БОНУС: йод, йота, Йодемиш
6 сентября 2020 г., 23:27
Примечания:
**Отдельные благодарности:**
Infernal Hunter
rinatvarina
167880
Спасибо вам за отзывы и поддержку!
Хотя я планировал писать только об односторонних чувствах в этих (не)отношениях, всё же некоторое разнообразие тоже хочется внести. Возможен чрезмерный ООС, чрезмерный флафф, чрезмерное всё + отсутствие какой-либо логики.
Пытался успеть ко дню рождения Арми. Не успел.
Я ни разу не был в Турции, поэтому имеют место культурные и художественные неточности: атмосфера опирается только на фотографии, форумные заметки и статьи.
Авторское хулиганство продолжается.
Если что-то и могло остановить Арми Хаммера от исследования неизвестной территории, то оно явно низвергалось его сумасшедшим энтузиазмом и поразительной тягой если не к приключениям, то к знакомству с неизведанным — однозначно. Именно поэтому все надежды Генри проваляться неделю на пляже, загореть до хрустящей корочки, накупить безделушек и вернуться в Джерси испарились на второй день, когда Арми купил путеводитель и потащил знакомиться с Измиром.
Конечно, они могли бы слетать в Стамбул, Анталью или Сиде. Но, во-первых, Арми категорически отказался от главных туристических городов, во-вторых, «что он там не видел», и в-третьих, вопрос безопасности и анонимности он поставил во главе их совместного отдыха, разумно решив, что здесь, в Измире, городе с развитой инфраструктурой, но малопритягательном для туристов, наткнуться даже на зазевавшегося журналиста шанс практически минимальный. Генри спорить не стал. В конце концов, главным для него стало совместное времяпрепровождение — неважно где: даже Турцию они выбрали в спешке (читай: пьяном угаре), а потом Арми смеялся и говорил, что им придётся искать Уэйверли, чтобы получить новое задание и успеть спасти мир. Генри улыбался. Правда, по другой причине: Арми стеснялся признаться, что запомнил его намёк о «сиквеле в Турции». Естественно, это было завуалированное приглашение, замаскированное под ответ на вопрос интервьюера.
И вот, спустя столько времени, Арми его принял.
Так что теперь Генри без зазрения совести мог любоваться, как Арми, запрокинув голову и придерживая шляпу на затылке, с любопытством изучает орнаменты Измирской башни. Увлечённый, он даже не замечал, как проходя мимо оглядываются немногочисленные туристы и турки. Конечно, дело было не в том, что его узнавали (хотя кто знает), просто на него — высокого, ещё не загорелого, но посмуглевшего, ладно сложенного и чертовски красивого — сложно было не смотреть. Но прохожие обращали внимание мельком, ловили общий образ и впечатление. Генри же любовался. На ноги, например, — соблазнительно длинные крепкие ноги, со светлой порослью, которая, выгорев на солнце, станет ещё светлее — позолотеет, и по ней можно будет провести ладонью, заставляя Арми коротко хрипнуть от смеха, а потом обхватить его узкую мосластую коленку, ласково огладить большим пальцем и двинуться выше, на бедро, и попытаться скользнуть за край шорт. Конечно, этого Арми не позволит, перехватит ладонь, улыбнётся — и утащит к какой-нибудь следующей достопримечательности.
Не то чтобы это обидит. Даже не то чтобы разочарует — скорее наоборот; и Генри ощущает, как желание — осязаемое, зудящее, такое же горячее, как полуденные улицы Измира, — жжётся в пальцах. Можно пойти у него на поводу: подойти и ущипнуть беззащитное бедро Арми — и чтобы порозовело, как свежее пятнышко засоса, а Хаммер бы шипел по-кошачьи, ворчал, а потом смеялся — или всё сразу. Он так тоже умеет.
И всё же сейчас Генри предпочитает смотреть со стороны.
Потому что, правда, что может быть лучше, чем наблюдать за расслабленным, открытым, забавным, по-детски радостным и энергичным Арми?
