***
Агнес не шевелилась, не двигался и Генри. Дуло револьвера смотрело ей в лицо, а у него даже не дрожали руки: и где же тот ослабший пленник, которого они с Питером затолкали в конюшню? Он сильно изменился за ночь, будто нашел себе союзников. Генри мельком посмотрел на золото в сундуке и усмехнулся: — Много натаскали? — Мы забрали все, — прошептала Агнес. — Уж не знаю, почему до этого не получалось. Один-единственный вопрос, но Агнес не решалась его задать. Она смотрела теперь во двор — в единственное окно, которое было ей доступно — и не видела Питера; но он мог лежать и вдали от окна. С раной в груди. Смотрящий в небо, как прежде — отец. Агнес подумала вдруг, что ей теперь не сбежать: придется обмывать тело Питера и переодевать его. Придется самой рыть могилу в горах, искать ветки для холмика, читать молитвы. Придется жить — долгие-долгие годы, в полном одиночестве, как она когда-то мечтала. Ей стало душно, и Агнес ухватилась за спинку стула, пошатнувшись. У Генри дрогнула рука: — Ты что, больна? Агнес могла вырвать у него револьвер в этот крохотный миг, но она только слабо пожала плечами: — В груди тесно, колет. — Что ж, — бросил Генри, — я не лекарь. Вспомнился Дэниел с его кожаным ящиком, куда никто не заглядывал: а ведь там могло оказаться что угодно. Агнес однажды копалась в ящике, и странные железки, газетные вырезки и склянки ее разочаровали: она ждала чего-то настоящего, почти колдовского, как высушенная волчья лапа или кусок самой Скалы. Но Дэниел был скучен. Он ушел, как незаметный летний дождь. Генри опустил револьвер. Агнес не оживило даже это. Она хмыкнула и села на стул, и тотчас в груди стало легко, свободно; но долго это не продлится. Питер лежит во дворе, наверняка лежит во дворе, и его смерть никому ничего не дала, даже Генри все так же потерян и далек. — Что тебе нужно? — наконец, правильный вопрос. Генри пожал плечами: — Не догадываешься? Я не собираюсь умирать здесь. Твои призраки убежали за барьер, но я не смог даже подойти к нему — эти лезвия… Кто вас знает! Вы всюду пролезете, а смертному там не пройти… — О! — рассмеялась Агнес. — Мы смертны! Еще как смертны! Она бросила быстрый, отчаянный взгляд в сторону двора, надеясь увидеть Питера — но там было пусто, пусто в очередной раз. Агнес устала отвечать на глупые вопросы и тащить золото вслед за безумцами, которые убивают друг друга, но сейчас не могла сдвинуться с места, и приходилось слушать Генри — а ему вдруг захотелось говорить. — Я знаю, почему ваш барьер меня впустил, но почему же не выпустил?! Комар остался неизвестно где, а все ты, монашка, я ведь пошел за тобой и выбросил его… И Молли… Сначала я думал, что она, но увидел тебя и понял все. Нет, не увидел — почувствовал. Запах. Руки. Глаза. Что-то в тебе — от нее. — От кого? — бросила Агнес, не пытаясь понять, в какую чащу его занесли собственные мысли. — От моей матери. Агнес вскочила, и тут же боль схватила ее за грудь, растеклась по горлу и вылилась кашлем. Генри отшатнулся: — Ты больна! — Нет! — прохрипела Агнес, а кашель сгибал ее, терзал горло подобно ядовитому отвару; она уже не могла сесть, стул внезапно оказался так далеко — и пришлось ухватиться за Генри. Он, холодный и пахнущий снегом, приобнял Агнес, и они вдруг замерли, будто неуклюжая пара на деревенской свадьбе. И Агнес поняла, о чем он говорил. Этот растерянный убийца был ее братом. Кашель отпустил ее в тот же миг. Агнес подняла голову — и толкнула Генри с такой силой, что он ударился спиной о камин. — Брат! — крик расцарапал ей горло, но Агнес уже не могла бормотать. — Какой еще