ID работы: 9331457

Нечаев

Гет
NC-17
В процессе
328
Размер:
планируется Макси, написано 717 страниц, 51 часть
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
328 Нравится 385 Отзывы 130 В сборник Скачать

Глава 14. Самый страшный

Настройки текста
Гроза прекратилась к утру. Тучи рассеялись, и ветер утих. Лишь издалека ещё слышались глухие отзвуки грома, и прилетала прохладная сырость. Солнце только взошло, первые птицы отряхивались, просыпаясь, и пробовали нетвёрдые со сна голоса. От земли медленно поднимался пар, капли сверкали на траве, на деревьях, падали с крыши колодца на каменный бортик. Семён Нечаев вытащил наполненное до краёв ведро и с размаху окатил себя холодной водой с головы до ног. Он шумно отфыркивался, вымывая лицо, шею, волосы. А после — опять забросил ведёрко во чрево колодца. — Доброго утречка, товарищ Нечаев! — к Семёну подошёл Гавриленков в кальсонах и с ворохом одежды в руках. — Доброе, Михал Михалыч! — весело поздоровался товарищ Семён. Он вытащил второе ведро, снова опрокинул его на себя и в третий раз отправил в колодец. — Эх, хорошо! — выдохнул товарищ Семён, вытирая ладонями румяные щёки. — Хорошо ведь сегодня, Михал Михалыч! Товарищ Гавриленков плескаться не спешил. Он отошёл в сторонку и аккуратно пристроил чистые брюки и рубашку на ветках куста, чтобы Семён ненароком их не обрызгал. — Ваша правда, товарищ, — кивнул он, вернувшись. — Мне, вот, противопоказали напрягаться… Михал Михалыч выпятил похудевший, дряблый живот, показал товарищу Семёну на свежий розовый шрам, и попросил, ухмыляясь в усы: — Достаньте и мне водички, а? Апиденцит, понимаете ли, сурьёзное дело, товарищ! Зевая во весь рот, Гавриленков принялся раскладывать на бортике колодца мыло, помазок, больничное вафельное полотенце и опасную бритву — немецкий трофей, в футляре с тиснёными золотом рунами. — «Апиденцит»! — насмешливо передразнил его товарищ Семён и налёг на скрипучую ручку здоровой левой рукой. — Да не вопрос, Михал Михалыч, достанем и вам водички-то! Недолеченное плечо чертовски докучало Нечаеву. Хоть пуля и прошла насквозь, не задев ни связки, ни кость, а шрам противно ныл и саднил до сих пор. Да и рука двигалась плоховато. Семён поставил ведёрко на бортик, но Гавриленкову не отдал, а навалился на него и точно так же ухмыльнулся, «в усы», хоть и усов не имел. — Бритовку одолжите, Михал Михалыч. Гавриленков сначала хотел зажать: жаль ему было трофейную бритву, и мыло, да и помазок жаль. Начал уже выдумывать, как бы отбояриться. Нечаев глядел на него испытующе — улыбался, а взгляд у него стальной, да и острый, как та бритва. Будто душу разрезает на живую. Нет, хоть Гавриленков и замсекретаря райкома партии, а отказывать товарищу из СМЕРШа совсем некрасиво. — Уговорили, товарищ, — буркнул Михал Михалыч без особого энтузиазма. Семён весело насвистывал, натирая подбородок и щёки помазком Гавриленкова. Слишком уж рьяно старался, да и щетина у него — будь здоров. Михал Михалыч даже начал опасаться: а вдруг сломает? Не своё же, а значит, не жалко. — Нехорошо ведь выходит, — проворчал Семён, раскрыв трофейную бритву. — Лазарет со снабжения снят, света нет. Даже медикаменты, и те, в подвале выращивают. Могли бы и подсуетиться, товарищ замсекретаря. Всё-таки, «апиденцит», понимаете ли, сурьёзное дело. Здорово же он его «сделал», даже интонацию скопировал. Гавриленков успел пожалеть, что вылез умываться именно сейчас, когда у колодца этот Нечай. — Не могу я, товарищ, — выдавил Михал Михалыч и сделал руками, будто бы ослабляет на шее петлю. — На фронт всё отдаём. Сами знаете, как для армии важно снабжение, всю жизнь ведь служили. — Ну, а свет? Свет — тоже на фронт? — подловил Гавриленкова товарищ Семён. — При карбиде вас оперировали, товарищ. А если бы не там резанули? Что б было? Вот же, Семён! Добренький-добренький, но как прищучит! Гавриленков рядом с ним начинал корчиться. «Апиденцит» едва не свёл его в могилу, в животе до сих пор появлялись гадкие рези. Матвей Аггеич сказал ему, что это «фантом». Но мало ли? Вдруг Михал Михалыч куда «сурьёзнее» вляпался с «апиденцитом», потому что не желал сдаваться врачам до тех пор, пока глаза на лоб не полезли от боли? Товарищ замсекретаря зачерпнул пригоршню ледяной воды из ведра и умыл вспотевшую физиономию. Вода потекла по усам и по колючей щетине на подбородке. Щурясь от солнца, Гавриленков снова выдумывал, чего такого сказать, чтобы Нечаев отстал. Путного в голову не приходило, но товарищу замсекретаря повезло: Семёна отвлекла тяжёлая поступь и лошадиное фырканье. Осёдланная гнедая кобыла неспешно приблизилась, на ходу щипая траву. Сама по себе, да ещё и мокрая вся, взъерошенная, а ноги по самое брюхо заляпаны грязью. — Чья кобылка-то? — кивнул на неё товарищ Семён. — Не знаете, часом? — Васяты животина, — буркнул Гавриленков, старательно вымывая помазок. — Не привязал даже, так с флюсом замаялся. Пофыркивая, кобыла обошла