***
На душе у Мишеля делается легко-легко, словно кто-то занозу металлическую вытащил, убрал подальше от края камень, норовящий того и гляди рухнуть вниз, придавить своим весом тонкого юношу, распластать бесформенным пятном по ткани сурового мироздания, где едва ли можно мечтать о взаимности, — но если и существуют в мире какие-то чудеса, то добрая их половина — Миша уверен в этом больше, чем в самом себе, — сосредоточена в Серёже, и это манит так сильно, что у Бестужева даже под закрытыми веками вспыхивают искры сильнейших, самых чистых эмоций. Не то что привычная жизнь так уж сильно меняется: просто теперь гораздо проще обходиться без церемоний и лишних противоречий, проще влетать друг к другу в квартиру, если что-то понадобилось (правда, чаще всего оказываются нужными спасительные объятия прямо посреди комнаты), проще — смотреть друг на друга и не бояться, что сейчас спалят, — а Серёже до безумия нравится ловить взгляды тёпло-карих глаз, похожих не то на переливчатый янтарь со вспышками магии в глубине, не то на хмельной, ведущий голову ирландский виски. Мишелю хочется вопить во весь голос до приятно саднящих связок, хочется ходить по стенам от переполняющих его эмоций, хочется делать шаг прямо с подоконника наружу, — только чудится отчего-то, что не упадёт, что стоит лишь поверить, и из-под кожи вырвутся настоящие крылья, подхватят, помогут воспарить над землёй и умчаться куда-то далеко-далеко, чтобы было видно каждую деталь необъятного мира. А волшебство у них только начинается, — и ему совсем не помеха наконец-то устаканившиеся чувства. — Ты стучишь скучно, — изрекает однажды Мишель, заставляя Серёжу поперхнуться чаем, когда они рано утром сидят на кухне: Муравьёву нужно ехать куда-то по делам, но вставать отчаянно не хочется, а потому Мише приходится будить того звонком в дверь, я же знаю, что ты без меня не проснёшься, открывай! — и если бы Апостол однажды не увидел, как Миша сладко спит, подоткнув под себя со всех сторон плед, у него бы, как и у всех остальных, тоже наверняка возник вопрос: а закрываются ли у него глаза хоть когда-нибудь, потому что с метеором Бестужевым слово «спать» в одном предложении не вязалось вообще никак. — Что, прости? Бестужев тяжело вздыхает, словно ему приходится объяснять что-то совершенно очевидное. — Ну, в стену, если тебе что-то нужно. Стук-стук. Разве же это не скучно? Серёжа озадаченно смотрит на него, так и не вникая в суть дела. — Давай придумаем какой-нибудь особенный сигнал. Ну, типа морзянки. Расшифровать разъезжающиеся в улыбке губы Муравьёва он, однако, затрудняется, не понимая, думает ли тот согласиться или прикидывает варианты, куда можно переселиться подальше от изобретательного соседа. Сигналы они действительно придумывают, даже не один, а несколько: три коротких удара и один после паузы — значит, выгляни в окно, надо что-то сказать, два — пауза — ещё два — пойдём погуляем, а если один и сбивка из четырёх ударов — значит, что-то очень срочное, не терпящее отлагательств, почти жизненно важное. Прихожая сотрясается хлопаньем входной двери, когда в один из вечеров Миша решает опробовать последний сигнал: лёжа на диване, закинув ноги на спинку, дотягивается до стены и колотит импровизированный SOS. — Эй, ты в порядке? Что у тебя случилось? — голос Серёжи звенит тревогой, что, впрочем, вполне объяснимо: кто-то относится ко всему слишком буквально и чересчур серьёзно. — Миш! Бестужев откидывает голову назад, отчего мир переворачивается вверх ногами, и улыбается, глядя на перевёрнутого Апостола, так, будто в жизни не видал зрелища