✧ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ✧♡ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ✧
— Какие будете брать? — Золотые, карманные, с цепочкой, — на автомате отчеканиваю, переходя на корейский, всё еще пробегаясь взглядом по полкам и необычным красноватым часам с кукушкой. — Дизайнерские, ювелирные или самые примитивные? Я могу показать вам примеры, и вы выберете. — Неважно. Сделайте те, которые нравятся больше всего. — Я не волшебник и не умею угадывать желания клиента, — спокойным голосом отвечает часовщик, щека моя горит, но я продолжаю стоять боком, разглядывая привлекательную стену и поглубже вдыхая этот дурманящий аромат. — Вас не учили, что при диалоге надо смотреть собеседнику в лицо? Цокаю языком — кто-то явно встал в плохом расположении духа. А мальчишка-то не уважает старших. — Вы все часы делали сами? — механизмы и правда выглядят восхитительно, таких по красоте предметов мне доводилось видеть весьма редко — признак исключительной души мастера. — Видите здесь кого-то другого? Чтобы не начинать конфликт, с немного скучающим и незаинтересованным видом я подошел к столу, лицезрея ворох набросков в альбоме с толстым кожанным переплетом. Причина отсутствия интереса была всего лишь в осведомленности во всех типах часов, обычно предлагали чем-то похожие между собой модели, неброские, с твердым, трущимся о кожу, ремешком и скучным циферблатом. Этот часовщик не более двадцати пяти лет отроду, хоть и с проблесками седины на висках, предложил не шедевр, конечно, но золото было приятное, скользкое. — Не трогайте. — Не думал, что выгляжу, как вор, — хмыкнул я, осмелившись встретиться с глазами часовщика: они, хоть и усталые, раздраженные, но были теплые, словно молоко. — Вы оставите отпечатки. К тому же, в этих лохмотьях вы и правда выглядите подозрительно. — Когда будет готово? — Что будет готово? — незамедлительно спросил он, сидя за столом рядом с открытой коробочкой, в которой на подушечке покоились только что сделанные часы. — Часы, что же ещё. — Повторюсь: я не могу достать из головы ваши желания. — Повторюсь: доставайте не из моей, а из своей, — стало как-то неприятно. Настроение у меня сегодня явно не на знакомства, а первое впечатление всегда важно. — Что ж, — собравшись, дернув бровью вверх, произнес мужчина. — Я всегда начинаю с нуля. На работу требуется как минимум месяц, в среднем полтора. Я внесу сумму в журнал, распишитесь рядом, если согласны. Рядом есть колонка с адресом, укажите, чтобы получить часы доставкой. — А если я хочу придти сам? — спросил, не отрывая взгляд от пера и бумаги, на которой ровным почерком часовщик вывел сумму заказа. — Тогда приходите через полтора месяца, но не факт, что будет готово, — отодвинув стул и поднявшись, мужчина вытянулся, размял спину и плечи, всё это время сопровождаемый моим взглядом. Я продолжал теребить рукав, и это было единственным, что выдавало волнение, не пойми откуда взявшееся несмотря на мою извечную сдержанность. — Хорошо, — я моргаю, думаю, уйти или остаться. Часовщик всё еще стоит, кажется, тоже наблюдает, но я не вижу, смотрю на пальцы своих ног, двигая ими, раскачиваясь. На минуту мои глаза прикрылись и я подумал: парнишка, так любивший сидеть на берегу Жёлтого моря с неизменной бутылкой соджу и Лэнсом по правое плечо, вечерами проходиться взад-вперед по территориям ханств перед сном, видевший красиво обвившие здания баньян, дравшийся на спор с одним из вспыльчивых монголов, существовал в том же мгновении, что и часовщик, слушал, как из соседнего домика доносится скрипка, а за окном хило бродило солнце. Смычок остановился. И солнце вошло — слащавое, в стеклянный потолок, осветив столбом мужчину, стоявшего за столом и трущего веки, словно сам Всевышний намекал на значимость этого человека. Ну что ж, мне пора. Оставив после себя легкую загадочность, тень от плаща скрылась за порогом.✧ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ✧♡ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ✧
