6
7 мая 2020 г. в 10:09
Посреди ночи Кондратия разбудил привкус алкоголя и тепло на губах, он сел на кровати, ничего не понимая и оглядываясь по сторонам. Вдруг на шее будто затянулась петля, царапая кожу и перекрывая необходимый кислород. Перед глазами возник образ испуганного Серёжи, который смотрел ему прямо в глаза и держался за руку, ища опору в машине за спиной. Запястье самого Кондратия будто пилили тупой, ржавой, раскалённой ножовкой, попутно пуская по венам жидкое горячее железо и сыпя на открывающуюся рану соль. Он откинулся на спину, изгибаясь дугой, открывая рот в безмолвном крике и смутно понимая, что вот он, его последний час. Счёт шёл уже не на дни и даже не на часы, а на минуты, если не секунды.
Дышать стало легче и температура в венах снизилась, потому Рылеев собрал все свои силы, поднялся с кровати, беря в руки тетрадь и ручку. На вкладыше в тетрадь он, старательно игнорируя тот факт, что из его запястья фантаном хлещет алая юшка, стал писать то, что давно должен был сказать — записку Трубецкому, в которой старался выразить все свои чувства. Было ясно, что и сама чёрная тетрадь перейдёт к законному её обладателю, которому было посвящено всё написанное в ней.
Разумом овладевали стыд, страх, злость, боль, любовь и дичайшая ярость от глупости и бессилия, что выливались крупными слезами, образуя на столе и части тетрадных листов адский коктейль из солёной воды, алой крови и чёрных чернил. В его сознании вспыхнула мысль, что он сейчас похож на Есенина в «Англетере»: так же пишет предсмертную записку «другу», пишет её (почти) кровью. Перед глазами всё предательски расплывалось, но буквы, выходившие из-под кончика ручки, были ровными, хоть и подрагивали слегка, редко сбиваясь со строчки.
***
Паша сунул Трубецкого в машину, сел сам и нервно крикнул Романову:
— Гони!
Глаза Серёжи судорожно блестели, он пытался уловить и догнать тот образ, возникший перед ним на пару секунд: Рылеев корчится от боли. Он осознавал… но не осознавал, что происходит, сознание действовало поверхностно, словно мешая вникнуть во всю суть. Боль в запястье и петля на шее ослабли, давая панике чуть отступить, чтобы рассудок вновь овладел хоть кусочком его разума. Пестель закипал с каждой минутой всё больше и больше: он то нервно барабанил пальцами по сидению, то ёрзал, то тихо матерился на Рылеева. Романов же, не понимая, что происходит, сохранял полное трезвое спокойствие внешне, что творилось внутри — не ведал никто, кроме, пожалуй, Паши, который даже не пытался скрывать тревоги.
Все мысли Трубецкого обратились к единственному человеку, о котором он мог сейчас думать. Шок и эмоции отступали, рассудок заполнял всю черепную коробку, запуская процесс очень затянувшегося осознания происходящего. Он вспомнил свою реакцию во время их первой встречи с Кондратием, все последующие, вспомнил состояние Рылеева в тот день, когда он получил порез; вспомнил каждый подход к так и не состоявшемуся разговору. Сердце бешено стучало, пытаясь вырваться из клетки мышц и костей. Он готовился к худшему, надеясь на лучшее.
Наконец они подъехали к нужному дому, и Серёжа почти на ходу вылез из машины, отворяя дверь подъезда, которая жалобно всхлипнула, взбегая по лестнице и рывком открывая входную дверь, вошёл в квартиру. Без каких-либо промедлений, он направился в спальню, чувствуя, что должен идти именно туда.
Дверь была закрыта, скрывая за собой то, что Трубецкой хотел видеть меньше всего в жизни: Рылеев лежал на кровати, смотря в потолок, медленно моргая, по его свешеной руке хилыми алыми ручейками на пол текла кровь. Рылеев медленно повернул голову в сторону дверного проёма, где застыл ошарашенный Сергей; и улыбнулся, нежно-нежно, как, кажется, никогда не улыбался раньше, заговорив:
— Прости, я хотел позвонить… — его голос слабел, было видно, что ему сложно говорить, — не знаю, где телефон.
Трубецкой подлетел к кровати, садясь на её край. Он растерянно вглядывался в карие омуты напротив, находя в них лишь огромное сожаление, страх и любовь. Серёжа сжал его окровавленную ладонь в своих. Она, узкая, мягкая и нежная, как влитая легла в его, широкие, сильные.
