***
— Да на кой сдался ему этот плед, ну? Расставаться с тёплым, самым мягким, самым уютным пледом, под которым Мишелю вспоминается что-то домашнее и такое, чего в реальности, пожалуй, никогда и не случалось, ему отчаянно не хочется — как и не хочется обманывать доверие соседа, так любезно поделившимся своей вещью. С другой стороны, чем быстрее Бестужев соберётся её вернуть, тем скорее увидит Серёжу — чтобы проверить, действительно ли тот не явился плодом его больного воображения и не пришёл из параллельной вселенной, чтобы спасти незадачливого студента-международника от голодной и холодной смерти. А действительно ли ему хочется проверять? Может, стоит оставить его лучшей своей сказкой? — И давно ты здесь стоишь? — раздаётся позади смеющийся голос. Миша, не замечая, что уже несколько минут буравит взглядом соседскую дверь, сжимая в руках свёрнутый плед, разворачивается резко, словно по команде «кругом»: по лестнице неторопливо поднимается на седьмой этаж Серёжа, сжимая в одной руке холщовую сумку, очевидно, с продуктами, а в другой — сверкающий мотоциклетный шлем. — Да я… — Мишель моментально покрывается мучительно алыми пятнами и силится подобрать слова, прижимая к груди ткань с таким отчаянием, будто только она способна сейчас защитить его от всего мира. — Я тебе вчера не занёс, забегался. Вот… хотел сейчас отдать. — Так на площадке-то чего пылишься? — проникновенно интересуется Серёжа, подходя ближе и роясь в карманах кожанки в поисках ключей. Мишель неожиданно для себя допускает мысль, что в этих карманах наверняка при желании можно найти не только ключи, но и полусонную бабочку, сноп волшебных искр, пару созвездий и прожигающие язык карамельки. — Позвонить забыл, — честно отвечает Бестужев, понимая, как по-идиотски складывается ситуация. Где-то в Отделе экспериментальных разработок раздаётся чудовищно громкий смех. — В дверь. Ну то есть… При ближайшем повторном рассмотрении выясняется, что от повышенной влажности на улице волосы у Серёжи завиваются сильнее, чем дома, что он чуточку выше самого Мишеля — так, что глаза находятся примерно на уровне чуть вздёрнутого носа, и в голову Бестужеву приходит странное сравнение, что линия носа его невозможного соседа чем-то похожа на траекторию движения самолёта, идущего на взлёт. Миша поспешно моргает, сбрасывая наваждение, и понимает, что импровизированный его монолог со сбивчивым объяснением совершенно никуда не годится. — Короче, я на площадку вышел, хотел придумать, что сказать в своё оправдание, почему не вернул вчера, но так ничего и не придумалось, я просто по-дурацки забыл, — на одном дыхании выпаливает он: волнение вдруг отпускает, разжимая стальные пальцы. — Так что готов отдать сейчас и в качестве компенсации за задержку приглашаю на завтрак. Уголок Серёжиных губ медленно ползёт вверх, пока наконец лестничная клетка не заполняется переливами тёплого смеха. — Ты нашёл, конечно, из-за чего переживать, — просмеявшись, констатирует он. — Скажи честно, Миш, ты всё-таки разжился одеялом? — Нет, но… — Вот и всё, — прерывает его Серёжа. — Потом отдашь, не к спеху. Тебе сейчас и так есть чем озаботиться, всё же переезд, не обо всём так сразу помнишь. Знаю на своём опыте — хотя мне очень помогли родители, когда я съезжал. Мишель уже не пытается думать, что же такого хорошего он сделал в прошлой жизни, что заслужил вот такого соседа, и где так нагрешил Серёжа, что ему достался — Рюмин. — Так всё-таки… может, завтрак? — осторожно интересуется он, в глубине души радуясь, что как минимум ещё одна ночь косвенных объятий с одним знакомым чародеем ему обеспечена. — Ты прости, мне правда жутко неудобно. Серёжа вздыхает, наконец извлекая связку с брелоком-медиатором с гордой надписью «Ария», и с лёгкой улыбкой смотрит на соседа: взъерошенное существо с торчащими в разные стороны острыми локтями, взгляд — как у напуганного енота, но с проскальзывающими дерзинками по кромке зрачков, и чёрт, слишком уютный, слишком домашний, слишком книжный, даже если предыдущим вечером успелось