колодец, добралась до упавшего телеграфного столба. Она остановилась возле торчащих заржавленных крючьев и пару раз махнула хвостом. Столб едва виднелся в ромашках — давно сгнивший да поеденный древоточцами. — Столбы-то попадали, — заметил товарищ Семён. — Даже вот, животина вам показала, где труд приложить! Товарищ Гавриленков пространно кивнул. Нечай припёр его к стенке. Придётся, всё-таки, почесаться и поставить другие столбы… пока товарищ из СМЕРШа его не сожрал. — Позвольте-ка бритовку, товарищ Семён, — Гавриленков потянулся за бритвой, но Нечаев её перехватил. Поймав вопросительный и слегка испуганный взгляд Михал Михалыча, Семён лениво повертел бритву перед глазами. Он повернул её так, чтобы товарищ замсекретаря мог видеть руны, и пробормотал будто бы сам себе: — Такую «козюлину» рисовали на удачу. Она так и называется «знак счастья». «Хайльсцайхен», если быть точным. Гавриленков впервые за год, пока у него была эта бритва, присмотрелся к «козюлине». Вернее даже к трём «козюлинам», нарисованным близко друг к другу. Две неровные молнии, а рядом — стрелочка с какими-то короткими хвостиками. Ну и что? Михал Михалыч не понимал, причём тут эти хвостики, и к чему вообще клонит товарищ Семён. — Михал Михалыч, вы ведь Еленовским подпольем руководили до сорок третьего? — наконец осведомился Нечаев и вернул Гавриленкову бритву. — Ну? — буркнул тот. Бритву он тоже решил вымыть получше и принялся деловито полоскаться в ведре. Товарищ Семён же хорошенько растёрся вафельным полотенцем и теперь не спеша натягивал больничную пижаму. — Здорово вы прищучили Фогеля! — он весело хлопнул Гавриленкова по плечу. — На славу сработали, — приосанился товарищ Гавриленков. Комендант Еленовских Карьеров Макс Фогель угодил в плен живым — за это Михал Михалыч гордо носил медаль «Партизану Великой отечественной». Сейчас она лежала в кармане его пиджака, бережно завёрнутая в носовой платок, и Гавриленков собирался прицепить её на лацкан. Сегодня у товарища выписка, праздник — в честь такого не грех пофарсить. Да и первача хлопнуть не грех. Но товарищ Семён первач не любил, и отказался, когда Михал Михалыч предложил ему «стаканец». — А вот, Стукача не нашли, — заметил он с хорошей долей ехидства. У товарища Гавриленкова аж желваки заходили. Семён присел на бортик колодца, и его взгляд сделался неприятно колючим. У товарища замсекретаря аж мурашки побежали по спине. Гавриленков густо намазал лицо мыльной пеной. Если за Фогеля ему нацепили медаль, то из-за проклятого «крота» по кличке Стукач Михал Михалыч едва не загремел под расстрел. И концов до сих пор не нашёл. Всё недоумевал, кто из его бойцов умудрился снюхаться с Фогелем. — Изворотливый больно, — глухо буркнул Гавриленков и содрогнулся, отдёрнув бритву от лица. — Чёрт! Михал Михалыч неловко полоснул себя — и кинулся за платком. Прижал его к подбородку, с которого тонкой струйкой сочилась кровь. — Ни одну наживку, гнида, не заглотил, — сетовал он, разглядывая платок, заляпанный красными пятнами. — Как знал, зараза, на какую «удочку» ловим! Когда сняли оккупацию, Гавриленков надеялся спустить Стукача на тормозах: Фогеля больше нет, подполье расформировано. Как Михал Михалыч себе говорил, самоликвидировался Стукач, однако Нечаев как-то очень нехорошо напомнил о нём. Ежу понятно, что неспроста. — Закурить не найдётся? — между делом бросил товарищ Семён. — В пиджаке, в нагрудном кармане, — протараторил Михал Михалыч. Его раненый подбородок больно щипало от мыла и воды. А, вглядевшись в мелкое мутное зеркало, товарищ замсекретаря увидал суровый порез. Останется шрам… который можно будет с успехом выдать за боевой. Товарищ Семён выбил из пачки две папиросы: одну за ухо заложил, на потом, а вторую — с удовольствием закурил. Пуская дым через ноздри, он поглазел на кобылу Васяты, как та уныло щиплет траву, отмахиваясь от мух промокшим хвостом. Послонялся вокруг колодца, подставляя лицо лучам утреннего солнца, и вразвалочку приблизился к товарищу Гавриленкову. Нечаев повыше его на полголовы — Михал Михалыч отпрянул, когда он неожиданно наклонился к его уху. Семён хохотнул над тем, как вытянулась его намыленная физиономия, и глубоко затянулся, выдерживая непонятную Михал Михалычу паузу. Внутри себя товарищ Гавриленков извивался ужом на сковородке, однако сохранял невозмутимый вид. Он взял флакончик одеколона, открутил крышку, но помозговал и закрутил назад. Не стал мазать порез «огненной водой»: испугался, что будет дьявольски больно. Товарищ Семён наблюдал за ним, ухмыляясь, и, наконец, процедил, зажав папиросу в зубах: — Как справитесь со столбами — дам вам зацепку. — Что? — встрепенулся Гавриленков. — Есть у меня насчёт Стукача одна версия, — негромко бормотал товарищ Семён. — Надо бы обсудить. Но и вам, Михал Михалыч, придётся принести пользу обществу. — А ведь не по-советски торговаться, товарищ, — Гавриленков попытался его уличить, но Нечаев