***
Неспокойный сегодня день, ветренный. Пегашка махала хвостом и опускала морду к траве, но, щипнув пару раз, выпрямлялась, настороженно прядая ушами. Тётя Люба сняла с подводы корзину отбученного белья, Таня сняла вторую корзину, поменьше. Простыни в лазарете грязнющие, пропитанные кровью — хоть их куда меньше, чем в оккупацию, а руки, всё равно, отваливаются от валька. Тётя Люба размотала верёвку, и Таня помогла ей протянуть её между деревьями. Завязала узлами покрепче, чтобы ветром не сорвало. Ветер трепал простыни — уже посеревшие и ветшающие от едкой мыльнянки. На шее у Тани висела тяжёлая связка старых прищепок — она брала по одной и тщательно закрепляла каждую простыню. — Тёть Любочка, глянь, — Таня заметила, как из лазарета выводят Кондрата. — А, повели, — проворчала тётя Люба. — Расстрелять бы его, и дело с концом! Кондрата вели к лошадям — Носов пихал его в спину, а Григорьев семенил послушной овцой. Странный он, знакомый такой. Григорьев сморщился и дёрнул руку к лицу, словно попытался поправить… монокль? Таня сама себе удивилась: с чего бы у контуженного немого Кондрата мог оказаться монокль? — Чего ты? — забеспокоилась тётя Люба. А Таня не двигалась — глядела, как они приближаются, как шагает Кондрат. Шатается, но чеканит, будто его годами муштровали маршировать. Морщит нос, и он выгибается горбатым крючком. Ему бы фуражку, да и монокль бы не помешал. И форма СС. — Тёть Любочка, я его знаю, — Таня не заметила, как выпустила простыню и она упала ей под ноги. — Что ты? Окстись! — тётя Люба не на шутку перепугалась. — Откуда? — Тётя Любочка, это же Шульц, — Таня обняла тётю Любу за плечи. — Глянь получше: он это, Ырка. — Да ты что? — тётя Люба всплеснула руками. А Таня сорвалась и побежала туда, к ним, к Петру и к Семёну — ей нужно сказать, что Кондрат — никакой не Кондрат. — Подождите! — она закричала, перекрывая шум ветра. — Стойте! Носов заковал Кондрата в наручники, и они с Власовым впихнули его на подводу. Сафронов запрыгнул в седло. Не услышали, уедут сейчас. — Подождите! Таня чуть не упала. Нога снова её подвела. Под коленом словно царапнула колючая проволока — фантомная боль обожгла, аж искры из глаз полетели. Таня сделала пару шагов и села прямо в траву, глотая слёзы, которые хлынули сами собой. Как же больно, хоть и всё давно зажило! Семён поставил, было, ногу в стремя, но замер и обернулся. А потом — рванул Тане навстречу. Она сидела в траве, и он, добежав, плюхнулся рядом с ней. Таня невольно прижалась, как ребёнок, который ищет защиты у старшего, сильного. Семён гладил её по волосам и шептал что-то на ухо. Но от боли Таня почти ничего не могла разобрать. Он взял в ладони её лицо, а Таня цеплялась за его руки похолодевшими пальцами. Она не могла спрятать слёз, и ей было стыдно за то, что он видит, как она плачет. — Ничего, это просто нога, — всхлипнула Таня. — Такое бывает, вы не волнуйтесь, пожалуйста. — Волнуюсь, — возразил ей Семён. — Давайте, покажем вас Матвею Аггеичу. — Нет, что вы, не надо, — отказалась Таня, мотнув головой. — Уже всё прошло. Не прошло, но она улыбалась. Комсомолка не должна разводить нюни из-за какой-то ноги. — Семён, — Таня сжала его запястье. — Я узнала Кондрата. Он — не Кондрат, это Отто Шульц, палач Черепахово. Возле Тани присела и тётя Люба, и Сафронов к ней подбежал. И Глебка маячил за спиной у Семёна. — Вот те раз, — буркнул Семён. — А вот и «Лили Марлен», чтоб её. — Надо Журавлёву телеграфировать, — Сафронов понял, что без командира не обойтись. — Шульц — это же адъютант Траурихлигена! — Так, давайте, в опорный его, и — телеграфировать! — распорядился Семён. — Товарищ Сафронов, ответственный! — Есть! — крикнул Сафронов и помчался обратно, к подводе. — От Ампелогова через камеру его посадить, чтобы не перестукивались! — крикнул Семён ему в след и повернулся к Тане. Таня сидела сама не своя. Ногу по чуть-чуть начало отпускать, но на смену боли