выслушать из-за стены концентрированную порцию ругательств явно не литературного характера, когда, судя по звукам, на пол грохнулось что-то тяжёлое. — Я только вещи занесу, — сообщает он. — И зайду. И бога ради, Миша, не переживай так по всякой ерунде. Я не злопамятный, это между прочим, на будущее. Мишель кивает и скрывается за дверью собственной квартиры, прижимаясь спиной к стене, облегчённо выдыхая и расплываясь в дурной счастливой улыбке. Если во вселенной и есть какой-то высший разум, то порой он довольно чутко улавливает мечты глупых-глупых влюблённых мальчиков. Когда на плите уже вовсю бодро шипит омлет с помидорами, а Бестужев пытается одновременно помешивать неоднородную субстанцию, наливать в чайник воду и ногой закрывать дверцу холодильника, пространство разлетается на тысячу осколков трелью дверного звонка — нет, ну это перебор. — Заходи, открыто! — орёт Миша, перекрывая шкворчание — себе он не готовит на завтрак ничего сложнее залитых молоком хлопьев, но в ответ на проявленную доброту можно и постараться. — Тебе всегда без приглашения! Входная дверь захлопывается с тихим щелчком, что подтверждает умение соседа не создавать вокруг себя вихрь и шумиху, в отличие от стиля жизни беспокойного Бестужева, и поворачивается замок. — Мне всё чаще начинает казаться, что выражение «душа нараспашку» — это примерно на девяносто восемь процентов про тебя, — признаётся Серёжа, замирая на пороге кухни и плечом прислоняясь к стене. — И ещё мне кажется, что дверь у тебя открыта не только для меня, а вообще едва ли закрывается хоть когда-то. Миша хмыкает, всё-таки расправляясь с чайником и поджигая спичку. Перед мысленным взором тут же возникает кирпичный дом в Кудрёшках, переднее крыльцо с отколовшейся плиткой и заднее — с деревянными ступенями, выгоревшими под летним зноем, вспоминается, что дверь там закрывалась разве что на ночь, потому что всё остальное время Бестужев находился то на улице, то в огороде, измазывая колени в земле при прополке пятиметровых грядок, а дома долгими летними днями появлялся в лучшем случае на обед. Ну и чтобы переночевать, и то не всегда. В конце концов, какой нормальный человек станет спать в мягкой кровати, когда можно свалить с деревенскими парнями на другой берег реки с единственной палаткой на шестерых и всю ночь жечь костры, жарить картошку и купаться в лунной дорожке? — Детство, — изрекает он, — даёт о себе знать. Не отвык от свободной жизни без замков и затворов. Да и от Серёжи, если честно, закрываться хочется меньше всего. — Я печенье принёс. Мишель поворачивается к гостю и медленно изгибает бровь. — Зачем? — Угостить… — Сегодня я же тебя угощаю. К гомону в Отделе экспериментальных разработок присоединяется истерический смех Отдела по предотвращению кретинизма, и на секунду Мишелю кажется, что каждый его диалог прописан сценаристом-двоечником, потому что Серёжу — со всей его, казалось бы, логичностью, приходится понимать — Мише так легко, но одновременно так трудно уловить волны его вселенной, настолько не похожей на его собственную, что думается, словно он сам делает что-то совершенно не так и ни черта не понимает, как всё же надо правильно. — Лимонное, Миш, — уточняет Серёжа. — Мне подумалось, что тебе понравится. Господи, он точно мысли читает. — Ладно, — бормочет Рюмин, понимая, что система где-то даёт сбой, мигая красными огоньками. У него правила свои: тебе что-то дали — ты возвращаешь, тебе помогли — ты помогаешь в ответ, своего рода «быстрый расчёт» с каждым, кто в своё время оказывает ему услугу, для простоты понимания — обмен приблизительно равноценный, вроде позднего завтрака в обмен на поздний ужин. С Серёжей привычная схема, проверенная годами, не срабатывает, и Мишель усердно думает, отчего. — Звёздно-гитарные парни обитают в инстаграме? — интересуется Серёжа, занимая позицию на табуретке и глядя на напряжённую, монолитно-прямую спину под футболкой цвета хаки. — Обитают, — подтверждает Бестужев, не оборачиваясь, и выключает под сковородой огонь. — Я там, короче, сложно