ID работы: 9338738

Теория государства и права для чайников

Слэш
R
Завершён
251
Размер:
44 страницы, 16 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
251 Нравится 197 Отзывы 51 В сборник Скачать

Все, что вы скажете, будет использовано против вас

Настройки текста
Примечания:
Невесомое темное золото пахнущих облепиховым шампунем волос еще с утра особенно буйно закручивалось не поддающимися расческе завитушками, и Трубецкой без зазрения совести оправдался бы: именно это его добило. Причем добило ровно в ту секунду, когда Кондратий кинулся ему на шею, едва не сбив с ног. Он выронил (ладно, не выронил — бросил) на притоптанный снег спортивную сумку с вещами, поймал его, такого маленького, бойкого и заряженного энергией на десятерых, размахивающего руками-крыльями от восторга; поймал — и закружил. Просто не мог иначе. А Кондратий не стал вырываться и неожиданно не попытался его урезонить — только расхохотался и ухватился в поисках равновесия. Он снова был без перчаток, и Трубецкому захотелось — так захотелось — взять эти трогательные пальцы, согреть дыханием, спрятать его в тепло целиком, как есть. Он не сделал этого — нужно было обнять всех по очереди; а ведь еще ему привезли бутерброды, привезли горячий чай в термосе, а от шариков и самодельных плакатов еле ощутимо щипало в глазах, и… Тогда он поставил Рылеева на землю и понял про себя четко и ясно: не отпустит. По крайней мере, до тех пор, пока не получит по лицу. — Езжай домой, — сказал Рылеев, сморщив нос, и погладил его по заросшей колючей щеке. — Вызовем тебе такси. Надо выспаться. — Выспаться я бы не отказался. — И побриться, — добавил он из чистой вредности. Трубецкой неосознанно потянулся за рукой, а Кондратий, если и заметил это, не возражал. Он отрефлексировал перемену, произошедшую в Рылееве, только дома. Раньше было не до того. Горячий душ, хороший кофе и нормальная свежая еда, которой заботливо обеспечили друзья, сказались на Трубецком благотворно: мысли успокоились, пришло осознание того, что все позади. А вместе с тем — поразительное спокойствие. Раньше ему удавалось отделаться совсем смешными сроками — меньше десяти дней. Месяц — это серьезно. В новом две тысячи девятнадцатом, начало которого он встретил на жесткой койке в камере, принесло с собой новые осознания и новые приоритеты. Паззл сложился. Все выстроилось в такую логичную, красивую схему, что впору было сказать: в место его заточения вошел один человек, а вышел из него — уже другой. Новый. Эта новая версия себя нравилась Трубецкому не в пример больше прежней. Желания заниматься ерундой (отпираться, возмущаться, делать вид, что его никто не спросил) больше не было. Желание заниматься делом — было. Было еще четкое понимание того, как ему весь месяц не хватало этих людей, топтавшихся ранним утром на морозе с плакатами и бутербродами. И наконец: Рылеев. Рылеев, мысль о котором помогала держаться каждый божий день по ту сторону неприглядного синего забора. Рылеев, который обнял его так, что последнее опасение — «Привязанности делают тебя уязвимым» — не имело бы ни малейшего шанса. Опасения не было. Вины перед Катей — тоже. Успокоившийся, разложивший все по полочкам, он уснул крепким здоровым сном и проспал до самого вечера, а когда проснулся — сразу поехал в штаб. Было поздно. Штаб пустовал. Горело одно окно. Сергей открыл дверь своим ключом, который хранил в одной связке с ключами от квартиры, вошел тихо, как будто в переступил в царство сна. Вот все знакомые предметы, точно такие же, какими он их оставил месяц назад, и вместе с тем — все какое-то новое, изменившееся почти до неузнаваемости. Он повесил пальто, повесил шарф. Переобулся в начищенные туфли, терпеливо ожидавшие его возвращения на полке в шкафу. Все медленно — пытался запомнить эти последние минуты своей ледяной решимости