сердито свёл брови. — Не по-советски товарищей подводить, — укорил он сухо и зло. А, сплюнув, добавил: — Особенно, тех, которые спасли вашу жизнь. Гавриленков нервно пыхтел, застёгивая рубашку неуклюжими пальцами, и перекосил на две пуговки. — Да я уже давно собирался ставить столбы, — он юлил, дёргая эти несчастные пуговки. — Надо, так сказать, поднимать колхозы, страну восстанавливать… — Ну так в чём же дело? — улыбнулся товарищ Семён. — Апиденцит, — булькнул Михал Михалыч. Он наспех кинул на полотенце бритву и помазок, завязал углы неопрятным узлом. — До встречи, товарищ Семён, — пробубнил Гавриленков, зажав подмышкой пиджак. — Мне ещё выписку на руки получать. Медаль на лацкан он так и не прицепил: как-то стало не до медалей. Не до первача, не до праздников. Гавриленков ретировался мелкой рысцой, а Нечаев сидел на сыроватых замшелых булыжниках, дымил папиросой и довольно глядел ему в след. Знал, что подцепил товарища на хороший крючок. Семён остался один под кроной старого дуба. Белки скакали по нижним ветвям, то и дело сбрасывая прохладные капли. Под ногами собрался промокший, слипшийся тополиный пух, и стекали мелкие ручейки, бледно-жёлтые от сосновых спор. Семён огляделся: никого, только несчастная лошадь бродит и трясёт головой. Он сам выгонит Глебку взашей и заставит отвести её на конюшню. Но это попозже. А сейчас… Семён раскрыл блокнот, который всегда носил в кармане халата. Перелистал — чистых страничек осталось всего ничего. Наброски химическим карандашом заняли почти весь блокнот. Семён бережно провёл по странице кончиками пальцев, чтобы ни в коем случае не размазать карандашные линии. На каждом его рисунке — она. То развешивает выстиранные бинты — как раз тут, на этой верёвке, которая натянута у Семёна над головой. То кормит Черныша, сидя перед вольером на корточках. То гладит нерадивую Сашку. Как же Семёна тянуло позабыть про «товарищей» и назвать её просто Таней! А лучше всего — Танюшей. Но, а вдруг, она не поймёт? Может, обидится? Таня ведь и не догадывается, что он украдкой рисует её. — Да что ж вы творите, товарищ? — внезапно раздалось за спиной. Резко обернувшись, Семён понял: Матвей Аггеич застукал его с папиросой. Нечаев едва успел затолкать блокнот обратно в карман, как дед Матвей выхватил его окурок и зло растоптал. А папиросу, что торчала у Семёна за ухом, смял в кулаке. — И так с одним лёгким, — Матвей Аггеич принялся сердито ворчать. — А туда же, дымить! Огорошенный, товарищ Семён прижал руку к груди — к тому месту, где война оставила ему пугающий след. Где до сих пор ныло, саднило, болело, и порой, даже так, что невозможно было заснуть. Семён ворочался, мучился — временами и до утра. Но о боли молчал — не к лицу солдату жаловаться. Может быть, и его боль — «фантом». А может… Подняв глаза на Матвея Аггеича, Семён пространно пробормотал: — Чего-то у меня там ещё осталось. Считайте, полтора лёгких у меня, а не одно. Семён улыбнулся, но вымученно, потому что нечему здесь улыбаться. — Полтора — всё равно, что одно! — отрезал Матвей Аггеич. — Лечишь вас, лечишь, а вы? А вы всё в могилу бежите как черти! Товарищ Семён раскрыл, было, рот, однако Матвей Аггеич не дал ему и слова сказать. — К строевой вы, товарищ, не годны — ни в войну, ни в мирное время! — Матвей Аггеич будто выносил приговор, так строго звучал его голос. — Получите выписку на руки, и с ней — в Москву, ляжете в госпиталь. Дай бог, чтоб коек хватило! Уяснили, товарищ? Улыбка с лица Семёна сползла. Он поёрзал, разглядывая эти самые причудливые ручейки. Сосновые споры в них будто вихрились — и оседали на остатках брусчатки. Нечаеву не впервой было слышать о том, что он не годен служить. А один из врачей как-то сказал, что он протянет всего пару лет, да и то, по госпиталям да по койкам. Что-то Семён Нечаев задержался на этой земле. — Не списывайте меня, Матвей Аггеич, — негромко попросил товарищ Семён. — Не могу я на койку. Желтоватые споры садились на его дряхлые сапоги. Матвей Аггеич хмыкнул, взяв бороду в кулак. — Впервые слышу, чтобы люди от койки отказывались. Напротив, с передовой рвутся в тыл. — Здоров я, Матвей Аггеич, — уверял товарищ Семён. — Даже рука почти не болит. Нечаев поднял правую руку, зашевелил кистью и пальцами, стремясь показать, что рана уже зажила. Плечо тут же заныло — поменьше, но всё равно неприятно. Да и стрелять с правой у Семёна пока не получится. Матвей Аггеич покачал головой, поцокал языком и ворчливо заметил: — А ведь морфием «лечитесь». Некрасиво, товарищ Семён! Нечаев застыл, не сводя глаз с сердитого, бородатого лица деда Матвея. «Лечился», тут дед Матвей его подловил. Начал, потому от боли было невмоготу. А потом — пристрастился, заболел «солдатской болезнью». Семён упёрся ладонями в шершавый булыжник — правая попала в какую-то круглую выемку, в которой собралась вода. — Матвей Аггеич, поймите меня, как оптимист оптимиста, — начал он и умолк, прикусив