брат?! Довольно с меня и Питера, которого ты убил! — Я не убивал Питера. Внезапно он стал таким спокойным, будто и не бушевал мгновения назад. Правая рука в кармане — там револьвер. Агнес обогнула стул и встала у стены, спиной прижимаясь к ней, и снова посмотрела в окно — Питер не появлялся. Генри стоял у самого сундука с золотом. Дернув ногой, он мог рассыпать все это богатство, колдовское и полное ядовитых снов скалы, но и Генри теперь не шевелился. Они двигались вместе и замирали вместе, словно две птицы в пору весенних танцев. — И где же он? — Ушел. Он не заметил меня, а я не стал его догонять. У меня осталось не так уж много пуль. Агнес впервые заметила, что волосы у Генри такие же, как у ее матери когда-то до седины: на солнце они рыжели, в тени — отливали черным. У Агнес не было таких волос. По ее плечам и в ясный день, и в ненастный растекалась только смола. Потому ее и прозвали ведьмой. — Лжешь! — Клянусь! Скажи, чем мне поклясться, монашка! Генри почти улыбался, вдруг став непонятно веселым, будто и не собирался доставать револьвер мгновения назад. Его лицо — теперь уже знакомое — менялось каждый миг. Он смотрел на Агнес так, словно понимал ее всю, от ночных слез до ядовитых отваров в корзинке с корой. Он смотрел совершенно иначе, когда Агнес с Питером вливали эти отвары ему в горло — столетия назад или вчера? Время улетело из деревни. Часы отбивали что-то свое, давным-давно заученное, но непонятное уже никому. Да, вчера он смотрел как пленник, сдавшийся по своей воле. Сегодня — как победитель, который может взять Агнес за плечи и привязать ее к столбу, ведь так наказывали ведьм из сказок матери. Но Агнес была другой ведьмой. Она знала один секрет. — Тебе ни к чему это золото, монашка, — усмехнулся Генри, отпихивая сундук ногой. — Тебе нужна свобода. Пойдем со мной за барьер, и ты будешь свободна. Я научу тебя всему… Ты умеешь читать? У тебя будут книги, много книг о колдовстве и о людях. Много лесов с травой и цветами — куда больше вашего проклятого леска. Много женихов, которых ты можешь прогнать, как своего Дэниела. Мой отец — богатый человек, где-то в дебрях северной Англии спрятано поместье, и там, говорят, до сих пор живет мой дед… Огромный мир! Только скажи, как нам отсюда выбраться, и я подарю его тебе. Он говорил так тихо, почти грустно, но Агнес словно тонула в полузамерзшем болоте — наверное, так старые ведьмы шептали свои заклинания, стоя над котлом. И человек, которого они приволокли на ужин, засыпал под уютные голоса, а просыпался уже на том свете. — Мне не нужен огромный мир. Мне спокойнее на тропах, которые я знаю. Генри покачал головой, и Агнес заметила, какие у него усталые глаза. Он остался здесь взаперти, совсем как Дэниел когда-то; но у Дэниела были Кэтрин и Финеган, кожаный ящик и полубезумное повиновение старейшин, ненависть Питера и тихая жалость Молли… У Генри не было ничего. Деревня запомнила его как равнодушного убийцу — рука, держащая револьвер. Не умеющая мыслить. И Агнес впервые стало его жаль. Она оказалась горячей и неприятной, эта жалость — подступила к горлу, словно тошнота. — Я знаю! — выпалила она. — Знаю, как выбраться отсюда. Я отправила Сайласа за барьер. Сначала я думала, что скала позволила мне… что открыла двери. Но нет! Она никому не позволяет выбраться, даже собственным детям. Генри поднял голову и слушал теперь жадно, с легкой улыбкой. Агнес оторвалась от стены, которая ее защищала, и пошла к нему — и вскоре брат и сестра снова стояли рядом. — Мать научила меня этому давным-давно. Я научу тебя. Это просто. Но сперва… Генри