забавнее. — Соскучился капец как, — честно отвечает он. — Тебя весь день не было. — Я же говорил, что уеду, — Серёжа выдыхает, понимая, что с Бестужевым не случилось ровно ничего, кроме сумасшествия на всю голову, но сие не смертельно, а значит, можно продолжать жить как раньше. Он делает несколько шагов по направлению к дивану, устало опускается рядом с Мишей, откидывается на спинку и прикрывает глаза, впервые за весь бесконечно долгий день чувствуя умиротворение. Кто-то из соседей опять начинает звенеть бутылками, предвещая почти со стопроцентной вероятностью последующие громкие вопли на всю девятиэтажку, на лестничной клетке мяукает бродячая кошка, которую Прасковья Васильевна с третьего этажа весь день тщетно пыталась выставить обратно на улицу, и только здесь, в беспокойной квартире, отчего-то спокойно. Миша изучает взглядом каждую чёрточку уставшего, бледного лица, сохраняет в своей памяти мимические морщинки около глаз, тени от падающих на лоб упругих волнистых прядей, манящую серость глаз из-под полуприкрытых ресниц, едва заметные трещинки на губах, — он замечает эту Серёжину привычку кусать губы в волнении или смятении и знает, что даже каменное лицо его уже не обманет: всё выдаёт мелкая деталь. — Хочешь, сериал какой-нибудь посмотрим, — тихо предлагает Бестужев, возвращаясь в вертикальное положение и с трудом удерживаясь, чтобы не запустить руку в тёмные растрепавшиеся пряди и не навести беспорядка ещё больше, всё-таки до сих пор немного боязно. Серёжа распахивает глаза, оказываясь с ним на одном уровне, несколько секунд молчит, впитывая пробегающие по лицу Мишеля эмоции, — как раскрытая книга, ни один полутон не ускользнёт, мальчишка искренний до дрожи, до последней клеточки естества. Апостол медленно улыбается, глядя на расцветающие красным лепестки смущения на щеках Бестужева. — Давай. Ноутбук торжественно устанавливается на расшатанный подлокотник дивана и в процессе подготовки к просмотру несколько раз едва не оказывается на полу, Миша, а по-людски можно, ты же его сейчас снесёшь, диван раскладывается, чтобы было удобно уместиться вдвоём, а из ближайшего магазина притаскивается целый пакет с чипсами, мармеладом, газировкой и грушевым сидром, пиццей для разогрева и прочей малополезной ерундой, словно пятиклассникам впервые дали по сто рублей и выпустили в супермаркет, разрешив купить всё, что захочется. — Куда нам столько, будто мы на неделю собираемся закрыться дома и не выходить, — комментирует Серёжа, когда содержимое пакета извлекается и с шорохом перетаскивается в комнату. Мишель пронзает его взглядом и случайно роняет упаковку мармелада. — Да это через три серии закончится всё… — бурчит он, стараясь скрыть неловкость. — О, ну раз так… Для Серёжи оказывается в новинку — вот так находиться под покровом темноты, озаряемой лишь вспышками с экрана, укладывать голову на плечо рядом, комментировать происходящее в кадре и смеяться в унисон, останавливать серию, чтобы обменяться впечатлениями, когда удержать слова в себе становится попросту невозможным. А ещё Серёже нравится, что Мишель будто бы угадал, какая часть жизни ускользнула в своё время от Апостола, ночи коротающим не за сериалами, а за учебниками и разгребанием своих и чужих проблем, и теперь стремится сделать всё, чтобы показать, каково это — быть обычным, не правильным или неправильным, хорошим или плохим, просто обычным человеком. — Поверить не могу, — стонет Апостол, падая лбом в подушку, из-за чего голос начинает звучать чуть приглушённо, — они упустили Антихриста, серьёзно? Так извернуться, но в конце концов всё