О менестрелях и чародеях

PG-13
Завершён
173
автор
Размер:
71 страница, 28 665 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
173 Нравится 92 Отзывы 23 В сборник

Глава 4. О музыке сердца и от сердца

Настройки
      Удивительно, но мир не рушится и вселенная не схлопывается, когда в кои-то веки Бестужеву приходится ненадолго угомонить свой вечный двигатель и посидеть спокойно: не бегать по городу со скоростью марафонца, когда список дел величиной с небольшое звёздное скопление нуждается в моментальном решении по всем фронтам, не воображать себя величайшим шоуменом с безграничными талантами, которые, как показали недавние эксперименты, требуют не одного лишь наличия, но всё же — аккуратности в обращении, даже не устраивать фигурного катания в носках по скользкому полу — в общем, не делать ничего такого, что могло бы вновь привести его к Апостолу.       Здравый смысл подсказывает, что лучше бы ему уняться по-хорошему, пока всегда спокойный и терпеливый Серёжа не задался вопросом, есть ли у Мишеля мозги, не взорвался на вечные его косяки и не решил, что им стоит ограничить общение ради общего же блага, а потому и затихает на неопределённое время беспокойная квартира на седьмом этаже. Нога болит ещё несколько дней, оказываясь лишним аргументом в пользу тишины и покоя, так что со стороны — почти идиллия, если не учитывать одну-единственную мелочь: Бестужев сходит с ума.       Он сходит с ума по тому, насколько мало времени ему потребовалось, чтобы без надежды на спасение потонуть в сладостном чувстве, сходит с ума по невозможной улыбке одного чародея, сходит с ума, когда вновь залипает на почти случайную фотографию, когда вспоминает, как стучало в висках сердце по пути в травмпункт, как отзывалось под подушечками пальцев тепло Серёжиного плеча, как воздух наполнялся чем-то невообразимо свежим, кружащим голову и сносящим напрочь любые представления о реальности — потому что реальным в тот момент не было уже практически ничего, кроме желания наплевать на субординацию и на едва-знакомство, прижаться близко, всем телом, и так стоять до конца времён — просто зная, что ты в безопасности и тебя держат. Мишель почти уверен: он бы справился, за несколько дней вынужденной изоляции от мира — справился, перегорел бы, потушил внутри полыхающее с неистовой силой пламя, не позволяя себе ошибиться, договорился бы с самим собой, что со всего размаху влюбляться в живущего в непосредственной близости человека — решение крайне глупое и необдуманное, — всё это он бы смог.       Если бы не чёртов Апостол.       Чёртов Апостол, который оказывается не живительным глотком воды, отрезвляющей голову, а волной бензина с известными последствиями. И если мироздание таким образом пытается Мишелю помочь, то получается у него весьма и весьма дурно.       Время от времени Мише оказывается довольно трудно подавить впечатление, словно абсолютно всё настроено против его планов: он ненадолго умолкает, намереваясь не чинить беспокойств, но Серёжа через стенку сам неизменно интересуется, всё ли в порядке и чего притих; он старается свести взаимодействие к минимуму, но с внимательным Апостолом это не так-то просто; он честно пытается справляться со всем сам, начиная от покупки продуктов и заканчивая разбором полётов собственного сердца, но, кажется, привычка помогать всему миру, даже когда он того не просит, въедается в атомы Серёжи настолько же крепко, как и в атомы Мишеля — неукротимая жажда любить.       На следующий вечер после травмирующего случая телефон вздрагивает вибрацией уведомления, вынуждая Бестужева вынырнуть из вордовского документа с агитационным текстом для первокурсников — а что, он вполне социально активный студент и всегда рад быть втянутым в очередное мероприятие. Правда, если при этом ему придётся платить собственным сном, силами и нервами, а взамен — лишь весьма эфемерный соцрейтинг, — об этом он каждый раз благополучно забывает и ни о чём не жалеет. Молодость. Горячая кровь.       S.Apostol. 18:25       Я в магазин собираюсь, тебе ничего не нужно купить? Я мог бы занести, чтобы ты не бегал никуда лишний раз.       Мишель несколько минут пялится на уведомление, так и не открывая диалог (страшно же — вдруг подумает, что Бестужев так долго решает, что ответить, а на самом деле ему просто нравится залипать на буквы, написанные Серёжей, но с этим лучше не палиться), и чувствует, как внутри разливается смешанная с нежностью эйфория: и от самого смысла, и от знака внимания, и даже, чёрт возьми, от точки в конце предложения, которая теперь уже совсем не выглядит враждебной и пугающей.       Michel.Bestougeff.Rumine. 