О менестрелях и чародеях

PG-13
Завершён
173
автор
Размер:
71 страница, 28 665 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
173 Нравится 92 Отзывы 23 В сборник

Глава 5. О мечтах и уюте

Настройки
      — Давай-ка мы с тобой поговорим, — шёпотом предлагает Серёжа, одной рукой поудобнее обхватывая Мишу за талию, а другой стряхивая с окаменевших плеч соринку — где только тот в блёстках извозился. — И хорошо бы без марафонов. Бежать тебе, — добавляет со смешком, — всё равно некуда.       — Я дверь не закрыл, — Бестужев отчаянно цепляется за последний шанс всё-таки уйти от разговора: после ослепительной вспышки и пика всех эмоций сознание начинает затоплять неотвратимое понимание того, что он, чёрт возьми, только что натворил в противовес собственным же намерениям. Детально проработанный план, как же. Самовнушение, разумеется. Никакой влюблённости, вы о чём. Только напрочь сорванная башня и никаких перспектив, кроме как выйти в окно — хуже уж точно некуда.       — Закрывай, — легко соглашается Серёжа. — Я подожду.       В его голосе почти безошибочно угадывается улыбка, однако поднять глаза и увидеть, что Серёжа действительно улыбается, Миша не торопится: страшно до дрожи. Вдруг он просто над ним смеётся? Вдруг всего лишь хочет услышать, чистосердечное признание, что Мишель — не больше, чем глупый-глупый мальчик, поддавшийся обаянию Апостола, слетевший с катушек из-за своей нелепой и абсолютно детской влюблённости, что Мишель, чёрт возьми, самолично, без принуждения, подарил ему своё сердце и всего себя безраздельно, и всё его хотел, чтоб любили в самый первый вечер — больше, чем песня, больше, чем развлечения, — самый настоящий крик души. Вот и дорвался. Только опять не так, как надо.       Давай, Бестужев, сделай вид, как будто тебе всё равно. Ты ведь умеешь. Ты умеешь.       В мерном гудении тишины парадной слышно, как внизу пищит домофон, запуская одного из жильцов внутрь, кто-то с грохотом вытаскивает из закутка под лестницей велосипед и вновь выходит, слышно, как кричит ребёнок в районе девятого этажа, слышно даже, как через узкое запылённое окно доносятся вопли из песочницы, — и Мишель бы сейчас многое отдал за то, чтобы вернуться назад во времени, бросаться песком в конопатого мальчишку из соседнего двора и лепить куличи, если мама разрешит набрать воды в лейку и полить песок, чтобы строилось лучше, — в то время, когда единственной его проблемой были разбитые коленки и порванные штаны.       Сейчас разбивается у него не коленка, но примерно вся относительно спокойная жизнь, и он почти обречённо вздыхает, не торопясь делать шаг назад или объяснять что бы то ни было.       Мишино напряжение Серёжа остро и явно чувствует каждой клеточкой кожи: оно витает в воздухе, оно звенит натянутой струной, жизни которой остаётся всего пара мгновений — один вздох, и лопнет, срикошетит на тонкую кожу, останется хлёстким следом, напоминающим о моменте разрыва. Разрыва Апостолу не хочется.       Неловкостей ему тоже не хочется, но, пожалуй, они неизбежны так же, как и момент, когда рано или поздно один из них бы сорвался. Вопрос нервов, вопрос доверия, вопрос, быть может, смелости, вопрос разумности. Как выясняется, всё это они делят пополам: у Мишеля гораздо больше смелости и в разы меньше разумности, Серёжа выигрывает в отношении нервов — он бы на такое не решился, предпочитая ждать, что будет, и ходить по тонкому льду, пока не уйдёт под воду, — но внезапно, неожиданно даже для самого себя, доверяется.       Стальной внутренний стержень, который никому не сломить, привычка полагаться лишь на себя, неосознанное желание держать спину прикрытой, а сердце — на семи замках, — всё рушится и разбивается волнами о скалы под взглядом горячих медовых глаз, и Серёжа не сопротивляется: просто позволяет делать всё, что захочется отчаянному (или отчаявшемуся?) Бестужеву, и сейчас ему чертовски трудно сдержаться, чтобы в ответ не сблизить объятия, не уткнуться подбородком в основание шеи, чуть прикрытой светлыми кудрями, не попытаться ощутить заполошное биение чужого сердца. Не чужого, впрочем. Мишиного.       