пустить под откос? И потом ещё пять серий разбирать свои лажи? — Да ты заценил бы лучше, какая крутая машина! Кстати, — Миша переворачивается на спину, головой укладываясь Серёже на лопатки, — этот беленький на тебя похож, смотри, один человек прямо. Серёжа недоверчиво приподнимается на локтях, но тут же возвращается в прежнее положение, словно боится спугнуть задремавшего кота. — Это каким же образом? Мы ведь… разные совсем. — Не-а. — Объясни, — просит Апостол, надеясь, что хоть в этот раз получится обойтись без шуток про святую фамилию. — Дичайшие зануды, — Миша смеётся, совсем не имея в виду что-то плохое, — вечно пытающиеся жить правильно и по полочкам, но, в общем, порой противоречивые и довольно милые, чтобы можно было… ну, — его начинает отчаянно заносить не туда, а весь первоначальный пыл угасает в одночасье, — знаешь, любить?.. На фоне играет вальс вступительных титров, который почему-то перематывать не хочется даже ко второй серии, а воздух почти осязаемо заполняется витающей на поверхности неловкостью, и Мишель сам не рад, что вообще заговорил, потому что вместо невинной шутки получается какой-то сумбур, не планировавшийся даже в мыслях, — он совсем не рассчитывал, что скажет такое. — А ты, стало быть, зришь себя крутым парнем с демоническими наклонностями, — Серёжа по-доброму улыбается, хоть улыбки в темноте и не видно, и всё-таки меняет положение, чтобы обхватить Бестужева поперёк груди, не давая вырваться. — Интересно, учитывая, что по первому впечатлению о тебе совершенно этого не скажешь, ты так-то на ангелочка похож. Ну, пока поближе тебя не узнаешь, — хмыкает он. — Ты вообще с первого взгляда похож на колдуна, — бубнит Мишель, взглядом упираясь в потолок, но накрывает ладонями Серёжины пальцы. — Ах да. Как же я мог забыть. — Всё ещё отрицаешь? — Всё ещё, — Муравьёв вздыхает, вслушивается в каждый звук Мишиного голоса и думает, что было бы неплохо, если бы голоса можно было запечатывать во флаконы подобно волшебному туману, — считаю, что ты иногда напоминаешь ребёнка. — Мне восемнадцать, — деланно-мрачно напоминает Миша. — По-твоему, это аргумент? В темноте раздаётся негромкий глухой хлопок, как будто кому-то прилетает по голове, возня с тихими смешками, короткий резкий вдох и тишина наконец рассеявшегося смущения. Их хватает ровно на половину сезона: ближе к середине третьей серии у Серёжи начинают слипаться глаза, и он незаметно отрубается прямо у Миши на плече, невесомо щекоча дыханием горячую кожу, а Бестужев борется со сном до последнего, чтобы сказать утром, какой Апостол лох, проспавший всё самое интересное. Ну и, может, совсем немного — ради того, чтобы смотреть, как разглаживаются апостольские черты, как он наконец расслабляется и даже чуть улыбается во сне, но, сам того не замечая, Миша вскоре выключается тоже, словно даже адские крики ему не помеха. Утро начинается неожиданно и слишком скоро, щекоча Мишино лицо, повёрнутое к окну с распахнутыми шторами. Мишель, трепеща ресницами, открывает глаза, чуть жмурится спросонья — и видит, как по стене ползёт восхитительно тёплый луч солнца. На улице рассветает. — Ух ты, — завороженно шепчет он, когда всю комнату заливает золото солнечных волн, а утро оставляет ласковые прикосновения на обоях, на шторах, на Мишиных плечах и на сумраке Серёжиных волос, везде-везде, куда может дотянуться. Бестужев подходит к окну, подставляя лицо прохладным дуновениям рассветного воздуха, улыбается навстречу солнцу и чувствует, как его всего переполняет счастье. — Эй, Серёж. Серёжа! Срочно просыпайся! С дивана доносится ворочанье и глухое