— Боже, огромная вывеска с надписью «Перерыв» вам ни о чем не говорит? — вздыхает часовщик после того, как услышал противное уханье кукушки, срабатывающей при открывании двери. — А я не за часами, — смутно знакомый хриплый голос ответил спокойно, шаги остановились напротив стола в радиусе метра. — Месяц еще даже не прошел, только день, — произнес он, не отрываясь от записной книжки, вглядываясь в пустое «одним воздушным очертаньем» *, которое он никак не может превратить в нечто более стоящее, очаровательное, а тут еще его заслуженный отдых прерывают так нагло и непринужденно. Он говорил, не рисуя картин, не жестикулируя, не изменяя интонации, полузакрыв глаза так, что сквозь опущенные ресницы едва различался ободок его черных зрачков. — Я к вам. Из приоткрытого окна дунул ветер. Спал я на Богом забытой лавочке позади чьего-то сарая и не представлял, как остался незамечен. Небо снова пахло звездами, рука на животе опускалась и поднималась вместе с ним, в другую тыкался носом бродячий пес, по совместительству такое же существо, как и я сам. Часовщик молча поднялся, взял деревянный стул, стоявший у стены, с продавленным сидением, и поставил передо мной. Я сел, придвинувшись к столу, чтобы видеть мужчину ближе — глаза того были сегодня чуть более веселые. Мое дыхание выровнялось, ожидая разговора, возможно, вопроса, на кой-черт я явился, но… часовщик просто перелистнул страницу блокнота на чистую, взял перо, макнув в чернила, и пронзительно посмотрел на меня. Вчера, когда он разглядывал часы, его взгляд был ничем по сравнению с тем, который направлен сейчас. Изучающий, плавно скользящий по линиям лица. Собирается рисовать портрет. Несмотря на то, что рисовали в основном иконы, а изображение других людей считалось неподобающим, часовщик выводил мои скудные черты на всем карамельном листе, пальцы с пером дрожали, голова не опускалась, лишь глаза метались к блокноту и обратно. Кажется, мужчина делал подобное не впервые, быстро закончив с помощью четких, уверенных штрихов. Откинув перо, даже не вернув на место, оставив на столе след от чернил, поднялся вновь, отойдя к окну справа, поделенным на ровные прямоугольники, как и потолок. — Вы не будете смотреть? — спросил он, пригнувшись, чтобы разглядеть происходящее на улице. — Вы не позволяли, — спокойно ответил я. — Можете взять. — Красиво, — лишь выдохнул, поглаживая пальцем изображение парня, очень похожего на меня, но словно нарисованного душою художника, так, как он видит. — Вы высокого о себе мнения. — Скорее о вас. — Зачем вы здесь? — Вы мне интересны. — Я не хочу быть вам интересным. Холодно. Босые ступни лижет воздух из скрипнувшей, незакрытой наспех двери. Май за окном прохладен, люди снуют по рынку в поисках съестного и дешевого. Противно. Сквозь болезненно бледные тонкие пальцы я разглядываю собственную коленку. Вдруг вспоминаю языки, перекатывающиеся во рту во время «люблю», открытие рта на «тебя» с съеданием окончания, протяжным «те-е-е-бп…», настойчиво ввинченное в нёбо этими же языками для условности, убеждения; многочисленное «Ты вообще живой?». К горлу подступает тошнота. — Как вас зовут? — выходит с рокотом, всё же, прошлое мне всегда давалось с трудом; каким-то бурлением, с последующим кашлем и сжатием колена. И только где-то в глубине затхлой головы проносится: «Нельзя позволять воспоминаниям сожрать меня изнутри». Однако я заметил подозрительную вещь — этот мастер на все руки слишком смахивает на моего сына. После этого осознания я еще сильнее сжал колено, уставившись в пол. — Я не собираюсь говорить вам свое имя, — мужчина отрывается от окна, проходит к противоположной стене к каким-то бумажкам, журналам, книгам, я без понятия, потому что глаза теперь прикованы к профилю, в животе закипает что-то неприятное, режущее. — Меня зовут Юнги. — А я вас спрашивал?! — мужчина на секунду отрывает взгляд от бумаг, повышая голос. — Слушайте меня внимательно — не нужно терять самообладания. Самоконтроль — главное условия выживания, дорогой. Лишитесь его — и все, вы погибли. Imperare sibi maximum imperium est. Владеть собой — наивысшая власть, — поднимаю свое столетнее тело с продавленного сидения, поправляю плащ и