За спиной у Бестужева гулко захлопывается дверь, очевидно, не выдержавшая порывов сквозняка: пал последний рубеж, бежать и вправду больше некуда.       — Вот и всё, заботиться о двери тебе не придётся, — констатирует Серёжа и, полагаясь на волю случая, на судьбу, на удачу, на что угодно ещё, лишь бы хоть в этот раз иметь подстраховку не только в виде собственной непомерной ответственности, втаскивает Мишеля в коридор собственной квартиры, наконец разжимает руки и замирает в ожидании.       Утверждать, что Апостол хладнокровен и ни капли не смущён, — значит врать самому себе: Серёжа стушёван, скован по рукам и ногам осознанием, что совершенно не представляет, что делать и как правильно реагировать — сам бы он поступил чуть тоньше, чуть менее прямолинейно, однако такой сшибающей с ног искренности Мишеля почти завидует — этому сорвиголове уж точно не импонирует вариант ходить по краю в надежде, что когда-нибудь тайное станет явным и разрешится как по волшебству; Апостолу же проще проявлять небезразличие в поступках, проще — делиться мыслями с помощью чего-то сокровенного, например — таинство гитарных дуэтов, ведь с кем попало так душевно не поиграешь, а говорить и что-то объяснять словами ему не хочется до последнего. Да и как объяснишь, что сердце дёрнулось от простодушия и открытости какого-то нового соседа, которого он даже в глаза не успел увидеть, но уже почувствовал необъяснимую, иррациональную тягу к тому, кто так непритворно радовался в одиночку новой комнате, любимой песне, сверкающим звёздам? Как объяснишь, что после первой встречи хотелось никуда его не отпускать, не выпускать, хотелось поселить его в собственной же комнате, чтобы смотреть, как тот поджимает ноги под себя, не касаясь пола, как трёт глаза и устало зевает, как улыбается и смеётся, запрокидывая голову, хотелось рядом — его всего. Просто так. Неправильно.       Молчание затягивается, и Серёже нужно услышать хоть что-нибудь. Хоть одно слово. Хоть сбивчивое, абсурдное и, по сути, совершенно лишнее подтверждение, что всё — правда.       Начинать говорить Мише пора прямо сейчас: каждая секунда, отбиваемая стрелкой настенных часов где-то в кухне, приближает его к точке невозврата, после которой, он знает точно, все слова растворятся искрящейся пыльцой в глубинах мозга, и он не сможет сказать уже ничего. Воздух перестаёт поступать в лёгкие ещё несколько минут назад, и Мишелю кажется, что дышит и живёт он на каком-то автопилоте, словно отрубленная голова, смотрящая на собственное тело спустя пару секунд после момента казни. Пожалуй, такой расклад ему бы пришёлся по душе даже больше, — ведь тогда бы не пришлось думать, как не порушить мир своими действиями.       Однако думать приходится: как оценить ситуацию, как поступить дальше, как объяснить, что он в самом деле хотел справляться со своими чувствами сам, никому не досаждая, но всё пошло не по плану, хоть и было искренним от начала до конца.       Мише вполне понятно, почему Серёжа не начинает разговор первым: логично, что он, наверняка даже не сообразивший, что произошло (оттого и не сопротивлявшийся), ждёт хоть каких-нибудь объяснений со стороны Бестужева. Понятно и то, почему Серёжа не остался в парадной, а благоразумно перенёс все обсуждения в безопасное место: не стоять же век на прокуренной лестничной клетке, где к тому же всегда может оказаться десяток любопытных глаз. Непонятно только, почему Мишель до сих пор не слышит звенящей в голосе Апостола ярости и довольно определённых рекомендаций, куда можно деть так некстати нагрянувшие чувства.       Вдох.       — Мы можем сделать вид, что я… что ты… — пульс отчаянно перекрывает путь воздуху, а горло перехватывает волнением так, что кажется, будто по трахее прошлись наждаком, — что, в общем, ничего не случилось, а я просто исчезну, и всё. Мне не стоило, я… просто не подумал. Идёт?       Ну вот, не так уж и сложно. Сейчас, наверное, останется только услышать в ответ согласие и, не поднимая взгляда, скрыться за дверью — лучше запомнить не последнее, а то, что было до. Быстрее, ну пожалуйста.       — То есть, — Серёжа прикусывает дёрнувшийся в сомнительной природы улыбке уголок губ, наконец начиная понимать все сложности, — позволь-ка сообразить. Ты предлагаешь разойтись и, по всей видимости, больше не видеться, кроме как по случайности.       — Да, — хрипло соглашается Бестужев, изучая взглядом размахрившийся край коврика на полу и сцепляя за спиной пальцы так, что начинают хрустеть суставы.       — Но минуту назад тебя не особенно что-либо волновало.       — Это была моя глупость и моя несдержанность.       — Тебе было абсолютно всё равно, что мы находились на площадке, где в любой момент могли появиться соседи, и нас, скажем так, не поняли бы, верно? — Серёжа словно кистью ведёт по картине, отражая все её полутона, и почти уверен, что не ошибается.       — Да, — Мишелю хочется утопиться прямо сейчас, потому что лицо его постыдно горит так, что впору вызывать службу спасения. Впрочем, не то чтобы он очень сильно верит, что его сможет спасти хоть кто-то.       — Кроме всего прочего, — Муравьёв решает — на добивание, — ты любым словам предпочёл действие, ну, если я нигде не ошибся в своих выводах, — не удерживается от колкости и тут же об этом жалеет: зачем только доводит несчастного парня ещё больше, — и после этого ты предлагаешь разойтись от барьера, так и не дострелявшись. Не кажется ли тебе, что это… перечёркивает всё?       — Я всего-то предлагаю наилучший вариант, чтобы не усложнять никому жизнь, — выдыхает Бестужев, молясь лишь о том, чтобы это поскорее закончилось: ни на какое милосердие в данную минуту он даже не рассчитывает, ведь Апостол медленно и мучительно сдирает с его сердца слой за слоем. — Тебе не придётся ничего отвечать, а мне не придётся разбивать мечты, так что лучше молча и…       — Какие, прости, мечты? — уточняет Серёжа, почти с сочувствием глядя на сгорающего Мишеля и испытывая желание не продолжать разговор ни секунды — вместо этого стиснуть в объятиях, пальцами перебирать растрепавшиеся кудри, целовать так, чтобы у того ни на секунду не возникло сомнения во взаимности, однако разум оказывается сильнее: разговор по-прежнему нужен.       — Вот же чёрт, — резкий прерывистый шёпот звучит как щелчок предохранителя на револьвере, — ты хоть представляешь, насколько сложно говорить о своих чувствах? — Мишель вскидывает голову, не выдерживая гнёта неизвестности и решая встретить реальность, какой бы она ни была, лицом к лицу, а Серёже, кажется, только этого и надо: проворно ловит мальчика за подбородок, не позволяя вновь уткнуться взглядом в пол, смотрит в глаза с лихорадочным блеском где-то совсем на поверхности, невесомо двигает пальцем по линии челюсти, резко контрастируя холодом рук с жаром пылающей кожи.       — Возможно, я пытался сделать это несколько дней назад, так что…       — Возможно? Пытался? — переспрашивает Миша, даже не пытаясь вырваться: прожигает Серёжу взглядом, сдаёт себя с потрохами, не остаётся ничего, что всё ещё можно было бы скрыть.       — Просто чтобы ты знал, — Серёжа вздыхает, скользит глазами по трепещущим ресницам и бледным веснушкам на переносице. — Мне оказалось бы не так просто делиться с кем-то музыкой, если бы человек не был мне близок.       — Это разные вещи, — угрюмо отзывается Бестужев. — «Близкий» — вообще очень относительное понятие.       — И «Романс», уж прости, был чистой воды хулиганством, я бы не решился на такой фокус больше ни с кем.       — Не смей так шутить, это не смешно, — угрожающе низким голосом предупреждает Мишель. Серёжа видел его разным — бодрым, уставшим, весёлым, равнодушным, грустящим, почти весь спектр Мишиных эмоций ему удаётся различить и сохранить в папку особого назначения, но таким — отчаянно смелым, хоть и перепуганным, словно готовым в любой момент начать защищаться от возможного нападения или нанести удар самому, — он наблюдает его впервые, и от такого непривычного, но манящего зрелища — мороз по коже.       Боже мой, хочется завопить Серёже, потому что делается почти кристально ясно, что вот они — два идиота, которые друг друга же и боятся, боятся взаимности едва ли не больше, чем вполне определённого «нет». Придумать каждому по собственной идеальной вселенной, но чуть не дать заднего хода, когда вселенные начинают сближаться по каким-то своим законам, — это они сумели.       А бедный юноша до сих пор уверен, что Серёжа попросту издевается.       — И если вдруг тебе хотелось что-то мне сказать, то говори. Довольно личные и весьма двусмысленные строчки, Мишель, так что если ты не против… было бы славно, если бы мы наконец всё выяснили напрямую.       Короткого монолога хватает, чтобы Миша наконец смог перевести дух, а у Серёжи, напротив, стиснуло ледяной рукой все внутренности. Вот она, точка невозврата из мечты.       — То есть мы могли поговорить ещё тогда, — произносит Бестужев, дёргая бровью. — И я мог не трепать себе нервы.       — Ага.       — И можно было бы обойтись без экстрима.       — В принципе, да, но это вроде не в твоём стиле?..       Миша с коротким гортанным воем делает шаг назад, спиной прислоняясь к стене и испытывая непреодолимое желание по ней съехать вниз и дать волю судорожному хохоту. Ноги, впрочем, оказываются на удивление твёрдыми и не спешат устраивать подставу, не то что несколько минут назад.       — Скажи мне.       — Что сказать? — обеспокоенно откликается Серёжа, сбитый с толку резкой переменой настроения разговора.       — Хоть что-нибудь, Апостол, ты грёбаное порождение ада со своими пыточными методами ведения разговоров, — Мишель чувствует себя абсолютно по-идиотски, потому что напряжение вдруг отпускает почти до конца, оставляя место лишь щекочущей лёгкости, губы разъезжаются в неадекватной улыбке, а сам он едва не задыхается, сдерживая подступающий смех счастливого психопата.       Выходит, не глупость.       Выходит, не ошибся.       — Что люблю тебя — подойдёт?       На холсте Мишиной реальности стремительно расползаются всплески ярких, летних, насыщенных до щекотания в носу красок, а в душе — совсем не по сезону — распускаются нежными прикосновениями цветы сирени. Серёжа всё-таки поддаётся внутреннему порыву, тянет мальчика на себя, носом утыкаясь в светловолосую макушку, тёплым дыханием заставляя кудри завихряться как от дуновений морского ветра, тихонько смеётся, словно обретая что-то такое желанное и важное, — а Мишель просто тает от тесных, наконец-то настоящих объятий — с ощущением тепла чужих плеч под пальцами и лёгкими прикосновениями к собственной коже, обжигающими даже сквозь ткань футболки, — вдыхает полной грудью всю палитру ароматов, вдыхает запах лесных трав и земляники и старается запомнить момент каждым атомом.       — Для начала — вполне.

***

      На душе у Мишеля делается легко-легко, словно кто-то занозу металлическую вытащил, убрал подальше от края камень, норовящий того и гляди рухнуть вниз, придавить своим весом тонкого юношу, распластать бесформенным пятном по ткани сурового мироздания, где едва ли можно мечтать о взаимности, — но если и существуют в мире какие-то чудеса, то добрая их половина — Миша уверен в этом больше, чем в самом себе, — сосредоточена в Серёже, и это манит так сильно, что у Бестужева даже под закрытыми веками вспыхивают искры сильнейших, самых чистых эмоций.       Не то что привычная жизнь так уж сильно меняется: просто теперь гораздо проще обходиться без церемоний и лишних противоречий, проще влетать друг к другу в квартиру, если что-то понадобилось (правда, чаще всего оказываются нужными спасительные объятия прямо посреди комнаты), проще — смотреть друг на друга и не бояться, что сейчас спалят, — а Серёже до безумия нравится ловить взгляды тёпло-карих глаз, похожих не то на переливчатый янтарь со вспышками магии в глубине, не то на хмельной, ведущий голову ирландский виски.       Мишелю хочется вопить во весь голос до приятно саднящих связок, хочется ходить по стенам от переполняющих его эмоций, хочется делать шаг прямо с подоконника наружу, — только чудится отчего-то, что не упадёт, что стоит лишь поверить, и из-под кожи вырвутся настоящие крылья, подхватят, помогут воспарить над землёй и умчаться куда-то далеко-далеко, чтобы было видно каждую деталь необъятного мира. А волшебство у них только начинается, — и ему совсем не помеха наконец-то устаканившиеся чувства.       — Ты стучишь скучно, — изрекает однажды Мишель, заставляя Серёжу поперхнуться чаем, когда они рано утром сидят на кухне: Муравьёву нужно ехать куда-то по делам, но вставать отчаянно не хочется, а потому Мише приходится будить того звонком в дверь, я же знаю, что ты без меня не проснёшься, открывай! — и если бы Апостол однажды не увидел, как Миша сладко спит, подоткнув под себя со всех сторон плед, у него бы, как и у всех остальных, тоже наверняка возник вопрос: а закрываются ли у него глаза хоть когда-нибудь, потому что с метеором Бестужевым слово «спать» в одном предложении не вязалось вообще никак.       — Что, прости?       Бестужев тяжело вздыхает, словно ему приходится объяснять что-то совершенно очевидное.       — Ну, в стену, если тебе что-то нужно. Стук-стук. Разве же это не скучно?       Серёжа озадаченно смотрит на него, так и не вникая в суть дела.       — Давай придумаем какой-нибудь особенный сигнал. Ну, типа морзянки.       Расшифровать разъезжающиеся в улыбке губы Муравьёва он, однако, затрудняется, не понимая, думает ли тот согласиться или прикидывает варианты, куда можно переселиться подальше от изобретательного соседа.       Сигналы они действительно придумывают, даже не один, а несколько: три коротких удара и один после паузы — значит, выгляни в окно, надо что-то сказать, два — пауза — ещё два — пойдём погуляем, а если один и сбивка из четырёх ударов — значит, что-то очень срочное, не терпящее отлагательств, почти жизненно важное.       Прихожая сотрясается хлопаньем входной двери, когда в один из вечеров Миша решает опробовать последний сигнал: лёжа на диване, закинув ноги на спинку, дотягивается до стены и колотит импровизированный SOS.       — Эй, ты в порядке? Что у тебя случилось? — голос Серёжи звенит тревогой, что, впрочем, вполне объяснимо: кто-то относится ко всему слишком буквально и чересчур серьёзно. — Миш!       Бестужев откидывает голову назад, отчего мир переворачивается вверх ногами, и улыбается, глядя на перевёрнутого Апостола, так, будто в жизни не видал зрелища забавнее.       — Соскучился капец как, — честно отвечает он. — Тебя весь день не было.       — Я же говорил, что уеду, — Серёжа выдыхает, понимая, что с Бестужевым не случилось ровно ничего, кроме сумасшествия на всю голову, но сие не смертельно, а значит, можно продолжать жить как раньше. Он делает несколько шагов по направлению к дивану, устало опускается рядом с Мишей, откидывается на спинку и прикрывает глаза, впервые за весь бесконечно долгий день чувствуя умиротворение. Кто-то из соседей опять начинает звенеть бутылками, предвещая почти со стопроцентной вероятностью последующие громкие вопли на всю девятиэтажку, на лестничной клетке мяукает бродячая кошка, которую Прасковья Васильевна с третьего этажа весь день тщетно пыталась выставить обратно на улицу, и только здесь, в беспокойной квартире, отчего-то спокойно. Миша изучает взглядом каждую чёрточку уставшего, бледного лица, сохраняет в своей памяти мимические морщинки около глаз, тени от падающих на лоб упругих волнистых прядей, манящую серость глаз из-под полуприкрытых ресниц, едва заметные трещинки на губах, — он замечает эту Серёжину привычку кусать губы в волнении или смятении и знает, что даже каменное лицо его уже не обманет: всё выдаёт мелкая деталь.       — Хочешь, сериал какой-нибудь посмотрим, — тихо предлагает Бестужев, возвращаясь в вертикальное положение и с трудом удерживаясь, чтобы не запустить руку в тёмные растрепавшиеся пряди и не навести беспорядка ещё больше, всё-таки до сих пор немного боязно. Серёжа распахивает глаза, оказываясь с ним на одном уровне, несколько секунд молчит, впитывая пробегающие по лицу Мишеля эмоции, — как раскрытая книга, ни один полутон не ускользнёт, мальчишка искренний до дрожи, до последней клеточки естества.       Апостол медленно улыбается, глядя на расцветающие красным лепестки смущения на щеках Бестужева.       — Давай.       Ноутбук торжественно устанавливается на расшатанный подлокотник дивана и в процессе подготовки к просмотру несколько раз едва не оказывается на полу, Миша, а по-людски можно, ты же его сейчас снесёшь, диван раскладывается, чтобы было удобно уместиться вдвоём, а из ближайшего магазина притаскивается целый пакет с чипсами, мармеладом, газировкой и грушевым сидром, пиццей для разогрева и прочей малополезной ерундой, словно пятиклассникам впервые дали по сто рублей и выпустили в супермаркет, разрешив купить всё, что захочется.       — Куда нам столько, будто мы на неделю собираемся закрыться дома и не выходить, — комментирует Серёжа, когда содержимое пакета извлекается и с шорохом перетаскивается в комнату. Мишель пронзает его взглядом и случайно роняет упаковку мармелада.       — Да это через три серии закончится всё… — бурчит он, стараясь скрыть неловкость.       — О, ну раз так…       Для Серёжи оказывается в новинку — вот так находиться под покровом темноты, озаряемой лишь вспышками с экрана, укладывать голову на плечо рядом, комментировать происходящее в кадре и смеяться в унисон, останавливать серию, чтобы обменяться впечатлениями, когда удержать слова в себе становится попросту невозможным. А ещё Серёже нравится, что Мишель будто бы угадал, какая часть жизни ускользнула в своё время от Апостола, ночи коротающим не за сериалами, а за учебниками и разгребанием своих и чужих проблем, и теперь стремится сделать всё, чтобы показать, каково это — быть обычным, не правильным или неправильным, хорошим или плохим, просто обычным человеком.       — Поверить не могу, — стонет Апостол, падая лбом в подушку, из-за чего голос начинает звучать чуть приглушённо, — они упустили Антихриста, серьёзно? Так извернуться, но в конце концов всё пустить под откос? И потом ещё пять серий разбирать свои лажи?       — Да ты заценил бы лучше, какая крутая машина! Кстати, — Миша переворачивается на спину, головой укладываясь Серёже на лопатки, — этот беленький на тебя похож, смотри, один человек прямо.       Серёжа недоверчиво приподнимается на локтях, но тут же возвращается в прежнее положение, словно боится спугнуть задремавшего кота.       — Это каким же образом? Мы ведь… разные совсем.       — Не-а.       — Объясни, — просит Апостол, надеясь, что хоть в этот раз получится обойтись без шуток про святую фамилию.       — Дичайшие зануды, — Миша смеётся, совсем не имея в виду что-то плохое, — вечно пытающиеся жить правильно и по полочкам, но, в общем, порой противоречивые и довольно милые, чтобы можно было… ну, — его начинает отчаянно заносить не туда, а весь первоначальный пыл угасает в одночасье, — знаешь, любить?..       На фоне играет вальс вступительных титров, который почему-то перематывать не хочется даже ко второй серии, а воздух почти осязаемо заполняется витающей на поверхности неловкостью, и Мишель сам не рад, что вообще заговорил, потому что вместо невинной шутки получается какой-то сумбур, не планировавшийся даже в мыслях, — он совсем не рассчитывал, что скажет такое.       — А ты, стало быть, зришь себя крутым парнем с демоническими наклонностями, — Серёжа по-доброму улыбается, хоть улыбки в темноте и не видно, и всё-таки меняет положение, чтобы обхватить Бестужева поперёк груди, не давая вырваться. — Интересно, учитывая, что по первому впечатлению о тебе совершенно этого не скажешь, ты так-то на ангелочка похож. Ну, пока поближе тебя не узнаешь, — хмыкает он.       — Ты вообще с первого взгляда похож на колдуна, — бубнит Мишель, взглядом упираясь в потолок, но накрывает ладонями Серёжины пальцы.       — Ах да. Как же я мог забыть.       — Всё ещё отрицаешь?       — Всё ещё, — Муравьёв вздыхает, вслушивается в каждый звук Мишиного голоса и думает, что было бы неплохо, если бы голоса можно было запечатывать во флаконы подобно волшебному туману, — считаю, что ты иногда напоминаешь ребёнка.       — Мне восемнадцать, — деланно-мрачно напоминает Миша.       — По-твоему, это аргумент?       В темноте раздаётся негромкий глухой хлопок, как будто кому-то прилетает по голове, возня с тихими смешками, короткий резкий вдох и тишина наконец рассеявшегося смущения.       Их хватает ровно на половину сезона: ближе к середине третьей серии у Серёжи начинают слипаться глаза, и он незаметно отрубается прямо у Миши на плече, невесомо щекоча дыханием горячую кожу, а Бестужев борется со сном до последнего, чтобы сказать утром, какой Апостол лох, проспавший всё самое интересное. Ну и, может, совсем немного — ради того, чтобы смотреть, как разглаживаются апостольские черты, как он наконец расслабляется и даже чуть улыбается во сне, но, сам того не замечая, Миша вскоре выключается тоже, словно даже адские крики ему не помеха.       