мычание: но Мишелю совушку-Серёжу почти не жалко, — он не собирается позволить ему проспать такую красоту. — Мм… ну что? — Просыпайся сейчас же, — восхищённо отвечает Рюмин, ёрзая на подоконнике, — посмотри, какой рассвет! Серёжа трёт переносицу и глаза, подавляет зевоту, изо всех сил пытаясь призвать хоть малейшую бодрость, шлёпает к скрипящей оконной раме, — сонный, лохматый, в помятой вечерней футболке и, кажется, крошками чипсов на чёрных джинсах, с узорами сна на щеке, и Мишель уже не уверен, что завораживает больше, — сам рассвет или рассветные чародеи, вдруг очутившиеся в его обители. Солнечные лучи путаются в Мишиных прядях, стремительно вырываясь из-за горизонта, и дразняще прыгают по поверхностям. Серёжа окидывает взглядом залитую жёлтым комнату, смотрит на потухший экран ноутбука, который, кажется, тоже не выдержал усталости и разрядился вслед за уснувшими парнями, взгромождается на подоконник рядом с Мишей, свешивая босые ступни из окна, шевелит пальцами. — Я как-то услышал фразу, — задумчиво говорит Серёжа, щурясь от лучей разгорающегося утра, пока Мишель легонько пихает его в бок, заставляя подвинуться и уступить место рядом, — что для того, чтобы чувствовать себя счастливым, человеку нужно хоть иногда встречать рассвет. Ты знаешь… мне кажется, я понял, что это значит.***
Совершенно незаметно и будто бы правильно их реальности вступают в диффузию, смешиваясь, разделяясь, перераспределяясь, выкидывая всё ненужное и оставляя лишь то, что заставляет сердце сладко замирать от того, как же всё хорошо. Им нравится, что в те дни, когда никому не нужно никуда идти и мир не требует срочного спасения, можно приходить в квартиру по соседству, завтракать вместе, а потом весь день заниматься какой-то ерундой то вдвоём, смотри, я тут прочитал, что можно бенгальские огни замутить дома, давай попробуем, то по отдельности, — сидя в разных углах одного дивана каждый со своей книжкой или телефоном. S.Apostol прислал (-а) фотографию S.Apostol Помнишь, я тебе говорил, что не фотографирую людей, потому что не могу поймать мгновение их непостоянства? Так вот… я попытался. По-моему, с тобой — очень даже получилось. Michel.Bestougeff.Rumine О ГОСПОДИ это когда вообще было?? S.Apostol Когда мы гуляли в парке. Michel.Bestougeff.Rumine уму непостижимо нет, серьёзно, ты меня сфотографировал ещё тогда а почему я не в курсе? S.Apostol Может, мне просто не хотелось тебе говорить. Michel.Bestougeff.Rumine прислал (-а) фотографию Michel.Bestougeff.Rumine ладно, я тут первый начал, так что без вопросов помнишь, обещал скинутт скмнуть* СКИНУТЬ* нравится? — Долбаноиды, — наконец изрекает Миша, кидая телефоном в мирно расположившегося в другом углу дивана Апостола. — Это вообще нормально, что мы переписываемся, сидя на одном диване? Серёжа фыркает, успевая поймать отправленный в полёт мобильник прежде, чем тот прилетит ему в голову. — Если уж тебя интересуют вопросы нормальности, то в мире вообще нет ничего нормального, об этом ещё Кэрролл писал. А фотография мне понравилась. Мне давно не доводилось попадать в чей-то объектив, — признаётся Апостол, и Миша удовлетворённо кивает головой, будто подтверждая свои догадки. Часть Мишиных воздыханий и беспокойств по поводу Серёжи, впрочем, внезапно разбивается, ведь оказывается, что совершенно он не такой серьёзный взрослый, как переживал Мишель, ведь выясняется, что до почётного статуса ему далеко: хотя бы потому, что порой в мелочах он поступает абсолютно неразумно даже по меркам Мишеля, по холодному полу он ходит босиком, игнорируя носки, в то время как Бестужева