оживился и кивнул, будто говоря — все что угодно. — Надо найти Питера. Без него я никуда не уйду. Агнес и сама не понимала, зачем ей нужен Питер. Она слабо понадеялась вдруг, что Генри сознается в убийстве, ведь ему так хочется наружу; но Генри молча повел ее во двор. Сундук с золотом остался в доме — некуда его тащить, незачем. Агнес легко рассталась с колдовским богатством. Они обыскали двор — за поленницей, у конюшен, даже в бочки заглянули; Питер исчез. Ворота не были заперты: он мог отправиться в лес, в горы, в скалу, куда угодно. Деревня, стиснутая обручем барьера, вдруг показалась огромной. — Пойдем, — пробормотал Генри, увлекая Агнес за ворота. — Пойдем к реке… Грешник бежит, даже если никто не гонится за ним. Агнес помнила, откуда эти слова. В книгах, которые теперь валялись на кровати, много писалось о грешниках: они бегут от бога и от дьявола, но ничто не может их защитить. И они создают себе место, куда не заглянет ни первый, ни второй; тихое место, над которым не пролетят даже птицы. А если пролетят — барьер проглотит их маленькие горячие тела, а волны реки растворят кровь. Но грешники ушли из деревни. Почему-то барьер выпустил их, словно скала уже напилась старой крови и призывала теперь грешников юных, не знающих о ее вечном господстве. Агнес шла, держа Генри за локоть, и пустые дома усмехались им вслед разбитыми окнами. Не ходили по улицам женщины, не бегали перепуганные дети — они всегда чего-то боялись: иногда скалы, иногда наружного мира. Не ржали обезумевшие лошади. Тишина накрыла деревню, улеглась на затвердевший снег и смеялась теперь над братом и сестрой, которые не смогли вовремя уйти. Раньше деревня была не такой серой. Агнес помнила — кустарник, выросший у дома Молли, хранил цвет в ягодах, а стены Финеганова дома зеленели от сырости. Бледно-красный, желтоватый, бурый, голубой — цвета растворялись друг в друге, солнце выжигало их, а скала пыталась стереть. Но цвета не уходили — до вчерашней ночи. Грешники забрали с собой звуки и краски, оставив облетевший серый лес, безмолвную деревню и мертвое солнце. В этой тишине еще отчетливее слышалось гудение скалы. — Она поняла! — зашептала Агнес, прижимаясь к Генри. — Мы украли у нее золото! Она не выпустит нас, надо спешить! Генри взял ее за руку, и они побежали. Черное платье Агнес пузырилось от ветра, ветки стегали ее по плечам, а тропинка виляла и пересекала саму себя, внезапно став совершенно незнакомой. Лесу не нравились запоздалые путники. Он угрожающе тряс кронами и выставлял стражей — хмурые кусты с серыми листьями; Агнес и Генри, спасаясь от них, уходили в самую чащу. На бегу, едва не задыхаясь, Агнес объясняла: — Надо кого-то призвать! Поначалу только Финеган умел это делать, но потом он научил мою мать, а она — меня… Моя мать призвала Дженни… — Горничную моего дяди? Да… Она сбежала с ребенком в животе… — Откуда я знаю твоего дядю?! Слушай! И Генри слушал. Если в деревне царствовала тишина, то лес — будто нарочно — шумел как никогда: стонали старые деревья, скрипели молодые, выли потревоженные звери, которых Агнес никогда не встречала… Ей пришлось перекрикивать уханье сов и плеск далекой реки, а Генри ловил каждое слово, как золото. Она рассказывала, как мать призвала Дженни, как Финеган когда-то призвал Маргарет — тогда еще молодую и доверчивую девушку из Йорка. Нужно стоять рядом с барьером, ведь нет в деревне места, которое было бы дальше от скалы, чем берег реки. Нужно представить кого-то — лицо, голос, одежда и запах; но можно и не представлять. Агнес не знала никого из наружного мира, но барьер