душу выворачивал страх. Ырка Шульц — это тот, кто повесил Алёнку. Только сам дьявол хуже него. Таня заметила, как тётя Люба перекрестилась. Жутко. На ориентировке на Шульца, в опорном, стоял штамп «Убит» — а вдруг и он умеет возвращаться из нави? — Он не сбежит? — Таня старалась не всхлипывать. — Нет, что вы? В казематах отличные двери, — улыбнулся Семён и щёлкнул её по носу. — Представлю-ка я вас к награде — за исключительную помощь в поимке военного преступника. — Служу Советскому Союзу, — Таня ответила, как партизанка. Она же боец, а не нюня и не кисейная барышня. Но всё же, она держала руку Семёна. Так ей спокойнее — он, конечно же, выведет Ырку на чистую воду и Рогатого сможет поймать. — Так держать! — Семён неожиданно подался к ней и быстро, мимолётно поцеловал её в щёку. Таню бросило в жар, всё тело проняло дрожью. Она сидела в траве, прижав ладонью горящую щёку, а он удалялся — мимо колодца, мимо зенитки. Бесшумно. Семён запрыгнул в седло, бросил кобылу в резвую рысь, но Тане показались вечностью те пару минут, пока он домчал до ворот и скрылся из виду.***
Васято распахнул рамы, чтобы из кабинета выветрился дым папирос. Так душно здесь ещё не было. Все дымили сущими паровозами. А на стуле, посреди кабинета, скованный по рукам и ногам, гнусаво цедил на немецком языке Ырка Шульц. Власов держал его на прицеле: а вдруг, палач побежит? Мало ли на что способен адъютант «немецкого дьявола»? Тем более, он контуженный, а значит, безумен. И способен на всё. Стенографировал за Ыркой Сафронов, а не Бобарёв. Павлуха очень плохо понимал по-немецки, а записать необходимо каждое слово. Шульц временами пускался в свист, но его не тормошили. Бесполезно: из-за контузии, он медленно соображал. Но, может быть, притворялся, что медленно. — Свобода, равенство, братство, — повторял он всякий раз, выходя из «свистящего транса». И — замолкал, мечтательно вытаращившись в потолок. Там, у трещины, среди серых разводов, замерла бабочка. Бобарёв угощал Шульца кулаками и направлял в лицо противную лампу, но немец как сидел — так и продолжал. Молчал, да таращился, доводя до белого каления. — Чёрт, — сплюнул Сафронов, готовый уже согласиться с тем, что допрашивать проклятого Шульца нужно паялом. Он уже невесть какую папиросу скурил, даже тошнило. Но, нервничая, засунул в рот новую. — Стой, — Семён схватил его под руку, когда Сафронов вскочил и собрался отделать Шульца ногами, как сидорову козу. Пётр злобно взглянул на него: какого чёрта мешает? — Сдаётся мне, без толку бить, — Семён отрицательно покачал головой. Он пугал странным спокойствием. И, вместе с тем — злил. Хотелось и ему тоже влепить, чтобы не лез в расследование без партбилета. — А чего с ним делать-то? — Пётр сдулся: Семён опытнее, да и сообразительности у него будет побольше. Семён кивнул Сафронову на табурет, и тот сел, ёрзая на нём, чертовски скрипучем. — Думаю, надо вот так, — предположил Семён и повторил за Шульцем по-немецки: — Свобода, равенство, братство. Шульц вздрогнул, оборвав свист. Его «кроличьи» глазки расширились, и в них зажглась искра разума. Но быстро потухла, и Отто вновь сделался безучастным. Он отвернулся к окну, куда, клубясь, плыл душный дым — и молча застыл. — Так, — скрипнул зубами Семён. — Товарищ Сафронов, вы стенографируйте! Вариант номер два: равенство, свобода братство. Вы понимаете, что должен быть код? Пётр пожал плечами, но записал. А немец вновь дёрнулся и даже соизволил повернуть рожу. — Wie einst Lili Marleen, — сипло спел он и начал свистеть. — Пишите, — скрипучим голосом приказал Семён Сафронову, видя, что тот решил не записывать. «Поёт», — записал Пётр и осведомился: — И что же дальше, товарищ? — Вариант номер три, — Нечаев не отступался. — Протоколируйте: братство, равенство, свобода. — Я спал, — пробубнил Шульц. — Видит бог, что это был сон, но герр группенфюрер пришёл ко мне и сказал, что скоро всё кончится. — Чушь