записан, так что возьми мой телефон, зайди в инсту, подпишись на себя прямо с моей странички. А то диктовать неохота. — А пароль какой? — А там нет пароля. Серёжа пару секунд недоумённо смотрит в экран чужого телефона, чувствуя себя по меньшей мере странно. Заставка оптимистично светит надписью «Моя жизнь, когда хочу, тогда и долбанутый», характеризуя, похоже, состояние души ненаглядного Мишеньки. Серёжа быстро находит розово-фиолетовую иконку с фотокамерой, вбивает в поиск свой ник, отправляет запрос на подписку и снова блокирует телефон, всё сильнее убеждаясь в какой-то абсолютно безбашенной, неосторожной, необъяснимой открытости Бестужева. Как будто не боится. Как будто уверен, что везде — сплошь добро и никакой опасности. Другой совсем, не такой, как Серёжа. На его мобильник приходит уведомление: Michel.Bestougeff.Rumine подписался (-ась) на ваши обновления. Бестужев-Рюмин, значит. Подписаться в ответ. Мишелю, кажется, глубоко безразлично, что кто-то совершенно свободно пользовался его телефоном: он не реагирует на короткую трель ответного уведомления, решая, что посмотрит позже, и вертится по кухне волчком, доставая тарелки, бросая чайные пакетики в чашки, чуть не всаживая в себя по неосторожности нож и чудом не проливая чай по дороге к столу. — Приятного аппетита, — желает он, мельком отмечая, что Серёже идёт быть задумчивым, и отгоняя смущающую мысль в сторону. — Так, ну-ка, кто ты у нас?.. Муравьёв-Апостол? Серьёзно? — Я над твоей фамилией не смеялся, между прочим, — вспыхивает Серёжа. — Прости, прости, — Бестужев поднимает ладони вверх, — я просто привык, что обычно в мою сторону летят шутки и удивления, а тут — такой шанс, когда это вдруг могу сделать я. Извини, это совсем не смешно, но чёрт, всё-таки да — совпадения. Любишь фотографировать? — меняет тему он, пролистывая профиль вниз: здесь и сиреневые закаты, и пустынные предрассветные улицы, и кромки крыш, и чего только нет — в каждом снимке сквозит неуловимая атмосфера, по всей видимости, не имеющая возможности быть описанной никаким другим словом, кроме как Серёжина. — Красиво очень, я так не умею. А людей почему нет? — А с людьми сложно, — Апостол возвращается в привычное расположение духа, понимая, что задевать его никто не хотел — защитную реакцию просто за столько лет никуда не деть. — Лучше ловить солнце, ты хотя бы точно знаешь, в какой момент можно его ухватить. — То есть люди для тебя неуловимы? — уточняет Миша, подцепляя на вилку помидор — слава богам, в этот раз ничего не подгорело. — То есть люди прекрасны в своей непостоянности, что едва ли отразишь на снимке, — он коротко улыбается, тут же переводя взгляд. В сознании у Мишеля бодро грохает гром и сверкает молния очередной долбанутой идеи, что, впрочем, отлично оправдывается его жизненным кредо на заставке. Посмотрим, как будешь прекрасен ты — в своей непостоянности. Бестужев отлично знает, что означает термин «личное пространство», и знает, что за неудачные и несвоевременные снимки можно получить в глаз, только сейчас ему хочется рискнуть. Он наводит объектив телефона на отвлёкшегося Серёжу, не ожидающего подвоха, — какой низкий трюк, — фокусирует камеру, пальцем двигает шкалу цветового режима, чтобы уловить каждый оттенок открывающейся перед ним картины, и щёлкает кнопкой съёмки. — Ты сейчас что сделал? — Серёжа вскидывает голову, недоверчиво глядя на соседа. — Отразил на снимке человеческую непостоянность, — невозмутимо отвечает Миша, убирая телефон и возвращаясь к завтраку, словно ничего особенного не произошло. — Покажи, — просит Серёжа. — Не покажу. — У тебя телефон без блокировки, — напоминает Апостол, стараясь выглядеть уверенным в каждом своём слове — не то что ему сейчас очень это удаётся. — А ты — слишком порядочный, чтобы так бесстыже пользоваться моим доверием, — парирует Мишель. — Потом покажу. Когда смогу убедиться, — не удерживается от колкости, — что ты — не эфемерное существо, которое не отображается на фотографиях. — Ну конечно, в остроумии ты ещё не упражнялся с утра, — обречённо