открылся, впуская неизвестного: может, это и был Генри. Нужно произнести молитву. Ту самую, от которой старейшинам становилось не по себе. Ту, где еще оставался бог — растерзанный, сохраненный в старых книгах, совсем не тот, в какого верят настоящие люди за барьером. Но все-таки бог. — Я не знаю молитв! — Генри ударился плечом о ствол и остановился; Агнес выпустила его руку. Они бежали так долго, так отчаянно, что забыли о дороге — а она, петляя и сворачивая, все-таки привела к барьеру. Река была единственным, что еще не потеряло цвет. Но не голубоватыми оказались волны — и не прозрачными. Река уносила на восток не горную воду, а бурую, грязную кровь. Эта же кровь капала с лезвий, ненадолго сделав их бесполезным оружием — Агнес и Генри видели клинки, подвешенные в воздухе. А чуть ниже, на мосту, широко раскинув руки и раскрашивая реку в ржавый цвет, лежал Питер. Агнес не решилась к нему подойти. Все было прекрасно видно и с берега: лезвие перерезало Питеру горло, и кровь — алая, из артерии, как пробормотал Генри, — вылилась фонтаном. Она забрызгала лезвия, впиталась в доски моста и смешалась с волнами: так много ее было, так долго Питер умирал. Но сейчас ее уже не осталось, этой крови, и лицо Питера посерело, а руки свисали, как увядшие стебли. — Я же сказал… — Агнес уже не слышала Генри, но почему-то понимала, о чем он все говорит и говорит в миг, требующий тишины. — Лезвия! Они пропустили деревенских и выросли вновь, и я не успел… А потом он и вовсе закрылся! Питер уже стал чужим, как отец, чей раздутый труп валялся на кухонном столе. Агнес снова нащупала руку Генри — руку единственного живого человека в этом мертвом мире — и приказала: — Призывай! Он вздрогнул, но вдруг посмотрел на Агнес со странным пониманием... и закрыл глаза. Гудение скалы доносилось уже и до барьера. То был уже не звон, терпимый и почти приятный: бывало, он будил посреди ночи или раздавался во время ужина, и деревенские шли кланяться своему покровителю, который взамен давал им золото. Нет, гудела скала редко, обычно перед тем, как открыть барьер и впустить новых грешников или заблудших старых; так она усмиряла тех, кто попробовал наружный мир на вкус и мог забыться. Том часто забывался. Словно обезумевшая лошадь, он рвался и рвался за барьер, и Агнес успокаивала его после кошмаров, которые нашептывала непослушным детям скала. — Кого ты призовешь?.. Если бы Агнес могла сделать это сама! Если бы она знала, как получилось призвать незнакомца — быть может, самого Генри? — в ту обледеневшую ночь! Кто же согласится помочь ему, безжалостному? Агнес думала теперь о Молли. Она сбежала вместе с грешниками, пусть и была чиста; она хранила секреты Генри много дней, а Генри застрелил Могучего Билла ради нее. Что-то незаметное, нежное и крепкое могло вырасти между ними; и если выросло, то Молли прибежит со своим ружьем и встанет на том берегу. И барьер откроется ради нее, ведь таким он не может противостоять. Агнес молилась теперь без слов, надеясь, что Генри зовет именно Молли. Он стоял перед барьером, не открывая глаз, сложив руки на груди — уже много часов. Агнес ходила по берегу, заглядывала мертвому Питеру в лицо, сидела под деревом; пустота и странное тепло пугали ее: ни холода, ни голода, ни сна. Они повисли между жизнью и смертью. Будущим призракам не нужны ни еда, ни огонь. Солнце ушло. Когда наступил вечер, Агнес легла на подтаявший снег, положила голову на бревно. Генри не шевелился и все стоял там, у барьера, и его руки не дрогнули ни разу. Агнес провалялась в забытьи до самого утра. Солнце вернулось