какая, — не выдержал Пётр. — Ты мне тут, фашист не юли, а рассказывай, зачем товарища старшего лейтенанта юстиции Проклова похищал? Пока не обварил тебе бока! Сафронов бросил перо в чернильницу и сурово надвинулся на отрешённого Шульца. Он стиснул кулак, но немец на него даже не посмотрел. — Я дезертировал, — Шульц продолжал лепетать, шепелявя и глотая слова, из-за чего было очень сложно разбирать, что он говорит. — Я не хочу! Не хочу, я не буду казнить! С лепета Шульц перешёл на истерический визг, разрыдался и со стула грянул на пол. Он свернулся калачиком, дёргая руками, скованными за спиной, и всё повторял, что не чего-то не хочет. — Да что ж вы наделали? — Сафронов рассвирепел, ругая Семёна. Он вцепился в воротник пижамы Шульца, рывком поднял гада и швырнул обратно, на стул. — Ну, попляшешь сейчас! — Сафронов отвесил ему тумака, почти сбив обратно на пол. — Давай, гнида, колись! Лампа светила немцу в глаза. А Сафронов громадными, топочущими шагами пересёк кабинет и вынес на середину добротный примус. Он зажёг горелку, плеснул воды из ведра в маленький казанок и поставил, чтобы вскипела. — Даю на размышление семь минут! — Пётр посмотрел на часы. — А потом твоя башка сварится здесь, как яйцо, уяснил, гад? Сафронов врезал Шульцу в бок кулаком, а тот замычал. Обиженно и недовольно, но вовсе без страха. Сафронов чуть не попятился: да как это так? Немец ничего не боится. Выходит, недаром этого Шульца считали чудовищем. В СС его превратили в чудовище. Нечаев молчал. Но Пётр уловил насмешку в молчании. Чёрт, он и его допросил бы с паялом — что-то подспудно шептало, что «Семён без партбилета» знает что-то ещё. Сафронов сжал зубы и заставил себя отбросить эмоции. Нет, не причём тут этот Семён, а его самого терзает беспокойство за Таню… Да нет же, это тупая, проклятая ревность. Пётр прекрасно всё понимал: Таня потянулась к Семёну и отказала ему. Навсегда. — Айн! — выкрикнул Пётр и вытащил пистолет, грозно щёлкнув затвором. — Считаю до трёх, — продолжил он по-немецки, для Шульца. — Или ты, гнида, колешься, или я размажу твои мозги! — Курт Шлегель меня нашёл, — выдал Шульц. Уже совсем другим голосом, без этой дурной мечтательности. Испугался, всё-таки, пистолета, запел! — Пожалуйста, я не хочу умирать, — немец выпрашивал жизнь, и его голос заметно дрожал. — Я не нацист, но меня хотели убить. Герр Шлегель хочет найти арсенал. — Ну, и где арсенал? — уточнил Пётр, слегка успокоившись. Он видел, что Семён быстро пишет, а Бобарёв с Глебом роются в планах. И понял, что они хотят подсунуть их Шульцу, чтобы тот отметил, где же, всё-таки, их арсенал. — Я соврал, что знаю, чтобы спасти себе жизнь, — Шульц хлюпал разбухшим, красным носом. — Но я не знаю, где его спрятал герр группенфюрер. Я думал, что герр Проклофф может знать. Я не убивал его, рус… Битте, дай шизнь. Шульц перешёл на постылый полурусский язык, умоляя оставить его в живых, но Сафронов жёстко отрезал: — Кто с тобой был? Шульц тряс обвисшими щеками и дёргался, будто сейчас его хватит удар. — Я не знаю, герр Шлегель его подослал, — захныкал он, заикаясь. — Я не нацист. Рус, да-ай шизнь! — Пуля в лоб тебе будет, фашистская тварь! — Пётр прижал пистолет к его лбу, поцарапанному бритвой Семёна. — Где арсенал? Колись, гнида! Шульц отшатнулся, заверещал, что не знает — да так, что в окне зазвенело стекло. — Отставить! — вмешался Семён и тоже встал. — Вопрос попроще, Шульц: где прячется Шлегель? — Я… не знаю, — булькнул Шульц, задёргивая сопли. — Он пришёл ко мне сам и сказал, что узнал меня. — Так, куда пришёл? — уточнил Семён, желая выяснить, где было логово Шульца. — Я прятался в брошенной хижине, рус, — Шульц решил не притворяться и не молчать. — Хочешь, я тебя туда отведу? — Завтра с утра — как штык отведёшь, — согласился Семён. — Товарищ Бобарёв, тащить его в «апартамент» — через «номер» от Ампелогова заселить! Сафронов собрался сказать, что необходимо