Генри улыбается, лениво оглаживая ласковым взглядом поджарые ягодицы, не обтянутые, но выгодно подчёркнутые тёмными шортами; спину — прямую, по которой тоже отчаянно хочется провести раскрытой ладонью, чтобы ощутить сплетения мышц и тут же — грани рёбер, щекотливо перебрать их и, возможно, даже умудриться скользнуть под футболку на поджавшийся напряжённый живот; крылья лопаток — острые, как он помнит, но сейчас — едва видные очертания под безразмерной футболкой (что за дурацкая любовь к оверсайзу, Хаммер?). Плечи, жёсткие, уверенные, сильные плечи, на которых Арми когда-то — давно, словно бы даже в прошлой жизни, — носил Элизабет и катал маленьких Форда и Хопси. И, наконец, контрастно с вырезом футболки — беззащитная нежная шея, открытая, почти не тронутая загаром, прикрытая кончиками золотящихся волос. В эту полоску кожи безумно хочется ткнуться губами, чтобы узнать — правда ли она влажная от пота и горьковатая от соли, и как сладко будет, если её вылизать. Широко, жадно, задевая зубами чувствительный загривок.
От таких мыслей кидает в жар — не физическое возбуждение, но лёгкое опьянение. Так, что в голове шумит.
Нервно облизнув пересохшие губы — правда жарко, — Генри резким жестом выплескивает остатки семечек из бумажного кулька стае голубей, выбрасывает газету в ближайшую урну — и, натянув бейсболку ниже, почти на очки, подходит к застывшему Арми.
— Красивый, — оказавшись рядом и тоже запрокинув голову, говорит Генри. Красивым мог быть и вид, и Хаммер. И мавританский стиль башни, само собой.
— Саат Кулеси.
— Что? — Он поворачивается к Арми, но тот так и остаётся стоять, запрокинув голову, держа в руках развернутую туристическую карту, — и за стёклами его солнцезащитный очков совершенно невозможно прочитать взгляд. Только светлая щёточка ресниц мелькает за тонкой металлической границей дужки. Вверх-вниз. Вверх — и — вниз.
Во рту почему-то пересыхает.
— Это по-турецки. Часовые башни — саат кулеси. Немного смешно звучит, да? — Он мельком улыбается и не глядя складывает карту: три раза пополам, чтобы убрать в задний карман шорт. — Ты читал про неё? — Генри едва успевает мотнуть головой: нет, когда ему? — но Арми уже объясняет: — Её построили в первый год двадцатого века, но вообще случай был более торжественным — двадцатипятилетие правления султана. Не уверен, но, скорее всего, высота башни соответствует годам его правлениях. В ней двадцать пять метров. Башня три или четыре раза была разрушена. Три точно — два землетрясения и один погром, ну, слышал, наверное, Турецкий путч. Не знаю, какого чёрта, но они украли часы. В итоге закончить реставрацию смогли только через три года. — А потом всё-таки оборачивается, и Генри видит, как полуденное солнце всё-таки пробивается сквозь неприступные баррикады — солнцезащитные очки — и бликует в распахнутых, поразительно честных глазах. Улыбка у Арми широкая и расслабленная, немного игривая. Такой бы любоваться вечно. — Нравится?
— Очень, — отвечает Генри — и, боже, как же сложно отвести взгляд от губ Хаммера.
— Пойдём дальше? — Арми вскользь касается пальцами его предплечья, и это почти отрезвляет: от прикосновения под кожу пробивается солнце и сворачивается в венах покорным, одомашненным теплом. Такое Супермену даже не снилось. На самом деле Генри не представляет, каково это — хранить в своём теле такую необузданную, сверхчеловеческую мощь; каково это — копить и концентрировать в себе энергию земного солнца; потому что то, что он чувствует сейчас, совершенно не похоже на то, что может и чувствует Кларк Кент. Несопоставимость понятий, несоизмеримость ощущений. Генри считывает свой пульс — два такта, Ар-ми, — и закусывает губу: человеком быть проще и куда приятнее. Потому что дело не в силе, но в слабости, которая делает сильнее.
