ID работы: 9331457

Нечаев

Гет
NC-17
В процессе
328
Размер:
планируется Макси, написано 717 страниц, 51 часть
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
328 Нравится 385 Отзывы 130 В сборник Скачать

Глава 25. Родительская суббота

Настройки текста
— Жива твоя дочка, Мартын, — сказал кто-то сверху. Мартын не мог шевелиться. Он лежал на полу, но не чувствовал холода, не чувствовал твёрдых, подгнивающих досок. Точно и тело у него кто-то забрал. Мартын видел над головой свет и тонул в терпком запахе трав. — Жива твоя дочка, — повторил загадочный голос, уплывая, растворяясь где-то в вихре золотых облаков. — Стой, — Мартын едва ворочал языком. — Где она? Ему не хотелось браниться. В этот странный момент Мартын Ампелогов вспомнил, что у него есть душа. Будто бы кто-то схватил её раскалёнными щипцами и вырвал наверх из-под навала грехов. Она кровоточила, болела, рвалась. — Где она? Ампелогов впервые за годы чувствовал жар слёз на щеках. Они сжигали дотла, а душа разрывалась. — Ты ведь считал, что убил её, да? Как жонку, убил? Мартын чувствовал в эфемерном голосе сталь. Этот, невидимый, злился. Он — это бог? В которого Мартын никогда раньше не верил. Атеизм ему пришёлся по вкусу: твори, что захочешь, никто не накажет, если сбежишь от «воронка». Бога нет… А он вот он, в тумане, вьётся под потолком. — Не я это, боже, — застонал Ампелогов. — Ты знаешь, видишь: не я! — Я не бог, — громыхнуло под потолком. — Я твоя совесть, Мартын. Ты должен давать мне отчёт. — Не убивал я жонку, — разрыдался Мартын. Руки и ноги совсем онемели. Осталось сознание, но и оно потихоньку рассеивалось. Он мёртв и отправлен на страшный суд. — Ей-богу, — Мартын задыхался. — Это Укрут её задушил. Криська пришла, когда он, гадина, в полицаи меня агитировал, а не хотел, ей-богу. Ампелогов давился слезами, а травяной аромат обволакивал, тянул из него остатки жизни. Мёртв? — Ей-богу! — он закричал в пустоту. — Я испугался, что меня с Укрутом застукают! Я сказал, что Криську прикончил, но я не душил, Христом-богом клянусь. И утюг не кидал! — Жива твоя дочка, Мартын! — с укором повторил голос совести. Свет над головой Ампелогова гас, уходил всё выше и выше. Холод могил пробирал его насквозь. Он летел в темноту. — Стой! — Ампелогов срывал голос, умоляя Совесть не уходить. Если он мёртв, он попадёт прямо в ад. Бабка-страообрядница пугала, что он будет вечно гореть, если погрязнет в грехе. — Ты должен давать мне полный отчёт! — Совесть будто склонилась над ним. Тень, расплывчатый силуэт среди уходящего света. Свет струился из прозрачной руки. — Только так я тебе помогу. Мартын Ампелогов захлёбывался слезами, драл горло до боли и всё говорил, говорил. Всё, что знал — а про Укрута в особенности. — Собачина, мне всю жизнь испоганил! — визжал Ампелогов. Он бы дёргался, если бы мог. Но у него остался теперь только голос. В тридцать девятом Укрут подбил Ампелогова обворовать продовольственный склад — и Мартын себе больше не принадлежал. Гад приходил к нему в дом, грозил сдать анонимным доносом. Кристина плакала, умоляла Мартына написать донос на Укрута, но тот как-то услышал и плюнул: — Не копошись, я давно уже мёртв. «Я давно уже мёртв», — отдавалось в пустоте оглушительным звоном, но его перекрыл крик Кристины. Укрут вцепился ей в шею и переломал, а потом — сцапал утюг да кинул в Авдотку. Мартын пил горькую, топил всё в проклятом беспамятстве. Сквозь смертельный дурман он увидел перекошенную ухмылку Укрута и его руки, запачканные в крови. «Вот, что ты сделал!» — прорвалось из небытия, а после — хлопнула дверь. — Ты ещё можешь спастись, — Совесть сделалась немного добрее. Душа стала чуть меньше болеть. Мартын рассказал, скинул груз. Нечего больше терять, ведь он уже умер. Свет растворялся, пустоту наполняли приятные сизые сумерки, какие бывают перед рассветом.