вздыхает Муравьёв-Апостол. Обиженным, однако, он ничуть не выглядит: и Мише вдруг кажется, что это всё — налёт смущения, неожиданности, будто никто и никогда не фотографировал его случайно, без фальшивого давайте все посмотрим в объектив и улыбнёмся. От этой догадки ему хочется забить его снимками хоть всю память, потому что дарить людям воспоминания — бесценно, ещё бесценнее — такое неоднозначное Серёжино выражение лица, но во много раз лучше — факт, что можно в любой момент, в смысле, совсем в любой, вспомнить каждую чёрточку, каждую деталь этого чёртова сгустка эстетики. Ты с ума сходишь, вздыхает мысленно Рюмин. — Скину тебе потом, так уж и быть, — озорно сверкает глазами он, отодвигая телефон подальше от Апостола — на всякий пожарный. — Не обижайся на меня, просто иногда кто-то должен фотографировать фотографов. Полутора дней знакомства явно мало, чтобы Мишель успел толком узнать хоть что-то о своём соседе и — хотелось бы — возможно, друге. Вопросов же становится всё больше подобно тому, как возрастает число в геометрической прогрессии, и наблюдения Бестужева не дают почти никаких ответов. Серёжа готов впускать в свою квартиру незнакомцев и делиться ужином, но с трудом делится собой — говорит лишь то, что стоит знать в пределах выстроенных границ. Он живо интересуется собеседником, но едва ли позволяет делать в ответ то же самое — словно от любого встречного действия его личное пространство идёт трещинами. Он открытый — но отчего-то чертовски замкнутый, в доспехах, но шпага всегда в ножнах, — готов держать оборону, если потребуется, но не станет нападать сам. Он отдаёт, отдаёт всё, что может помочь кому-то другому, и Бестужев уверен на двести процентов, что не он один такой особенный, кому удалось добиться расположения Апостола, — это наверняка срослось с его мироощущением. Умеет ли он принимать так же легко, как дарить? Мишель сомневается, но теперь — словно зажигается в голове фонарик идеи — ему очень хочется это проверить. — Хочешь, вечером покажу тебе парк, — негромко предлагает Серёжа, словно не уверен, нужно ли это говорить. — Там и озеро есть. — А утки? — уточняет Бестужев так, словно утки — в любом парке самое главное. Апостол задумывается, озадаченный нестандартным вопросом. — Есть белки. И снегири зимой, но уток, признаться, я там никогда не встречал. Только… а тебе зачем? — С утками, — доверительно сообщает Мишель, — всегда лучше, чем без них. Они смешные. Но ничего, белки сойдут тоже. А когда вечером? — Часов в семь? — неуверенно предлагает Серёжа. — Мне до тех пор нужно съездить к другу. Я давно ему помочь обещал. Губы Бестужева дёргаются и расплываются в улыбке, и Серёжа — неожиданно для самого себя — с облегчением выдыхает, будто бы изначально боялся отказа. — Ага. Давай, — Мишель сияет открытым взглядом, и не улыбнуться ему в ответ — невозможно. — Ты стучи, как будешь готов. Я тоже постараюсь вернуться к этому времени. Нет, он не постарается, чёрт возьми — он с половины седьмого будет дёргаться от каждого случайного звука в надежде, что это за ним. Рюмин себя, к счастью, знает — и готов отвесить себе подзатыльник за чрезмерную впечатлительность и наивность в вопросах особенной нужности людям. — Классный ёж, — говорит напоследок Серёжа, видя на дне тарелки рисунок и заставляя Мишу одновременно залиться краской и почувствовать отзвук гордости — за свою изобретательность.***
Мишель очень любит жить, но конкретно сейчас ему хочется либо сдохнуть поскорее, чтобы на полной скорости не слететь с обрыва, где едва ли стоят хоть какие-нибудь заграждения, оберегающие горе-водителей от рискованной траектории, либо съехать с квартиры с тем же намерением, — потому что он буквально кожей чувствует, как совсем скоро контролировать свои чувства перестанет. А дальше — начнёт в эйфории ходить по стенам, спать от избытка энергии забудет, возможно, даже освоит какое-нибудь новое занятие вроде стрельбы из импровизированного канцелярского лука по пластиковым бутылкам, чуть позже — влетит в состояние глубочайшего