нижнюю губу. Пальцы Семёна сжались, мох забился под ногти. — Лучше ведь с морфием, но на своих ногах, чем всю жизнь по больницам валяться. — Ладно, товарищ, — на этот раз Матвей Аггеич уступил. — Только чтоб я вас с папиросами здесь больше не видел! — Есть! — Семён весело отсалютовал — как пионер, а не как красноармеец. — Курить — здоровью вредить! — Так и не вредите, товарищ! — Матвей Аггеич хлопнул Семёна по плечу. Специально по больному: глянуть, вздрогнет, или нет. Но Семён улыбался, как ни в чём не бывало, хоть и больно было до ужаса. — Радуйтесь, товарищ оптимист: в конце недели на выписку, вернётесь в свой СМЕРШ, — дед Матвей тоже улыбнулся ему, уходя. — Но, если увижу табак — мигом спишу! Но Семён не очень-то радовался: папиросы забрали, да ещё и обругали, как маленького. От морфия он немного отвык, больше и не хотелось. А вот, без табака ощутимо страдал. Придётся снова «стрелять» и прятаться от деда Матвея до выписки, чтобы не получить «в шлемофон». На больничном крыльце страдал Глебка. Скукожился весь, ёрзая на стёртой ступеньке, и держался за щёку, до сих пор болезненно пухлую. Товарищ Семён приблизился к нему бесшумно, как кот, а Васято и не заметил его. — Кобылу-то свою привяжи и почисть! — заворчал Нечаев, специально погромче. — Чего она у тебя по двору слоняется, да ещё под седлом? Глебка вздрогнул от неожиданности, но не спешил подниматься, пихал осколок ступеньки носком сапога. Семёна подмывало пнуть его, чтобы зашевелился. Но он не стал этого делать, когда Васято на него посмотрел. В серых глазах Глебки застыл страх и смятение. Он виновато моргнул и зашепелявил, кривясь из-за разрезанной десны: — Товарищ Семён, вот как это у вас получается? — Что? — Нечаев подпёр кулаками бока. — А вот так, — Глебка перешёл почти что, на шёпот. — Ничего не бояться? Он умолк, огляделся вокруг. Ясно, что не хотел, чтобы кто-то услышал их разговор. Людей не водилось, а лошадь не выдаст — Глебка далеко отопнул бесформенный, острый осколок и тихо продолжил: — Товарищ Журавлёв отдал приказ: брать «немецкого дьявола». А я, вот, боюсь. Говорят, он целые роты штыком вырезал. А ещё и воскрес. Страшно это, товарищ Семён. Глебка опасался глядеть на Семёна, ковырял на стене штукатурку, а она осыпалась. Стыдно чекисту бояться. Отвернувшись, Глебка прятал пунцовые щёки. Но поделать с собой ничего не мог. — Эх, ты! — Семён вздохнул и присел рядом с ним. Васято посторонился, чтобы и ему места хватило на узкой, растрескавшейся ступеньке. В одну из трещин проросла молодая берёзка. Её нежные, яркие листочки сплошь усыпали капли росы. — Глеб, а я ведь тоже раньше не знал, — Семён положил руку ему на плечо. — Думал, прикончат меня в первом бою, и поминай как звали. А потом понял одну очень простую и очень интересную вещь. — Какую это? — оживился Васято. Нечаев схватил Глебку за гимнастёрку и, несильно дёрнув к себе, прошипел в его оттопыренное ухо: — А такую, что на любой войне смерть — это ты. Глебка отпрянул: в громком, свистящем шёпоте скользнуло безумие. Он встретился с Нечаевым взглядом и замер. Семён не улыбался, а скалился, хищно прищурив глаза. — Самый страшный здесь — ты, — продолжал он, не выпуская Глебкину гимнастёрку. — Ты убиваешь, а не тебя. Воевать надо так, чтобы немчура в штанишки пускала, чуть только услышит твоё имя! Нечаев пропустил довольный смешок, увидав, как Глебка захлопал глазами. Не чекист он, а зелёный салага. Только хорохориться и умеет, а как до дела — так сходит на сопли. — И не только немчура, своим тоже не давай спуску! — Семён отпихнул Глебку и встал, потянулся до хруста в костях. — Понятно, чекист? Глебка пространно кивнул и задумался, уткнувшись лбом в шероховатую, сырую штукатурку. А ведь «немецкий дьявол» именно таким и был, «самым страшным». Был… Ан-нет, его ещё и ловить надо. — Э, нет, пораженчество это, товарищ Васято, — Семён обругал Глебку и показал кулак. — Есть кадры куда пострашнее фашистских хвостов. Вот, товарищ, например, Журавлёв. Тот — ух! Как по бокам наваляет, боков не соберёшь! — Вам валял? — Глебка спрятал улыбку. — По первое число поколачивал, — Нечаев обнял себя за бока. — Так что, Глебка, не дрейфь! Кобылкой займись: вычисти её хорошенько, напои, задай овса — и пересмотри свои взгляды. Труд из нас сделал человека, а тунеядство — смерть смертей! Охая, Глебка поднялся с крыльца. Щека у него мучительно дёргала, особенно по ночам. Спать не давала, да и есть тоже. Зевая, Васято потопал к колодцу, у которого его кобылка опустила храп в полупустое ведро, допивая остатки воды. Семён перешагнул высокий порог и погрузился в прохладную сень коридора. Скоро обход, а после — и завтрак. Не хотелось опаздывать и злить Надежду Васильевну. — Ну вот, расковалась, — Семён услышал нытьё Васяты у себя за спиной. — И подкова пропала, чтоб её! — Так давай, Глеб: молоток, гвозди в зубы! — крикнул Нечаев, не обернувшись. — И не ленись, исправь положение!