вытрясти у Шульца про арсенал, но Нечаев отрезал: — На сегодня допрос окончен! Утащить Шульца, товарищ Павлуха, и притащить Ампелогова на очную ставку! Он показал Сафронову кулак — это значит, надо молчать. До тех пор, пока в коридоре не стихло шарканье Шульца. — В логове Шульца мы завтра с утра устроим засаду, — Семён не предлагал, а настаивал и не терпел возражений. — Сдаётся мне, поймаем кое-кого поинтересней! — Кого же, товарищ? — изумился Сафронов: действительно, кто может быть интереснее, чем адъютант Траурихлигена? — Шлегеля, например, — ухмыльнулся Семён. — Или Рогатого. Бобарёв явился из коридора, зевая. — Лицом к стене, — отдал он привычный приказ. Мартын Ампелогов, пошатываясь, повернулся и уткнулся лбом в стену. Выглядел он хуже побитой собаки: тощий, битый весь, Ампелогов мелко трясся и кашлял. — Я б изолировал, — заметил Павлуха, стараясь от него отвернуться. — Боюсь, чахоточный он, товарищи. — В отдельные «апартаменты» отсади, — Семён не спешил отвозить это чучело в лазарет. — Притворяется, образина, а потом — убежит! На табурет его, товарищ Павлуха! — Сесть. Бобарёв подтолкнул Мартына к табурету и усадил, пригнув за шею. Ампелогов заёрзал, раскашлялся, а Сафронов со злости щёлкнул затвором. — На расстрел сейчас выведем! — рыкнул он. Ампелогов разом заткнулся, а потом прохрипел: — Не губи. Мольба в его рыбьих глазах выглядела гадкой до тошноты. — Ну что же, товарищ, Отто Шульц арестован, — начал Семён и прошёлся мимо стола, заложив за спину руки. — Он показал, что товарища старшего лейтенанта юстиции Проклова зарезали вы. Мартын едва не свалился на пол. А Семён лукаво усмехнулся и продолжал: — Расстрел возможно будет заменить на штрафбат, если вы, товарищ Мартын, решите сотрудничать. Вы должны знать, где прячется товарищ Тырко Казимир, печально известный, как Укрут. — Там, за еланкой, гнида, сидит, — выдал Мартын, теребя редкие «тараканьи» усы. — Есть там остаток партизанского брода, а за ним есть часовня. Туда лазает, гнилая собачина. А мы, вот, боимся. Утопнем, мы не «люциферы». — Проверим! — сурово пообещал Семён. — Если сбрехали — расстреляем на месте! — Ей-богу, — заплакал Мартын, крестясь по-старообряднически, двумя пальцами. Он постоянно дёргал рубаху — болела его подпаленная паялом спина. — За антисоветчину сроку накинем, — оскалился Семён. — Чтоб неповадно было распространять «опиум для народа»! Бобарёв спрятал смешок, Глебка прыснул, а Мартын совсем уж на сопли сошёл. Свирепым он был только с жёнкой да с кошками, а как прижарили — так и прокис. На конторке застучал телеграф, и Глебка скользнул к нему, начал записывать. Что-то срочное — Васято сводил брови и морщил нос. Семён кивнул Павлухе, чтобы тот утащил Ампелогова — знает, ведь, гнида, морзянку и может подслушать. — Отдельно отсади, «номера"-то пустые, — негромко приказал он и пошёл посмотреть, чего записал Глеб. — Товарищ Гавриленков намылился, — пожал плечами Васято и отдал ему тетрадный листок, на котором записал сообщение. — Свет, наверное, проводить, — насмешливо предположил Семён и повернулся к Глебу: — Товарищ Васято, расстилайте все планы, будем с вами другой вход в подвалы искать. А завтра на утро у нас — два похода.***
— Танюша, а мамочка меня видит? — тихо спросила Дашутка, не отпуская Танину руку. Сонная, с головой закутанная в тёти Любин пуховый платок, она походила на маленькую матрёшку. Очень грустную и заплаканную, даже напуганную. — Видит, Дашик, конечно же видит. Таня пыталась её успокоить. А ручка у Дашутки холодная. — А Настенька? — Дашутка вытерла кулачком мокрый нос. — И Настенька видит, — Таня вздохнула, притянув Дашутку к себе. Какая же она тоненькая, как куколка, мелкая. — Танюш, помоги мне письмо написать, — попросила Дашутка. — Я кляксы пускаю, стыдно мамочке — с кляксами-то. И Настеньке стыдно: она комсомолка, а я? Дашутка подняла голову, взглянула на Таню большими глазами. По её бледной щеке