***
Боясь опоздать, Таня почти бежала по коридору, и её шаги отдавались в пустоте гулким эхом. Она и не думала, что коридор такой широкий и длинный, потому что он никогда не бывал пустым. В оккупацию тут под завязку было завалено погаными дизентерийными фрицами. Гады сыпались, как черти, занимали все койки и валялись не только по коридору, но и на улице. Гадили всюду, да ещё и грозились: «шисн», «шисн». Лечили таких пациентов особенно: Меланка сыпала им крысиный яд и давала с молоком — это её дед Матвей научил. Поганцев было так много, что никто не глядел, от чего подыхали. Писали «дизентерия», и увозили в лес — зарывать. Когда в Черепахово устроили партизанскую зону, не стало отбоя от раненых партизан. В лазарете даже Владлен Ховрах побывал с пробитой рукой — и за неделю успел переделать вентиляцию так, что в палате стены стали меньше сыреть. А как фронт подошёл, лазарет превратили в полевой госпиталь. Красноармейцев укладывали прямо на пол: не хватало на них ни коек, ни лежаков, ни полатей. А теперь — уже пятый месяц пошёл — никого. Раненых с фронта эшелонами увозили в Красное: так быстрее и эффективнее, напрямик. Не нужно переводить стрелку и вести поезд на неудобный крюк. И по лесу на грузовике ехать не нужно. Пёстрая курица влетела в открытое окно, пару раз клюнула пол. Она замерла, кося на Таню то одним глазом, то вторым, похлопала короткими крыльями. — Кыш! — Таня сделала вид, что собирается её пнуть. Кудахча, курица бросилась прочь, взвилась на подоконник и выпорхнула обратно, во двор. Тётя Шура держит несушек на яйца, и каждой из них дала кличку. У этой, например, кличка странная: Васька. Таня завернула за угол и остановилась. На втором окне, под Алёнкиным цветком, присела Меланка. Таня удивилась, что Меланка просто так взяла и уселась на подоконник, который тётя Надя всегда велела ей «драить до хирургической чистоты». Какая-то она сегодня сама не своя. — Меланка, ты что? — спросила Таня, приблизившись к ней. Меланка повернула лицо. Нос распух, красные щёки в слезах — что случилось? — Плохо всё, Танечка, — Меланка задёрнула носом. Она вынула из-за пазухи свёрток тряпицы и, развернув, показала на раскрытых ладонях. Тане сразу сделалось не по себе: в тряпице тускло блестела медаль, и рядом с ней лежал измятый, свёрнутый вчетверо конверт. — На Яшеньку с вечера похоронка пришла, — всхлипнула Меланка. — Мамка не знает пока: она на дежурстве была, а я ей не сказала. — Тише, Меланочка, — Таня обняла Меланку за плечи. Но Меланка совсем разревелась, размазывая слёзы по лицу кулаками. — Написано, что Яшка в сорок первом на заставе погиб, а мы думали, что найдётся, вернётся, — чуть лепетала она, а медаль и злополучный конверт уже валялись у неё под ногами, на белых досках. Таня молчала, обнимая Меланку, гладила по редким, мягким волосам. Та давилась слезами, втянув голову в плечи. Да и Таня давилась: неужто, у неё, и впрямь, «кутерьма»? Видела же, как сгорает на иве Яшкино имя — а ведь Яшка собирался Алёнку замуж позвать. А тут похоронка. — Мамке и так тяжело, — Меланка подняла мокрый нос. — Их с тётей Шурочкой всё грозятся на фронт призвать. Говорят, у нас в лазарете, якобы, пустота и невостребованность, а на передовой — дефицит. Таня не знала, что ей сказать. «Пустота», «невостребованность»… — Меланья! — в конце коридора раздался строгий голос тёти Нади. Обе вздрогнули. Тётя Надя вышла из кабинета и быстро шагала к ним. — Мамонька, — зарыдала Меланка, поднимая конверт. — Что это? — тётя Надя его тут же выхватила и развернула. Её лицо почти не изменилось, даже когда она прочитала письмо. Лишь в глазах скользнула жуткая, безысходная тоска. И губы дрогнули, да и пальцы смяли бумагу. — Татьян, ты иди, иди, — глухо пробормотала тётя Надя. — Тебе дежурить. Таня заметила, как она комкает похоронку. Дёргано так, аж разорвала.***