18:32       не, ничего не надо       но спасибо, что заботишься       Заботишься. Серёжа заботится. О Мишиной дурной голове, не дающей покоя ногам — как иронично, заботится. Внутри делается приторно-сладко, словно каждую клеточку окунули в карамель, а губы сводит нездоровая улыбка во всё лицо — Мишель утыкается лицом в обивку дивана и тихонечко, чтобы никто не услышал, издаёт протяжный вой. Совсем умом тронулся, по ощущениям — в ближайшее время не вылечится. Это плохо.       В ответ Серёжа присылает лишь задумчивый смайлик, с толкованием которого Бестужев затрудняется — впрочем, ему не так уж и интересно, потому что самое главное в диалоге прозвучало. Жаль только, что опять — раз за разом — именно Миша оказывается на месте того, кому нужна помощь, даже если он об этом совсем не просит.       Насмешка судьбы! Богатое воображение Рюмина на протяжении всей его жизни, пусть пока не такой долгой, в красках рисует, как он, рискуя собой, спасает чужие жизни, оказывается под дулом пистолета, кого-то прикрывая, бегает по промышленным районам в поисках секретного артефакта, от которого зависит судьба целого мира, как мчится вперёд, пытаясь успеть — да и не суть важно, куда, главное — раньше, чем произойдёт нечто такое, после чего всё рухнет, оборвётся, сломается. Только вот миру почему-то совсем не нужно, чтоб его спасали, он прекрасно справляется без Мишеля: будто бы огромной вселенной нет никакого дела до восторженного бойкого мальчишки с взъерошенными кудрями, под которыми вьётся так много вдохновения и чаяний.       У Мишеля с миром вообще сложные отношения.       Не спасает — некого. И самого себя спасти не умеет тоже — потому и приходится кому-то другому вытаскивать его оттуда, куда завёл огонь в сердце и унесли ноги беспокойные. Мишель не возражает — в конце концов, так жизнь интереснее кажется, подкидывает причины, ради которых стоит жить, и вновь и вновь пробуждает искру — и, пожалуй, за всю жизнь он не побеспокоился ни о нервах родителей, когда в очередной раз обнаруживался в самой глубокой дыре, ни о собственном благополучии, когда находился на волоске от чего-то страшного, ни о том, что если что-то случится, ему, в отличие от близких, уже будет всё равно, — однако сейчас внезапно хочется думать. Просто хоть раз остановиться, не воспламеняться очередной безумной идеей под девизом «слабоумие и отвага», а подумать — потому что в его голове верно и надолго прописывается Серёжа весь: с пронзительным взглядом серых с майской прозеленью глаз, с негромким голосом, с заломленными в тревоге или приподнятыми в недоумении бровями, с невысказанным вопросом «Думаешь, это правильно?»       Серёжина правильность в самое нутро проникает. Мишель как раньше — уже не может. Запутался, что-то для себя понял, в чём-то устыдился, хотя поводов не давали ни разу за всё знакомство, — теперь перед Апостолом косячить страшно. Хочется, чтобы по-человечески, как у нормальных — просто и понятно, без насилования своего и чужого мозга.       Заканчивает Бестужев на время и с импровизированными концертами: с этим бы он по доброй воле не расстался, однако один случай решил всё: по иронии судьбы, ровно в тот момент, когда он в избытке чувств вспоминает Ramones и почти отчаянно тянет строчки про I wanna be your boyfriend, за стеной раздаётся звук падения на пол чего-то тяжёлого, заставляющий Мишеля зайтись в истерическом смехе. Подстава за подставой, а ведь он отчего-то был уверен, что Апостола дома нет. Не петь ему сложно, однако пока так безопасней: ведь петь хочется исключительно о любви — и он бы честно хотел с этим справиться побыстрее. Ну, почти честно.       — Миш, ты дома? Открой, пожалуйста! — на площадке раздаётся Серёжин голос вперемешку с вознёй непонятной природы.       Мишель распахивает глаза, упираясь в белый потрескавшийся потолок (кстати, вон та трещина в углу похожа на чью-то ухмылку), и, прихрамывая, идёт к двери. Он же вроде написал, что ничего не нужно?       — Привет, — Серёжа улыбается обезоруживающе, и Бестужев не может избавиться от ощущения, что его грудная клетка раскрыта навылет. — Я знаю, что тебе ничего не нужно, но мне показалось, что мазь всё-таки нужна. Ну, которую травматолог назначил. А, и ещё виноград, я прочитал, что это тоже связки укрепляет.       Миша смотрит на него молча и не знает, то ли хочет в Серёжу вцепиться так крепко, чтобы дыхание смешалось, расплавило обоих, как балерину и оловянного солдатика, чтобы не отпускать никуда и никогда, то ли сбежать, больше не встречаться, вырвать с корнями из своего сердца и бросить на влажный петербургский асфальт — потому что сам он такой заботой отплатить никогда не сможет. Не умеет просто. У него другие методы, совсем на апостольские не похожие.       Вместо обоих вариантов он делает шаг в глубину квартиры, жестом приглашая Серёжу не стоять на пороге. Ему бы поблагодарить, принимая заботу, но всё идёт так, как обычно, — и из всего получается неловкость.       — Серёж, ты со мной возишься, как будто я ребёнок совсем, — сдавленно начинает Мишель в надежде объяснить, что он всё умеет сам, что, в конце концов, не должен никто обращать на него столько внимания — почему вообще? потому что соседи? да к чёрту, он о таких добрососедских отношениях только в книжках читал, год издания которых лет на тридцать опережает рождение самого Бестужева. — Не надо, правда. Я тебя не хочу этим…       От того, как стремительно из глаз напротив пропадает весенняя юная зелень и в глубине разражается шторм — с холодными, обжигающими лицо каплями, со сдувающим с ног ураганом и серостью волн высотой с причал, Мише делается почти страшно. Неужели довёл?       — Да ради же всех богов, — слова звучат не до конца чётко из-за сжатых зубов, и Серёжа изо всех сил держится, чтобы не взвыть в голос, — я могу сделать хоть что-нибудь, чтобы это не пытались вольно трактовать? Миш, — секундная вспышка угасает, и в глазах сквозит лишь отзвук непонимания, — это называется «помощь ближнему». Всего лишь. А ты, уж извини, всё-таки мне таковым кажешься, а потому я не могу просто наплевать, если что-то не в порядке.       — Мы знакомы две недели, — сумрачно напоминает Мишель, проезжаясь взглядом от носа до ключиц, едва виднеющихся из-под выреза футболки. — Ты ведь не можешь решить так быстро. Вдруг я вообще… кошмар во плоти и никакой заботы не достоин, вдруг я какое-то эгоистичное чудовище!       — Дурак ты, — со вздохом констатирует Серёжа. — Всего лишь дурак.       На тумбу рядом с ключами приземляется белый тюбик и непрозрачный пакет, они даже не обмениваются взглядами — но всей душой Бестужев чувствует сквозящую в воздухе горечь.       Похоже, проблемы у него все — с головой, а совсем не с ногами.       Ночь и следующий день тянутся для Миши настолько муторно, что кажется, будто вены чешутся изнутри: так всё неправильно, так непонятно, так непривычно, и надо бы поговорить, да только начинать — странно.       — Серёж, — хрипловатым от долгого молчания голосом произносит в пустоту он, когда после бесконечно долгого дождливого дня небо вдруг раскрашивается едва заметной разноцветной полосой. — Смотри, там радуга.       Соседняя квартира отзывается тишиной. Выходит, и впрямь — обидел.       Точную причину взрывов в апостольских глазах понять наверняка он затрудняется: казалось бы, избавили от лишних беспокойств, разрубили якорную цепь, так в чём проблема? Никаких обязательств, никакого волнения по пустякам. Мишель, по крайней мере, уверен, что ради него кипишевать так не нужно. А может, в этом и проблема — что у них просто слишком разные на это взгляды и что он в самом деле поступил грубо, отвергнув чистосердечную заботу?       Из-за поглощающей любой луч света серости лампу приходится зажечь уже в четыре часа дня, что Мишеля категорически не устраивает: в конце концов, лето сейчас или как, свет вообще зажигать надо разве что ближе к ночи. Безобразие. А может, это всё опять колдовство, и Серёжа ещё и погодой управлять умеет? Вон как резко всё поменялось — до вчерашнего дня солнце грело и щекоталось везде, куда могло дотянуться, а теперь — ни продохнуть от плотных, тесных даже для огромного неба туч.       Ближе к вечеру в парадной хлопает входная дверь, и у Бестужева почти с облегчением ёкает сердце: значит, Муравьёва просто весь день не было, а он уже напридумывал себе невесть чего. Он выжидает полчаса, позволяя соседу спокойно зайти домой, и колотит в стену.       — Эй, Апостол! — вопит он, пытаясь дурачеством заглушить непонятную дрожь в голосе. — Снизойди до простых смертных, прости грешного! Я же не специально!       Серёжа за стеной замирает от неожиданности, а брови в удивлении взлетают вверх. Изнутри начинает разбирать дикий смех, и ему стоит больших усилий не расхохотаться в голос, обидев тем самым тонкую душевную организацию пришибленного на всю голову Бестужева.       — Иди сюда, — сдавленным голосом произносит Апостол: скажет громче — прорвёт оборону. — Просто иди сюда, я с тобой не могу уже.       Сию же секунду раздаётся шум — вихрем он там передвигается, что ли? О. Кажется, на пол полетела обувная полка.       У Мишеля в полупанике прикушена губа, у Мишеля — виноватый-виноватый взгляд, словно ждёт, что его сейчас с лестницы спустят за любое неверное слово. А ещё у Мишеля — шальной язык, который порой бежит впереди мыслей.       — Прости, мне, наверное, не стоило так делать, но я тебе серьёзно говорю, это наверняка неудобно, и ты вообще не нанимался…       — Остановись, — со вздохом просит Серёжа, прерывая набирающий обороты монолог. На вжимающегося в коридорную стену Рюмина смотреть просто жалко. — Я тебе хоть раз сказал, что меня что-то не устраивает?       — Нет, — оторопело отвечает Миша, сцепляя за спиной руки.       — Давал понять, что мне трудно тебе помочь?       — Нет…       — Может, это ты меня под пытками заставлял, клятву на крови брал, чтобы я, не жалея живота своего, за вызволение твоей головы из неприятностей брался? Ты уж скажи, если так, а то я не в курсе, — Серёжа чуть щурится, с долей иронии глядя на ничего не понимающего Бестужева.       — Ты сейчас шутишь или что?       — Да или нет?       — Да не заставлял я никого, об этом же и речь! — Мишель взмахивает рукой, ударяясь кистью о дверной косяк, и ойкает. — Ты не должен этого всего делать, я тебе что объяснить-то пытаюсь!       — Господи, ну вот и выяснили, — Апостол потирает пальцами переносицу. Цирк какой-то, а ведь он надеялся на адекватность.       Что именно они выяснили — Миша пока не понимает, но надеется от души, что не произошло ничего непоправимого. Хотя, может, так бы оно было даже лучше — оборвать канаты, удерживающие остатки его душевного равновесия, самолично выкинуть себя в пропасть, где уж точно не отыщется никаких Апостолов и никаких непонятных чувств.       — Значит, так, — чеканит Серёжа, наконец подбирая нужные слова. — План действий таков. Ты не паришься из-за того, что не можешь здесь-сейчас что-то сделать в ответ — это вообще глупости, я не знаю, кто тебе их в голову вбил. Я — чтоб ты понимал — с тобой не нянчусь, а всего лишь предлагаю помощь, когда считаю это необходимым, и совсем не потому, что считаю тебя ребёнком. Это называется нормальными человеческими отношениями. Мы обо всём договорились?       Мишель, зажмурившись, кивает: ситуация доходит до абсурда. То есть — сам дурак, сам себе придумал, сам чуть всё не порушил.       — Прости.       — Да ничего. Я правда пытаюсь делать то, что может хоть как-то людям облегчить жизнь, мне не трудно, — тихо добавляет Серёжа, глядя куда-то поверх Мишиного плеча.       — Сам-то не задолбался?       — Не-а.       С тобой, думается ему, с тобой точно не задолбаюсь. Серёже вполне хватает — что его в кои-то веки выдёргивают из расписанной-распланированной-расчерченной жизни, что открывают грань какую-то совсем уж неожиданную — будто бы можно жизнь свою менять каждую секунду, можно вместо неповоротливого фрегата выбрать подвижную яхту и одним движением сменить курс, не заплывая туда, откуда выбираться потом придётся с боем. Для него такое — в новинку, странно, не до конца понятно, но отчего-то — почти желанно. И Мишель ни на толику не прав, когда считает, что для Серёжи ничего не делает: пожалуй, он делает даже чересчур много, чтобы показать ему — жизнь.

***

      Если до определённого момента Миша почти искренне верит в свои силы и вообще в то, что если очень захотеть, можно в космос полететь, то всего один совершенно глупый случай рушит его надежды на не-влюблённость буквально до основания.       В список вещей, с которыми он сумел-таки разобраться с середины августа, отправляются радостные вздохи, когда Серёжа соглашается на очередной фокус — вроде той же поездки на Дворцовую, туда же записывается учащённое сердцебиение от едва заметных полуулыбок и взглядов из-под ресниц (чёртово очарование в каждом жесте), туда же — мысли о том, что, пожалуй, испытать судьбу, взмыть в небо на самолёте собственных чувств — хочется, даже если у самолёта барахлит один из двигателей. В противовес — обыкновенная логика и бесконечный анализ: Мишелю элементарно страшно. В его сердце моментально вцепляются ледяные когти, стоит ему хоть на секунду представить, что его не примут. А причин для этого ох как много.       Серёжа взрослый. Серёжа ответственный, в отличие от него самого, способного дотянуть до последнего, а потом в панике решать миллион вопросов. Серёжа наверняка точно знает, чего хочет — а Мишеля швыряет из стороны в сторону, сейчас ему хочется каждую секунду, каждое мгновение рядом быть, рассказывать обо всём, а спустя секунду заблагорассудится отгородиться и лишними разговорами серьёзных людей не тревожить. Серёжа, в конце концов, может быть в кого-то влюблён, и гарантий хоть какой-нибудь доли взаимности Бестужеву никто никогда не обещал — он всё прекрасно понимает, надеется, что пройдёт, но увязать логику с чувствами — всегда проблема.       Самое худшее, из-за чего ещё сильнее щекочется лучик надежды, не давая спокойно дышать, — что из головы у Миши никак не идут слова о чём-то там помощи ближнему, не потому, что ребёнок и ещё пара похожих формулировок, внутренности разъедающих своей неоднозначностью. Идиот, в бессилии злится на себя он, когда в очередной раз прокручивает в голове недавний диалог. Ближний — это, простите, в прямом смысле — сосед из ближайшей квартиры, никакой романтики и никакого скрытого смысла, если смотреть на факты. С другой стороны — кто в здравом уме станет увязывать подобную характеристику с социальным статусом «соседи»? Но ведь Апостол всегда в здравом уме, он же не стал бы так морочиться, верно? Значит, надо отвлечься и перестать думать обо всякой ерунде.       Словом, в умении день за днём убеждать себя прислушаться в кои-то веки к голосу разума Бестужев тянет почти что на звание «кандидат в мастера»: только во время исполнения сей сложнейшей фигурной программы ему словно кто-то подпиливает в перерыве лезвие конька, и в один злополучный день он на полной скорости распластывается на льду арены.       — Ты, помнится, обещал на гитаре поиграть, — говорит однажды Сергей таким голосом, будто просит о какой-то мелочи вроде щепотки соли.       — А ты хочешь слушать? — на всякий случай уточняет Мишель, не уверенный до конца, что услышал всё правильно.       — Что за глупости? — искренне удивляется за стеной Апостол. — Конечно, хочу. Я так давно не играл ни с кем на гитаре, что уже соскучился до невозможного.       — Так ты приходи! — Мишу в порыве чувств сметает со стула. — Сказал бы сразу, я же не знал, что ты не забыл!       Если бы Мишель только знал, как сильно его накроет спустя пару часов.       — Ты что умеешь играть? — Бестужев с горящими глазами втаскивает Апостола в комнату, достаёт из чехла гитару, проверяет натяжение струн, смотрит на инструмент в руке Серёжи. — Ох, ничего себе, это что, настоящий Гибсон? Боже! Дашь поиграть?       — Да не обольщайся, — Серёжа не может сдержать улыбки на почти детский восторг, — не Гибсон. Я бы на него всю жизнь копил, а это Эпифон. Но я её люблю. Десять лет вместе.       — Ты десять лет играешь? — Бестужев таращит глаза, прикидывая, сколько Серёже было лет, когда он начал учиться, и приходит к выводу, что, наверное, мало.       — Музыкалка, — отвечает Серёжа и прикусывает язык, потому что в лицо Мишелю тут же бросается краска — ну что опять у него в голове?.. — Да брось, меня просто поставили перед фактом, что необходимы занятия музыкой, я всего лишь выбрал инструмент. Но я не жалею, мне действительно понравилось, когда начал.       — Проигрываю по всем фронтам, — со смехом разводит руками Миша. — У меня отец напряжённо относится к музыке, поэтому гитару домой тащить тоже запрещали — а мне очень хотелось, понимаешь? Поэтому сначала учился у друзей, а в конце одиннадцатого класса накопил на свою, правда, меня тогда чуть не выставили вместе с гитарой. Но прорвались! — он задорно вскидывает голову, на лбу подпрыгивает медовая кудряшка. — Так что талантами не похвастаюсь, увы.       — По-моему, пройти такой путь к музыке — уже талант, — возражает Серёжа.       О своих талантах искать самые тернистые пути в чём бы то ни было Мишель тактично умалчивает: зато точно уверен, что сейчас среди всех его терний вдруг засияли звёзды.       Играть первым начинает Серёжа — просто потому, что Бестужев наотрез отказывается демонстрировать свои навыки, пока не увидит, чему учат в ваших музыкальных школах, и Апостолу приходится согласиться, не вступая в дискуссии: Мишель не заставляет себя долго ждать и подключается сам, когда по комнате разливаются вполне обычные ми-миноры, соль-мажоры — даже без барре. Даже не на середине грифа с переменами тональностей.       — Гадай на картах «таро» и что осталось от кофе, не продырявь мне башку взглядом внимательных глаз, — взлетают два голоса в унисон, и Бестужеву хочется задрать голову и счастливо рассмеяться в небо, потому что вот оно — самое обыкновенное чудо. В сумраке знавшей времена получше комнаты с доносящимся запахом табака и выцветшими обоями, с криками где-то в квартире сверху и уличным шумом из окна, с едва уловимым звоном струн, когда меняются аккорды, и сверкающими улыбками, пойманными и бережно уложенными в сердце, в почти незнакомом районе Мишель знает: на месте. Вдруг оказался там, где нужно, и тогда, когда нужно, на самом деле, совсем ни о чём не гадая.       Ему нравится молча смотреть на Серёжу, позволяя ему петь и играть сольно, а себе — любоваться каждым мгновением, наблюдать, как натягивается кожа в углах нижней челюсти, как работает гортань, как трепещут ресницы от лёгкого нетерпения, как естественно — словно без единой секунды раздумий — он переставляет аккорды со струны на струну, как подцепляет подушечками пальцев правой руки струны у резонатора. У Мишеля сил нет, насколько сильно ему хочется остаться в этом вечере навсегда.       — Сыграй что-нибудь, — просит Серёжа, доигрывая последний аккорд «Штиля». — Дать тебе гитару?       Мишель неожиданно смущается и упирается взглядом в пол: атмосфера песни разбивается чересчур быстро, и его будто ловят с поличным.       — Да ладно, у меня не так уж хорошо получается. Давай лучше ты будешь играть, а? Я могу устроить бэк-вокал.       — Так, как ты, никто не сыграет.       — Да говорю же, — предпринимает Бестужев последнюю отчаянную попытку, — я не очень хорошо играю.       — Так, как ты, — Апостол проникновенно смотрит прямо в душу, — никто не сыграет. У нас тут что, конкурс?       На это Мише возразить нечего.       — Можно попробовать на твоей, да?       — Разумеется…       Муравьёв аккуратно передаёт гитару, будто держит в руках хрупкую статуэтку, готовую разлететься от одного неосторожного движения, и благодарен Мише, что он принимает её как величайшую ценность. А Миша чувствует себя идиотом, потому что он — воплощение неловкости, потому что он — как в чёртовых романах, провались бы они пропадом, — задевает холодные Серёжины пальцы, и резко вдыхает, отчаянно краснеет, благодарный судьбе лишь за то, что в полумраке комнаты ничего этого не разглядеть, и за то, что чувства такта Апостолу не занимать — ведь он весь до основания такой Серёжа, такой, какой есть, с идеальным воспитанием, идеальными принципами, идеальный-идеальный сам по себе, и Бестужеву голову ведёт от того, что он просто-напросто существует.       Разыгрывается Мишель довольно быстро — и не остаётся ни капли смущения, будто преображается вместе с песней. А песня, как думается Серёже, ему под стать: сплошь мажоры, мелодия бежит вперёд, ухватывая подпрыгивающий ритм, поёт он о самолётах и сражениях — мальчишка, выросший, но до облаков достающий лишь душой. Даже на гитаре они играют по-разному: для Миши гитара — боевая подруга, поддержка и в печали, и в радости, эй, Вики, я говорил, что ты мой лучший друг? так вот ты мой лучший друг, второй голос в сумасшедше-лихом дуэте. Для Серёжи — сокровенное, почти таинство, словно инструмент — его партнёрша в танце, так нежно касается он грифа, словно спугнуть мгновение боится, словно зажмёт струну чуть сильнее — переломится, разобьётся. Серёжа гитару любит трепетно.       — Давай свет включим, — почему-то шёпотом предлагает Апостол, когда очертания предметов окончательно тонут в чёрно-синих штрихах ночной палитры.       — Тебе что, струн не видно? — так же тихо интересуется Миша, ни к какому освещению своего бессовестного залипания на соседа не готовый.       — Мне вообще смотреть на них не надо…       — Зачем тогда свет?       — Темно потому что.       Бестужев прыскает смехом.       — Вот это логика. Ну, включи, если тебе так уж хочется. А как ты в лагерях при костре-то играл?       — Я не был в лагерях, — признаётся Серёжа и остро чувствует, что явно в этой жизни что-то упустил.       — Да ну? Никогда-никогда? — изумление Мишеля чувствуется даже сквозь тьму — глаза загораются ярко, как два светлячка. — Ну ты даёшь. С твоей игрой ты бы там точно звездой вселагерного масштаба стал, по… почитатели музыки штабелями бы укладывались, — он виртуозно выруливает от едва не поджигающей всю его конспирацию оговорки «поклонники» и считает, что может собой гордиться.       — Мне достаточно, чтобы слушал кто-то один.       Всё-таки поджигает.       — А что ещё умеешь из Сплин? — приглушённо спрашивает Миша. — Только не «Моё сердце», она у меня в голове застревает быстро, потом не выкинуть…       Серёжа улыбается почти ощутимо и отчего-то думает, что у них — душевная эпидемия на весь этаж. Он знает, каких переборов недостаёт темноте пахнущей дымом и пионами комнаты.       — И ждёт в стволе патрон, так тихо, что я слышу, как идёт на глубине вагон метро, — поёт тихо, низко, словно тайну рассказывает: песня — не для того, чтобы стадионы воспламенять, не для громких вечеринок — для крохотного костра в сердце, одного на двоих. Тут-то Мишеля и накрывает.       Накрывает глупо, банально, так сильно, что он не уверен, что когда-нибудь вообще сможет отойти — и в тот миг, когда Серёжины пальцы слайдом проезжаются по струнам и замирают на порожке грифа, а голос, вибрируя, медленно угасает, Миша осознаёт в полной мере, что патрон выпущен ему в голову и назад отрезаны все пути. Сожжены, вытоптаны, смыты ливнем — не вернётся.       Вдох-выдох, Бестужев, вдох-выдох, услужливо подсказывает организм, но Мишель просто пропадает.       Пропал мальчик. Особые приметы: сердце нараспашку, ветер в голове. Просьба вернуть за простую человеческую благодарность.       А им после песни даже говорить ничего друг другу не надо.       Стихает улица, умолкают соседи над головой, даже не слышно, как где-то за дворами ревут моторы проезжающих на бешеных скоростях мотоциклов, — и остаётся только комната в обшарпанной хрущёвке, будто бы создавшая отдельную вселенную с гулко бьющимся сердцем в самом эпицентре. Большой взрыв — вспыхивающее в голове Серёжи решение подарить Романс. Десять в минус сорок третьей степени секунд — из крохотных звуков, из полувзглядов, из дрожи голоса рождаются частицы того самого внеземного чувства, накрепко проникающего в каждую клетку Мишиного естества. Десять в минус тридцать пятой — и он ощущает, как расширяется, пульсирует необъятное желание любить-любить-любить — на всю галактику. Пятьсот пятьдесят миллионов лет — под веками взрываются обжигающими фейерверками новые звёзды, складывающиеся в очертания лица одного Апостола, стоящего на страже целого мира. Восемьсот миллионов — запущен необратимый процесс формирования Солнечной системы, в центре которой — горящее на миллиард кельвинов его, Бестужева, сердце.       Миша совсем не так представлял себе образование новых вселенных.