и лило теперь свой скудный мертвый свет на Питера, на чистые уже волны, на неподвижного еще Генри. Верную ли молитву он шептал? Может, он придумывал ее сам, брал из собственных воспоминаний и детских кошмаров, как и все в деревне? Главное — просить кого-то, но только не скалу, нет, она не помогает в таких делах. Она противится сперва, и барьер щетинится лезвиями; но когда человек из наружного мира и призрак из деревни слышат друг друга сквозь столетия, скала уже ничего не может сделать. И барьер открывается, покорный другой, чистой силе. И барьер открывался! Окровавленные лезвия рухнули в воду — вот как Агнес об этом узнала. Они разбились о волны, но некоторые пронзили Питеру грудь и исчезли в его теле, а другие оставили на мосту красные пятна. Агнес боялась шевельнуться: барьер мог выстроить себя снова, как после ухода деревенских. Но вода уже давно очистилась, кровь утекла на восток, а барьер все не появлялся — только деревья на том берегу, только чистый снег и чей-то брошенный платок. Ярко-зеленый. — Кого ты призвал?.. Генри молчал. Агнес не видела Молли; может, она еще не подбежала к барьеру, еще мечется в лесу, не зная, почему ее так потянуло к брошенной деревне… Агнес взошла на мост и посмотрела на Генри, но он не двигался. Он смотрел теперь в чащу на том берегу, и там маячил чей-то силуэт. — Молли? Силуэт приближался слишком медленно, шагал слишком рвано и неуверенно. Агнес вгляделась — и замерла вдруг, увидев не перепуганную рыжую девушку, а обезумевшего от холода старика. Он шел к мосту, изредка взмахивая руками. Волосы его, редкие и тонкие, как нити осенней паутины, взлетали на ветру. А глаза — два ледяных шарика, в которых застыл ужас, — искали Генри… и нашли. Старик остановился, увидев его, а Генри внезапно оттаял и, оттолкнув Агнес, одним рывком миновал барьер. Но тут же застыл снова, будто удивившись тому, как легко его выпустила многодневная западня. Он уже забыл об Агнес — теперь Генри и старик разглядывали друг друга. Агнес подошла к ним сзади и тоже оглядела старика. Он ощупывал лицо Генри дрожащими пальцами и все порывался что-то сказать, но губы не повиновались. Вместо него заговорил Генри: — Отец! Я плохо тебя вижу. Что-то перед глазами… какая-то пелена. Агнес забыла рассказать только об одном. Финеган начал слепнуть после того, как призвал Маргарет. Сама она, и без того не видевшая дальше десяти шагов, — после появления Дженни. Скала всегда ослепляла тех, кто восставал против нее. Она склонилась к Генри, собираясь шепнуть ему об этом, но тут заколыхался оживший барьер, и все трое отступили к безопасности — и смотрели теперь на то, как вода и свет бледного солнца смешиваются, чтобы построить стену. Гудение разъяренной скалы оглушало. Казалось, барьер тянулся к беглецам, пытался швырнуть в них лезвия; но они уже обрели и цвета, и звуки, мертвый мир не мог их достать. Агнес вцепилась в Генри, а он — в своего отца; и когда барьер захлопнулся, вскрикнули все трое. Осталась только река. Агнес шагнула к ней, протянула руку, надеясь коснуться стеклянной стены, — и рука ее скользнула вперед, не встретив преграды. Над рекой был тот же воздух, что и в наружном мире.Глава 34. Грешники
6 марта 2022 г., 23:39
Дэниел влетел в дом первым, а Кэтрин — вслед за ним. Она забыла о Томе и Молли, которые наверняка остались с толпой; забыла о холоде и темноте; о деревне и о призраках, пришедших из-за барьера неизвестно зачем. Она забывала обо всем, когда шла за Дэниелом, а в этот раз он не собирался ее ждать: что-то гнало его вперед, необъяснимая сила — страшнее и упорнее любви.