экзистенциального кризиса с вечными вопросами о том, кто он такой и какого дьявола живёт так, как живёт, захочет выпустить стрелу из этого самого лука себе в висок за то, что опять вовремя не затормозил, потом — угомонится и, возможно, даже перестанет ощущать исступлённо-радостное жжение в груди при виде Серёжиного силуэта. Только вот договор на аренду заключён у него как минимум на три месяца, а значит, и Хэллоуин он вынужден будет разделить с волшебником за стеной. Почему волшебником? Мишель не знает, ему так удобнее. В конце концов, без магии его сердцем точно не завладеть — нет же? А всё, что случается вот так внезапно, всё — проделки нездешние, неясные. Так, впрочем, гораздо проще, чем согласиться, что распахивать сердце и душу каждому, кто к нему добр, — не всегда самая лучшая стратегия. Рюмин честно держится, чтобы не полезть в галерею тут же, как за Апостолом захлопывается дверь, а самому ему нужно снова куда-то мчаться, что-то решать, в общем, спасать мир по меньшей мере свой собственный, так и не обустроенный до конца для комфортного в нём проживания. Он держится час и два, держится, смыкая пальцы на шее у воображаемой влюблённости, чтобы та хоть ненадолго затерялась в глубинах сознания, держится, когда телефон обжигает карман изнутри, словно испытывая Мишу на прочность, пока тот всё-таки тащит домой пакет с одеялом, но оборона даёт сбой, отступая за линию фронта и рушась под огнём воспоминаний об апостольской улыбке. Ай да Мишенька, ай да умница-мальчик. В Отделе по предотвращению кретинизма кто-то с нервным смешком выходит из окна, когда на весь экран вспыхивает сделанная утром фотография, а Мишелю от нахлынувшего чувства необъяснимого восторга хочется пешком сбегать до Луны, обогнуть земной шар и вернуться обратно — ждать обещанной прогулки. На снимке Серёжа смотрит чуть вбок и вниз, легонько наклоняя голову, и чудится, словно весь он окутан ореолом некой таинственности, непостижимости, думает о чём-то таком, что по щелчку пальцев не разгадать. Фотография выбивает из Мишиных лёгких весь воздух, и он, словно пугаясь самого себя, тут же её сворачивает, несколько раз делая вдох-выдох и стараясь не быть идиотом. Снова тянется к телефону, мысленно давая себе по рукам, но, чуть щурясь, будто бы так увидит меньше, всё-таки открывает картинку. У него идеальные брови, по которым хочется невесомо вести пальцем. У него идеально падает тень на худые скулы. У него сомкнутые губы, о которых пока думать попросту страшно. У него — бледная кожа без единого намёка на веснушки. У него эта идеальность буквально в каждой чёрточке. У него, чёрт его дери, в руках нож, который он вот-вот всадит под Мишино ребро, и ощущения будут — отнюдь не метафорические. — Ай, сволочь! — отчаянно выплёвывает Бестужев, когда телефон чересчур громко в сумеречной тишине вздрагивает уведомлением. S.Apostol. 18:57 Привет, ты не передумал, всё в силе? Я тебя жду около подъезда, но если ты занят, дай знать. За точку в конце предложения Мише хочется отрывать руки. За сомнение в его обещании — этими же оторванными руками кое-кого побить. Он молча спрыгивает с подоконника, завязывает кеды, поспешно дёргая за шнурки и только запутывая их ещё больше, и, игнорируя лифт, скатывается по лестнице с твёрдым намерением высказать всё, что думает о недоверии его слову. Вежливо отвечающий на вопросы сидящих у подъезда соседских бабушек Серёжа даже не поворачивает головы — вот это выдержка, — когда тяжёлая металлическая дверь с пинка распахивается во всю ширину и ударяется о стену, выбрасывая наружу взмыленного быстрым спуском Мишеля. Серёже всё нипочём — зато околоподъездная мафия в полном составе вздрагивает и готовится высказать бурю неудовольствия нарушителям общественного порядка. — Прошу меня извинить, пора идти, — Апостол обезоруживающе улыбается прежде, чем на Мишу обрушится шторм, и за локоть тянет его в сторону, чтобы поскорее скрыться из виду. — Отношения с соседями — сразу мимо, — шепчет Бестужев, изо всех сил сдерживая подступающую волну смеха. — Они везде