волосы, которые не росли, не растут, не будут расти, касаюсь подбородка, который не украсит борода, но стою, жду, хотя собрался уходить. Смотреть на парнишку, так похожего на Си Юна — слишком мучительно. Вера в мое спасение висит на волоске, так же сомнительно, как эти цветы в горшках на потолке. Я хочу вдыхать запах звезд, подставлять ладонь собаке, поглаживая, позволяя вылизывать пальцы, на рассвете прикрывать глаза рукой, смотреть на небесное пламя, приятно ощущать, как одежда под ветром облегает тело в разных местах в зависимости от стороны, из которой воздушные массы гуляют по полю. Не хочу чувствовать запах мёда на своем плаще. Не хочу снова и снова слышать звук грохота за окном, когда Си Юн упал с крыши. Память — самый надежный инструмент. А эмоции — лишь продукт воспоминаний. — Ваше имя я не спрашивал из-за вашей росписи. «Юнги» и дуга над словом, — как-то монотонно отвечает парнишка, усмиренный мной. Я всегда ненавидел, когда человек начинает показывать свои худшие стороны на первых порах знакомства, ведь это было ни к чему. — Это мог быть мой друг или возлюбленная. — М, вы не выглядите влюбленным, — обернувшись, заключил мужчина. Он резко сдвинулся с места, подошел ко мне, замершему в нескольких шагах от стола, оперевшись поясницей о ребро мебели, припечатав, пригвоздив к полу окончательно. Посмотрел с улыбкой, даже ухмылкой, закончив: — Я раскусил вас, — от него шло уверенное тепло, как от огня. Мне показалось, что все люди Магдебурга подбежали к окнам, внимательно разглядывая нас; чтобы утихомирить панику, я даже отвел взгляд, обратив его на улицу, опасаясь и правда увидеть наблюдающих. Но будто им было дело до кого-то, кроме себя. — Через сколько заканчивается перерыв? — решаю спросить, переваривая и смакуя фразу «я раскусил вас», не придавая значения, потому что мальчишка явно пытается вывести меня из себя. Выглядит это позерство донельзя смешно. — Ох, какой кошмар! — нарочито громко, заставив вздрогнуть, смахнуть пелену момента ответил часовщик. — Он уже закончился, а я еще не обедал! Вот вы, Юнги, это всё вы! — злость, возможно, будь осязаема и видима, могла вылиться из его ушей. Брови сошлись к переносице, снова та же морщина, взгляд стал твердым, расслабленные, повисшие вдоль тела руки сложились на груди. Мне даже стало стыдно. — Шутка. У меня еще двадцать минут, — помещение озарила очаровательная улыбка, веселая, молодая, с прищуром глаз, распустив в уголках одуванчики-салюты. — Вы…! — вспыхнул я, подняв брови и ладони, намереваясь осудить то ли за шутку, то ли за распространяемую красоту. Никому и правда не было до нас дела. Прохладный воздух продолжал оседать в легкие, скрипка, вновь заигравшая, передавала атмосферу разморенной осени, тиканья часов и вновь застывшей, обласканной этими отвратительно теплыми лучами солнца, вечности. Часовщик подавил едва не вырвавшийся смешок кулаком, примирительно улыбнулся еще раз: — Можете составить компанию и выпить со мной чаю. Хотите? Пасмурная каморка по сравнению с комнатой, в которой работал часовщик, освещалась лишь лужицей масляной лампы. Мужчина поставил чайник округлой формы на специальной жаровне с свечой, не дающей остывать. В две чашки положил несколько кусочков карамельного сахара и стал ждать, пока напиток заварится. Часовщик сел на лавочке, вытянув ноги и прислонившись к стене. Его лицо стало на миг серьезным, я снова мог видеть лишь профиль, тот неожиданно издал короткий звук, похожий на удар палочки о музыкальный треугольник. Следом звуки стали сменяться на более протяжные, выше и ниже, и тогда я осознал, что мужчина… поет. Сидит, свесив одну ногу на пол, руки собрав на животе, в расслабленном состоянии и прикрытыми глазами поет. Эти мгновения были сладкими, мёд щекотал ноздри, уши навострились, вытянулись, сдвинулись с места навстречу мягким звукам. Я смотрел на губы, с которых слетали ноты, вкусные, фа-мажор; на танцующие ресницы, двигающийся кадык и в такт бьющие по костяшкам пальцы. — У вас нет проблем со зрением или позвоночником? — решаю спросить в нависшей тишине. — Проблем, — повторил мужчина, встал