***

На ухабах подвода подскакивала. Тряслась и скрипела, попадая колёсами в грязные лужи — не спасали даже хвалёные стальные рессоры. Матвей Аггеич уже не рад был, что согласился помочь Зинаиде и свернул сюда, на разбитую вдребезги бывшую улицу, утопающую в бурьянах. — Да что ж тебя сюда потянуло-то с утра пораньше? — сетовал Матвей Аггеич, объезжая особо глубокие выбоины, в которых собралась дождевая вода. Зинаида сложила руки на груди и сморщилась, будто бы у неё разболелся зуб. Матвей Аггеич на неё подозрительно покосился: а вдруг и у этой флюс? Васяты ему хватило — Глебка вырывался так, что пришлось привязывать к креслу. А ещё — чекист! Зинаида поморгала, сжимая и разжимая побелевшие пальцы. Она проснулась утром в холодном поту и раз двадцать повторила: «Куда ночь, туда и сон». Раз двадцать плевала через левое плечо. Но это пустое, когда дочь снится в мокром свадебном платье, перепачканном могильной землёй. — Сидит, значится, моя Матрёшка и не шевелится, — ныла Зинаида с болезненным надрывом. — А я иду к ней, иду, а подойти не могу. Всё дальше и дальше Матрёшка-то. И не глядит на меня — в пол глядит, и всё шепчет и шепчет. Только ни словечка не разобрать. Я бегу к ней, а Матрёшка всё шепчет и шепчет, а потом… Потом как закричит! Голову подняла, а вместо лица у неё — голый череп, а рот до самых ушей раскрывается. И я поняла, мне кровь из носа нужно поехать! — А чего сюда-то Зинаида? — ворчал Матвей Аггеич. — Тут и села уже нет, одни бурьяны. Нет села. Осенью год будет, как нет никакого села. Яркая зелень заполнила остатки подворий, стебли и ветки прорастали сквозь обломки рухнувших крыш. И в горелых остовах танков синели пышные гроздья колокольчиков избавь-травы. В зарослях звенели мелкие птички, перепархивали между ветвями, сбивая крупные капли росы. Но в воздухе всё ещё чудился противный запах дыма и хлопья пепла, вертящиеся над догорающими машинами и руинами разбомбленных домов. Зинаида таращилась на каждое из бывших подворий, как заворожённая, точно бы искала что-то в грудах камней и искорёженных железяках. Она натянуто молчала, комкая подол в кулаках. Выглядела Зинаида паршиво: серая какая-то, круги под глазами, косынка навязана на голове кое-как. — Матрёшка несчастная у меня была, — проскрежетала она сквозь зубы. — Вилась всё за проклятым Ховрахом! Записки ему калякала и рвала, калякала и рвала. Сидела так, в стену лицом, рвала и разговаривала будто бы, с ним! Как попортил кто, ей-богу, Матвей Аггеич! Зинаида выгребла из кармана передника пригоршню каких-то смятых рваных бумажек — на них ещё виднелись фиолетовые потёки чернил. Обрывки сыпались сквозь её пальцы, и ветерок подхватывал их и уносил куда-то далеко-далеко. — Каждый божий день я ей твердила, что не пара они, что он — старый хрыч, а она — наивная бестолочь! — сокрушалась Зинаида, комкая все бумажки в шар. — Но ей хоть кол на голове теши! Эх! Зинаида безнадёжно махнула рукой. Слёзы душили её, и она умолкла, переводя дух. Бедная Матрёна стояла перед глазами, будто живая. Вон она, там, среди лопухов и ромашек, в растрёпанном, неопрятном венке — машет рукой. Или нет, не там, а на завалинку разрушенной хаты присела, поправляет венок и улыбается. Не улыбается — зубастый череп у Матрёнушки вместо лица. — Там, перед самым мостом, — сипло выдавила Зинаида, глядя вдаль, где за дымкой водяного пара маячил технический пруд птицефермы и дряхлый мост. — Осталась поганая Ховрахова хата. Сюда меня Матрёшка звала, Матвей Аггеич! Дед Матвей укоризненно покачал головой. — Зовёт, дык крестись! — отрезал он причитания Зинаиды. — Жаль, конечно, Матрёшку-то, ладная девка была. Но, Зинка, в могиле она, а тебе ещё рано в могилу! И чего ты в Ховраховой хате найдёшь? Там немчура полгода топталась: разграбили всё, жуки на заборе! Матвей Аггеич собрался поворачивать и ехать назад, в лазарет. Сколько времени потерял, послушав нытьё вздорной тётки! Мельком он взглянул перед собой, где среди дичающих яблонь виднелась проломленная крыша и щербатые кирпичные стены. Владлен Ховрах называл двухэтажные хоромы «экспериментальный проект», но вот, Матвей Аггеич считал Ховраха несуном. А может быть, и предателем: а откуда у немчуры тогда бы взялись «подводы Краузе» с такими же стальными рессорами? Матвей Аггеич не стал поворачивать, а погнал лошадку вперёд. Придумал, куда можно спровадить Лобова из лазарета, искать арсенал: к Ховраху. — Пошла, родимая! — дед Матвей хорошенько вытянул вожжами по лошадиной спине. Пегашка с шага сорвалась на резвую рысь, едва не стряхнув Зинаиду с подводы. — Чего это ты? — та испугалась, хватаясь за низкий, занозистый бортик. — Матрёшка меня окликнула, — кивнул ей дед Матвей и напугал ещё больше. Тут никто не ходил и не ездил уже, наверное, год. Дорога потерялась в бурьянах — даже пришлось оставить подводу и пешком продираться через чертополох и подрастающие деревца. Какой-то мелкий зверёк вывернулся из-под ног и зашуршал, сбегая в траву. Зинаида застряла у