— Почему ты не говорил? — брови Трубецкого непроизвольно дрогнули, он старался сдерживать эмоции, ревущиеся наружу, подобно урагану.
— Боялся… твоей реакции, потерять нашу дружбу… не знаю. — Он отвёл слезящиеся глаза. — Я не хотел, чтобы ты это видел.
В дверях возникли Романов и Пестель, который просто кипел от злости, еле сдерживая свою природную натуру, что не укрылось от Рылеева.
— Прости, Паш… я знаю, что обещал…
Пестель уже готов был начать неистово орать, бить посуду и всё, что попадёт под руку, но цепкие пальцы на плече, и хриплый голос над ухом не дали этого сделать, а увели в другую комнату.
— Дурак, Кондраша. Тебе жить надоело? Решил в героя поиграть? Скучно стало? Ты хоть понимал, что это не шутки, что на кону твоя жизнь? Что…
Его перебил слабый шлепок по голове чёрной тетрадью, которая всё время была у Кондратия в левой руке и которую Трубецкой не замечал до сего времени. Рылеев протянул тетрадь ему.
— Она принадлежит тебе. Прошу, никому не читай, что в ней написано… — он зашёлся в кашле, понимая, что у него есть всего пара минут, — Серёж, я люблю…тебя.
Трубецкой порывисто прижался к его губам своими, ловя улыбку, последнюю в жизни горе-поэта. По щекам потекли слёзы, он уткнулся лбом куда-то в плечо Кондратия, чьи глаза засткекленели; запоминая его запах: старой книги, спелого персика, смешанные с металлическим запахом крови. Он приподнял тело, обнимая и словно укачивая. Не думал он, что при таких обстоятельствах ощутит под пальцами невероятно тонкую и изящную для мужчины талию, мягкие русые кудри, которые можно было пропускать сквозь пальцы… Было…
Сергей вышел из спальни Рылеева с тетрадью в руках. Ему навстречу подошли Пестель и Романов, при взгляде на которых на щеках вновь появились дорожки от слёз, а губы изломились в перекошенную ленту. Павел сам, еле сдерживая эмоции подошёл ближе, обнимая; его примеру последовал и Николай. Трубецкой цеплялся пальцами то ли за футболку Пестеля, то ли за свитер Романова, отчаянно повторяя про себя:
— Ты сильный. Он бы не хотел твоих слёз, будь сильным ради него.
***
Дома он открыл данную ему тетрадь. Из неё выпал вкладыш, на котором аккуратным, почти каллиграфическим почерком были выведены строчки:
«Серёжа, я давно должен был сказать, но всё не решался и поплатился за это. В тот день, когда ты получил шрам, меня втянул в поцелуй один человек. Ты не думай, я сразу же отстранился, но… этого хватило. В общем, мы с тобой родственные души. Н-да.
Чёрт, это даже на бумаге сложно рассказать… Итак, в первый день нашего знакомства я почувствовал, как всё моё существо тянется к тебе, совершенно незнакомому человеку. Я рассказал тебе в первые три дня больше личного, чем кому-либо за пять лет хорошего общения. И так было каждый раз, как я видел тебя…
Прости меня, я такой идиот и дурак. Я просто боялся, что вместе с моим признанием канет в лету наша дружба, хорошее общение. Это так убого сейчас звучит, и о чём я только думал?! Паша был прав, я зря его не послушал… Прости, всё так запутано.
Не вини себя ни в коем случае! Ты ни в чём не виноват, и не смей ничего с собой делать. Прости меня, Серёженька, я люблю тебя…»
Шквал эмоций вновь обрушился на Трубецкого, который думал, что не смог бы ничего с собой сделать, потому что боится боли, потому что просто трус; что если бы он проявил хоть каплю активности и заинтересованности, всё могло бы быть по-другому. Остальное содержание тетради он решил прочитать на свежую голову, принял душ и, проворочавшись до четырёх утра, всё же погрузился в тяжёлый сон.
Примечания:
Да простят меня все. Видит Сатана, я не хотел. Спасибо всем, кто читал и мотивировал. Это последняя глава в этой истории (но смотри постскриптум 🙃).
Есть идейка поподробнее расписать Пестеля/Романова, как вы на это смотрите?
P.S. я же не совсем изверг, верно, и придумал альтернативную концовочку и бонус к ней специально для разбитых сердечек сего фандома. Постараюсь выложить как можно скорее.💓