перед необратимым прыжком в бездну. Кондратий нашелся в бесформенном кресле-мешке, свернувшийся калачиком и уткнувшийся носом в планшет. Сергей остановился в шаге, не решаясь сразу нарушить его покой, а он, почувствовав пристальный взгляд, нажал паузу, вынул наушники и неуверенно сказал: — Привет?.. Неуверенность в голосе Рылеева появлялась редко, очень редко, и значила сразу многое. Сергей смотрел на него и жадно вбирал по всем доступным сенсорным каналам: такие родные усталые глаза, ладони, наполовину скрытые рукавами. На уютной толстовке из штабной коллекции изящным курсивом выведена его фамилия. От этого болезненно перехватило дыхание, хотя носят такое — однотипное — они все. И — локоны, любимые непослушные завитки, которые утром, когда Сергей ткнулся в них носом, пахли морозом и облепихой. Он не лукавил: это его добило. Это добило бы кого угодно. А он никогда не претендовал на святость: он всего лишь человек, обычный человек со своими слабостями, и ничто человеческое ему не чуждо. Нужно было сказать: «Привет». Спросить его, как дела, или хотя бы просто: «Можно?» Трубецкой не сделал ни того, ни другого — он наклонился, обхватил ладонями лицо, выражающее непонимание и легкую тревогу, и запечатал приоткрытый в удивлении рот поцелуем. Рылеев ойкнул. Промычал что-то — наверное, вопрос. Сергей с долей ужаса подумал о том, что отпустить его — нет, отпустить его было категорически невозможно. Кондратий схватился за его плечи, когда Трубецкой дернул его с кресла вверх, поставил на ноги, только чтобы тут же сбить с ног снова — и оттеснить к столу. Этот поцелуй должен был быть другим, должен был быть вдумчивым, медленным, нежным, прямой противоположностью тому непонятному порыву адреналина и страсти, который он позволил себе на улице осенью, но толку теперь говорить об этом? Сергей целовал его жадно, не отпускал, тянул за волосы, запрокидывая голову, вторая рука сама пролезла под мягкий флис. Мысль мелькнула молнией и тут же исчезла: это не его толстовка, его — другая, кофе с молоком и раза в полтора меньше, а эта — мятная, эта — пахнет так же, как весь гардероб Трубецкого, потому что там и висела, пока он не забыл ее в штабе. И пока Рылеев, тоскуя (тоскуя) не забрал ее, очевидно, себе. Его ребра под этой толстовкой вдруг показались хрупкими — гораздо хрупче, чем на самом деле есть человеческие кости. Трубецкой просунул вторую ладонь и бережно сжал: тепло, живое тепло, россыпь мурашек оттого, что руки холодные. Как он изголодался по такому теплу. — Сереж, чего ты… Сереж? У Кондратия сделались удивленные, широко распахнутые глаза и совершенно обезоруживающая улыбка, немного растерянная. Сергей выдохнул в шею, невесомо прижался губами, будто извинялся за допущенную грубость. Его не оттолкнули: Рылеев уперся ему в плечо скорее равновесия ради, второй рукой — в столешницу, затем же. В интонациях его голоса звучало изумление, звучало неверие и восторг. Ни намека на испуг в них не было. — Да… Да, я просто, — Трубецкой заставил себя посмотреть прямо. Господи, какой же я абсолютно потерянный для общества идиот, если не могу даже… Он вздохнул и погладил Кондратия по заалевшей щеке. — Не выдержал. Прости. — Дурак. От осознанной вдруг нелепости извинений он неловко рассмеялся, а Кондратия рассмеялся тоже — прикрывая глаза и чуть-чуть морща нос. На лоб снова упала непослушная прядь, трогательно задрожали ресницы, и Трубецкой подумал, что готов подождать еще тридцать, сорок, шестьдесят по двадцать четыре часа, чтобы увидеть это еще хоть раз в жизни. — Можно?.. Он спросил только теперь, с опозданием, и подсознательно сделал себе заметку, что у них снова все не как у людей. Но он, в конце концов, провел три с лишним недели в безрадостейшем из всех возможных пристанищ бунтарской души, где в обнажившемся от защитных рефлексов сознании