перекосившейся калитки. Толкнёшь её — несильно, так, заденешь плечом, и калитка повалится, скроется в лопухах. Сюда Матрёшка прибегала каждый божий день. Приседала у дерева, от которого остался горелый пень, и караулила, когда проклятый Ховрах выйдет во двор. У пня навечно замер развороченный остов немецкого танка, на люке которого висел скелет, а вокруг зеленели ростки. Прорастали сквозь гарь, сквозь металл и сквозь кости, на ярких листьях сверкали капли росы. — Эк, и некому схоронить! — дед Матвей кивнул на скелет и подошёл к калитке. — Да кому нужны они — немчура! — проворчала Зинаида. — Сгинул, туда и дорога! Хлипкой калитка оказалась только на вид. Петли намертво заржавели — Матвей Аггеич не смог её открыть, как бы ни пихал. — Подсоби, что ли! — заворчал он Зинаиде. — Стоишь тут, мяклишей ловишь! Зинаида качнулась вперёд — приблизилась неуклюжими механическими шагами, молча упёрлась руками в железные прутья, покрытые налётом ржавчины. Как заворожённая, она таращилась туда, за калитку — Владлен Ховрах сам мостил дорожку гладкими круглыми булыжниками. Местами разбитая, она убегала куда-то в чертополох. В никуда, будто в другой мир. Матрёшка ушла туда вслед за Владленом — навсегда, но нет-нет, да и выглянет, помашет рукой и вновь скроется. Зинаида и рада была отпустить её насовсем, вот только сердце болело, всё следом рвалось. А мёртвые, они ведь всё слышат, всё чувствуют — вот и не уходит Матрёшка. Калитка как приросла. Зинаида пару раз стукнула в неё ладонями, но она ни на йоту не сдвинулась. — Да что ты! — фыркнул дед Матвей. — Вместе давай толкать! — Заело проклятую, — отдувалась Зинаида, налегая на заржавленную решётку. Та тяжело скрежетала, шатаясь. Мелкий зверёк вывернулся из травы под калиткой, шмыгнул прочь по сапогам Зинаиды. Та взвизгнула от неожиданности, но Матвей Аггеич вдруг шикнул: — Зинка, цыц! Он больше не толкал калитку и расшатывал её, а замер, уставившись куда-то перед собой. Зинаида застыла, а потом — невольно попятилась. Рука сама собой потянулась ко лбу — Зинаида перекрестилась три раза. Молодые побеги невдалеке качались и дёргались — кто-то продирался, обламывая их с громким треском. До слуха донеслось зловещее завывание, а ещё — тихий утробный рык. — Матвей Аггеич, волк! — взвизгнула Зинаида. Она отступала, не в силах глаз оторвать от качающихся ветвей. Кто-то тёмный там и большой — как пить дать, настиг их чёрный волк-людоед. Песенка спета. Ещё шаг, и Зинаида спиной наткнулась на танк. Замшелый оскаленный череп висел около её лица. Но Зинаиде было плевать. Она видела, как Матвей Аггеич сдёрнул двустволку с плеча, как он прицелился неизвестно куда — что там разберёшь среди зелени? — А ну-ка, выходь! — сердито прикрикнул дед Матвей, как будто бы зверюга его поймёт. Ветки качнулись, и из-за них ответили… не рыком, а бранью. Хриплый, но совсем не звериный, а человеческий голос. Беспощадно обламывая тонкие ветки, из зарослей выдвинулся тип, с ног до головы перемазанный грязью. Одежда висела на нём косматыми клочьями, а шёл он, хромая на обе ноги. — Стой, буду стрелять! — пригрозил ему дед Матвей. Зинаида же топталась ни жива ни мертва: это же Еремей Черепахов, весь в могильной земле. — Громов? — с удивлением хмыкнул Матвей Аггеич и опустил двустволку. — Чего с вами-то приключилось, товарищ? — Нападение… на полевой лагерь, — выдавил Громов, отдуваясь с пугающим присвистом. Он опёрся о расквашенные колени — казалось, вот-вот сомлеет и рухнет. — А здорово-то вас «украсили», — заметил Матвей Аггеич. — В лазарет надобно. — Некогда мне по лазаретам валяться! — отказался товарищ Громов. — В опорный меня отвезите: необходимо срочно доложить товарищу Комарову о нападении! Дед Матвей укоризненно покачал головой. Громов, хоть и здоровый детина, но отделали знатно. Похоже, у него сломаны рёбра, а может быть, получил тумака и похуже. Очень уж не понравилась Матвею Аггеичу его испарина и нездоровая бледность. Но Громов с ослиным упрямством не желал в лазарет. — Идёмте, товарищ, — Матвей Аггеич подставил ему плечо. — У меня тут подвода, так и быть, довезу. Громов еле тащился, навалившись на деда Матвея внушительным весом. Хорошо хоть сам двигал ногами, а то бы Матвей Аггеич не дотащил его до подводы. Зинаида следом плелась, всё оглядывалась на заброшенный «терем» Ховраха. Сквозь дырявый забор маячили заросли во дворе — покачивались на ветерке кусты, дрожала листва. Чудилось Зинаиде, как бредёт по тропинке к дому тонкая фигурка, но не в белом платье, а в зелёном, точно, как листья. Она почти скрылась из виду, но замерла… — Зинаида, давай-ка, товарищу подсоби! — окликнул впереди дед Матвей. Фигурка растаяла, а может быть, нырнула в листву. Точно, это Матрёшка была. Нет ей хода на божий престол — кинулась, дура, в колодец и застряла навечно между навью и явью. Громов ворочался на подводе и громко кряхтел. Всё не мог устроиться так, чтобы не ломило битые бока. Зинаида дала ему фляжку воды — Громов выхватил и принялся