Утро начинается неожиданно и слишком скоро, щекоча Мишино лицо, повёрнутое к окну с распахнутыми шторами. Мишель, трепеща ресницами, открывает глаза, чуть жмурится спросонья — и видит, как по стене ползёт восхитительно тёплый луч солнца. На улице рассветает.       — Ух ты, — завороженно шепчет он, когда всю комнату заливает золото солнечных волн, а утро оставляет ласковые прикосновения на обоях, на шторах, на Мишиных плечах и на сумраке Серёжиных волос, везде-везде, куда может дотянуться. Бестужев подходит к окну, подставляя лицо прохладным дуновениям рассветного воздуха, улыбается навстречу солнцу и чувствует, как его всего переполняет счастье.       — Эй, Серёж. Серёжа! Срочно просыпайся!       С дивана доносится ворочанье и глухое мычание: но Мишелю совушку-Серёжу почти не жалко, — он не собирается позволить ему проспать такую красоту.       — Мм… ну что?       — Просыпайся сейчас же, — восхищённо отвечает Рюмин, ёрзая на подоконнике, — посмотри, какой рассвет!       Серёжа трёт переносицу и глаза, подавляет зевоту, изо всех сил пытаясь призвать хоть малейшую бодрость, шлёпает к скрипящей оконной раме, — сонный, лохматый, в помятой вечерней футболке и, кажется, крошками чипсов на чёрных джинсах, с узорами сна на щеке, и Мишель уже не уверен, что завораживает больше, — сам рассвет или рассветные чародеи, вдруг очутившиеся в его обители.       Солнечные лучи путаются в Мишиных прядях, стремительно вырываясь из-за горизонта, и дразняще прыгают по поверхностям. Серёжа окидывает взглядом залитую жёлтым комнату, смотрит на потухший экран ноутбука, который, кажется, тоже не выдержал усталости и разрядился вслед за уснувшими парнями, взгромождается на подоконник рядом с Мишей, свешивая босые ступни из окна, шевелит пальцами.       — Я как-то услышал фразу, — задумчиво говорит Серёжа, щурясь от лучей разгорающегося утра, пока Мишель легонько пихает его в бок, заставляя подвинуться и уступить место рядом, — что для того, чтобы чувствовать себя счастливым, человеку нужно хоть иногда встречать рассвет. Ты знаешь… мне кажется, я понял, что это значит.

***

      Совершенно незаметно и будто бы правильно их реальности вступают в диффузию, смешиваясь, разделяясь, перераспределяясь, выкидывая всё ненужное и оставляя лишь то, что заставляет сердце сладко замирать от того, как же всё хорошо.       Им нравится, что в те дни, когда никому не нужно никуда идти и мир не требует срочного спасения, можно приходить в квартиру по соседству, завтракать вместе, а потом весь день заниматься какой-то ерундой то вдвоём, смотри, я тут прочитал, что можно бенгальские огни замутить дома, давай попробуем, то по отдельности, — сидя в разных углах одного дивана каждый со своей книжкой или телефоном.       S.Apostol прислал (-а) фотографию       S.Apostol       Помнишь, я тебе говорил, что не фотографирую людей, потому что не могу поймать мгновение их непостоянства? Так вот… я попытался. По-моему, с тобой — очень даже получилось.       Michel.Bestougeff.Rumine       О ГОСПОДИ       это когда вообще было??       S.Apostol       Когда мы гуляли в парке.       Michel.Bestougeff.Rumine       уму непостижимо       нет, серьёзно, ты меня сфотографировал ещё тогда       а почему я не в курсе?       S.Apostol       Может, мне просто не хотелось тебе говорить.       Michel.Bestougeff.Rumine прислал (-а) фотографию       Michel.Bestougeff.Rumine       ладно, я тут первый начал, так что без вопросов       помнишь, обещал скинутт       скмнуть*       СКИНУТЬ*       нравится?       — Долбаноиды, — наконец изрекает Миша, кидая телефоном в мирно расположившегося в другом углу дивана Апостола. — Это вообще нормально, что мы переписываемся, сидя на одном диване?       Серёжа фыркает, успевая поймать отправленный в полёт мобильник прежде, чем тот прилетит ему в голову.       — Если уж тебя интересуют вопросы нормальности, то в мире вообще нет ничего нормального, об этом ещё Кэрролл писал. А фотография мне понравилась. Мне давно не доводилось попадать в чей-то объектив, — признаётся Апостол, и Миша удовлетворённо кивает головой, будто подтверждая свои догадки.       