***
Ему казалось — время побежало так быстро. Второй год школы промелькнул, полный касаний рук руками, словно бесчисленная череда проверок, что все настоящее. Что Чуя здесь, рядом и, кажется, совершенно точно его. Им не подходили чужой опыт и чужая динамика отношений, как они и договорились, — у них был свой темп, свое значение, вкладываемое в каждое покачивание головы и пожатие плеч, в каждую шалость, в каждую сказанную или сделанную глупость. Дазай любил их неспешность, эту стабильность, знание о принадлежности, уверенность друг в друге и задор, рождающийся в груди, когда они вляпывались в очередную историю. Дазай любил Чую и чувствовал, что тот любит его, даже если ничего не говорит, даже если колеблется, даже если заминается с ответом, даже если смыкает губы. Осаму любил его сам — и этого было достаточно, чтобы быть ошеломительно счастливым. Школьники днем, стоило закончиться урокам и покинуть alma mater — они становились кем-то еще, кем-то большим. По крайней мере, в глазах друг друга. Осаму нравилось думать, что здесь и сейчас они примеряют, какими людьми стать в будущем. Люди вокруг сходились и расходились, жаловались, что отдали все самое лучшее, что у них было, пожертвовали первыми поцелуями и первой нежностью — Осаму всего лишь держал Чую за руку, переворачивал ее ладонью вверх, когда они сидели за столиком кафе, и водил пальцем — до щекотки и смешливого фырканья — по запястью, прослеживая дорожки вен на ладонях и предплечьях, ловил пульс на запястье. У него под пальцами билась чужая жизнь. Она билась между их сплетенными ладонями, в чужой груди, когда он обнимал Накахару ради того, чтобы согреть. Это было таким… их. Таким личным. Интимным. Лучшим, чем бесконечные тисканья на людях. Осаму смаковал каждую близость, даже самую мимолетную, неустанно благодаря небеса за свою удачу.***
Гулять после занятий нравилось им обоим. Они обычно шли играть — летом и потом, когда стало холодать — покупали кофе в автомате, грели руки о горячие банки и стаканы, и казалось, они берут его не ради того, чтобы выпить напиток, а чтобы греться в прохладное время. Кажется, сохрани они каждую банку и стакан, к концу года, наверное, получилось бы выстроить комнату или даже небольшой домик. Их разговоры были полны глупостей, обсуждений прочитанных статей и скаченных игр; они совали под нос друг дружке телефоны, найдя что-нибудь интересное для чтения, и совершенно безобразно спорили. Чуя колотил Дазая по плечу, не дотягиваясь до макушки, восхитительный в бурном чувстве, и даже боль от подзатыльников не могла переубедить Осаму, что это не так. Возвращались они всегда поздно вечером, но перед тем, как отпускать Чую на свободу, подальше от своих жадных цепких рук, Осаму все время наклонялся и целовал его сладко, томительно. Чуя никогда не был против, но никогда и не отвечал сразу, хотя Дазай чувствовал, как он рвется навстречу каждым движением, каждой клеточкой. Чуя боялся своих чувств, как когда-то боялся признаться в них самому себе Осаму. Боялся реакции родителей, боялся непонимания окружающих. Но Дазай каждый раз, снова и снова, день за днем шептал ему тихое «люблю» и не уставал ждать. Чувствовал чужой ответ, не понимая, почему Чуя не позволит себе просто… отпустить себя. Раствориться в ответном чувстве, во взаимности, которая была очевидной в действиях и не требовала лишних слов. Он шептал, целовал снова и снова, выпрямлялся и фыркал в ухо, прижимаясь к раковине губами, и Чуя расплывался в улыбке от щекотки, прятал уши, вжимая голову в плечи, и ничего не говорил. Не говорил, кажется, весь год, целую вечность, а Дазая устраивало, что он продолжает держать его за руку. Для него это было достаточным ответом, ведь Чуя продолжал оставаться с ним, продолжал выбирать его, не уходил ни к кому другому, после школы шел гулять, и все эти глупости вроде звонков по выходным, вроде бесконечного торчания в совместных играх по сети, вроде разделенных на двоих интересов были куда важнее, чем ответное «люблю», сказанное украдкой в полумраке вечерних сумерек. Это было только их, это были они сами; из мелочей складывался быт, чаще совместный, чем нет, и Осаму чувствовал, как из этого рождается связь, что крепче связи принятого признания. Дазай верил и не верил в эту чудесную реальность, но читал чужие чувства в поступках, и ему все казалось, что это не с ним, а в другие дни, что наоборот — ни с кем, кроме него, такого случиться не могло. Это все могло быть ужасно реалистичным сном, который, рассеявшись, вернет ему одиночество, но Осаму не боялся, потому что знал: проснувшись, он встретит Чую на уроках, снова заговорит, снова будет дразнить — и тогда они смогут пройти этот восхитительный путь еще раз. Дазай не боялся заново проложить дорогу к счастью, а Чуя не мог быть всего лишь миражом. Разный в школе и на улице, глядящий на него серьезно, когда каверзы заканчивались, он оставался его Чуей, тем, которого Осаму любил целиком, а не с какой-то одной стороны. Ведь, в конце концов, когда он вечер за вечером снова и снова фыркал Чуе в ухо, тот всаживал ему свой маленький кулачок в бочину так, что с ребер не сходил синяк, — но эта же боль открывала шире глаза и, ехидно отзываясь спазмом, утешала: не спит. Все по-настоящему. Ничто не сон. И Дазай продолжал провожать до дома, обнимать, целовать, шептать «люблю», сплетая пальцы рук, как Чуя в первый раз, выпрямлялся в объятиях, отстраненно замечая, что потихоньку добавляет в росте, фыркал в ухо, а Чуя чудесно зажимался, смеялся ломающимся голосом, становящимся все ниже, и бил его по ребрам, безошибочно находя одно и то же место вслепую. Снова и снова. Переживая очередной разлив черноты перед глазами, Осаму бледно улыбался: ужасная стабильность, но он по-мазохистски желал ее. Ведь Чуя не отталкивал. И рано или поздно, но придет к согласию с собой. Нужно было просто дожить… и не сдохнуть от кровоизлияния куда-нибудь в печень. Уж очень хорошо у Накахары был поставлен удар левой.