Генри улыбается, когда догоняет Арми у маленькой приземистой мечети. Из-под ног испуганно разлетается стайка откормленных голубей, и Арми, отвлекаясь на шум, кидает взгляд через плечо, коротко смеётся — и едва хватает самообладания, чтобы не схватиться за никоновскую «мыльницу», болтающуюся на шее, и его, такого открытого, такого расслабленного, такого, черт возьми, прекрасного, сфотографировать.
Ещё одно правило на эти «каникулы»: никаких смартфонов. Только бумажная туристическая карта, «мыльница» и наручные часы. Наверное, это правильно, потому что Генри не хочет, чтобы личная поездка стала достоянием общественности; но с другой стороны… о, с другой стороны — отчаянно хочется сфотографировать Арми на фоне мечети, выложить в Инстаграм и написать «провожу отпуск с лучшим мужчиной на свете, и эту неделю он полностью мой». Возможно, добавить: «Выкусите». Или: «Ближайшую жизнь, надеюсь, тоже».
Генри облизывает враз пересохшие губы и смотрит, как Арми, едва касаясь ладонью бирюзовых изразцов вокруг прямоугольных тёмных окон, выложенных будто из янтарной мозаики, сворачивает за первый из восьми углов мечети — и на миг кажется, что сцена из фильма повторяется.
Не из их фильма. Из того, другого, где Италия — не Испанская лестница, дышащий историей Колизей и помпезные апартаменты «Плаза», напичканные русско-американскими жучками, а безмолвная берма Моне, собор Бергамо и площадь Витторио Эмануэле. Италия. О чём думает Арми, когда думает об Италии: об их прогулке на Веспе по Риму или о тихом, словно затерянном на границе мира Крема? Генри не знает. И, если честно, боится узнать.
Но здесь и сейчас — Турция, и ничего не стоит представить, что совсем недавно они выполнили стратегически важное задание по поручению Дяди и теперь наслаждаются заслуженным отдыхом, изучая местные достопримечательности. И если Часовая башня, оставшаяся за спиной, — замок, возведённый из песка и украшенный рыбьими чешуйками, то мечеть — землистый кукольный домик на восточный лад, маленький и утончённый. Только минарет кажется не к месту: не башня, а кирпичный дымоотвод.
Генри глубоко вздыхает и делает шаг в ту сторону, где минуту назад скрылся Арми, — но не находит его. И даже удивиться не успевает, потому что Арми выныривает по другую сторону мечети и игриво пихает плечом в плечо: идём? Жар чужого тела прошибает даже сквозь ткань футболки, но всё, на что Генри способен, — мазнуть прикосновением по запястью с татуировкой, скользнуть пальцами по горячей, немного влажной ладони, напоследок — зацепить мизинец. Такого простого, незначительного жеста достаточно, чтобы кожа на шее Арми покрылась мурашками. Чувствительный.
Генри закусывает щёку изнутри, чтобы не засмеяться, потому что это чувство — пузырящееся, пьянящее, кисло-сладкое, как нагретое солнцем шампанское, — затапливает его и ласковой волной лижет за рёбрами. Арми ничего не говорит. Только улыбается загадочно — едва заметно, уголками губ, но за стёклами его очков невозможно разглядеть, как и куда он смотрит. Это почти разочаровывает. Зато даёт возможность совершенно бессовестно любоваться Арми в ответ.
Они почти не говорят. Это удивительно, потому что Генри помнит, как много Арми болтал во время промо-тура и даже после, когда их снова разбросало по разным странам, но сейчас кажется, что Арми просто наслаждается: Измиром, неспешной прогулкой, обжигающим солнцем, пьянящим солёным воздухом, компанией, даже убегающими из-под ног голубями. Но главное — молчание не тяготит. Хватает случайных прикосновений пальцев, плеч, невзначай обронённых слов, смеха просто так, из-за пойманных косых взглядов — сложно разглядеть, но Генри всё равно их ловит, улыбается, кивает в сторону Кемералты.