покатилась слеза. — Я дядь Семёна попрошу, чтоб змея пустил высоко-высоко — чтоб письмо долетело. Таня провела ладонью по мягкой детской щеке, смахнула слёзы. — Ты, Дашик, сама напиши, — она подвинула Дашутке чистый лист и короткий карандашик. — Карандашом, точно выйдет без клякс. Таня улыбалась, и Дашутка, шмыгнув носом, улыбнулась за ней. Они сидели на чердаке. Там же, возле окна, где сидел профессор Валдаев. Таня снова силилась вспомнить отцовских коллег — особенно «принца». Но неожиданно, почти за полночь, Дашутка пришла. — А дядю Семёна мы обязательно попросим змея пустить, — тихо говорила Таня. Дашутка же старательно выводила письмо на листе, куда Таня не успела записать ни одного имени. Не вспомнила больше, а лицо «принца» терялось за блеском его удивительной броши. Таня даже не знала, как ей теперь подступиться к Семёну. Вроде, пустяк — какого-то змея пустить. Но поцелуй — она до сих пор чувствовала его на щеке настоящим ожогом, и по телу бежали мурашки, едва она вспоминала, как он, всего-то слегка коснулся губами. И это все видели: и тётя Люба, и Пётр. Таня отвлеклась, услышав снаружи скрип лестницы. К ним, на чердак, поднимался кто-то ещё. Кто-то грузный — потяжелее, чем тётя Люба. В крышку люка коротко стукнули, а после — она отвалилась, и показалась растрёпанная белобрысая голова. — Здравия желаю, товарищи, — улыбнулся Семён и, поднявшись, пригладил волосы пятернёй. — Товарищ Дёмина, почему не на позиции? — Дядь Семён, — Дашутка протянула ему исписанный лист. — Я Настёне и мамочке письмо написала. Ты пустишь, пожалуйста, змея, чтобы на небо отправить? Семён грустно улыбнулся и, взяв письмо, ловко сложил его «голубем». — Вместе, товарищ Дёмина, пустим, но только с утра, когда траекторию видно. А сейчас — шагом марш на позицию и — спать! — Есть на позицию! — Дашутка отдала пионерский салют. — Спасибо, дядь Семён. Семён осторожно помог ей спуститься — и Тане сделалось легче, когда деревянная дверца-крышка хлопнула у него за спиной. Как же неловко: Никитка стеснялся её целовать, а Семён — тот прямо при всех.***
Тётя Люба вынула из печи чугунок и осторожно опустила его на большой табурет. Сняла вышитое полотенце и осталась довольна: хлебный квас в нём густой и уже порыжел. Пора дёжку нести и ставить на ночь расчин — кислое тесто. Скрипнула дверь — это Нюра вернулась из сарая с липовой дёжкой, большой кадушкой вёдер на пять. Дёжке уже лет пятьдесят, ещё тёти Любина бабка её покупала. Закваска в ней за эти годы получилась отменная, и хлеб выходил — объедение. Всю оккупацию только этой дёжкой и спасались: фрицы лопали хлеб и не трогали мирных людей. Даже муку привозили, чтобы тётя Люба больше пекла. — Притащила? Ставь на скамейку, — проворчала тётя Люба и ушла в угол кухни. Она повернула агитплакат «За Родину!» другой стороной, иконой Пресвятой Богородицы. — Давай, помолись и за крупчаткой иди, — наказала тётя Люба и, шикнув, принялась креститься. Нюра опустила дёжку на скамейку аккуратно и беззвучно: с детства запомнила, что хлопать нельзя, испортит закваску. Богородица строго смотрела перед собой. Казанская икона, сильная, страшная. Как комсомолка, Нюра должна была быть атеисткой, но боялась без молитвы хлеб заводить. И Богородицы тоже боялась: раз может она напасть отвести — значит, и накликать способна. — Богородица, дева, радуйся, — шептала Нюра почти неслышно, едва шевеля губами. Вот бы могла она спуститься на землю и перебить всех фашистов… Или хотя бы дать больше силы нашим солдатам, чтоб перебили. — Ну, что, помолилась? — грубоватый голос тёти Любы выбросил Нюру из раздумий. Нюра глупо кивнула: во-первых, задумалась вместо молитвы, а во-вторых, ей сильно хотелось спать. — Так дуй в амбар — одна нога здесь, другая там! — подогнала её тётя Люба. — На том свете спать будешь, охламонка! — Да пошла я, пошла, — пробормотала Нюра, глотая зевок. Нюра терпеть не могла ставить расчин и печь