***

Дашутка получше согнула письмо-голубя и приткнула на змея, в деревянную раму. Когда змей поднимется вверх — «голубя» выхватит ветром и понесёт в бесконечность, в лазурь, пронизанную солнечными лучами. Туда, где собираются души и смотрят на землю, охраняют живых. Облака распластались по небу ажурными перьями, ветер трепал волосы, налетая. — Готова, товарищ Дёмина? — спросил у неё Семён. — Так точно, — кивнула Дашутка. Она не плакала, и только в глазах стояла светлая грусть. Дашутка скучала, но рада была, что додумалась, как письмо написать. Черныш лениво лежал на боку, и по нему лазали озорные котята. Забирались даже на голову и теребили лапками уши. Сашка сидела, свернувшись клубком и иногда тихо мурлыкала. Семён взял змея за раму, получше вложил катушку в ладонь. — На старт, — скомандовал он. — Подождите! Таня сбежала с крыльца и остановилась немного поодаль. Она что-то прижимала к груди, опускала глаза. — Я вот, тоже письмо написала, — вздохнула она, показав листок, тоже сложенный «голубем». — Папе и мамочке. Письма, конечно, ребячество, а она уже взрослая. Понимала, что на змее до умерших не долетят. Ни на чём не долетят, никогда, ведь там ничего нет, за гранью — так учит партия. Но ничто не мешает попробовать. Семён придвинул змея Тане поближе, так, чтобы ей удобно было пристроить письмо. — Ну что ж, Танюша, давайте и вашу депешу отправим, — он улыбался, и Таня не верила, что в душе у неё снова счастье. Он живой, пришёл из амбара, как из нави вернулся — и не случилось с ним ничего. Таня пристроила своего «голубя» рядом с Дашуткиным и отошла, чтобы не мешать. — На старт! — повторил Семён и встал со змеем, будто перед забегом. Порыв ветра качнул яблони. — Глядите, чтоб не зацепился! — остерегла Таня. Яблони старые, и ветки у них кривые, шершавые. Если повиснет змей — уже и не снимешь. — А я на открытом пространстве пущу, — заверил Семён. — Внимание… Запуск! Он рванул между грядок, и змей взвился, подхваченный ветром. Семён не жалел бечёвки — катушка быстро разматывалась, змей поднимался. Всё выше, и, наконец, превратился в едва заметную точку. Почти не видать ни его самого, ни, тем более, «голубей». Таня прикрыла ладонью глаза — она видела журавлей, кружащих под облаками и — точку, от которой тянулась бечёвка. Семён резко свернул, точка дёрнулась. — Должно сдуть! — крикнул он про письма. — Сейчас опускать буду — головы береги! Таня с Дашуткой отошли ближе к крыльцу, а Семён сматывал бечёвку. Змей планировал, вальяжно кружа. Тётя Люба вышла ведёрком, птицу кормить — и, как они, засмотрелась. — Чего это тут у вас? — удивилась она. — Забавляетесь с утра пораньше? — Письмо отправляем на небо, тёть Любочка, — обернулась Дашутка. — Дядь Семён пря-ам в стратосферу змея пустил! — Эк, в стратосферу! — посмеялась тётя Люба и крикнула — Семёну: — Нашли чегой-нить в подвале, товарищ? Семён почти замотал всю бечёвку — змей опасно вился над яблонями. Но он сумел опустить его так, что не задел частые верхушки. — Мышки у вас, Любовь Андреевна, — улыбнулся Семён и поднял змея с земли. «Голубей» на нём уже не было. Так и есть, «в стратосферу» ушли. — А кто ж мешок распорол? — тётя Люба беспокоилась, ведь свои не могли. — Черныш чужих следов не нашёл, — Семён взглянул на лежащего пса, и тот коротко гавкнул, согласный. Тихо так — осторожничал, чтобы котят не пугать. Те совсем расшалились. Играли, подпрыгивая, и кусали его за жёсткую шерсть. Но старому псу будто бы радостно было — он смешно походил на побитого жизнью дедулю в шумной компании внуков. — Зинка что ль? — фыркнула тётя Люба, дёрнув плечом. — Вот же, чёртова баба! Не могла попросить, или как? Я б не пожлобилась, в отличие от неё! Таня забрала у тёти Любы ведро. Она и так вся уставшая, а Тане помогать надо, а не прохлаждаться. — Айда, — она кивнула Дашутке, чтобы присоединялась. Пустили змея, и хватит — у Семёна тоже дел в опорном полно, тем более, что самого Шульца схватили. — Я хлеб в печку наладила, — тётя Люба погрустнела, присела на завалинку. — Родительская суббота завтра, на часовню пойдём, поминать. — Тёть Любочка, — Дашутка подбежала к ней, устроилась на руках. — Можно и я с вами пойду? Настенька ведь у нас ещё маленькая, а некому поминать. — Эх, горемыка, — тётя Люба обняла её и незаметно смахнула слезу. — Смотри только, в елань не нырни — не достанем тебя.