прошибают мурашки от случайных ледяных прикосновений, пихает телефон в задний карман брюк, на все предупреждения о взорвавшейся заднице только ухмыляясь, а в некоторые дни, когда начинает накрывать апатия, может питаться одними лишь мармеладными змеями, — нет аппетита на нормальную еду. С Мишей уютно, неизменно думается Серёже, и он постепенно привыкает к беспокойным взглядам и открытым, чуточку смущённым улыбкам, так и не потерявшим очарования влюблённости, к внезапным идеям, которые никуда не девались с самого момента их знакомства, к лёгкому сумасбродству (когда Мишель узнаёт, что у магистров учебный год начинается на две недели позже, чем у бакалавров, он, драматически закатывая глаза, обижается почему-то не на деканаты обоих университетов, а на Серёжу, и целый час с ним не разговаривает), к тому, что необязательно ему быть всесильным, и иногда стоит просто полагаться на кого-то ещё, привыкает к рваным Мишиным переборам, доносящимся из кухни, пока Апостол в комнате слушает передачу по радио, а Бестужев караулит картошку на плите и коротает время как может. — А представляешь, — вдохновенно взмахивает рукой Миша, когда Серёжа с горящими глазами появляется на кухне, — улететь куда подальше! К дальним рубежам космоса, не ведая, сумеешь ли ступить на землю снова, направлять вверх свой звездолёт, чтобы героически… не вернуться, но послать последний сигнал домой!.. — Тебе лишь бы героически сдохнуть, да? — чуть насмешливо говорит Серёжа, безошибочно узнавая в обрывках переборов «Беспечного ангела». — Нет уж, Мишель, хватит с тебя вывихнутой лодыжки. Хочешь, лучше сходим на американские горки, чтобы восполнить адреналин в крови — пока не закрылось… Миша слишком ярко представляет себе, как развеваются встречными порывами Серёжины волосы, успевшие с момента их первой встречи отрасти так, что почти падают на глаза, представляет, как он радостно вопит, пока ветер заглушает каждый звук, как вцепляется пальцами в перекладину до побелевших костяшек (или наоборот, отпускает руки и не держится, как всегда поступает сам Мишель?), и выдыхает прерывисто, прикрывая глаза от яркости вспыхнувшей в мельчайших деталях картины. Слишком. много. — С тобой, знаешь, вся жизнь — адреналиновый шок, — бормочет он, отставляя гитару в сторону и так и не решаясь поднять глаза. — Ты же не утверждаешь, что это плохо? — с лёгким содроганием интересуется Серёжа, ощущая, как под сердцем сворачивается нечто скользкое и тревожное. Миша молчит секунду и две, молчит, пока тычет ножом в картошку, проверяя её готовность, молчит, отчего Серёже хочется в панике встряхнуть его за плечи, убедиться, что он нигде не ошибся и случайно не сделал что-то не так. Он, наверное, не мог: в конце концов, если бы ошибся, это выяснилось бы раньше. Наверное, они бы сейчас не провожали лето на залитой тёплым светом кухне, где колышется от сквозняка занавеска и пахнет домом, если бы не хотели быть здесь, и не дожидались бы друг друга весь день, чтобы вечером вместе посмотреть, как сменяется календарное время года. Вместо любых действий Серёжа просто ждёт, зацепляясь взглядом за фонарь где-то за окном и чувствуя необычайно громкий пульс, и приходит в себя лишь тогда, когда совсем рядом, прямо напротив него — на пару сантиметров ниже уровня его глаз — сверкает искорка озорной улыбки, тонкие длинные пальцы легонько переплетаются с его собственными, а во взгляде, только что скользящем в смущении по светло-коричневому кафелю, плещется безграничное тепло, чем-то напоминающее августовскую Ялту. — Утверждаю, что, пожалуй, лучшее, что могло произойти.