такие зануды? — Лучше тебе не проверять на прочность их терпение, — Серёжа выглядит серьёзным, но в глазах — пляшут озорные демоны, смеётся где-то внутри. — Ополчатся — и прощай твоя спокойная жизнь. — Где бы хоть разок раздобыть её такую — спокойную, — бормочет Миша, чувствуя прилив необъяснимого веселья: сделал гадость — на душе радость, как неодобрительно сказали бы дома, однако здесь другое, здесь — всего лишь мальчишеское озорство, из которого он так до сих пор и не вырос. Августовские сумерки тянутся медленно, будто смешиваются в палитре краски — голубые, сиреневые, густо-синие. Мише нравится, когда август — это о ночных кострах, о последних, а потому и самых сладких, отголосках лета, о пока ещё тёплом ветре, ласково обнимающем за плечи, и о малине в деревянных лотках. Ему нравится, когда — без оглядки, чтобы просто лететь на тарзанке до самой середины реки, чтобы разжать в последний момент руки и со счастливым смехом рухнуть с высоты в воду, хлебнуть пресной воды и долго откашливаться, убирать с лица налипшие волосы, ему всё это нравится, потому что — искренне. Так же, как нравится сейчас идти по дорожке сквера рядом с Серёжей, говорить обо всём на свете и представлять, будто бледно светящийся фонарь в конце аллеи — совсем никакой не фонарь, а самый настоящий вход в другую вселенную. — …хорошо, что тебя тогда не было. Эй, ты куда, Мишель, нам до пруда в другую сторону, — привычное обращение из уст Серёжи звучит особенно ласково, и Бестужев думает, как бы не разулыбаться как идиот, но всё-таки послушно сворачивает за Апостолом, провожая фонарь долгим взглядом. Пруд кажется бесконечно глубоким, — таким же, как и огромное небо, отражает полусферу одного из петербургских районов с высокими тополями, отцветшими в середине июня, многоэтажками, перистыми облаками и — совсем чуточку — чьими-то снами. — Ты, помнится, говорил, что никогда здесь уток не видел, — задумчиво сообщает Миша, глядя куда-то в сторону берега, обнесённого заграждением от любителей искупаться в неположенном месте. — Так я и… — Серёжа останавливается на середине предложения, прослеживая за направлением взгляда Рюмина. — Клянусь тебе, не было раньше. За всё время — ни разу. На траву, мерно покрякивая и встряхиваясь от воды, выходит большая коричневая утка и целое семейство утят величиной с горсть. — Магия, — констатирует Мишель. — Колдовство. И опять в твоём присутствии. — Мне, похоже, проще будет самому признаться, чтобы ты не подверг меня суду инквизиции, да? — обречённо вздыхает Апостол, впрочем, удивлённый не меньше Мишиного. — Ладно, наверное, это какое-то совпадение. Хочешь, можем их покормить. — Чем это ты их кормить собрался? — Тут булочная недалеко, — говорит Серёжа, под выжидающим взглядом Бестужева чувствуя себя так, словно отвечает экзамен — сумасшедший дом какой-то. — Вот ведь радость, — иронически хмыкает он. — Ты извини за вопрос… у тебя за пределами Петербурга есть родственники? — Ну, во Франции… Мишель закатывает глаза. — Всё с тобой ясно, дорогой мой городской житель, — и за непонимающий взгляд Серёжи он готов отдать буквально всё — какой он в этот момент очаровательный, кто бы понял. — Уток нельзя кормить хлебом, это я для справки. Овощи там, огурцы, капуста — а от хлеба умереть могут. Сколько, — он не удерживается от дурацкой провокационной шутки, — как ты думаешь, сколько уток ты за свои двадцать два года успел сгубить? — Я не специально, я правда не знал, — бубнит Серёжа, топя конец фразы в звонком смехе Бестужева. — Да не переживай, ладно, — он щёлкает пальцами, восстанавливая дыхание и изрядно веселясь при взгляде на погрустневшее лицо Апостола, — просто теперь знай, что им только органический корм, и всё будет… фак! Если Мишель спокойно стоит на месте, то, вероятно, это не Мишель вовсе: лекция об утках чуть не превращается в операцию по спасению Бестужева, потому что тот слишком далеко перегибается через ограду — чёрт дёрнул — и с воплем едва не летит в воду. Едва — потому что в последний момент Серёжа успевает среагировать