***

В опорном стоял непонятный запах. Ещё с порога учуяли — вроде, как травами пахло, да такими пьянящими. — Чего это там Бобарёв учудил? — удивился Сафронов, принюхиваясь в сенях. Черныш фыркал да тёр лапами нос. Глеб поминутно чихал. А Семён пересёк сени гигантскими, топающими шагами. — Чёрт! — рявкнул он, и Сафронов с Васятой побежали за ним. Травяной дух в коридоре стоял невыносимый. Бобарёв сидел на полу, прислонившись спиной к двери кабинета. Голова запрокинута, глаза крепко закрыты, но дышит — живой. — Товарищ Павлуха! — Семён принялся тормошить его за плечо. Бобарёв забормотал, всплеснул шальными руками. А веки едва разлепил, взглянул вокруг себя, будто чумной. — Товарищ Бобарёв, извольте докладывать! — вспугнул его Пётр. Бобарёв подскочил и едва не свалился, успел схватиться за Глеба. — Э, ты того, не этого! — всполошился Васято. А Павлуха шатался, цеплялся за него и невнятно бурчал. Черныш обнюхал его, фыркнул и уселся у двери в казематы. Семён выхватил пистолет, а Сафронов быстренько отпер замок. Травяной дух вырвался, аж пришлось закрыть носы воротником гимнастёрок. — Ой, тьфу! — простонал Глеб. А Семён снова пропустил крепкую брань. На полу, возле камер, лежал ефрейтор Бобров — тот самый, которого путали с Бобарёвым. Его обступили, Сафронов глянул в лицо — тоже живой, спит, как Бобарёв. — На воздух нужно тащить, — Семён закинул его вялую руку к себе на плечо и принялся поднимать. Глеб подхватил ефрейтора под вторую руку, и они потащили его вдвоём. — Павлуху тоже на воздух! — распорядился Семён, уложив Боброва на траву во дворе. Вдохнув свежего воздуха, ефрейтор начал ворочаться. А у Семёна, напротив, голова начинала кружиться. На пару с Сафроновым они выволокли Бобарёва и сгрузили рядом с ефрейтором. Бобарёв и Бобров — могло быть смешно, если бы не чёртов дурман, которым заполнили весь опорный. — Нападение, товарищи, — выдавил Пётр сквозь мучительный кашель. — Телеграфировать товарищу Журавлёву? — уточнил Глеб, обливаясь слезами. — Казематы обследовать, проветрить помещение, — просипел Семён. — Составить текст телеграммы! — Шульц! — догадался Сафронов и бросился обратно в опорный, позабыв и про кашель, и про дурман. Конечно, лазутчик за Шульцем пришёл — за кем же ещё? Двери не закрывали. В кабинете Глеб со стуком распахнул окно. Пётр с Семёном ворвались в казематы. Странно, двери все заперты. Сафронов заглянул одну камеру — Прошка Рябой и Самойлов — вповалку. В другой сидел у стены Ампелогов, тоже вповалку и с каким-то болезненным умиротворением на лице. Неужели, подох? — Товарищ Нечаев! — выкрикнул Пётр, стремительно отпирая камеру Шульца. — Вот же ж!.. Оба замерли на пороге, толкнув друг друга плечом. Камера оказалась пустой. Нигде ни следа, окон нет, нары, миска и — всё. Арестованного как не бывало. Черныш вертелся в пространстве камеры, нюхал пол, нюхал стены. Да всё фыркал и фыркал. Гадкая вонь — вышибла след, хоть ты тресни. Пёс бессильно скулил да чихал и, наконец, сел, уныло взглянув на Семёна. Да что тут можно найти? — А у товарища Боброва на месте ключи, — буркнул Глеб, топчась в коридоре. — Даже цепочка не сорвана. Ключи от камер Бобров носил на цепочке, притороченной к поясу. Снять их нелегко, но возможно. Да и чтобы назад вернуть, нужно постараться. Если бы лазутчик отпирал камеру ими, он бы кинул их рядом, или забрал. Очень странно, что стал терять время, возвращая ключи на пояс Боброва. — Допросим обоих «бобров», когда оживут, — прошипел сквозь зубы Семён. — Это ж надо, как проворонили, чёрт! И чем он их, а? Глебка пожал плечами, Сафронов ругнулся. Воздух с улицы потихоньку добирался до казематов, выветривал дрянь. За стенкой поскрёбся Мартын — и он живой. И мало того, пытается что-то болтать. — К нему, — Семён решил, что Мартын на кого-то покажет. А тот уже выполз на середину камеры, сел по-турецки, безмозгло уставившись в потолок. Безумное умиротворение так и не сползло с небритой, осунувшейся рожи. А глаза покраснели, как после хорошей попойки. Мартын раскачивался из стороны в сторону — со злости хотелось его пристрелить. — Совесть ко мне приходила, — тянул он, подвывая точно, как пьяный. — Что? Совесть? — взвился Сафронов. Семён цыкнул, а Мартын продолжал подвывать: — Отчитываться велела, и я отчитался, что Криську не я задавил, а Укрут. — Укрут! — выдохнул вслед за ним Пётр. — Вот и нашли, кто напукал, — пробубнил Глеб в воротник. — Укрут… — Не Укрут, — отказался Семён. — Почему он тогда Ампелогова не прикончил, если он на него показал? Скорее уж, Шлегель, или от Шлегеля. Башка у Семёна трещала. Он сжал руками затылок. — Так, Бобарёв должен завтра встречать товарища Гавриленкова, — выдохнул он и отправился в коридор. Здесь больше воздуха, и лучше работает голова. — Товарищ Сафронов, изначальный план необходимо менять, — решил Семён и прислонился к стене, потому что его тоже начало мерзко пошатывать. Он видел пустую камеру Шульца, видел Мартына, «шаманящего» на полу. Ампелогов впал в транс от неизвестного зелья и болтал о детстве, о школе в соседнем селе, куда бабка-старообрядница запрещала ему ходить. Васято потряс его, но Мартын не реагировал, а продолжал гнусаво болтать. — Мне нужны планы всех катакомб, а не только под лазаретом, — сердился Семён. — Наваял же Черепахов, чтоб его черти! Товарищ Васято, вы привезли всё, что было у Проклова? — Так точно, — ответил Глеб. — Даже старые забрал, товарищ Нечаев. — Старые лучше, — решил Семён. — Давайте, всё приносите — будем искать ходы-выходы! Тут обязательно что-нибудь есть! А не найдётся на чертеже — разобрать пол! Как поняли? — Разобрать пол, — без энтузиазма повторил Глеб и, хлопнув каблуками, отправился в