мысленно десятки раз повторял тот безумный поступок на охваченной осенью и восторгом площади, а сегодня вышел в утренний город, забеленный ночной метелью, в объятия всепонимающего и всепрощающего, того самого человека, который всю его жизнь перевернул вверх ногами своим давним и искренним: «На этот раз у нас всё получится, у нас все… все получится, потому что ты — Сережа, ты наш кандидат!» Это было давно. Это было больше года назад, а темное помещение с горящей ночной лампой и наспех расчищенным от документов и чашек столом появилось у него только теперь, в настоящем. И именно сюда Трубецкой пришел сразу после нескольких часов сна в удобной кровати, потому что не мог не прийти. Потому что вдруг не оказалось в целом мире другого места, в котором ему хотелось бы оказаться сильнее, чем здесь. Трубецкой успел подумать об этом за те пару секунд, которые ждал от него ответа. А потом Кондратий медленно, как во сне, кивнул и прошептал: — Всегда. Его повело от этого — от озвученной вседозволенности. Словно снова дало в голову: он ждал не меньше, чем ты. Он ждал. Как и ты. Он ждал. Трубецкой подхватил его под бедра и с легкостью усадил на стол. Он был красивый, безумно красивый. Только теперь, тоже с опозданием, пришло желание не спешить — рассматривать: снять милые закрытые тапки, в которых он ходит на работе, белые носочки с черной полоской поверху, вокруг лодыжки, увидеть, как от холода и волнения он подожмет пальцы; стянуть с его стройных джинсы, удивительно мягкие для джинс, и почувствовать, как сердце ухнет в пятки от вида бледных веснушек на коленках… Кондратий привстал, держась за его плечи, чтобы помочь снять белье. Хотел взяться за толстовку, но Трубецкой перехватил руки, сказал — не в глаза, не смог, будто боялся, прошептал в ключицу: — Оставь. Я хочу так. Это было трудно сформулировать. Картинка перед глазами сделалась неестественная, как в фокусе профессиональной камеры, на которую Миша снимает их митинги и штабные посиделки, вывернутом до упора. Да, Кондратий красивый — всегда был объективно красивым, Трубецкой это знал — но еще больше, чем красивый, он был сейчас невыносимо близкий и свой. С ним нужно было быть сдержаннее. Нежнее. Бережнее. Он заслуживал — сдержаннее, нежнее и бережнее, на кровати, а не на столе. После ужина с вином, в рассеянном свете ночника или в кромешной тьме ласкающей ночи. Трубецкой подумал об этом с некоторой горечью, но без лишнего самоедства. Кондратий послушно облизал его пальцы, с хитрой улыбкой поцеловал подушечки (сердце екнуло совсем неуместно); откинулся назад на локти, поднимая бедра. Трубецкой понятия не имел, что у него сейчас с личной жизнью. Судя по всему, личной жизни у Рылеева в последнее время не было: он зажмурился, застонал сквозь зубы, расслабляясь медленно и с трудом, и был такой горячий и тесный, что ничего не стоило додумать, будто… будто это не совпадение. Будто он не работой был занят все это время, а действительно дожидался. Из возникшей картинки Трубецкого выдернул обратно в реальность его выдох сквозь зубы и жалобный всхлип. Он наклонился и поцеловал приоткрытые губы. Рылеев затих. Перестал всхлипывать, снова расслабился, подставляясь; у него были холодные пальцы и короткие, но острые ноги, которыми он впивался Сергею в плечо через тонкую водолазку, впуская его в себя — медленно, наконец-то медленно. — Не так все это надо было, конечно… — вздохнул Трубецкой. — Прости меня. — Выбрал время, — нервно фыркнул Кондратий. Он попытался отвернуться, но было поздно: чувство, слишком большое и сильное для того, чтобы можно было контролировать, накрыло его с головой. Трубецкой нежно стер с щеки влажный след — сначала пальцем, затем губами. — Я там без тебя — по тебе — чуть с ума не сошел, Кондраш. Понимаешь? Трубецкой всегда считал, что такими словами не разбрасываются. Но