В палату Таня вошла сама не своя. Тётя Надя велела всегда улыбаться больным, но Тане хоть бы не уронить поднос с мисками бульона. Руки мелко дрожали, в горле собрался душный комок. Таня остановилась, едва переступив порог. Глубоко вдохнула прохладный воздух. Запах бульона смешался с духом карболки и спирта и ещё — с тонким, едва уловимым цветочным — ароматом синих колокольчиков в вазоне на одном из трёх широких окон. Тётя Шура открывала скрипучие старые рамы, и в палату влетал лёгкий утренний ветерок, колыхал старательно «отбученные» белые занавески. — Ну, что ж ты застряла-то? — буркнула тётя Шура и, присев на корточки, принялась «купать» тряпку в жестяном ведре. Она выкрутила её и, намотав на швабру, пошла натирать белый пол. — Случилось, что ли, чего? — осведомилась она, видя, что Таня всё топчется на пороге с подносом. — Больные, между прочим, кушать хотят. — Да так, тёть Шур, не выспалась, — пробормотала Таня и заставила себя двигаться между рядами коек. Почти все они стояли свободными и аккуратно застеленными: в лазарете осталось всего пять человек. — Здравствуй, Прасковьюшка, — тихо бурчала баба Клава на крайней койке у окна. Приподнявшись с подушки, она глядела перед собой в пустоту, точно бы на краю её койки сидел человек. — Скоро, скоро я к вам, дорогуша, — баба Клава вздохнула и будто погладила кого-то невидимого. — Скажи Агафьюшке, пускай пару дней подождёт, пироги не заводит. Остынут, покуда соберусь. — Покушайте, баба Клава, — Таня осторожно поставила миску на тумбочку перед ней и вложила ложку в морщинистую, дрожащую руку. Баба Клава грустно улыбнулась, и её взгляд стал осмысленным. Она точно вернулась из «нави», придвинула миску поближе и скрипнула слабеющим старческим голосом: — Спасибо тебе, внученька. — Пожалуйста, баба Клава, — Таня улыбнулась в ответ, поправив подушки так, чтобы бабе Клаве удобнее было сидеть. К койке в углу Таня всегда шла неохотно, а сейчас и вовсе, хотела мимо пройти, не заметив гадкого типа на ней. Угол называли «поганым», а на койке валялся военнопленный по имени Август Клопп. Долговязый и сухой немец со скошенным подбородком и огромным орлиным шнобелем умудрился поймать осколок пониже колена. С больной ногой он маялся уже четвёртый месяц, но рана всё никак не хотела заживать. По-русски Клопп общался с трудом и не всегда понимал, что ему говорят: сдвигал на кончик шнобеля перекошенные очки и хлопал рыбьими глазами, как дурачок. Однако Клопп считал себя «важной птицей»: бывший писарь при штабе погибшего СС-группенфюрера фон Кам-Траурихлигена, он, будто бы, знал какие-то военные тайны. Из-за этого с ним и приходилось возиться и охранять «пуще глаза». Около немца скучал караульный: Павлуха. Он где-то раздобыл довоенный пожелтевший «Огонёк» и мазал в кроссворде химическим карандашом. Клопп, как всегда, вытаращился, когда Таня подошла к нему с мисками. Одну из них она поставила на его тумбочку, как и для всех, однако Клопп не на шутку возмутился. — Их бин истинный ариец! — взвизгнул он, сжав кулак. — Варум фройляйн не делять книксен? — Заткнись, расстреляю, гнида, — зевнул Павлуха, привычно дотронувшись до кобуры. Под угрозой расстрела немец скорчился и, заграбастав миску, принялся хлебать, чиркая ложкой по дну. — Ешьте, товарищ Клопп, — без эмоций сказала Таня и пошла дальше. Клопп подавился, жаль, что не насмерть. Фашист и гадюка — он давно уже всем осточертел. Таня с удовольствием добавила бы ему в миску крысиного яду, да нельзя: Клопп очень нужен кому-то в Москве. Таня отвернулась, чтобы не видеть противную носатую рожу. — М-м! — уже звал её глухонемой Тольша, бывший ученик колхозного плотника Зайцева. Зайцева призвали на фронт, а Тольшу не взяли, негоден. Правая нога Тольши прочно застряла в гипсе: свалился с тёти Зининой крыши и получил перелом со смещением, да ещё в двух местах. — М-м! — Тольша закивал, получив завтрак. Таня улыбнулась ему и оправилась к следующей койке, где затесался ещё один «большой человек» — заместитель председателя Краснянского райкома партии, товарищ Гавриленков. Звали его Михал Михалыч, и он чем-то смахивал