кабинет. Ну и даёт товарищ Нечаев — попробуй-ка, разбери чёртов пол! Отколупни каждую из старых, тяжёлых, замшелых досок, чтобы найти ту, которая отодвигается. Прошку с Самойловым свалили в траву да заковали в наручники. Мало ли, очухаются, сбегут, а нельзя. Оба вяло ворочались, гнусаво стонали, а чуть поодаль от них раскачивался Мартын. Он вышел сам, уселся с размаху и больше не встал. Его гудящее пение заглушило писк ласточек, носящихся над крышей опорного. Бобарёв с Бобровым на воздухе быстро очухались. Сидели, спина к спине — Бобров дымил папиросой, а Павлуха теребил былинку неуклюжими пальцами. — Ну что же, докладывайте, товарищи, — подошёл к ним Семён. — Сначала — товарищ Бобарёв. Павлуха хотел встать по уставу, но ноги пока что, его подвели. Он плюхнулся обратно, пихнув Боброва, и пробормотал: — Виноват. — Отставить, — Семён не хотел тянуть время. — Докладывайте сидя, товарищ Павлуха. В произвольной форме. Бобарёв козырнул и завёл слегка заплетающимся языком: — Да Шульц поганый развопился про Гитлера. Ну, я и вышел, хотел по уху ему двинуть. Павлуха мотнул чубатой башкой, сбрасывая остатки дурмана. У него рвался зевок, но Бобарёв его задавил и продолжил:  — Не, не сильно, не думайте, а так, чтоб язык прикусил. Ну и всё. — Вышел, чёрт, — буркнул Семён. — Ваша очередь, товарищ Бобров. — Виноват, — пробормотал тот, глядя на сапоги. — Заснул на посту. Он не стал подниматься, даже не ёрзал. Сафронов начал про гауптвахту, но Семён и ему рыкнул: — Отставить. Товарищ, какая «губа», когда людей с гулькин нос? Васято, кашляя, вывалился на крыльцо. Он нёс под подмышками свёрнутые чертежи — и парочку уронил, пока доплёлся до середины двора. — Товарищи, есть предложение просмотреть документы на улице, — пропыхтел Глеб. — Пока помещение не будет проветрено. — Принято, — согласился Семён. — Товарищ Васято, расстелить чертежи на траве. Глебка раскручивал ветхие от времени трубки, раскладывал сложные планы, начерченные ещё до революции. Работы с ними будет по горло — Семён уже видел, что катакомбы перестраивали несколько раз. Мартын Ампелогов оборвал безумную песню и начал болтать. — Чего это с ним? — изумился Васято и даже раскладывать перестал. — Совсем отравился, чи как? Мартыну было плевать на Васяту. На Сафронова, на Семёна… Он смотрел в небеса и самозабвенно гундосил о том, что Кристину любил больше жизни, что ждал рождения Авдотки, и что если бы не Укрут, и пить бы не стал. Никогда. — Завтра — родительская суббота, — выдал Мартын и заткнулся. Ампелогов качался, как маятник, глазел ввысь, мимо ласточек, и даже на наручники ему было плевать. Совсем отравился.

***

Часовня стояла среди чащобы очень давно. Задолго до Черепаховых, до крепостничества — её построил князь Пересвет. Чёрная вся — часовенка вспыхнула синим пламенем, когда Зарянка Кутерьма прокляла Велеград. Всё провалилось: терема и остроги, сгинул княжий дворец. А она одна устояла — люди говорили, будто в часовне спряталась маленькая Гайтанка, и не смогло проклятие матери её поразить. Байка ходит по сёлам, что только на Пасху, когда первый луч солнца начинает играть, в предрассветном мареве видно маковки княжьего терема, остатки капища видно, а часовенка снова стоит, златоглавая. Из Черепахово к часовне пробирались остатками партизанского брода. Тонкая тропка, едва заметная, вся в кочках, змеилась среди дебрей травы и топкой, торфянистой грязищи. Неловкий шажок и всё, пропал, утянет с покрышкой. Но даже на тропке сапоги чавкали, а то и увязали по голенища. Таня с трудом выдирала их, поспевая за тётей Любой. Тётя Люба часто оглядывалась и кричала, чтобы Таня шагала быстрее. Но её голос терялся, сливался с шорохами, комариным писком и бесконечным, многоголосым пением птиц. — Я иду, тётя Люба! — Таня отозвалась, смахнув со щеки комара. Лицо и руки гадко чесались — волдырей будет немерено. — Ты кричи, кричи остальным! — велела тётя Люба. — И давай, шагай! Её яркая косынка, вышитая васильками, мелькала среди камышей и осоки. Таня торопилась, старясь не терять её из виду. Она быстро обернулась назад. Вон там — Дашутка старается, поодаль, в траве — красная косынка, Меланка пыхтит. Ещё дальше — тёть Зинка, тоже в красной. А за тёть Зинкой прыгала Нюра, не в косынке, а в старой пилотке товарища Сидора, из-под которой выбились её жёсткие рыжие кудри. — Ау! — закричала Таня всем сразу. — Поторопись! Места тут особенные: стоит только отстать от других людей, и уведёт морок прямиком в Велеград, к мёртвым, под землю. А назад уже никогда не вернёшься — даже волхвы не всегда умеют возвращаться из нави. Таня слышала, как ей отвечают, но её отвлекло шумное плюханье. Плюхал товарищ Семён — комично скакал через топи, опираясь на длинную палку. Потный весь, красный от жары, а на голове — носовой платок, завязан по углам на четыре узла. Прыгнув, Семён всякий раз тыкал палкой в стороны и перед собой — ткнёт раз-другой, и только потом прыгнет ещё раз. — Семён, вы успеваете? — Таня крикнула и ему. — С чугурчуком на пару — успею! — улыбнулся Семён. Он приземлился совсем близко от Тани, на кочку и помахал ей рукой. Таня прыснула: взрослый человек, и скачет, как заяц. А слово-то какое мудрёное, «чугурчук»! — Узбекские охотники с чугурчуком прыгают через ущелья, — продолжал Семён и с плюханьем проверял палкой дно. — Это у них вещь первой необходимости! Комары и его донимали. Семён гонял их свободной от палки рукой, но толку-то? На носу у него — два, да и на лбу, и на щеках пристроились. Тоже будет весь в волдырях. Как же любопытно Тане, почему товарищ Семён с ними в часовню пошёл? Вроде бы, он должен быть атеистом. Нечаев, похоже, смутился, когда Таня об этом спросила — замялся, делая вид, что скребёт макушку. — Ну и чего ты докучаешь человеку? — сердитый вопрос тёти Любы застал Таню врасплох. Таня даже вздрогнула: тётя Люба проворчала громко, будто стоит за спиной. Но, оглянувшись, Таня заметила только цветную косынку среди камышей и осоки. — Тёть Люб, постой! — закричала ей Таня. — Идём, ещё отстать не хватало! — отозвалась тётя Люба — Идём, Тань, — Дашутка дёрнула за рукав. — Дядь Семён, а вы меня на чугурчуке катнёте? — А, чего ж не катнуть? — согласился Семён. — Товарищ Дёмина, пожалуйте на борт! Радостная, Дашутка уцепилась за палку руками и коленями обхватила покрепче. — Держитесь! — крикнул Семён и оттолкнулся от кочки. Дашутка захохотала, взлетев над болотом. Шест легко перенёс их обоих через торфянистую топь на корягу. Семён подхватил Дашутку поперёк туловища, чтобы она не свалилась с неё, склизкой, замшелой. — Танюша, хотите и вас прокачу? — Семён помахал Тане рукой. Но она отказалась: страшно ей было летать. А вдруг палка сломается под весом двух человек? Тогда оба сгинут в трясине. — Я бы катнулась, — это Нюрка её догнала, хлопнула по плечу и с ехидцей добавила: — Кролик-трус. — Сама ты… — обиделась Таня. Она сделала шаг, и из-под левой ноги вывернулась мелкая гадюка. Таня взвизгнула, отскочила, хорошенько пихнув Нюрку локтем. Нога соскользнула, и обе полетели в гиблую топь. Семён подхватил их в последний момент — толкнул обратно, на кочку, а сам навалился на чугурчук. Палка с треском переломилась, и Семён тут же ухнул с покрышкой в густую зелёную жижу. Ряска заколыхалась, по поверхности побежали круги, пузыри. — Семён! — воскликнула Таня. Из страшной пучины всплыл кусок хвалёного чугурчука, и за ним, страшно плюясь, выпрыгнул и Семён. Он барахтался, поднимая грязные брызги. Ему надо помочь, но как же приблизиться? Кругом — взбаламученная вода и вязкая грязь. Тётя Люба уже бежала на помощь. Встав на соседнюю кочку, она живо схватила обломок и протянула Семёну. — Чугурчук держите, товарищ Семён! — тётя Люба старалась подсунуть палку как можно ближе к нему. Нечаев ухватился, но тётя Люба сама не смогла его подтащить. Слишком тяжёл, и уже начал погружаться в трясину. Таня перепрыгнула к тёте Любе и схватила за пояс, потянула изо всех сил. Нюрка прыгала зайцем, но для неё уже не было места на маленькой кочке. — Тётя Надя! Меланка! — кричала она. — Тёть Зина! Семён отпустил чугурчук и поднялся на ноги. Весь мокрый, покрытый тиной и ряской — вылитый Ужаль. — Ну, вот и выручил чугурчук! — он улыбнулся, смахнув с лица космы тины. Воды оказалось ему меньше, чем по колено, даже торчали голенища сапог. — Как же вас угораздило-то? — недоумевала тётя Люба, глядя, как Семён выбирается на корягу к Дашутке. Та протягивала ему руку, но Семён отказался. — Товарищ Дёмина, свалитесь, — прокряхтел он и вылез сам. — Не повезло-поди с чугурчуком. — Если бы не товарищ Семён, мы с Таней бы плюхнулись, — нехотя призналась Нюрка. — Он нас выручил. — А сам искупался, — покачала головой тётка Зинка. Она на кочки не прыгала — топталась поодаль, на грязном бережке, да отгоняла комаров веткой ольхи. — Испугались, поди, товарищ Семён! — Не так уж и страшно, — Семён вытер грязищу с лица да выловил кусок чугурчука. Слишком короткий, на таком уже не поскачешь. — Так в Русальную елань же свалились, — удивилась тёть Зинка. — Неужели, не страшно? — Ну, русалок не встретил, — Семён выкинул бесполезный теперь обломок да уселся — воду из сапог выливать. — Не так уж и страшно в еланке. Грязно, да комарьё! — Эх вы! — махнула рукой тёть Зинка. — Сразу видно, нездешний москвич! У края еланки, наполовину в воде, торчал неказистый танковый остов. Занесённый землёй, обросший пучками травы, он потихоньку превращался в пригорок. Тут много таких и, наверное, все они — танки, на которых фашисты пытались разъездить брод. Не по себе среди них, жутко на широкой поляне, что начиналась прямо за топью. Сыро, а трава поднималась в рост человека и качалась на неожиданно сильном ветру. Это не просто ветер, а остатки той силы, которая опрокинула город под землю. Проклятье Зарянки до сих пор носится здесь. Тётя Люба в голос молилась, продираясь через густой травостой. Таня держала её под руку, Нюрка ухватилась с другой стороны. Странное место, в народе считали, что гиблое. Казалось, детские головки мелькают в колышущихся стеблях, а