жадно, отдуваясь, хлебать. Вода стекала по его небритому, грязному подбородку, а Громов давился, отфыркивался и снова хлебал. Так пить хотел, бедный, что выхлестал всю фляжку до дна едва ли не залпом. — Благодарю, товарищи, — выдохнул он, осторожно утерев рукавом разбитые губы. Лицо у него распухло, а правый глаз и вовсе, заплыл, и под ним чернел жестокий фингал. Матвей Аггеич гнал Пегашку зарастающей улицей. Раньше она называлась Красного Октября — Зинаида каждое утро, едва брезжил рассвет, ездила здесь на колхозную птицефабрику. Работу сортировщицы яиц она терпеть не могла, но с каким удовольствием вернулась бы сейчас обратно, в цех номер три, забыла бы обо всём. Дома её, как всегда, встречала бы живая Матрёшка, а муж Вениамин в прошлую зиму не пропал бы без вести под Москвой. — Свидетелями пойдёте, — пробурчал Громов, в который раз перевалившись с боку на бок. — Дык мы и не видали-то ничего, — дед Матвей не захотел быть свидетелем. — Что за показания мы будем давать твоему Комарову, служивый? — Вы меня обнаружили, — настаивал Громов. — В районе дома номер… Товарищ осёкся: не знал, что за номер носили хоромы Владлена. — Тринадцать, — подсказала ему Зинаида и тоже умолкла. Число-то какое плохое! Коммунизм учит в такое не верить, но как не поверить-то, когда Владлен Ховрах испоганил ей жизнь? — Тринадцать, — повторил Громов. — По улице Красного Октября. — Каким ветром занесло-то, служивый? — не оборачиваясь, поинтересовался дед Матвей. Он не стал сворачивать в дебри, чтобы срезать путь, а ехал самой длинной дорогой, которая сохранилась получше других. Жаль ему было подводу, да и не хотел, чтобы Пегашка забурилась в какую-нибудь воронку и ноги переломала. Зинаида ёрзала на краю подводы и поплотнее куталась в пуховый платок. Но по телу, всё равно, ходил злой холодок. Настоящий озноб, от которого колотило, ведь Громов рассказывал ужасные вещи. Зинаида видела, что товарища тоже трясёт, хотя он и старался прятать свой страх. — Не человек за тобой скакал-то, служивый, — полушёпотом выдала Зинаида, когда Громов умолк. — А кто же? — тот, скорее, удивился, чем испугался. — Еремей Черепахов, — Зинаида сама себя напугала, скукожилась под платком. — Потревожил ты барина своими поисками, обысками — вот он и погнал тебя взашей! — Дура! — окрысился на неё дед Матвей. Он замахнулся и едва подзатыльник не влепил Зинаиде. Не достал просто, а то бы огрел от души. — Что ж ты буровишь-то, Зинка? — ворчливо распекал дед Матвей. — Тут товарищ Комаров разбираться должон, что за фашист объявился, а ты — Еремей! А ты — Черепахов! Ловить его надобно, а не байки выдумывать! — Неужели вы, Матвей Аггеич, в Еремея не верите? — закудахтала Зинаида. — А кто же тогда… — Цыц! — ещё больше рассердился дед Матвей. — Байки-байками, а нападение — товарища Комарова забота! Чуть заметная тропка змеилась, убегала в дрожащее марево. Пристыженная, Зинаида затихла, зарывшись в платок по самый нос. Она позволила себе оглянуться и заметила, как шевельнулась дверь Владленовых «экспериментальных» хором. «Земля тебе пухом», — мысленно пожелала Зинаида Матрёшке. Но креститься не стала, побоявшись товарища Громова.

***

Таня взяла ухват и, ловко подцепив чугунок, вынула из печи. По кухне разлился упоительный запах: у тёти Любы щи выходят — пальчики оближешь. Таня всё пыталась научиться такие же стряпать, но получалось у неё как-то не так, как-то обычно. Таня поставила чугунок на стол и сейчас же укутала в пуховый платок, чтобы щи не остыли. Пора миски нести и звать детей на обед. Они все во дворе, помогают тёте Любе «воевать» с грядками. Один только Димка сидел перед окошком на лавке и деловито строгал деревяшку коротеньким ножиком. Димка пыхтел курносым носом, поворачивая деревяшку то одной, то другой стороной. Но выходило у него неважно: кособокое что-то и всё в зарубках. Таня и не разобрала, что это он вырезал. — Ну вот ещё! — фыркнул Димка, с досадой хлопнув деревяшку на подоконник. — Ты чего? — удивилась Таня. Она принесла миски и расставляла их на столе. Миски все разные: есть обычные, из алюминия, а есть эмалированные и даже с рисунками. Например, вот эта, красивая миска, со слегка отколовшимся васильком на дне — всегда для маленькой Груни. А миска с красными розами — тёти Любина. — Дед Матвей наказал мне ложку выстругивать, — буркнул Димка. — Сказал, что, когда у меня красивая ложка получится, папка с фронта напишет. А у меня — всё никак. Культяпки какие-то получаются, а не ложки. Димка что-то пнул, и Таня увидела, что на полу валяются целых три «культяпки». Димка прав: ни одну из них ложкой не назовёшь. — Дим, а давай-ка, ты мне с мисками помоги, — Таня вручила ему несколько мисок. — А папка тебе и без ложки напишет. Димка нехотя поднялся с лавки. Весточку от отца он ждал вот уже второй год: лейтенант Иванов пропал без вести вместе с тёти Зининым мужем. — А как же ложка? — протянул Димка, пошевелив ту «культяпку», которую строгал последней. Она мало отличалась