за чайником и разлил чай по кружкам. Когда сахар потрескался и растворился, он достал из шкафчика сливки, вливая круговыми движениями, создавая облачка. Контраст слоев напитка придавал ему особый вкус и удовольствие, когда чай со сливками бежал по горлу в желудок. Я продолжал смотреть на часовщика, ожидая ответа и грея ладони кружкой, сухими пальцами поглаживая поверхность посуды. — Я отдыхаю от работы, смотрю в окно и разминаюсь, — ответил, наконец, он, улыбнувшись. — Чимин. Мое имя. Вы спрашивали. — Чимин… — Слушаю, — пригубил чай мужчина, улыбаясь даже во время глотка. — Это имя вам подходит. — Комплимент? — Наверное? — Чай вкусный, не правда ли, — непринужденно и с легкостью двигаясь и говоря, заключил Чимин, отставив пустую кружку в бок. — Вы мне льстите, — заметил мужчина. — Своим взглядом. Когда я закончил петь и даже сейчас. От вас так и сквозит восхищением. — Вы красиво поете, но это не самое лучшее, что я слышал. И это чистая правда: годы скитаний позволили заполнить багаж до краев причудливыми куплетами и нотами, я подпевал сам, сочинял песни, напевая под нос, когда было особенно скучно блуждать одному по неизвестным городам, упираясь в тупики домов или заборов. Чимин заметно остудил пыл, слегка напрягся, уткнувшись глазами в свою чашку. — Что вы делаете в Магдебурге? — чтобы сгладить неловкость, незатейливо витавшую в воздухе, спросил я. — Когда мне было лет пять, мы переехали сюда с семьей из-за болезни бабушки. От нее мне и досталась эта мастерская. Но родной язык я учил всегда, немецкий понимал благодаря родителям, фразы схватывал на лету — знаете, дети очень быстро запоминают новые вещи. А вы, Юнги? — Я ищу здесь кое-кого, — еще одна фраза из списка, произносимая слишком часто, надоевшая и безвкусная. Следовало изменить для следующего раза. — Кого же? — задал вопрос Чимин тем тоном, которым люди пользуются, спрашивая скорее из вежливости, нежели из искреннего любопытства. — Ваш ободок из каучука сделан самостоятельно. Ухватившись за малозначительную деталь, как и всегда, сказал я. Это мог быть комплимент, противоречивое заявление, да что угодно, лишь бы уйти от ответа. — Так плохо выглядит? — дотронувшись до ободка на голове, позволяющий волосам не лезть в глаза во время кропотливой работы, чтобы сдвинуть чуть назад, Чимин наполнил кружку чаем, повторив так называемый ритуал с многослойностью. — Напрашиваетесь на комплименты. Чимин мне не нравился. Всё время, что я находился здесь, он пытался произвести впечатление, наверняка видя во мне младшего и ничего не смыслящего в жизни, стараясь подать пример. Однако он еще не знал, что наши роли противоположны. — Перерыв почти закончился, давайте сыграем в шахматы, — после этой реплики я удивился, ведь такая игра имелась лишь у знатных королевских семей. Оказывается, Чимин соорудил из доски ту самую площадку для фигур, раскрасив квадратиками и вывалив из мешочка пирамидки для двух групп — красные и белые. Я взял красных, расставив по всем правилам — их я прекрасно знал, ведь часто играл на одном из рынков в Венгрии. — Играем на позор. Тот, кто проиграет, идет на площадь в воскресенье, когда побольше людей, чтобы пять раз ударить о нее лбом и произнести: «Прости, Господи, меня, глупого, за то, что я посмел пойти против его ума». Я даже не усмехнулся. Скучающе сделал первый ход. Конечно, я выиграл. Если честно, наблюдая за краснеющим и потеющим Чимином, который чувствовал приближающийся проигрыш, у меня даже улучшилось настроение. Со стороны ситуация выглядела уж совершенно забавной, когда мальчик пытался показать, насколько он умен, потому что я выгляжу на семнадцать несмотря на глубокий взгляд пустующих глаз. Иногда мне удается рассмотреть свое лицо в луже после дождя, оно колеблется от едва заметного ветра, но оно всегда одинаковое несмотря на летящие года. Чимин такого никогда не почувствует. В воскресенье он больше на развлечение себе, чем на потеху мне и прохожим, выйдет на площадь, ударит лбом несколько раз — я понимаю, почему у него вдруг появилась эта идея и он ей загорелся. Сидя в крошечной мастерской можно