в шуме и шорохах слышался заливистый смех. Семён брёл и на ходу выкручивал промокшую гимнастёрку. Он настороженно вглядывался в листву и обломки камней — неужели, тоже заметил мавочий танец? — Вы не обессудьте, товарищ Семён, — вздохнула тётя Люба, взглянув на него. — Детоньки наши — все некрещённые, мавочки. Мы поминаем их тут, в Велеграде — просим, чтобы Гайтанка сохранила их души. — В двадцать первом попа расстреляли, — тихо вторила тёть Зинка. — Некому теперича покрестить. Семён натащил гимнастёрку и промолчал. Видно, есть ему, кого поминать. Таня никогда не говорила, что боится часовни. Она сжала покрепче тёти Любину руку, заходя в её чёрные, по-настоящему обугленные стены. Под ногами хрустели мелкие камешки, а холод и тишина забирали, стремясь увести за завесу теней. На полу сохранились остатки мозаики, но что выложили — не разглядишь. Избавь-трава выбивалась сквозь каждую трещинку, спутывалась, покрывая весь пол и плетьми поднималась до самых окон. Вьюн заплёл арки иконостаса, и в причудливых изгибах ветвей мерещились недобрые лики изгнанных Пересветом волхвов. Все молчали. Тётя Люба неслышно зашла на щербатый престол, а он крошился под ногами от каждого шага. Из потемневшего, заросшего вьюном алтаря она вынула сундучок и откинула крышку. Тонкие церковные свечи внутри чуть уловимо пахли миром и ладаном. Тётя Люба убрала ветки избавь-травы с горнего места и налила толику масла в лампадку. Но поняла: оставила спички дома, на припечке. Семён без слов вытащил зажигалку и сам запалил огонёк. Все молчали. Брали свечи, жгли, заполняя затхлый воздух запахом воска. Тётя Надя — за Яшеньку, тётя Зина — за Мотрю, а у тёти Любочки — целых четыре свечи: за мамочку, за Крисеньку и за Авдотку. Да за Никитку тоже поставила — хоть и несостоявшийся, а всё же, как сын. Нюрка, хлюпая носом, за дядьку Сидора запалила. Таня тоже взяла — за сироток, кого некому поминать, да и за Дуняшу Черепахову тоже. Дашутка прижималась к ней сзади. Таня чувствовала, что она мелко дрожит. Страшно и ей. Таня взяла Дашутку за замёрзшую руку и, кивнув, протянула свечу. Дашутка тоже хлюпала носом. Она порывалась что-то сказать, но боялась шуметь там, где бывает Гайтанка. Дашутка медленно поднесла свечку к лампадке — затеплился огонёк. А она ещё долго держала её перед собой и смотрела, смотрела. Никто не трогал Дашутку — пускай, с сестричкой поговорит. По стене скользнула какая-то тень, скорее всего, от листьев, свисающих на окно, а может быть… «А ведь он до сих пор тут стоит», — Таня знала, что профессор Валдаев имел в виду Велеград. Дашутка поставила свечку рядом с другими и отошла, уцепилась за тёти Любину юбку. И только теперь Таня увидела, что Семён тоже со свечкой стоит. Тоже смотрит, как дрожит огонёк — совсем, как Дашутка. Есть ему, кого поминать. Он ведь очень ловко заплетает косички и никогда не говорит, кому заплетал. — За Алёнушку Кутерьмину забыла поставить, — тётя Люба спохватилась и прошептала. И даже шёпот в этих стенах звучал раскатистым криком. Тётя Люба взяла ещё одну свечку, принялась зажигать о горящие. Так суетливо, будто бы, впопыхах, прося прощения у Гайтанки. Фитилёк никак не хотел загораться. Всё дымился, чадил. Тётя Люба вертела свечку и так, и эдак, пока, наконец, не занялся слабенький огонёк. Тётя Люба пристроила едва тлеющую свечку с краю канона. Отошла, глядя не на неё, а на стену. Сквозь копоть на стене проступала очень странная фреска: ангел, летящий над морем, из которого поднимаются сразу два солнца. Огонёк Алёнкиной свечки дрожал, угасая, но вдруг ослепительно вспыхнул и превратился в высокое белое племя. Все отскочили назад, даже тётя Надя перепугалась. Меланка уткнулась в её плечо. Нюрка схватилась за тётю Любу, а тёть Зинка — та крестилась и охала, порождая жуткое эхо под прохудившейся крышей. — Опиум для народа, — хныкала Нюрка. А Таня случайно прильнула к Семёну. Он оставался на месте, и в его глазах светился не ужас, а интерес. Шипя и расшвыривая искры, свечка быстро прогорала сверху вниз, разгоняла таинственный полумрак. Над ней клубился белый дымок — Таня слышала едкий запах. — Алёнушка нам из нави улыбается, — бормотала тётя Люба с хорошей долей страха. — Ведовство ей от Гайтанки досталось, вот и улыбается. — Не губи нас, Алёнка, — буровила тёть Зинка. — Хлорат калия, — шепнул Семён, наклонив голову к Тане. — «Улыбнулся из нави». Фальшфейер. Тане сделалось не по себе. Она — же студентка физмата, а поверила, что бывают волхвы. Хлорат калия — он именно так и горит. Вот только, откуда он взялся в поминальной свече? — Разберёмся, — так же, шёпотом заверил Семён. Он шептал, чтобы слышала только Таня — не хотел пугать остальных. Они и без этого в край перепуганы: как заколдованные, не шевелятся, глазея, как догорает свечка-фальшфейер. И едва она прогорела до основания — все бросились прочь из часовни. Только тётя Надя осталась и Таня с Семёном. — Вот уж! — буркнул Семён. — Собрать надо товарищей — и разъяснить про хлорат калия, в рамках ликбеза.