хлеб. Не интересно ей было, да и получалось неважно. Нюра бы лучше ружья чистила, чем месила бы липкое тесто. Но делать нечего, её очередь. В прошлый раз Таня месила, в следующий будет Меланка. Нюра спрятала очередной зевок и выскользнула в сени. Солнце почти сползло за лесные верхушки. И получаса не пройдет, как сгустятся сумерки. Шагая к амбару, Нюра видела, как в окнах хат потухает свет. На ночь люди привыкли гасить в деревне огни. Говорили, чтобы лихо не навлечь. Раньше амбар охраняли: «стратегиццкий запас» в нём хранился, как говаривал товарищ Замятин. Нюра посветила «летучей мышью», отпирая висячий замок. Он поддался тяжело и со скрипом: ржавел. Ржавели и старые петли — дверь амбара едва открывалась. Как же тут сумеречно, тихо и холодно! Точно шагнула в тот «другой мир», который придумал Танин профессор. Нюра не любила амбар. Крупчатка должна стоять у стены, последний мешок, который привозил им товарищ Замятин — она схватит его, и скоренько прочь. И вдруг в тишине зародился пугающий шорох. Словно бы кто-то крадётся, подволакивая неуклюжие ноги. — Кто здесь? — Нюра попыталась строго спросить, но без двустволки вышло совсем неуверенно. Краем глаза она заметила тень: что-то большое и грузное шевельнулось справа. Нюра вздрогнула и обернулась. В тусклом свете «летучей мыши» возник нужный мешок крупчатки — сурово распоротый, крупчатка из дырки сыпалась на пол. — Кто здесь? — повторила Нюра, но её голос предательски дрожал. Никто такого лепета не испугается, даже наоборот. Нюра застыла с лампой в холодной руке. Что-то зловещее, чёрное скользнуло в дальний угол и исчезло там, в чернильном мраке. — Стоять! У меня пистолет! — воскликнула Нюра. Соврала, чтоб напугать. Нюра подняла повыше «летучую мышь». В углу стоит полка, под полкой — мешки. Один здоровенный, с горохом от Гавриленкова, и два поменьше, с перловкой, которую, снова-таки, привозил тёте Любе товарищ Замятин. И никого живого, хотя из глухого угла некуда деться. — Божечки, мавка! — вырвалось у Нюры само собой. Она зажала рот тыльной стороной ладони, едва не выронив керосинку. Как же, она — комсомолка, какая тут мавка? Но суеверный страх сдавил горло. Нюра позабыла крупчатку и выскочила наружу будто ужаленная. Двор дремал в темноте, в тишине. Птичник, сарай, Семёново пугало. А под пугалом кто-то скукожился и опёрся на… палку? — Глебка! — крикнула Нюра и побежала к нему. Вот он, сторож — храпит вместо того, чтобы страшилище сторожить. Васято вздрогнул, вскинул «палку». Не палка это, а трёхлинейка. Он, взял, было, Нюрку на мушку, но, узнав её, сплюнул и опустил оружие. — Ты чего? — лицо Васяты заметно вытянулось, едва он её разглядел. Встрёпанная, трясётся — того и гляди, разрыдается. Глебка уставился на неё, как она топчется, теребя «летучую мышь». Руки у Нюрки дрожали, повезло, что не выронила и подворье не подожгла. — Мавка в амбаре, — Нюра шмыгнула носом. — Я дверь отперла, а она — шмыг! — Да подожди ты, какая тебе ещё мавка? — фыркнул Васято Свирепо? Басом? Как бы не так — и так голос козлиный, а от курева он потихоньку превращался не в бас, а в надтреснутый скрежет. — Знаю, девчата мышей боятся, так это ничего… — Сам ты мышь! — зло отрезала Нюра. — Какая там мышь, когда с тебя, поди, ростом была? — Ещё бы сказала — Укрут! — буркнул Глеб. — Вот чёрт, из-за тебя пост придётся бросать. Нюра сжала кулаки, набрав больше воздуха, чтобы на него накричать, но Васято её перебил: — Ну давай, «мавка», веди, гляну, чего испугалась-то! Всё равно, нет тревоги. Нюра фыркала, ведя Глеба к амбару. Делать нечего, страшно одной заходить, когда шняряет там… невесть что. Как комсомолка, она не должна верить в нечисть. — Мышь, как пить дать, — настаивал Глеб, приоткрыв дверь, которую не заперла Нюрка. Он посветил внутрь трофейным фонариком. Полки, мешки, балки-опоры, веник в углу — стоял ручкой вниз. Вроде бы, пусто. Глеб не заметил движения, не услышал никаких