Это всё похоже на подростковое свидание, на которое они вырвались из-под зоркого ока консервативных родителей: только вдвоём, опасаясь быть замеченными в многолюдной толпе, выхватывать каждую секунду, словно она может стать последней.
Они пересекают площадь, чтобы влиться в живой поток туристов и турков, но Арми неожиданно сворачивает с центральной улицы куда-то в проулок, и Генри следует за ним как привязанный.
— Говорят, тут есть одно кафе, — кидает Арми не оборачиваясь, — где варят отличный кофе по-турецки. Хочу попробовать.
Кофе по-турецки варят в любой стране мира, но на самом деле его надо пробовать именно в Турции, по послеполуденной жаре, на одной из неприметных, почти безлюдных улочек Кемералты. Поэтому уже через двадцать минут они сидят за маленьким столиком на улице, соприкасаясь коленями, и не торопясь пьют кофе из расписных керамических демитасов: Генри — с коньяком, Арми — со специями и экмеком вприкуску. Только позже, когда Арми облизывает испачканные в креме пальцы и стреляет задумчивым взглядом из-под золотящихся ресниц, Генри понимает, почему здесь, подальше от проспекта, фешенебельных бутиков, однотипных рыночных палаток и гомона. Чтобы вот так — делиться мгновением. Делиться честностью и быть беззаботным. Чтобы соприкасаться под столом бёдрами и коленями, а потом с улыбкой прятать озорной взгляд за стёклами солнцезащитных очков.
Отпечатывать каждый миг в памяти, а не на плёнке.
Когда они возвращаются на главную улицу, Арми растворяется в толпе. Это удивительно — с его-то ростом, потому что обычно его макушка маячит над чужими головами солнечным ореолом, но Генри действительно теряет его в рябом потоке тел и лиц, пока Арми словно невзначай не вскидывает руку: я здесь. Конечно, первым делом он находит палатку с восточными сладостями и сухофруктами. Новая страна — новая кухня, которую обязательно надо попробовать. Туристический путеводитель весь исчерчен пометками, где и что можно купить, за какую цену в среднем; Генри видел, а потом смеялся и подкалывал. Арми не дулся, но закатывал глаза и качал головой, так и не сказав: «Ты безнадёжен». Но Генри безнадёжен. Потому что даже в такие моменты всё, о чём он мог думать, — подвижные, мягкие, улыбчивые губы Хаммера.
Но сейчас Генри думает о том, чтобы всё-таки озаботиться каким-никаким сувениром: братьям, родителям, племянникам, немногочисленным друзьям. Кэлу, обязательно Кэлу. И Арми, пока тот занят практикой турецкого и пытается сбить цену — просто потому что еврейская кровь не даёт ему покоя. Это вызывает улыбку: знать слабости, уязвимости, привычки, недоступные, незнакомые другим. Что-то, что делает их особенными друг для друга. Почти роднит. Создаёт одну на двоих тайну.
— Что-то выбрали? — спрашивает продавец на ломаном английском, и Генри только тогда замечает, что его оттеснили к палатке с турецкими платками. От расцветок, пёстрости, орнаментов, форм и отделок разбегаются глаза: Генри обводит прилавок потерянным взглядом, пока продавец кудахчет на смеси турецкого и английского, пасует руками над шалями, платками, палантинами, словно заклинает, и заискивающе улыбается. Сложно разобрать, что он говорит. Генри хмурится, но не может разобрать. Он снова обводит взглядом палатку, дёргает козырёк бейсболки и собирается идти дальше, но в последний момент за что-то цепляется. Не в переносном смысле — в прямом: в язычке металлической пряжки часов запутывается нить, и когда Генри поднимает руку, из-под полотна наложенных друг на друга платков выныривает уголок шёлковой ткани. Полутень бликует на её поверхности, и на миг кажется, что платок разукрашен не бутами или мореской, а паттерном морозного узора по тонкой кромке речного льда; если же оставить его в тени, рисунок исчезает совсем, и ткань становится тёмной, как мрачная, безжизненная, бездонная полынья; а на свету… на свету кажется, что потайной восточный рисунок складывается в орнамент прожилок в знакомых голубых глазах — таких же ярких и завораживающих, почти нечитаемых, но с запрятанной глубоко внутри нежностью и пониманием.