Часть Мишиных воздыханий и беспокойств по поводу Серёжи, впрочем, внезапно разбивается, ведь оказывается, что совершенно он не такой серьёзный взрослый, как переживал Мишель, ведь выясняется, что до почётного статуса ему далеко: хотя бы потому, что порой в мелочах он поступает абсолютно неразумно даже по меркам Мишеля, по холодному полу он ходит босиком, игнорируя носки, в то время как Бестужева прошибают мурашки от случайных ледяных прикосновений, пихает телефон в задний карман брюк, на все предупреждения о взорвавшейся заднице только ухмыляясь, а в некоторые дни, когда начинает накрывать апатия, может питаться одними лишь мармеладными змеями, — нет аппетита на нормальную еду.       С Мишей уютно, неизменно думается Серёже, и он постепенно привыкает к беспокойным взглядам и открытым, чуточку смущённым улыбкам, так и не потерявшим очарования влюблённости, к внезапным идеям, которые никуда не девались с самого момента их знакомства, к лёгкому сумасбродству (когда Мишель узнаёт, что у магистров учебный год начинается на две недели позже, чем у бакалавров, он, драматически закатывая глаза, обижается почему-то не на деканаты обоих университетов, а на Серёжу, и целый час с ним не разговаривает), к тому, что необязательно ему быть всесильным, и иногда стоит просто полагаться на кого-то ещё, привыкает к рваным Мишиным переборам, доносящимся из кухни, пока Апостол в комнате слушает передачу по радио, а Бестужев караулит картошку на плите и коротает время как может.       — А представляешь, — вдохновенно взмахивает рукой Миша, когда Серёжа с горящими глазами появляется на кухне, — улететь куда подальше! К дальним рубежам космоса, не ведая, сумеешь ли ступить на землю снова, направлять вверх свой звездолёт, чтобы героически… не вернуться, но послать последний сигнал домой!..       — Тебе лишь бы героически сдохнуть, да? — чуть насмешливо говорит Серёжа, безошибочно узнавая в обрывках переборов «Беспечного ангела». — Нет уж, Мишель, хватит с тебя вывихнутой лодыжки. Хочешь, лучше сходим на американские горки, чтобы восполнить адреналин в крови — пока не закрылось…       Миша слишком ярко представляет себе, как развеваются встречными порывами Серёжины волосы, успевшие с момента их первой встречи отрасти так, что почти падают на глаза, представляет, как он радостно вопит, пока ветер заглушает каждый звук, как вцепляется пальцами в перекладину до побелевших костяшек (или наоборот, отпускает руки и не держится, как всегда поступает сам Мишель?), и выдыхает прерывисто, прикрывая глаза от яркости вспыхнувшей в мельчайших деталях картины. Слишком. много.       — С тобой, знаешь, вся жизнь — адреналиновый шок, — бормочет он, отставляя гитару в сторону и так и не решаясь поднять глаза.       — Ты же не утверждаешь, что это плохо? — с лёгким содроганием интересуется Серёжа, ощущая, как под сердцем сворачивается нечто скользкое и тревожное.       Миша молчит секунду и две, молчит, пока тычет ножом в картошку, проверяя её готовность, молчит, отчего Серёже хочется в панике встряхнуть его за плечи, убедиться, что он нигде не ошибся и случайно не сделал что-то не так.       Он, наверное, не мог: в конце концов, если бы ошибся, это выяснилось бы раньше. Наверное, они бы сейчас не провожали лето на залитой тёплым светом кухне, где колышется от сквозняка занавеска и пахнет домом, если бы не хотели быть здесь, и не дожидались бы друг друга весь день, чтобы вечером вместе посмотреть, как сменяется календарное время года.       Вместо любых действий Серёжа просто ждёт, зацепляясь взглядом за фонарь где-то за окном и чувствуя необычайно громкий пульс, и приходит в себя лишь тогда, когда совсем рядом, прямо напротив него — на пару сантиметров ниже уровня его глаз — сверкает искорка озорной улыбки, тонкие длинные пальцы легонько переплетаются с его собственными, а во взгляде, только что скользящем в смущении по светло-коричневому кафелю, плещется безграничное тепло, чем-то напоминающее августовскую Ялту.       — Утверждаю, что, пожалуй, лучшее, что могло произойти.
Примечания:
173 Нравится 92 Отзывы 23 В сборник
Отзывы (11)