легко сойти с ума, если хоть иногда не совершать опрометчивые поступки, помогающие разнообразить одинаковые дни, составляющие единый пазл его монотонной жизни. Загадочный парень в плаще — для него всего-навсего экспонат, который хочется узнать поглубже, но потом заметить более интересный и убежать к нему. Это свойственно молодежи, она боится потерять хоть секунду их времени и утопить её в скуке. Но боится лишь тот, кому есть что терять. Подумайте, что осталось у меня? Память, которая выплевывает остатки воспоминаний о том, что когда-то я видел свет? Этим я боле не дорожу. Сердце разлетелось миллионами осколков. Все, что могло заставить меня почувствовать себя живым, было закопано в Тэгу недалеко от небольшой речки, где я учил сына блинчикам на воде. Лицо Чимина осветилось на миг азартом, он поглядывал на меня из-под ободка, надеясь, что я не замечу — наверное, боялся, что я сочту подобную радость перед собственным унижением полным безумием, но по сути, мне было все равно. — Спасибо за угощение, — слегка поклонился я. — Стоит заметить, что перерыв закончился. Жду тебя в воскресенье в двенадцать на городской площади.Famous Blue Raincoat — Leonard Cohen
На улице мне лучше — в воздухе не чувствуется сладковатый привкус, нет хмельного запаха пива, но, Господи, как же солнечно! Ужасно и неприятно солнечно, эти глупые настырные лучи так и лезут во все открытые участки кожи, я от них отмахиваюсь, проходя под навесами и деревьями. Сворачиваю налево, чтобы нырнуть в дыру, где кончается вереница крестьянских домиков, — пойду по лестнице вниз, к шумному центру города. Из дыры дует теплый ветер — там одна земля и трава, зеленая, яркая, сочная. Сначала нужно миновать нудный отрезок пути: по правую руку, над деревянной лестницей высится серая масса с прочерками огней — это старое заброшенное пространство, огороженное заборчиком для детских игр и, по совместительству, монотонных игр на дудочке какой-то старушки в чулках разной длины. Присутствие этого поля дышит в спину первые пятьдесят метров до следующего поворота у каменной стены с афишами театральных спектаклей одного актера. Какой-то знатный выскочка, сумевший пристроиться удачно и тихо, раздражая своим чересчур большим носом. Следом всё та же оранжево-желтая земля, проснувшаяся недавно, яркая трава по бокам, а после, наконец, три, стоящих бок о бок, забегаловки. В одной из них я собирался устроиться, потому что забавляли шустрые официанты, ублажающие прихоти клиентов — мне хотелось побыть одним из них хоть немножко, навязать себе скудную мысль постоянства и заинтересованности в повышении. К тому же, название говорило само за себя — «Приют для странников»; остальные два, более кривые и несуразные, лишь отталкивали. Правда, все три кафе днем чахли, мариновались, а вот ночью будто заново рождались, зажигались, отбрасывая на каменные дорожки для прогулок светлые, медовые прямоугольники. Я остановился возле мастерской и магазина «Гевюрце», торгующего индийскими пряностями, выходит мужчина, стукнув пару раз ногой, убегает, спеша вперед и — конец, он теряется в потоке жилищных и продовольственных коробок. Эта часть уже бульвара совсем неугомонная, всё ближе к сердцевине Магдебурга. По левую сторону греются на солнце домики, окнами выходящие на запад, на уютную и тихую улицу Шлайфнуфер, которую заполняют грохотом посуды и криками играющих в догонялки детей. Задом своим они повернуты к Гегельштрассе, как раз той, по которой я пинаю камушек. Перехожу дорогу. Здесь возвышался указатель с надписью «Эльбанхов», своей тенью падающий на щербатый и побитый забор, на досках еще держались обрывки афиш, поддуваемые ветром — некоторые из них я видел раньше. Хотя нет, постойте, это всё одна вывеска: вот здесь клочок слова, следом голая поверхность, но есть и окончание. Написано одним шрифтом, возможно, «Муслин» или «Мужчин», и теперь, хоть и разодранная, но афиша составляла новое, неопровержимое единство. Впереди блестело темно-зеленое пятно — это табличка на входе на Штернбрюке, старая пекарня, сменившая не одно поколение владельцев. В ней я уже побывал, даже