***

Таня отодвинула длинные ветки-плети и остановилась у самой воды. Она вышла к Студёному, но сегодня оно какое-то совсем не такое. Вода, будто зеркало, и в ней мерцали, подмигивали мириады звёзд. С воды медленно поднимался вверх белый туман, и вместе с ним, словно бы поднимались и звёзды. Они кружились, вихрились и складывались в крыши теремов и шпили острогов, в маковки огромных, небывалых церквей. Тихий плеск заставил Таню слегка повернуть голову. Посреди озера, в тумане проступали невесомые силуэты. Ступая прямо по поверхности воды, поднимая мелкие брызги босыми ногами, кружились мавки. На каждой из них — белый саван, мокрый, оборванный по низу. Мавки поворачивали головы, улыбались и ходили, ходили по кругу, постепенно вступая в хоровод. Вот и Алёнушка, только уже не румяная, а белая-белая, а на шее обрывок верёвки. Зато теперь у неё снова коса: длиннющая, толстая, почти до колен — наполовину сплетённая из гибких стеблей с синими колокольчиками. Алёнушка держала за руку Мотрю, а та несла годовалого малыша. Странно как: младших у них в семье не водилось, одна Мотря у тёть Зины была. За Матрёнушкой кружилась Крисенька, как раньше, счастливая — звёзды отблескивали в зелёных глазах — совершенно зелёных, как листья на деревьях. Возле Крисеньки, с распущенными волосами, и мамочка, как на фото в серванте, лет восемнадцать ей… навсегда. Но почему-то не видно Авдотки. А есть мавочки и совсем маленькие. Близняшки Щегловы, обе кудрявые, а в кудряшках — ромашки виднеются. С ними и Дуняша Черепахова, в огромном венке из незабудок, листвы и длинных колосков. Волосы у неё зелёные, и не волосы даже, а водяная трава. Из небытия явилась какая-то незнакомая девочка на белой лошадке. Востроглазая, в шляпке — как маленькая Мэри Поппинс. Таня удивилась: кто же она? Ни на кого из детей не похожа, а платье на ней красивое, из плотной ткани в крупную клетку. Девочка промчалась над озером, её лошадка ни разу не коснулась воды. И рассеялась, легла дрожащим туманом. Все вместе, мавки тихо тянули незнакомую песню. Голоса у них нечеловеческие, похожие на щебетание птиц. Мавки взялись за руки, и вдруг из круга улыбнулся Никитка. В таком же саване, как остальные, он махал Тане рукой, кивал головой — звал к себе. Но Таня стояла на месте, будто приклеенная: ноги не слушались, отнялись руки. Над озером медленно вставала луна, причудливо подсвечивала клубящийся, густеющий туман. Из тёмной воды поднимались лилии и раскрывали ей навстречу белые лепестки. Мавки пели всё громче, всё быстрее кружились. Никитка звал Таню по имени — вернее, щебетал и чирикал, и в этих скрежещущих звуках Таня не без труда различала: «Танюша!» Как из ниоткуда, из звёзд, из тумана, неожиданно явилась Гайтанка Кутерьма. Да не древняя горбунья, как про неё говорили, а молодая, высокая с красивым и чистым лицом. Сарафан на ней новый, расшитый листьями, птицами и лучистыми солнцами, на голове — кокошник с тонким месяцем, а в руке — дивный посох. Снизу острый, стальной, как копьё, а сверху — суковатая ветка, из которой прорастали живые листья. Длинные косы Гайтанки отливали лунным серебром, а глаза у неё большие и чёрные-чёрные. У Алёнки тоже были точно такие глаза. Гайтанка не танцевала, а стояла и улыбалась, глядя на Таню в упор. На руке, сжимающей посох, у неё не пять, а шесть пальцев — слишком длинных и тонких, с крючковатыми чёрными ногтями. — Танюша! — чирикнул Никитка, взмахнул рукой. Таня сбросила оцепенение и сделала шаг — нога по щиколотку утонула в холодной воде. Гайтанка хищно оскалилась. Показала острые зубы, и всё её лицо страшно вытянулось, сделалось похожим на щучью морду. Таню точно бы ударили в грудь — неизвестная сила сорвала с ног и швырнула назад. Таня встрепенулась, рывком подняла голову со сложенных рук. «Мавка-красавица по лесу ходила, звёзды считала…» — вместе с противной пульсирующей болью билось в голове. Стрекотало, чирикало и постепенно стихало. Тихо вокруг, в окошке темно, только луна грустно светила сквозь тонкую занавеску. На столе перед Таней дрожал огонёк каганца. Тусклый совсем, масло почти всё сгорело. Из опрокинутой чернильницы натекла тёмная лужа. Таня вспомнила, что писала братикам письма. Славику написала, вложила в конверт. И начала — Коленьке. Но, кулёма, заснула, и теперь всё письмо густо залито чернилами. Дурной знак? А может быть, и напротив, хороший? К Никитке в озеро она не пошла, не пустила Гайтанка. А значит, Тане ещё жить и жить. Братиков она среди навий тоже не видела: значит, оба живы, оба здоровы. Да и Яшеньку не заметила. Надо бы тёте Наде сказать, да разве поверит военврач в какой-то глупый сон, когда похоронка пришла? Таня и сама-то не верила, но всё равно, сон, растаяв, оставил по себе странное чувство. Будто бы в канцеляриях что-то напутали, и, когда кончится война, Яша обязательно вернётся домой. Таня потянулась, разминая затёкшее тело. И заметила, что сделала шкоду. — Вот же, дурёха! — шёпотом заругала она себя. Кроме письма, Таня чернилами запачкала стол да и сама вляпалась. Уделала сарафан: все рукава понизу и воротник — и не отбучишь теперь. Таня попыталась промакивать пятна бумагой. Хотела и косынкой попробовать, да жалко её: новая, купили перед самой войной. Как Таня ни тёрла, а пятна