***

      Какие звёзды отзываются болезненной пульсацией в его голове, он не знает: потому что время вдруг теряет своё обычное течение и начинает выкрутасничать. Мишель так ярко, так отчётливо видит, насколько он привязался к Апостолу, что ему делается страшно до дрожи — как никогда, как не бывало ни в первые его отношения, ни во вторые, ни в первую влюблённость в одноклассника, ни вообще никогда в жизни.       Ему снятся вздрагивающие в улыбке губы и мерещится, что они, должно быть, чем-то напоминают на вкус взрывчатые леденцы, снятся прикосновения прохладных рук — чуть дольше, чем в реальности, чуть ближе, чем положено, снятся кошмары, в которых в глазах Серёжи угасает всегда тёплый огонёк и появляется сталь, резкими ударами впивающаяся в сердце, — Мишель почему-то думает, что знает, каково получить клинок под рёбра.       Он по-прежнему может дышать и разговаривать, по-прежнему улыбается по утрам при виде солнечных лучей на одеяле, даже по-прежнему подкалывает Серёжу через стенку, когда раздаётся глухая брань на заевшую дверцу духовки или негромкое ойканье от неожиданного звука оповещения, но при всём этом Мише кажется, что ровно в момент того самого большого взрыва его сожгли, расплавили, перековали, вживив в мозг единственно верную установку Апостола любить — словно до этого он мог как-то иначе.       Любить он согласен. Но любить — не той сжигающей в прах страстью, а потише, для себя, чтобы не узнал никто и не смог этого лишить. Мишель продолжает себе напоминать: взрослый, ответственный, знает, чего хочет, может быть, в кого-то влюблён — его трясёт, ломает от того, как много этих «против». А так ли нужно, чтобы было — «за»?       — Прекрати, — убедительно произносит он, упираясь ладонями на раковину и глядя на отражение в зеркале. — Остановись, это неправильно. Тебе тут ещё жить, ты хочешь подниматься по водосточной трубе, чтобы не встречаться? Так нельзя. Так — нельзя.       Отражение сдавленно фыркает, задыхаясь нервным смехом, и жмурит глаза.       Когда напряжение чуть отпускает — удивительно, но помогает хитрым образом добытый травяной сбор, щедро отсыпанный в картонную коробку Серёжей и, по его уверениям, решающий половину проблем, которые вообще могут возникнуть, начиная от бессонницы и заканчивая апатией. Срабатывает ли самовнушение или всего лишь то, что Бестужев из его рук хоть яд готов принять, но узел в грудной клетке чуть расслабляется, и Миша даже способен глубоко вдохнуть и обдумать какое-нибудь серьёзное решение. Любой здравомыслящий человек, как было завещано великими, обязан время от времени тащить себя за голову — чем он и собирается заняться.       На консилиуме в Отделе по предотвращению кретинизма, на время задремавшем, выводится целый ряд аргументов, с которыми Бестужев спорить даже не желает: впереди у него целый учебный год, в процессе которого явно найдётся гораздо больше увлекательных занятий, чем пускать слюни на магистра математических методов моделирования, жить ему на этой квартире ещё долго, что исключает даже попытки сближения после точки невозврата, потому что если ничего не получится, жизнь усложнится так, как Мишеньке и не мечталось, кроме того — ему вполне хватает, что с Серёжей у них вполне себе хорошие приятельские отношения. Ну, на первый взгляд. А больше ни о чём знать ему и не нужно. Отметает Мишель и робкие предположения о том, что вдруг всё сложится, потому что в такие сказки он не верит, а потому единственно правильным решением ему кажется ещё раз — сию секунду — увидеть Серёжу и просто раз и навсегда для себя решить, что от своих глупых чувств он отказывается, оставляя лишь трепетное восхищение: этого с него хватит.       — Серёжа, — зовёт он через стенку. Организм — предатель — тут же даёт сбой: едва-едва успокоившегося Мишу вновь накрывает волна истерической влюблённости с холодеющими ладонями и дрожью в районе солнечного сплетения.       — Да, Мишель? — спокойно отзываются из соседней квартиры, и Бестужеву трудно удерживать всё под контролем. Ладно, сойдёт даже самый тупой предлог.       — Я хотел каподастр попросить. Мой сломался совсем, а я тут… в общем, хотел с тональностями поэкспериментировать. Может, у тебя есть? Мне ненадолго.       — Есть, — спустя секунду колебания отвечает Серёжа. — Только он не пружинный, а с винтом, тебе подойдёт?       — Подойдёт, — срывающимся вдруг на хрип голосом соглашается Мишель. — Спасибо.       План его до беспредела прост: выйти на площадку, увидеть Серёжу, сказать самому себе, что не хочет что-либо к нему чувствовать. Ничего сложного, ничего такого, с чем бы он не справился.       Выйти на площадку.       С первым пунктом импровизированного квеста Бестужев справляется на ура: перед зеркалом дёргает себя за отросшую кудряшку, закатывает глаза и с размаху открывает дверь; сейчас главное — не мешкать.       Увидеть Серёжу.       — Вот, смотри, им пользоваться несложно, но надо приспособиться. — Апостол вертит в пальцах чёрный металлический каподастр, демонстрируя принцип действия. — Ты разберёшься. А если нет, то покажу.       — Разберусь, — тихо отвечает Мишель и отправляет каподастр в задний карман. — Спасибо. Мне больше прищепкой нравятся, но и такой подойдёт, а свой я починю, может, получится что-то хорошее.       Хорошего ничего у него не получается уже сейчас, потому что Серёжа, чтоб его, все Мишины планы ломает с треском.       Ломает, потому что улыбается по-домашнему, лучезарно, заставляя забыть собственное имя и элементарный процесс дыхания.       Ломает, потому что во время разговора случайно облизывает губы, наверняка этого жеста за собой не замечая.       Ломает, потому что говорит глубоким голосом, каждую клеточку наизнанку выворачивая, мурашки по коже пуская, проникая внутрь так глубоко, как Бестужев не забирается сам.       Ломает, потому что в глазах у него уже не леса и не сталь: бесконечно прекрасные звёздные скопления, туманности, скрывающие внутри столько тайн, сколько Мише за всю жизнь не разгадать.       Ломает, потому что чувствовать Мишель не просто хочет, а готов буквально на всё и ко всему, потому что отказаться сейчас от своих чувств — значит отказаться от себя же самого.       Когда-то давно — кажется, ещё в начальной школе — Миша занимался шахматами. Сидел на подоконнике в ожидании занятия, расставлял по картонной шахматной доске лёгкие фигурки, представлял, как может сходить противник и как опередить его на пару ходов. Обыкновенно у него получалось: преподаватель, сухой высокий мужчина в очках, говорил, что у мальчика есть предрасположенность к шахматам, и даже выдвигал на районные соревнования.       Сейчас Мишель думает о том, что опередить Серёжу ему не удалось, а сам он находится в патовой ситуации и — вопреки всему — решается на последний отчаянный ход.       Один рывок вперёд, стоящий всех запасов его героизма, — и Миша нарушает все правила и границы, установленные самостоятельно или под внешним воздействием, не думает — зажмурившись, касается апостольских губ, подрагивающей рукой придерживая его за шею.       Под дрожащими пальцами чувствуются позвонки, по ощущениям — Серёжину кожу разрезающие насквозь, лёгкие заполоняют изнутри прикосновения распускающихся черничных кустов, пульс накатывает волнами, захлёстывая Мише горло, виски, желудок, не позволяя вдохнуть и затопляя всё вокруг чередой разноцветных пятен, размягчаются колени, словно ещё секунда — и отрекутся от своего хозяина, рухнет, как марионетка с подрезанными нитями.       Ему плевать, если кто-то выйдет на площадку, потому что этот дом наверняка видал и похлеще, плевать на всё вокруг, кроме ощущения искрящихся взрывов на собственных губах. Мишель готов ко всему: к тому, что оттолкнут, что отправят в полёт по лестнице, ломая кости и душу, что скажут никогда больше не приближаться и не заговаривать, к тому, что домой возвращаться придётся и впрямь по водосточной трубе по ночам, чтобы больше никогда не встречаться с Серёжей глазами, — он почти готов к такому развитию событий, где, обретя всё в считанные секунды, он всего же и лишается.       Не готов только, что в тот момент, когда он отпускает руку и собирается выпалить что-то вроде «извини», скрыться за такой родной и крепкой дверью и судорожно думать, как разбираться с последствиями своего самого глупого в жизни поступка, на его спину ляжет ладонь — кажется, совсем не собирающаяся переламывать его пополам, — а кожу около виска обожжёт горячее дыхание и — неужели смеющийся? — шёпот:       — Подожди.
Примечания:
173 Нравится 92 Отзывы 23 В сборник
Отзывы (14)