отшил назойливую дамочку, которая увлеклась его рассказами о темноте Хаммерштайнвег. Я оборачиваюсь. Позади двадцать минут, три кафе, поле для детей и указатель. Впереди пьют люди и играют в карты, плачут и умирают, возрождаются и болеют, эти их домашние звуки, храп станков из ткацкой — они остаются в тепле и проблемах, вновь за спиной, я машу продавщице из пекарни, что вышла подышать свежим воздухом, и не сбавляю шаг. Но вдруг останавливаюсь. Откуда-то доносится звук скрипки, пронзительный и твердый. Я себя больше не ощущаю, растворяюсь в этой чистоте и легкости, я только слышу и вдыхаю протяжный крик, издаваемый смычком. Мелодия заканчивается. Меня это выводит из себя. Потому что вещам свойственно заканчиваться: еде, воде, мелодии, любви, силе, здоровью, жизни, но у меня всё вечное и бесконечное, тягучее, как смола. Иногда мне мерещилось, будто я не двигаюсь с места, остаюсь в одной заедающей секунде, что пластинка сломана, не подлежит починке, его часы с навек заржавевшими шестеренками остались незамеченными. Но здесь я видел изнанку улиц, изнанку Империи, душ людей, их циничность, и слышал скрипку, хоть она и перестала играть. Как хорошо, что существует Штернбрюкке, со своими изъянами, вывесками и красками. Всё раздражение уходит, я держу себя под контролем. Вот несколько теней. С каждым мгновением они удваиваются, утраиваются, уже совсем не сосчитать. Совсем рядом с крутящим из стороны в сторону голову мной начинается драка между двумя друзьями. Лицо ударившего красное от злости и слез, он бьет друга еще раз, а девушка, видимо, из-за которой и произошел конфликт, тихо плачет, прикрывая рот рукой. На площади расположена сцена с прыгающим на ней шутом, парой зевак и детей, жующих лепешки. Я ловлю себя на мысли, что вылавливаю в толпе прохожих знакомую макушку, но Чимин делает часы, а еще… Он ведь правда пришел тогда, чтобы позориться; стал на колени посреди улицы, поклонившись в землю и громко сказал: «Прости, Господи, меня, глупого, за то, что я посмел пойти против ума Юнги», — и так пять раз! Часовщик втайне надеялся, что я забыл про «позор», но народ только успел показаться, как я уже звал: — Идите, идите позориться, нечего ждать… Настроение с самого утра было восхитительное благодаря предвкушению. Собравшиеся отдохнуть люди стояли в полном недоумении. Первое, что видишь, — большой белый платок, его платок, парящий в воздухе, и следом — яркое золотое сияние, и это — отблеск от часов на запястье Чимина, а уже за ним, от тесноты узковатой площади отделяется темнота, наполненная его внутренним светом, парнишкой, который крупно шагает по дороге, словно по сцене. И все: конец всему, будто вдруг сорвались с петель книжные полки, а Чимин, давясь хохотом, бьет земные поклоны, прочувствованно повторяя: «Прости, Господи, меня, глупого, за то, что я посмел пойти против ума Юнги». А я, страшно довольный, стою в стороне и громко считаю: — Раз! Два! Два с половиной — не жульничать! Лбом! Лбом! До чего же напомнил Чимин Си Юна. Помню, что мой мальчик точно также обожал привлекать внимание, часто обращая к себе совсем незнакомых людей: читал стихи или вдруг кричал «А папа ночью храпит!» А с каким усердием часовщик извинялся за несуществующий проступок! И с каким смехом вбегал в мастерскую, тут же скрываясь в той комнатке, которую я тайно прозвал чайной, хихикая на лавочке. Это событие его знатно взбудоражило. Какой прелестный ребенок… Поток уличных музыкантов, лавок, зазывающих внутрь, тени деревьев у цветочного магазина, под которыми прячутся дамы, поглядывая на статую Рудольфа I Габсбурга и отмечая привлекательность его одежд. Они уже пережили столько всего, понарожали детей, те внуков, и теперь просто просиживают годы на лавочках за будничными разговорами. И мне это нравится. От быстрого мельканья прутьев взгляд совсем устал, глаза закрывались, но приходилось смотреть вперед, ведь за прутьями хотелось обнаружить людей; неожиданно рой решеток растворился, рассеялся. И не то что человека увидел, а мимолетный образ на мгновение проскочил где-то вдалеке; следом — ничего. Густая, вязкая