сказать их теперь оказалось поразительно легко, может быть, потому, что они — это самое честное, честнее всех лозунгов и деклараций, самое бесстрашное и безрассудное, что он вообще когда-либо говорил. Потому что Кондратий — такой же, как он, обреченный на это до конца дней своих, и ему смелости признаться (хотя бы себе самому) хватило гораздо раньше. Больше он не говорил ничего. Притянул его к себе, такого легкого сейчас и податливого, закинул стройные ноги себе на пояс. Надо было бы — что уж сейчас говорить — снять хотя бы джинсы (жесткий деним не царапал бы обнаженные бедра, белые и нежные, Кондратий весь был сейчас — белее и нежнее, чем когда бы то ни было), но Трубецкой не подумал снова, а теперь был просто не в состоянии прерваться на подобный пустяк. Рылеев поддался радостно, с готовностью и желанием, обнял его за пояс; поначалу позволял наслаждаться неторопливостью, лежал, разметавшись по столу, потом — устал ждать и бездействовать: схватил Трубецкого за руки, подтянулся, обнял за плечи. Прижался всем собой, пытаясь подаваться навстречу ускорившимся толчкам, выдохнул на ухо: — Я тоже скучал. И от этого — из-за этого — Трубецкой почувствовал, как накрыла с головой волна роковой неизбежности. Обманываться — больше не вариант, обманывать его — никогда вариантом не было. Кондратий застонал протяжно и сладко, жадно толкаясь в его руку, Сергей сжал сильнее, наслаждаясь его порывистостью и жаром, сорвался в оргазм почти одновременно с ним — головокружительный, до подкосившихся коленей; пришлось упереться в стол, чтобы не упасть. Рылеев прижимался к нему, пока не устал сидеть в неестественно-кривой позе. Потом отпустил — со смехом, сел ровно, выпрямился. Сергей принес из ящика стола салфетки. Неловкости не было, ни единого барьера между ними не осталось тоже — все пали здесь жертвой его внезапного помутнения. Он помог Кондратию одеться, поцеловал в лоб, долго стоял так, пока на плечи давил груз невысказанного. Высказать не решился. — Надо ехать. Поздно. Завтра работать. — Ты убьешься. — Не убьюсь. — Сереж… Теперь — только теперь — штаб, который по возвращении показался незнакомым, снова стал прежним и родным. Кондратий делал кофе, пританцовывая около общей кофемашины. Сергей крутил в руках телефон, маясь необходимостью вызвать каждому такси и навязчивым нежеланием разъезжаться по пустым квартирам. — Черт. Это трудно, — Трубецкой прочесал растрепанные (Кондратием) волосы. Подкинул телефон и поймал. Самый очевидный вариант — не всегда самый правильный. — Труднее, чем я думал. Давай ты прочитаешь мои мысли. Кондратий залпом опрокинул кофе, подошел совсем близко и прижался к обтянутому водолазкой плечу. От этого — с ним на плече — было проще. Шумный поток мыслей прервался, хотя бы на время. — Тебе нужен выходной, — пробормотал Кондратий, совсем по-кошачьи потираясь щекой. — Выключи свои гениальные мозги. Пожалуйста. Хотя бы на день. Трубецкой не стал ничего говорить, но обнял его за плечи. Стало спокойно. Хорошо. Правильно. Через десять минут под окнами затормозил автомобиль. — Пойдем, — сказал он негромко. — Пойдем, — ответил Кондратий, отчего-то ни о чем не спросив. Почти все истины мира на самом деле очень простые. Может быть, дело в этом. Или в том, что ему, поэту, эти истины открываются раньше, чем простым смертным — Трубецкой многое отдал бы, чтобы знать, как все устроено в его светлой умной голове, и в то же время предпочитал не знать вовсе. Потому что в жизни есть вещи, которым не найти объяснения, которые и не нужны объяснять. Человеческие отношения — одна из них. Со многим ему еще только предстояло разобраться, но к концу недолгой дороги до дома Трубецкой безошибочно знал одно: обнимать Кондратия Рылеева для него — самое естественное занятие на свете.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.