остались. А она совсем не боялась от тёти Любы нагоняй получить. Что там — нагоняй, когда кто-то подсунул в поминальные свечи фальшфейер? — Батюшки, что натворила! — тётя Люба всплеснула руками, увидав Танино грязное платье и лужу чернил. — Как угораздило-то? — Тёть Любочка, а у тёть Зины ещё дети были? — тихо спросила Таня, сминая бумагу, которой хотела вытереть стол. — Горемычная ты моя, — проворчала тётя Люба. — С чего это ты взяла про детей? — Я видела сон, тёть Любочка, — ответила Таня. — Матрёнушку видела с малышом на руках, мамочку, Крисеньку… — Сплюнь! — тётя Люба перекрестилась. — Не было у неё никого, кроме Мотри. Чего это ты навыдумывала? — Да так, во сне показалось, — Таня пожала плечами: сон, он и есть сон, просто выдумка. Тётя Люба сдёрнула вафельное полотенце с плеча и тёрла столешницу, приговаривая, что Таня — неуклюжая клуша. — Прости, — Таня вздохнула и хотела забрать полотенце, вытереть чернила сама. Но тётя Люба не отдала. — А Авдотку не видела, тёть Любочка, — добавила Таня. — И Яшу тёть Надиного — тоже. — Эх, — фыркнула тётя Люба. — Кто знает, как оно всё устроено? Авось вернётся-то Яшка? Таня присела на краешек стула. Её ужасно клонило в сон, голова тяжелела, нападала зевота. — Как думаешь, тёть Любочка, кто мог хлорат калия в свечи положить? — Таня спросила ещё тише. Как-то не по себе: кому нужны в часовне фальшфейеры? — А с этим пущай товарищ Семён разбирается, — отмахнулась тётя Люба. — Не наше с тобой это дело. Ты спать иди, а я сама за тобой подотру. Нюрка, вон, десятый сон уже видит. А ты? — Я… — проронила Таня и замолчала. Она не могла забыть девочку на лошадке. Странную девочку-куклу. Никогда не было такой в Черепахово, да и платьев таких никто не носил. — Иди, иди, — подогнала тётя Люба, махнув полотенцем в пятнах чернил. — Спокойной ночи, тёть Любочка. Таня с трудом поднялась со стула и потянулась из кухни в коридор. Каганец догорал, пускались в пляс молчаливые тени. Тень-кошка, тень — облако… Таня на миг остановилась возле окна. Выглянула — отсюда немного видно подворье Семёна. Ни движения там — он тоже, наверное, спит. А может быть, уехал в опорный. Но что это? Таня прижалась лбом к стеклу, всматриваясь. Она заметила тусклый огонёк: на подоконнике у Семёна — свеча.

***

Товарищ Журавлёв уже не мог усидеть за столом. Старое, дырявое кресло прижигало, как на костре. Телеграмму из Черепахова он комкал, пока не порвал. Сколько у него уже таких телеграмм? Фашистский кофе-эрзац стоял поперёк горла комком тошноты. Хотелось всё выплюнуть к чёрту. Спать Журавлёв не мог сам по себе, даже кофе не нужен. Душно тут, в кабинете, из которого он не уходил даже ночью. Ходики тикали — по мозгам, поднимали тупую, гадкую боль. Время, время — секунды, минуты, часы — простои неделями сочились сквозь пальцы. Бездействие, за которое могли расстрелять. Евгений прошёлся к окну, распахнул рамы настежь, вдохнул полной грудью ночную прохладу. Где-то там, под луной, сверчок пиликал заупокойную. Светлые звёзды мерцали в безвременье. Евгений поёжился и сунул в рот папиросу. Пожевал её, клацнул бензиновой зажигалкой, но не подкурил, а зажёг огонёк тонкой свечи. Вздохнув, Журавлёв взял с стакан с подоконника и капнул на дно толику воска. Огонёк — как душа, запрещённая партией. Но, что ему будет, если в родительскую субботу Евгений поставит свечу на окно? Ничего — её просто никто не заметит. Никто ничего не поймёт. Журавлёв уселся на подоконник и привалился спиной к облупившемуся откосу окна. Рядом лежал… растрёпанный учебник Поповой? Лежал — вот он, чёртик, нарисованный на полях. Ветерок шевелил страницы, а с другой стороны подоконника грыз перо курносый конопатый мальчишка. «Образование треугольника», — катилось где-то под звёздами. Последний раздел, и через неделю — каникулы. «Данька, ну что же ты?» — и зачем Евгений смотрел с укоризной в эти озорные глаза, ярко-зелёные, как у матери? Кинул бы к чёрту все эти катеты с гипотенузами — и махнули бы на рыбалку. Или за мороженым, или… Да хоть куда, лишь бы только проклятый день прошёл по-другому. В последний раз солнечный луч путался в смешном рыжем чубе, в последний раз — «Образование треугольника». Свечка рисовала на пустом подоконнике тусклый кружок. Где-то грохали выстрелы — Журавлёв давно уже к ним привык. Но единственный выстрел болью резнул по душе, и где-то там, вдалеке поднялись крики. Там — закат освещал пустырь, вились в воздухе мелкие мошки. Пахло дымом костра, а ещё — жутко — порохом. Стремглав убегали «герои», для которых подвигом было бросить патроны в костёр, и солнечный луч путался в смешном рыжем чубе, забрызганном кровью. У Журавлёва нестерпимо щипало в носу. Он рывком отошёл от окна и опёрся руками о стол. — Да что же ты, Данька? — пробормотал он, сжимая зубы до скрежета. Евгению хотелось кричать. Но он не и не пикнул. Отвлечься, забыть, переключиться на дело. От Журавлёва требовали оперативность. Да, он это может, собрать батальон, рвануть в Черепахово — и сдуть к чёрту под хвост задание Главка. Терпение, Журавлёв должен быть терпеливым. Принимать орущие телеграммы, сжав волю в кулак. Сидеть за столом и пытаться не вспоминать ни о чём. Выжидать — и дождаться момента.
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.