плещет знатно в стакан и Кондратию салютует.
— Она меня успокаивает, — говорит.
— Знаю, — кивает Рылеев. Он уже успел понять, что чем спокойней музыка, звучащая в наушниках Трубецкого, тем пиздецовей буря у него внутри. Когда он в хорошем настроении, на всю квартиру грохочет Rammstein, а хуже Норы Джонс только какая-нибудь тягомотина из Чайковского. — Все настолько плохо?
Всё настолько плохо, что ты, ты, не Пестель или Каховский, которые в этом мастера, не легко заводящийся Мишка Бестужев, а ты, всегда непробиваемо спокойный и бесяще хладнокровный Сергей Трубецкой устроил разборки с Гегелем прямо на лекции? Всё настолько херово, что ты с этой лекции показательно ушёл? Кондратий все эти вопросы, забивающие голову, не озвучивает. Он размер пиздеца даже представить боится, вот только сбегать от пугающего — не в его характере. И он Трубецкого глазами сверлит, ждёт ответа, а тот подтягивается в кресле повыше, смотрит на него, но на самом деле куда-то внутрь себя, делает глоток и челюсти сжимает.
— Я близок к тому, чтоб всё бросить, — говорит так просто, а Рылеев ушам своим не верит, но Сергей, не давая усомниться, продолжает: — Бросить нахуй Академию эту прогнившую со всеми её профессорами напыщенными, грандиозные карьерные планы и наивные планы по спасению мира. Всё это такая чушь несусветная.
Трубецкой виски в себя заливает, а Кондратий всё сказанное никак переварить не может.
— Они же срать хотели на свободу воли, Кондраш, — Сергей вперёд подаётся, упирается локтями в колени и в Рылеева глазами впивается. — Им всем на неё срать. И профессорам нашим в том числе. Знаешь, что мне Гегель сказал сегодня? Что ради блага Отечества — сука, он так и сказал Отечества — мы можем себе позволить, блять, нет, мы просто обязаны забираться людям в мозг, мы просто обязаны навязывать им свою священную волю. Ну, точнее их — он дёргает головой в сторону потолка — священную волю. Это, блять, по словам Гегеля, наша святая обязанность! Спасение России. России, а не людей, в ней живущих, понимаешь? — Трубецкой глаз не отводит, и Кондратий видит в них ярость и отвращение. А ещё огромную, дробящую кости усталость, когда Сергей со стуком стакан на столик ставит, проводит рукой по волосам и тихо на выдохе: — Я не собираюсь быть их послушным солдатиком.
Он утыкается лбом в ладони и весь как-будто меньше становится. У Рылеева руки болят, так хочется обнять эти каменеющие плечи, хочется спорить, доказывать, что всё не так плохо, но он решает подойти с другого края.
— И что ты будешь делать? — спрашивает Кондратий. Голос звучит спокойно, совершенно не отражая того, что творится внутри, и он думает, что общение с Трубецким не прошло для него зря.
Сергей поднимает голову, смотрит удивлённо, и Рылеев поясняет:
— Что ты будешь делать, когда уйдёшь из Академии? Чем займёшься?
Трубецкой хмурится, дёргает плечами.
— Не знаю, устроюсь в любой центр психологической помощи. Там не требуют высшего образования.
Рылеев с очень серьёзным лицом кивает.
— Окей, — соглашается. — Будешь помогать людям с проблемами, это хорошо. Но скольким людям ты сможешь помочь, Серёж? Скольких девушек убедить, чтобы они ушли от мужей, которые их избивают? Скольким поможешь забыть об изнасилованиях? Скольких родителей, у которых умерли дети, утешить? Десяток в месяц? Сотни в год?
— Это не мало.
— Не мало, но можно же ещё больше! Ты же сам говорил, что нужны глобальные перемены: закон о домашнем насилии, медицинская реформа. Перемены сверху. Ты же ради этих перемен решил свою силу развивать, разве нет? И мы сможем их устроить. Ты, я, Апостол, Пестель, Бестужевы — все мы. Но для этого мы должны эту чёртову Академию закончить. Ты должен.
Сергей выпрямляется, качает головой, и теперь Кондратий вперёд подаётся.
— И ты же понимаешь, мы не сможем без тебя, — он в глаза Сергею заглядывает и добавляет: — Я не смогу.
Трубецкой усмехается.
— Сможешь, — говорит и через несколько долгих секунд: — Иди ко мне.
Рылеев в пару шагов рядом с ним оказывается, садится на колени лицом к лицу и забывает, как дышать, когда Сергей ему в шею утыкается. С тихим выдохом обхватывает руками, с силой телом вжимается и замирает. Кондратий тоже его обнимает, ведёт ладонями по спине, такой напряжённой, что под рубашкой, кажется, не человеческая плоть, а камень. И он оглаживает каждую мышцу, обводит позвонки и в кудри на затылке пальцы запускает. Перебирает пряди, чуть массирует голову, основание шеи и снова по позвоночнику, собирая всё отчаяние и усталость, забирая их себе. Он в волосы Трубецкого носом зарывается и слышит, как тот длинно выдыхает, чувствует, как пальцы Сергея перестают в его спину впиваться, и всё тело медленно, но верно под ладонями оживает. Трубецкой трётся носом о его ключицу в вырезе футболки и просит глухо:
— Почитай что-нибудь.
И Кондратий, которому сейчас совершенно наплевать на весь этот чертов мир за окном, на Академию и её преподов, на всю страну и её спасение, на грандиозные планы и всеобщее счастье, плевать на всё, кроме человека, что сейчас вжимается губами в его шею, даже на секунду не задумывается, что прочесть. Он улыбается, целует Сергея в висок и тихо начинает:
Мы будем жить с тобой на берегу,
отгородившись высоченной дамбой
от континента, в небольшом кругу,
сооружённом самодельной лампой.
Мы будем в карты воевать с тобой
и слушать, как безумствует прибой,
покашливать, вздыхая неприметно,
при слишком сильных дуновеньях ветра…