на прогрессирующий идиотизм и ухватить Мишу за плечо, резко потянув на себя. — Ну? Сам решил стать органическим кормом? Вот выпендрёжник, — шёпотом смеётся Апостол, когда лопатки Миши упираются в его грудь, а сам недоутопленник задирает голову, чтобы столкнуться с взглядом проказнически искрящихся глаз. — Пусти. Я бы не упал, — неровным голосом утверждает он. На его плече до сих пор горят клеймом отзвуки цепких прикосновений, словно пальцы у Серёжи нагреты пламенем. Бестужев готов поклясться, что время вокруг него растягивается подобно расплавленной конфете, и секундная стрелка его внутренних часов ползёт к следующей отметке настолько долго и муторно, что искривляется весь пространственно-временной континуум. — Конечно. Нет, Мишель однозначно не подписывался на ангела-хранителя вдобавок к съёмному жилью. А ещё не подписывался на то, чтобы чувствовать себя дураком. Тем более — вмазавшимся по самые печёнки дураком. — Но про уток — ты запомни, — на всякий случай уточняет Бестужев, отстраняясь и молясь всем известным ему богам, чтобы ситуация забылась и никогда больше не вызывала вопросов. О да. Ему же самому так легко будет забыть горячие-горячие пальцы на своём плече, верно? Происшествия заканчиваются, впрочем, довольно быстро: может быть, исчерпан суточный лимит, а может, всего-навсего успокаивается шило в известном месте, но оставшуюся прогулку они неспешно исследуют каждую аллею, ловят глазами белку, шустро взбирающуюся по шероховатому стволу поближе к кроне дерева, и договариваются о будущем в отношении соседства. Согласие между парнями устанавливается довольно быстро и, в общем, без особых ухищрений: оба стараются не мешать привычному течению жизни друг друга, делая вид, что стены имеют достаточную толщину, а потому не смущаются звуков собственной жизнедеятельности — что означает, что Серёже придётся довольно быстро привыкнуть к звукам гитары, внезапным взрывам смеха из-за стены и негромкому бормотанию, как и Мишель привыкнет, что иногда Муравьёв может не спать ночами напролёт и, соответственно, шебуршиться в позднее время. Обоих, кажется, всё устраивает, — а в особенности то, что в случае чего всегда можно быть уверенным, что тебя не бросят на произвол судьбы и по-добрососедски помогут. Впрочем, проверять, на сколько хватит терпения у его соседа, Миша пока желанием не горит: на сегодня однозначно хватит. — Я, знаешь, мечтаю о звёздах, — вдохновенно взмахивает рукой он, поднимая голову и упираясь взглядом в тяжёлые ночные облака, — чтоб целое небо, чтоб каждый уголок — в огоньках, и чтоб созвездия отыскать все-все — ты когда-нибудь видел такое небо? — Нет, — признаётся Серёжа, прикрывая глаза и пытаясь представить, каково это — но в памяти всплывают лишь фотографии из астрономических журналов, а совсем не личные воспоминания. — Тут и не увидишь, конечно, — Мишель прикусывает губу чуть огорчённо, словно расстроен не столько за себя, сколько за никогда не видевшего звёзд Апостола. — А под Нижним оно всегда такое. Представь — просто ночью сидеть на крыльце, когда пахнет мятой и погасили все огни, и свет горит лишь в комнате, и лето, и воздух наполнен сверчками, а высоко-высоко над тобой — целая бескрайняя вселенная. Ты должен это увидеть, — завороженно шепчет Бестужев. — Давай ты когда-нибудь ко мне приедешь. Не знаю, может, получится. Нельзя ведь так прожить всю жизнь без звёзд. Серёже в этот момент кажется, что все звёзды, которые только можно отыскать, он находит в светящемся переполняющим его счастьем Мише. Он немного замедляет шаг, пока Рюмин рвётся чуть вперёд, и незаметно — одним лёгким движением и без звука затвора — делает фотографию почти взлетающего от воодушевления в желтоватой полоске света фонаря Мишеля. Может быть, Серёжа не против — пустить в объектив немного прекрасной человеческой непостоянности. — Ты где? Идёшь? — Миша оборачивается, улыбаясь искренне, открыто, счастливо, словно вся вселенная в эту секунду дарит ему заряд чего-то очень яркого и хорошего. — Иду. Серёжа идёт — на свет упавшей звезды.