— Дьявол! — послышалось из комнаты, где исчез Дэниел, и оттуда выбежали дети. — Тетя! Иди спать к себе!
Элиза выскользнула из комнаты, сжимая свечу ослабшими руками, и посмотрела на Кэтрин почти жалобно.
— Проклятье, слишком темно! — крикнул Дэниел, и Элиза заметалась испуганно, словно не знала, что делать. Кэтрин забрала у нее свечу и шепнула:
— Идите спать.
Ее шаги угасли в темноте. Кэтрин огляделась — больше никого не было в странно пустом доме — и вошла к Дэниелу, держа свечу перед собой, как ненужное оружие. Он сидел на кровати, на той самой, где они целовались после побега, и что-то искал в письмах. Кэтрин остановилась, увидев оброненное им письмо, но не стала поднимать: островок света защищал ее неизвестно от чего. Наклонившись, она посмотрела бы теням в глаза.
Дэниел не обращал на нее внимания. Слабых отблесков ему было достаточно: он читал очередное письмо рваным шепотом, пропуская слова. Покончив с одним, он тут же брался за другое, за третье… Письма летели на пол — смятые клочки бумаги, еще хранящие тепло его рук; бормотание становилось тише, неразборчивее; Кэтрин все ждала и ждала, и свеча оплывала, а тьма и не думала отступать.
— Ни разу!
Крик хлестнул ее, как ветки хлещут торопливого всадника.
— Ни разу не назвал имени ее мужа, — добавил Дэниел торопливо, почти задыхаясь, будто у него в груди засела сова. — Пройдоха, моряк, чужак, даже соблазнитель, но нет Эдварда Бейкера… Как же старик его ненавидел! Это все его письма, отца Беатрис… Писал своей сестре и отдавал дочке, та обещала отправить, но не отправляла. Складывала в этой комнате. А когда они с Эдвардом убежали, письма остались, нет более нужды их прятать… И почему-то осталось платье, будто Беатрис и его ненавидела…
Кэтрин посмотрела в сторону шкафа, но умирающая свеча уже ничего не смогла ей показать. Вспыхнув в последний раз, она погасла. Осталось только дыхание — его, тяжелое и частое, и ее, медленное и полное тревоги.
— Где же они все?.. — наконец, она решила заговорить. Слова улетали куда-то — а ведь прежде их было много: красивых, необъяснимых, настоящих слов. Кэтрин собирала их душными ночами, но теперь они исчезли, и вместе с ними ушло что-то еще. Она никак не могла понять, что.
— Кто — все?
Вопрос показался ей ледяным, и Кэтрин потеряла остатки слов, и осталось только молчание — душное, как деревенское лето.
— Если ты о Молли и остальных, то наверняка они где-то на площади.
Кэтрин покачала головой, но вдруг поняла, что ослепла не только она — Дэниел тоже в темноте, он тоже прислушивается к ее дыханию и ловит тепло ее тела.
— Если ты об Эдварде и Беатрис, то не знаю… Может, они сбежали. Молли ничего мне не сказала, а ведь могла!
Это был уже не гнев, а жалкий его остаток. Протянув руку, Кэтрин нащупала плечо Дэниела, и он не отшатнулся, а ее пронзила радость, жаркая и невыносимая. Свеча упала рядом с письмами, а Кэтрин притянула Дэниела к себе, уже не обращая внимания на его злость и растерянность, и крепко поцеловала его в шею.
— Я подумала, что ты — уже не ты!
— Как же… — усмехнулся Дэниел, обнимая ее. — Как же я могу быть кем-то другим?
О, Кэтрин знала! Она видела лицо того человека, который возился с письмами — сосредоточенное, умное, но бесконечно далекое лицо. Она слышала бормотание, и голос становился чужим, почти неслышным, будто в полутемной комнате выстраивался барьер. Она боялась прикоснуться к этому человеку, к чужаку из-за барьера, которым он сам себя окружил; но теперь все растаяло, и ей стало так душно, что хотелось плакать.