мгла обволакивала черепную коробку, я метался и кричал, боясь задохнуться черной жидкостью, попадающей в нос и рот. Обстановка вновь переменилась: я смотрел на себя со стороны, играющего на той скрипке. На меня глядят теплые глаза, черные ободки зрачков разворачиваются и впиваются осторожно, заставляя выронить смычок. Шум, производимый людьми, словно шмелями, приглушается, и я отрываюсь от сцены, подлетая к существу, раскрывшему навстречу ладони. Громкий хлопок вырывает из череды мягких картинок, производимых сознанием яро и истерично. — А ты еще кто? Хозяин сарая обнаружил незнакомца задыхающимся и что-то бормотавшим, поэтому попытался разбудить, избавив меня от возможности соприкоснуться с… — Проваливай, — произнес, когда я оклемался, протерев широкой ладонью лоб, будто тот вспотел. Вновь забыл, что ходячий мертвец. Теперь мужчина будет тщательнее проверять свою территорию, возможно, даже лавочку выкинет к чёртовой матери, я был уверен. Пока уговариваю себя сдвинуться хоть на шаг навстречу к спокойствию, на город опускается туманный вечер, а башня с городскими часами сотрясается грохотом колокола. Покинув облюбованное место с сарайчиком, я сидел под деревом, следя за закатом и тем, как небо приобретает темно-синий оттенок, а вдалеке загораются факелы. Ряд огоньков так и приглашает, ведет меня к Чимину, который после воскресенья как-то породнился. Я поднимаюсь, вздыхая, отряхиваю плащ и нащупываю кошель. Шаги тяжелые, медленные, камень холодит грубую кожу ступней, отдавая слегка слышимыми шлепками. Останавливаюсь на невысоком холмике, оглядывая город, даже видя ларёк, в котором работает часовщик. Примечаю женщину с ребенком лет трех, она упорно семенит вперед и тянет за собой сына, пытавшегося вырваться по понятной лишь ему причине. Мать поправляет сумку с продуктами на плече. Её рука дрожит. Наверное, сейчас свернет на Фёрстерштрассе. Осталось пройти метров тридцать, с её скоростью и учетом избалованности мальчишки, путь займет минут восемь. Целых восемь минут ещё стоять, смотреть на них, перебирая сухими подушечками пальцев рукав плаща. И ещё раза два мальчик остановится, будет пытаться вырваться, она будет поправлять постоянно сумку. Теперь мать с ребенком слились в неясное дрожащее пятно, которое свернуло на Фёрстерштрассе. Я вновь продолжаю брести, шатаясь; смотрю в ручеек на своё отражение, испытывая отвращение к старику, который спешит за помощью к юноше, потому что сравнивает его со своим сыном и надеется таким образом заменить утрату. По гладкой воде начинают бить капли, падающие с неба; с поверхности ручейка на меня смотрит животное, сутулое и грязное, всё черное и безжизненное, размытое туманом. Я сплевываю, дернув головой, ускоряю шаг. Чимин уже дома, скорее всего. Его лавочка закрыта, свет потух, и попытки достучаться тщетны. Но я стучу в дверь, снова и снова, громче, пока не надоедает и не кажется, что пробью дыру. Лбом упираюсь в деревянную поверхность. Отголоски кошмара возвращаются, перед взором решетки, цепи, это проклятое солнце и нещадный шум. Дождь зарядил сильнее, я прижался спиной к двери, съехав по ней вниз и прикрыв веки, вдыхая холодный воздух затхлыми лёгкими, наполняя их до краёв, а затем опустошая. Свернувшись калачиком, я лег на скрипучие и пахнущие влажностью ступеньки, устроившись на тех скудных метрах, что позволял порог, прикрыв глаза. В голове в такие моменты срабатывал переключатель — засыпал быстро, по собственному желанию.✧ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ✧♡ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ✧