на медведя. На плюшевого медведя: кургузый толстяк с пушистыми вихрами вокруг лысины и усами, которые всегда стояли торчком. Возле товарища Гавриленкова с утра пораньше расположилась тётя Зина. Цветастое пёстрое платье висело мешком на её исхудавших плечах. Ненастоящая коса, венком обёрнутая вокруг головы, уже напоминала мочало. Товарищ Гавриленков беспрестанно болтал, наполняя палату низким гулом, а тётя Зина, заискивающе улыбаясь. До тех пор, пока над товарищем Гавриленковым не навис дед Матвей. — Что же это выходит, товарищ? — громыхнул он, сунув Михал Михалычу лист, исписанный чёткими строчками. — Что значит, лазарет снят со снабжения? Сам же лежишь тут — с каких чертей? Может быть, не нужно было тебе аппендицит вырезать? Товарищ Гавриленков скорчился, надув щёки — вот-вот, выплюнет всё, что жевал. А тётя Зина поспешила исчезнуть: вскочила и потрусила к двери. — Свет до сих пор есть только в опорном, а мы оперируем при карбиде! — продолжал распекать дед Матвей. — А ты что же, филонишь, товарищ? Гавриленков же ёрзал, да так, что койка под ним скрежетала. — Будет, будет, всё будет, — он лепетал, рассыпаясь обещаниями. Пустыми, скорее всего, ведь свет он ещё зимой обещал. Тане бы интересно было, чем закончится перепалка, но её ждал пациент поважнее. Она остановилась у койки, которая поначалу казалась пустой. Но нет, не пустая: на ней калачиком свернулась девочка лет пяти. Бедная маленькая Дашутка Дёмина походила на перепуганного котёнка. Она дрожала точно так же, как в тот день, когда её нашли возле убитых Укрутом матери и старшей сестры. И с тех пор Дашутка не сказала ни слова, только тихо плакала, или подвывала. — Дашик, кушать пора, — Таня дотронулась до её пушистых волос, и под ладонь попался колтун. Надо будет расчесать, пока тётя Шура не обкорнала Дашутку «под мальчика». Дашутка всхлипнула, подтягивая к подбородку худые коленки. Таня присела на краешек койки, ласково гладила девочку по спине. Но та всё плакала, сильнее и сильнее сжимаясь. На плечо Тани легла грубоватая рука тёти Шуры. Тётя Шура несильно хлопнула её и забрала Дашуткину миску. — Ты товарища Семёна навести, — она махнула рукой в дальний угол, который завесили простынёй. — Там он, за ширмой, совсем плох товарищ. С того света, считай, вынимали. Я Дашутку сама покормлю, а ты пойди, пойди. Тане оставлять Дашутку совсем не хотелось. Только с ней девочка могла немножко поесть, а больше ни у кого еду не брала. Но тётя Шура отправляла Таню очень настойчиво. — Да, хорошо, тёть Шур, — Таня растерянно кивнула и поплелась туда, к простыне. Таня поняла, что не может просто взять и сдвинуть эту самодельную ширму. Рука сжала накрахмаленную, но ветхую простыню, однако Таня осталась на месте. Грозный голос деда Матвея, бульканье Гавриленкова, бормотание бабы Клавы, тёти Шурины пестушки, которые та пела Дашутке — всё это отползло далеко, куда-то за пелену. За ширмой Таня слышала шумные, хриплые вдохи. Таня боялась видеть его, но всё же, зашла. Простыня закрылась за её спиной, тихо зашелестев, и Таня осталась наедине со старой койкой и распростёртым на ней человеком. Товарищ Семён лежал почти неподвижно, болезненно запрокинув голову. Сквозь прореху в простыне на его лицо падал солнечный луч, освещал растрёпанную белесую чёлку. Товарищу уже сняли дренаж, а в том месте, где была трубка, на бинтах виднелось розоватое пятно. — Доброе утро, товарищ Семён, — полушёпотом начала Таня и устроилась на табурете около койки. Она глядела на забинтованное лицо, на плотно сжатые веки. И вдруг краем глаза уловила движение в изголовье кровати. На облупившейся спинке, прямо у товарища над головой, сидела тёмная бабочка. Таня застыла, чтобы её не спугнуть. Она, ведь, точно такая же, как та, что садилась на стол профессора Валдаева. А может быть, это и есть та, «бессмертная» бабочка. Три года прошло… А ведь они с Никитой только на каникулы приезжали погостить, а остаться пришлось на три года. Вернее, это Таня