— Арабеска, гвоздика, — говорит старый турок, когда Генри протягивает ему находку. — Девушкам нравится. Цветок — символ. Знаете?
Генри качает головой: откуда? — но, быть может, тайных знаков и не надо, потому что цвет и так говорит за них. Арми будет смеяться. Конечно будет смеяться, ведь сразу всё поймет, — поэтому Генри убирает новоприобретенный подарок в карман бридж, расплачивается с улыбчивым турком долларами и движется дальше, между рядов: рыночные палатки с одеждой, местными сладостями и поделками ремесленников, полупустые чайханы и кафе, бутики именитых брендов — и люди, люди, безмятежное, но стремительное течение, которое проносит его мимо Арми, смеющегося над чем-то вместе с продавцом, а когда Генри наконец удаётся выплыть, горячая ладонь ловит его за запястье, пальцы смыкаются ровно на опасно подскочившем пульсе — и тянут куда-то вперёд, словно на пики скал или в водоворот, но здесь, сейчас, это не кажется слепым безрассудством.
В конце концов они просто шатаются по рынку, заглядывают в лавочки, притираются плечами у палатки с резными ажурными шахматами — безмолвно договариваются потом купить нечто подобное Гаю; турецкий чайный сервиз вполне мог бы занять своё место в рабочем шкафу мистера Уэйверли — или Хью, тут как повезёт. Турецкие тапочки напоминают хрустальные туфельки Золушки — маленькие, почти невесомые, с винтажным рисунком, приятного бежевого цвета — цвета лимонного крема, поправляет Арми, — поэтому они сразу занимают своё место в списке сувениров и определяются Алисии; для Дэбики в очередной палатке тканей они находят шейлу насыщенного персидского индиго с потайным пейсли и бахромой: Арми говорит, что Лиззи в нём будет выглядеть как принцесса восточных сказок из «Тысячи и одной ночи» — австралийская Шахерезада. Генри не может скрыть улыбку. Так же, как не может перестать смотреть, потому что лукавое солнце припаивает взгляд к лицу Арми, играя какую-то завораживающую чертовщину светом и тенью на его скулах. Или просто Арми, проникающий в суть и раскрывающий красоту других, сам на бесконечно долгое мгновение становится таким прекрасным, что захватывает дух. Античный бог, не иначе. Но такой здесь, на жарком, свободном, порочном Востоке кажется удивительно своим — куда больше своим, чем чужак с Британских островов.
А потом, в гудящей толпе, Арми мельком касается горячими пальцами его вспотевшей ладони — и это настолько по-человечески, настолько одновременно невинно и откровенно, что Генри стискивает его пальцы в ответ. Плавящийся от духоты Измир неожиданно сжимается в одно бесконечное прикосновение, вплавляется в кожу жаром, и шум крови в ушах перекрывает восточный ритм города, его гортанные напевы и серебряные переливы монисто. Всё, что имеет значение, здесь и сейчас — в руках Генри, и он не намерен ни на секунду отпускать его.
Потом они гуляют по караван-сараю: в отличие от духоты улицы, каменные стены хранят прохладу, и вместе с людскими голосами слышится шёпот истории — далёкий, как эхо, но настолько явственный, что его можно пощупать. Арми рассказывает о древних постройках, о визирях и торговых караванах, о Великом пожаре Смирны — а потом что-то отвлекает его внимание, какая-нибудь безделушка, и Генри едва вновь не теряет его среди пёстрого великолепия бус, подвесок, назаров и «рук Фатимы», блестящих и струящихся тканей, ковров, стеклянных мозаичных фонарей и расписной керамики, резных ажурных шкатулок, плетёных корзин… Пахнет специями, вечным летом и древностью. Арми догоняет у ближайшего выхода, притирается плечом и тихо улыбается чему-то своему.