шорохов. — Тебе можно бояться мышей, — пробормотал Глеб. И со щелчком примкнул штык к винтовке — на всякий пожарный. — Видала я, как дед Матвей тебя под задницу пнул! — огрызнулась Нюра. — Герой, а сам зубы боишься лечить! Васято замолк, а потом — глухо буркнул: — Зубы — это другое. Зубы лечить даже товарищ Комаров, и тот, боялся, я знаю. — Пошли, — Нюра пихнула его, чтобы не стопорился в дверях. Амбар надо обследовать, а он языком чешет, прячет трусость за пустой болтовнёй. Глебка шагнул внутрь с заметной опаской. Он шарил фонариком по стенам и по полу, целился в пустоту. Нюрка кралась за ним, ёжилась от неприятного сквозняка. — Ну, вот она, твоя «мавка», — Глебка остановился и приосанился, а потом — наклонился и что-то поднял. — Что это? — Нюрка всмотрелась. В руках Васято держал мышеловку с задушенной мышью. Он сунул её Нюрке под нос. — Все вы, девчата, одинаковые, — в его голосе сквозило ехидство. — Мышка попалась, а ты сразу в крик! Нюра поднесла к мышеловке лампу. Мышиная мелочь оказалась насмерть прижатой за шею, а её лапки и недлинный хвост мелко подёргивались. Маленькая, светло-бурый комочек с чёрной полоской вдоль спины. Да, она могла подъедать просыпанную муку. Но Нюра видела здесь «мышку» гораздо крупнее. — Это не мышь, а мышовка, — пробурчала Нюра. — У мышей нет полоски на спине. Только вот, видела я совсем не её. — У страха глаза велики, — поддел её Глеб. — Бери, что тебе нужно, и считай, миссия выполнена, бояка! Нюрка опасливо огляделась. Казалось бы, «возмутитель спокойсвия» пойман, у страха глаза велики… Но всё равно, неспокойно у неё на душе. — Только ты покарауль, хорошо? — попросила она. Глебка хоть и дурень, а прав: Нюра боялась крыс, мышей, и заодно и мышовок. Дальше больше, чем фрицев. Фрица пулей можно убить, а вот, мышь…***
— Уснула, — полушёпот Семёна раздался внезапно. Таня и не услышала, как он поднялся, как открыл скрипучую крышку. Семён чем-то похож не кота: он почти никогда не шумит. Таня смутилась, отвернулась к окну: знала, что её щёки — как два бурака. Даже в свете свечи это прекрасно заметно. — Танюша, взгляните сюда, — он сел рядом с ней, на тот табурет, где сидела Дашутка. И положил на подоконник толстый блокнот. Кожаный, но какой-то подмокший, слегка покорёженный. От переплёта тянуло землёй. Таня заинтересовалась: чей же? — Откройте, — негромко сказал ей Семён. Таня взяла блокнот, он сыроватый, холодный. Раскрыла — и внутри он немного подмок, по страницам расползались тёмные разводы и пятна. Страницы исписаны очень убористым почерком, Таня узнала его: это Владлен Ховрах так писал. — Товарища Ховраха почерк, — Таня подняла глаза, но тут же снова уткнулась в страницу. Только вот, ничего не понять: вроде бы, буквы, но какие же странные! Не по-русски? И не латынь. Да и не по-немецки, и не по-французски. — Что это? — удивилась Таня, разглядывая сложную схему. Товарищ Ховрах начертил большую окружность, вписал в неё множество треугольников, и каждую вершину выделил жирной точкой. Над точками виднелись подписи — такие же непонятные, как и текст, а рядом с окружностью стояла закруглённая стрелка, будто бы всё это вращалось против часов. — Да вот, проконсультироваться пришёл, — Семён пригладил волосы на затылке. — Сам не пойму, что такое. Не силён в физиках, уж увольте. Семён опёрся о подоконник, положил голову на сложенные ладони. Тане стало смешно: у него в бушлате — котята. Серый котёнок зевал в капюшоне, а беленький — вылез на спину и держался, вцепившись коготками в крепкую ткань. — Скучают по вам, — улыбнулся Семён. — Вот, решили прийти. Таня взяла белую Мурку — кошечка ткнулась мокрым носиком ей в ладонь. Как же она похожа на Мурочку Крисеньки! Они похоронили её давно, ещё до войны. Сидели потом на завалинке и вспоминали, какая Мурёнка была забавная. Крисенька плакала, жаловалась на Мартына, а Таня обнимала её. Товарищ Ховрах ехал мимо двора на «стальном рессоре» и