Она ничего не сказала Дэниелу. Он не смог бы понять, он слишком увлекся письмами, скалой, загадками крылатых девушек; он рассказывал Кэтрин о поездах, когда она лежала под безжалостным небом, под рыболовной сетью чужих уже деревьев.
Теперь уже Дэниел целовал ее в шею. Кэтрин не двигалась, словно поцелуи были хрупкими бабочками, которые могли улететь в ледяную ночь, стоит ей повернуть голову. Они спускались к груди, эти бабочки; горячими крыльями задевали щеки и губы; разлетались по сырой и темной комнате подобно листьям в осенний день.
— Я обидел тебя? — спрашивал Дэниел шепотом настолько жарким, что Кэтрин хотелось вырваться из этих объятий и броситься в сугроб; но она не двигалась, и бабочки кружились над ними, и потолок становился небом, а трещины колыхались, будто кроны деревьев.
— Нет! — отвечала она. — Нет, любимый…
Это слово — такое легкое и простое — когда-то подарил ей Дэниел. Кэтрин не слышала его в деревне. Там не было любви — только ленивое ожидание детей, ленивая дорога к смерти: два холмика в горах, одинаковые цветы на них. Сухие губы Питера скользили по лицу и шее Кэтрин, словно маленькие злобные змеи, а по ночам он обычно не говорил: только дышал тяжело и грязно, как старая лошадь.
— Я никогда тебя не обижу…
Кэтрин кивнула, почти не слыша его. Слова растворялись, как брошенный в теплую воду лед: не нужно было слов. Только дрожь пальцев, расстегивающих его жилет. Только биение освобожденного сердца: уже не в колодце оно, а в бесконечном небе, которое начинается с потолка. Только раскаленные губы — его и ее, непонятно уже, чьи, — которые что-то беспорядочно шепчут; только эти мгновения, потраченные на поиск дверной ручки, а затем — кровати.
Но слова все-таки появились.
— Ты же… тебе же не будет больно? Я не знаю…
Кэтрин открыла глаза, чувствуя, как бабочки разлетаются в клочья под потолком. Их крылья падали Дэниелу на спину, и казалось теперь, что он сам — птица: мягкие волосы-перья, крохотное сердце, которое испуганно бьется у Кэтрин в ладонях.
— Не бойся, — успокоила его Кэтрин. — Я знаю. С тобой мне не будет больно.
Ей показалось вдруг, что она все еще стоит перед кроватью с оплывающей свечой в руках, а Дэниел — чужой, разгневанный Дэниел — до сих пор читает чужие секреты.
Нет, то был не Дэниел. То был светловолосый юноша с почерневшими от загара плечами — моряк, пройдоха, Перепелка. Он склонялся над Кэтрин, когда она лежала на этой кровати в розовом платье, с письмами, прижатыми к груди. Он говорил что-то неразборчивое, такое же далекое, как рассказы Дэниела о наружном мире. И Кэтрин — Другая Кэтрин — его целовала.
Две Кэтрин держались за руки в жаркой темноте. Одна убегала с мужем в неизвестные края, оставив второй платье и целый дом в подарок; вторая играла с волосами Дэниела, а под головой у нее лежали листы бумаги, десятки листов с разгадками. Обе любили кого-то в этой комнате, у обеих была своя темнота, обжитая, как дом.
Кэтрин смотрела теперь на деревья, что колыхались под потолком. Она закрывала глаза — и деревья вырастали под веками, черные от копоти, ведь бабочки сгорели, когда Дэниел прижал Кэтрин к своим обнаженным плечам. Лес шумел, заглушая их рваное дыхание.
Никто так и не постучался к ним в эту ночь.
Едва ли они смогли бы услышать стук.