Когда они наконец покидают главную рыночную артерию Кемералты, дышать становится легче.
От проспекта в разные стороны тянется множество узких неизведанных улочек, и Арми бесстрашно сворачивает на одну из них, утягивая Генри за собой. Когда на пути почти не остаётся людей, а Измир превращается в бесконечный древовидный лабиринт со множеством неизученных ходов, Хаммер бессовестно лезет в бумажный пакет. На обед у них был кофе по-турецки, и Генри не думает, что это хорошая идея — перебивать аппетит сладостями или сухофруктами, но слова застревают в горле, стоит Арми бесстыже закинуть в рот кусочек турецкой пастилы и облизать выпачканные в кокосовой стружке пальцы. В этот раз жарко становится не от духоты и не от прикосновения, а от одного взгляда на это безрассудное, прекрасное, соблазнительное наваждение: Генри почти чувствует импульс, который готов толкнуть его на опрометчивый поступок, но в конце концов только отшучивается на очередную колкость — или предложение? — Арми и стискивает пальцы в кармане шорт. Ощущение прохлады шёлкового платка почти приводит в чувство.
В хитросплетениях местных дорог ничего не стоит запутаться, но здешняя магия зачаровывает, пускает сверкающий песок в глаза и ни на миг не позволяет сбросить оцепенение. Арми болтает обо всём на свете и ни о чём одновременно; они сталкиваются бёдрами и плечами в узких переходах, хором смеются; разномастные пакеты на предплечьях Арми качаются как метрономы. Генри чувствует себя мальчишкой. Несносным, окрылённым, влюблённым мальчишкой.
В этот город, в этот момент, в этого человека. В его пальцы в кокосовой стружке и фруктовой патоке, в широкую улыбку, обветренные, но мягкие губы, хитрый взгляд и щёточку длинных пшеничных ресниц. Хочется остаться в этом мгновении дольше, чем позволено, но ещё больше — просто хочется.
Поэтому когда Арми предлагает — Генри не может отказаться.
На самом деле Арми предлагает попробовать розовый рахат-лукум, и пальцы у него теперь — в сахарной пудре, как и щека, и кончик носа, но Генри толкает его в переулок к стене, втискивается коленом между горячих бёдер и, проведя ладонью по взмокшей шее вверх, тянет на себя; на полпути — ловит чужие сладкие губы своими. Арми смеётся ему в рот — и, боже, если ты есть, останови эту минуту. Генри почти злится на хаммеровскую несерьёзность, но бесстыдно стонет, когда хрипловатый смех Арми вибрирует у него в горле и той самой пьянящей, пузырящейся волной стекает в грудную клетку и загорается бенгальским огнём.
— Безумный, — фыркает Арми между поцелуями, и Генри тянет его за бёдра ниже, заставляя почти сесть на своё колено, запускает руку под футболку — благослови оверсайз — и вплавляется телом в тело, заставляя Хаммера издать что-то между смешком и стоном.
Но кто тут безумный, хочется сказать Генри, кто тут безумный, пусть одно нахождение рядом с Арми заставляет терять голову. Если во рту сладко без этого его лукума и газировки. Если хватает просто положить ладонь на его подрагивающий живот, слегка надавить — и заставить его растечься мягким воском в объятиях.
— Ну Генри, Генри, тише, притормози, — шепчет Арми, когда Генри прихватывает его нижнюю губу и, слегка надавливая, обводит языком — не принуждая, но намекая. Обещая. От хриплого голоса откровенно ведёт, и Генри, отстранившись, заглядывает в лицо Арми. Взгляд у него поплывший и мутный. Такой же оплавленный, как измирские улицы. Зато улыбается — понимающе, с каким-то поразительным отцовским снисхождением, наверное, поэтому на секунду Генри ощущает ни с чем не сравнимый жгучий стыд — и отступает, поправляя на Арми футболку. Но окончательно отстраниться всё равно не удаётся: Арми клюёт его в губы, вталкивает в рот кусочек рахат-лукума — и неожиданно снова смеётся, отчего пакеты на его предплечьях — как умудрился не уронить? — вторят ему шуршанием.