от чего-то решил заглянуть. Он присел на завалинку и сказал очень странно. Таня запомнила — тихо, задумчиво протянул, глядя в закатное небо: «Каждые шестьдесят дней возвращаются кошки». А потом встал и ушёл. — Товарищ Ховрах с профессором Валдаевым подружился, — шептала Таня, забрав и серого Пушка. — Они даже лекции вместе читали в рамках ликбеза, а потом — товарищ Ховрах починил Сан Санычу телескоп. — Телескоп, — повторил Семён. — Каждые шестьдесят дней. — Вы думаете, товарищ Ховрах был предатель? — осторожно спросила Таня. Пушок залез ей на плечо и щекотал щёку, а Мурка осталась в руках. — Нет, не мог товарищ Ховрах, — Семён повернул к Тане лицо. Свеча освещала его, мягкий свет словно путался в волосах, делая их золотыми. Всё же, красивый Семён, хоть и битый. Таня украдкой любовалась его мягкой улыбкой, ямочками на щеках. И всё не могла забыть поцелуй. Она порывалась спросить его, что с ними будет. Но не могла, не решалась. Некрасиво навязываться, а ещё — у него есть Марина. Или была. А вдруг и он живёт её памятью? Крик со двора разметал тишину, и Семён подскочил, быстро глянул в окно. — На страшилу кто-то попался, — решил он, рванув к крышке-дверце. — Вам бы тут оставаться: опасное дело. Семён поднял крышку и спрыгнул вниз. Таня слышала, как он бежит через кухню. — Нет же, я с вами! — она полезла за ним. Едва не оступилась на лестничке, но ей повезло. В кухне горела свеча, пахло хлебной закваской. Тётя Люба отскочила от дёжки. — Чего шебутные? — перепугалась она. — Слышали, как кричат? — осведомился Семён. Он собрался выскочить в сени, но дверь широко распахнулась. Из сеней тащился Васято, и, пыхтя, нёс «на горбу» мешок крупчатки. За ним Нюрка маячила: держала его трёхлинейку, фонарик и «летучую мышь». — А что это вы — делегацией? — тётя Люба аж глазами захлопала. — Видала я кого-то в амбаре, тёть Люб, — пожаловалась Нюра. — Мышовка была, Любовь Андреевна, — пояснил Васято, свалив возле дёжки мешок. — А товарищ Перепеча подняла меня по ложной тревоге. Тётя Люба слегка успокоилась, но, подойдя к мешку, рассердилась. — Глеб, кто ж учил тебя провизию портить? — укорила она, увидав дыру. Крупчатка высыпалась на пол. Да и Глебкина гимнастёрка оказалась в крупчатке. — Не я испортил, Любовь Андреевна, — замотал башкой Глеб. — Не он, — вторила Нюрка. — Мешок уже разрезанный был, когда я в амбар заходила. Потому и Глеба позвала, авось, кто залез? — Так, вот что, товарищи, — перебил их Семён. — Товарищ Васято, вернуться на пост. Остальным — запереть двери и ставни. А я с собакой амбар осмотрю — не бывает у нас сейчас с вами ложной тревоги! — Нюрка, давай, мерь крупчатку, — тётя Люба сунула в руки Нюре деревянную миску. — Нечего время терять, расчин опадёт! Нюрка развязала мешок, завозилась в нём миской. Семён шагнул в сени, открыл дверь во двор. Таня шагнула за ним — как же в душе беспокойно, точно в последний раз видят друг друга. Что там, в амбаре? Мешок-то разрезан острым ножом, ясно: не мышь постаралась. — Танюша, на засов запирайте, — шепнул он, обернувшись с порога. — И ничего не бойтесь. Помните, я говорил, не бояться надо врага, а дубасить! Он улыбался, чуть прищурившись, его глаза поблескивали в темноте. Таня почувствовала на щеках его тёплые руки. Её бросило в жар. — Запирайте и ложитесь-ка спать, — тихо сказал ей Семён. — Я не надолго. Он коснулся лбом её лба и отпустил, вышел в ночную прохладу. Таня стояла, не шевелясь. И про засов позабыла, а он завернул за сарай. Исчез, растворился в ночи. А вернётся? Ветерок тронул разгорячённые щёки — вернул Таню в жизнь колючим, ледяным вихрем. Она не заперла дверь, а торчит — зазывает врагов… или мавок. Или кого там встретила Нюрка? Таня в спешке захлопнула дверь, лязгнула крепким засовом. В темноте, во мраке сеней она слышала стук сердца в висках. «Каждые шестьдесят дней возвращаются кошки», — почему-то пришло ей на ум. Что бы это могло означать?