от других, на полу, и совсем не походила на ложку. — Отдохнуть тебе пора, работяга! — Таня ласково потрепала мальчишку по жёстким рыжим волосам. — Знаешь, как говорил профессор Валдаев? — Как? — вскинул голову Димка. Вместе с Таней он расставил миски, потом принялся раскладывать ложки. — Для эффективной работы необходимо чередовать физический и умственный труд! — весело повторила Таня за профессором. — Так что, сбегай-ка во двор и скомандуй «к столу»! — Есть, товарищ старшина! — отчеканил Димка, как настоящий солдат. Его отец научил — и чеканить, и маршировать, и дрессировать почтовых голубей. И даже свистеть, не просто так, а морзянкой. Димка рад был отвлечься от кропотливой работы, выбежать на солнышко и собрать малышню. А по пути ещё и сорвать поспевшее яблоко. Димка выскочил в сени, и Таня осталась одна. В кухне сделалось тихо-тихо и ещё более сумрачно. Ветки старой яблони во дворе закрывали окно — всё руки не доходили их срезать. А теперь ещё — тишина. Синичка присела на открытую форточку, скосила глазок и молча слетела, скрылась в листве. Таня присела за стол, на краешек табурета, и не заметила, как стала кататься на нём. Бумажный листок, который она бережно расправляла, подмок и немного помялся, а рисунок заметно «поплыл». «Когда восходит Сотис — египтяне поют. Поют и не сеют, потому что разливается Нил», — на ум сразу пришли слова диковиной песни товарища Семёна. А ведь он верно подметил: стебли цветка легли на голову Тани, словно длинные пышные волосы. Таинственные египтянки, вырезанные на стенах пирамид, носили такие особенные причёски, да ещё и украшенные мелкими монетками и кольцами. В детстве Таня часами разглядывала тёти Риммину книгу со статьями Генриха Шлимана и с фотографиями удивительных фресок. Даже пыталась причесаться, как египтянка: вплела в косы три ненужных кольца для ключей. Они так запутались, что пришлось выстригать целый клок, а потом стоять носом в угол. Долго-долго — Тане показалось, что она простояла весь день. А вдруг, у товарища Семёна была такая же книга? Щёки у Тани горели, замирало дыхание. Жар разливался по спине и плечам, а кончики пальцев, напротив, сделались ледяными. Он подхватил её на руки, кружил. А иногда они оказывались куда ближе друг к другу, чем могла бы разрешить тётя Люба. Таня даже хотела забыть о постылом «товарище» и назвать Семёна просто — Семён. А что, если и правда, «забыть»? Вот, завтра она придёт и — «забудет». Но — нет. Таня спохватилась: нельзя. Что подумают люди, если она станет разговаривать со взрослым, почти незнакомым человеком, как с каким-нибудь однокашником? Стыдно, негоже… Но как же Тане хотелось убрать порядку волос, упавшую ему на глаза! Она не решилась, ведь товарищ Семён — не Никитка. Внезапно Таня насторожилась: из печи послышался шорох, как если бы там скреблась и царапалась крыса. Сначала неясный — почудилось? Нет, во второй раз зашуршало отчётливо — Таня вскинула голову. Из подпечка на неё Никитка глядел. Серый какой-то весь, сморщенный, маленький — сверкал злыми глазами. Таня застыла от холодного ужаса, вмиг пронзившего от макушки до пят. Никитка оскалился, показав щучьи зубы, и Таня отпрянула с визгом, сбив ногой табурет. Она сама едва не упала, споткнувшись, и лодыжку очень больно ударила. Таня вскрикнула и наткнулась на стол, едва чугунок не свернула. Её колотило, будто бы на холодном ветру, а то, что сидело в подпечке, шипело и стрекотало, готовилось прыгнуть. — Ты чего раскричалась? — голос тети Любы разбил какую-то незримую грань. Волна холода схлынула, Таня сразу же ожила и бросилась к тёте Любе. В носу щекотало, а по щекам слёзы бежали сами собой. — Да что же такое? — тётя Люба недоумевала, смахивая со вспотевшего Таниного лба налипшую чёлку. — Да так, крыса была, — Таня задёрнула носом. — Как выскочит из подпечка! Из подпечка выглядывал растрёпанный веник. Таня сама чистила им паутину и забыла убрать. А Никитка ей померещился из-за гематомы, как и Алёнка, и призрачный хозяин Черныша, все эти тени, которые она иногда замечает краем глаза. — Вот ещё, крыс не хватало! — фыркала тётя Люба, раскутывая чугунок. — И весь яд же извели на фашистов! Дети забегали, наполняя кухню гвалтом и топотом, окунали руки в лоханку с водой и рассаживались за столом. Димка быстренько сгрёб все «культяпки» и выкинул за окно, чтобы никто над ним не смеялся. Таня разливала щи черпаком и старалась так, чтобы не дрожала рука. Кого она видела в подпечке, и почему он так злился? Может быть, это знак, которого Таня так и не поняла? Она стралась об этом забыть, вытеснить ужас чем-то приятным, и перебирала в памяти фрески из тёти Римминой книги. Есть там такая, «Рождение Сотис»: черноволосая Мать разливов выплывает на маленькой ладье из подземного царства в небо, полное звёзд. Прямо, как Гайтанка Кутерьма — выходит из нави в явь. «Когда восходит Сотис — египтяне поют. Поют и не сеют, потому что разливается Нил».
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.