— Не думал, что ты такой нетерпеливый, — беззлобно улыбается он. А потом, кинув откровенный взгляд из-под ресниц, не то мурлычет, не то напевает: — Всё что угодно этим вечером.
Генри облизывает губы.
— Тебя.
— Меня.
— Всего.
— И даже больше.
Генри почти задыхается от этой вседозволенности.
Именно поэтому, когда они после долгой изнуряющей прогулки по окрестностям и сытного ужина в ресторане возвращаются в отель, вместо того, чтобы направиться к себе, принять душ и блаженно растянуться в кровати, Генри ловит Арми на пороге его номера и, позволив отстраниться лишь для того, чтобы поставить многочисленные пакеты, запускает пальцы под пояс шорт, тянет на себя, вжимается бёдрами в бёдра и голодно сминает улыбчивые губы поцелуем. Арми податливый, как глина, всё ещё горячий от знойного турецкого солнца, и пахнет от него, помимо трав, пряностей и специй, морем и йодом. Вечным летом. Пахнет им самим настолько, что взаправду можно потерять голову.
Генри жадно, хаотично стискивает бока и ягодицы влажными ладонями, прижимает к себе, подталкивает вверх — почти грубо, вплавляется, растворяется, не позволяя остаться ни дюйму, ни йоте между телами; а Арми, — господи, — он снова смеётся:
— Ну что, что ты хочешь, ненормальный.
Генри знает, чего хочет. Его жёсткие, сильные бёдра в руках. Его острые колени, сжимающие бока. Пальцы, почти отчаянно сминающие крепкие плечи — чтобы не упасть, не оторваться, ближе, ближе. Его губы, голос, хриплый грудной смех, дрожащие ресницы, колючий подбородок, острую ямочку между ключицами в этом дурацком вырезе футболки, поджимающийся от смеха живот…
Всего. Наверное, всего.
Но у Генри язык липнет к нёбу, и на слова не хватает сил — зато хватает всё-таки подсадить Арми под ягодицы — и он с готовностью оплетает чертовски длинными и соблазнительными ногами талию, обнимает за шею — и снова смеётся.
Безумный. Нереальный.
Такой — боже, о боже…
Осторожно добраться до постели не получается: кажется, они собирают все углы и даже едва не спотыкаются, поэтому аккуратно уложить Арми не выходит — они грузно падают на кровать, и теперь всё, на что их хватает, — привести в порядок загнанное дыхание и устроиться удобнее, не расплетаясь ногами и руками. Всё ещё не оставляя ни йоты.
Генри утыкается носом Арми под подбородок, коротко касается губами дрожащего кадыка — пахнет терпко и сладко, так странно, что всё остальное сразу становится неважным — и умиротворение лижет позвонки тёплым приливом: ничего не стоит скатиться в полудрёму, особенно когда горячая ладонь зарывается в вихры и мягко массирует макушку. Издать блаженный стон не получается лишь потому, что Генри устал. И потому что тишина упоительна.
И даже когда Арми её нарушает, о чём-то рассказывая вполголоса, всё кажется таким, каким должно быть. Правильным.
— …а завтра поедем в Йодемиш, — прежде чем окончательно скатиться в дрёму и поймать тёплый, почти целомудренный поцелуй, слышит Генри — и смотрит из-под полуопущенных ресниц, как нежно улыбается Арми.
— Завтра — всё что угодно, — обещает Генри, подтягивается выше, чтобы с блаженным вздохом уткнуться в растрёпанные светлые волосы и вдохнуть запах. Арми замирает в его руках. Только ресницы, кажется, невесомо щекочут горло.
— Всё что угодно, — хрипло повторяет Генри, теснее переплетаясь ногами и касаясь кончиками пальцев взмокшей шеи в горловине футболки, — и даже больше.