осталась. — Бабочка способна жить вечно, в разных мирах, — Таня невольно повторила слова профессора и осторожно взяла товарища Семёна за запястье. Под пальцами бился медленный пульс, Таня про себя считала удары. — Жаль, что вы не знаете профессора Валдаева, товарищ Семён, — Таня погладила его предплечье осторожно, чтобы не задеть капельницу. — А я два курса у него проучилась. Перешла на третий, а тут вот, война. Она старалась улыбаться товарищу, а к щекам медленно приливал жар. Тётя Надя велела улыбаться тяжелораненым: вроде как, они это чувствуют… Таня снова сжала его неподвижные и холодные пальцы. Какие-то неживые — так часто бывает с людьми, потерявшими много крови. Конечно, товарищу нужно больше, чем Танины жалкие двенадцать унций. Слетев, бабочка скользнула перед самым Таниным носом, поднялась к потолку. И Тане на миг показалось, что на койке рвано дышит её Никита. Он выжил, а она — отдала душу Гайтанке. — Профессор Валдаев приезжал в Черепахово, читать лекции в рамках ликбеза, — Таня наклонилась поближе уху товарища Семёна. — И однажды попросил нас с Никитой отвести его на Русальную елань. Таня держала товарища Семёна за руку и мысленно возвращалась в тот самый июньский день, когда тётя Люба запретила им ходить на болото. А они с Никитой сбежали и повели с собой профессора тайком. — Есть у нас такая легенда, товарищ Семён, — шептала Таня. — Будто бы при князьях на месте елани стоял большой город. Профессор нам так и сказал: «Хочу посмотреть Велеград». Таня помнила запах мокрой травы и треск сучьев под сапогами — ярко и точно, как будто бы это было вчера. Вокруг поднимался к небу густой лес, а они втроём шли гуськом, убирая с дороги ветки кустов, осторожно обходя терновник, перелезая валежник. Подошвы хлюпали в мокрой грязи, а иногда ноги проваливались по щиколотки. Ветер приносил запах торфа, орала выпь, и квакали лягушки. Чаща отступила, и впереди раскинулась поляна сочной зелёной травы с редкими деревьями — низкими, скрюченными. Поляна тянулась куда-то очень далеко, через лес, к солнцу. «Дальше нельзя», — сказала тогда Таня и остановилась: никакая это не поляна, а Русальная елань, и под травой подстерегает гиблая трясина. Профессор Валдаев приложил ладонь ко лбу «козырьком». Мимо мелькнула бабочка, поднялась вверх, к густым кронам… Та самая, «бессмертная». — А ведь он до сих пор тут стоит, — задумчиво пробормотал профессор. До того убедительно, что коряги, деревья, кусты сами собой превращались в терема и остроги. Такие, про которые часто рассказывала тётя Люба. Княжий терем стоял на холме — и вместе с ним провалился под землю. — Князь Пересвет зря изгнал волхвов, товарищ Семён, — Таня пересказывала всё это незнакомому человеку, как однокурснику — наверное, потому что больше некому было сказать. И потому что тётя Надя велела разговаривать с тяжелоранеными — вроде бы как, они слышут. Волхвы покидали терем Пересвета, не оглядываясь — и лишь на самом пороге обернулась Зарянка Кутерьма, Гайтанкина мать. Дети взвизгивали всякий раз, когда тётя Люба зловеще шептала, как князь падает замертво, как поднимается он, и его ноги срастаются в хвост. — Князь сделался Ужалем, ужиным царём, — Таня сжимала пальцы Семёна, потому что ей и самой от этой байки становилось не по себе. — Весь Велеград в одну ночь провалился под землю, а проклятие Зарянки легло сверху болотом. Таня как наяву видела крыши, подворья, людей, лошадей, навсегда застрявших где-то между мирами. Представляла, как рассыпается всё это в звёздную пыль и уходит… Но не под землю, а туда, к Крабовидной туманности — профессор Валдаев считал, что именно там «навь», параллельный мир. А назад научилась возвращаться только Гайтанка Кутерьма — чтобы защитить невинных людей. Внезапно Таня умолкла: товарищ Семён шевельнул рукой. — Товарищ Семён? — она подалась к нему, заглядывая в лицо. Семён вдохнул глубже, и его пальцы вновь шевельнулись. Вздрогнули веки — товарищ Семён приоткрыл глаза, но всего на секунду.