Желтое пятно перед глазами темнеет. Чимин загораживает солнце, в недоумении разглядывая знакомый плащ и бледный подбородок, выглядывающий из-под натянутого капюшона. Часовщик достает ключи от мастерской, поглаживая нужный, но не решается разбудить мирно спящего меня. Он пару минут топчется на месте, поглядывает по сторонам, замечая, что половина ларьков уже открылась и продавцы выкладывают на полки товары. Работу откладывать нельзя, поэтому Чимин медленно присаживается на корточки и легонько толкает меня в плечо. Я почти не реагирую, разве что дернувшиеся пальцы выдают, что жив. Тогда Чимин трясет сильнее, прося проснуться, правда стараясь не напугать меня при пробуждении, и я, вздрогнув, подскакиваю. Пару секунд озираюсь по сторонам, ожидая увидеть поле и серую доску сарая, а перед глазами растерянный часовщик. — Почему ты здесь? Чимин понимающий и какой-то иной, не хмурый и серьезный, как был в первые встречи. Он побрился и, кажется, чуть подстриг волосы. Новая чистая рубаха и штаны, приятный запах каких-то трав и масел исходит от тела. И запах женщины, всегда распознаваемый мной за тысячу вёрст. Часовщик больше не спрашивает, понимая тщетность, лишь раскладывает необходимые принадлежности на столе. Ёмкость для заварки чая лежит прямо на листе бумаги, смешивая черные чернила с напитком в причудливый фиолетовый. Комната блестит меньше, потому что город не до конца проснулся, кудри растений свисают с потолка, свечи поочередно зажигаются благодаря Чимину, вставшему для этого на табурет. Мы скромно просиживаем своё время. Я на том же вдавленном стульчике, Чимин за столом в очках с гигантскими линзами, чтобы видеть мельчайшие детали. Единственным разом, когда взгляды пересекаются, это дружелюбный жест со стороны часовщика. Чимин подозвал меня, чтобы показать, как двигаются шестеренки, если их покрутить. Тогда они начинают кружиться, проворачиваются слабенько и с натягом, но блестят и шуршат. Я улыбнулся, повернув голову к часовщику, оказавшись лицом к лицу и ударившись лбом о широкие линзы очков. Следом прыснул, потому что глаза у того просто огромные, словно два агата. Часовщик даже не обедал, всё работал и работал, что-то записывал в блокноте, на страницах которого, возможно, был сохранен портрет. Я смотрел на процесс с почтительным вожделением, а Чимин, приподнимая голову, наблюдал мою цыплячью шею, выглядывающую из-под плаща. — Я хочу пригласить вас на завтрашний праздник, — выпаливает неожиданно часовщик, сжимая ключи и смотря куда-то в землю. И тут я вспомнил, что по пути «домой» в лицо прилетел лист бумаги с приглашением посетить центральную площадь города, чтобы пронаблюдать фейерверк, уличных музыкантов и поесть булочные изделия, лежащие прямо на скатертях возле прилавок. — Просто одному ходить не хочется, если вы не против, мы могли бы повеселиться вместе, вкусно покушать… — сбивчиво изъясняется Чимин. — Не против, — смело смотрю, не моргая. Постарался сменить взгляд на теплый и ласковый, но часовщик не смотрел на меня. — С каких это пор вас стали так привлекать камни? — добившись от Чимина взгляда, я напрягся сильнее, улыбаясь. Уж и забыл, как люди выстраивают лестницы к чужим сердцам. С этим пареньком мне очень хотелось подружиться, а не как при первом разговоре — постоянно ругаться. — Тогда завтра в шесть вечера ждите здесь же, — сглотнув, произнес Чимин. — Вы домой? — идея проводить возникает совсем внезапно и срывается с моего языка бездумно, вызывая на лице Чимина легкое недоумение. — Да. А вы? — Могу я вас проводить? Не сильно спешу, а хочется с кем-то побеседовать перед сном. — Да. Конечно. Почему бы и нет, — часто закивал Чимин, его губы дрогнули в улыбке, и он медленно развернулся в ту сторону, из которой пришел я. Мы побрели по узкой малолюдной улочке, неожиданно Чимин устремил на меня ясный взгляд, и шел, слегка склонив голову. На секунду я метнул ответный: в часовщике не было того, что можно подвергнуть критике: воздушными мазками были написаны маленькие ушки, аккуратные ступни, ладони с короткими тонкими пальцами воистину ученого или художника, узковатые для мужчины плечи, и главное — сдержанная элегантность. Чимин учтиво являл прохожим свое усталое лицо, на губах даже витала легкая улыбка. Но темные глаза не улыбались. Ему было лет двадцать пять, но он был свеж, как пятнадцатилетний. Был просто красив. — Думаю, завтра нас ждет восхитительное зрелище, — наконец, оторвав глаза от обрывка капюшона и моей виднеющейся белёсой щеки, начал Чимин. Я подметил, что у него был очень сильный, низкий голос, которым он великолепно управлял. — Таких торжеств мне довелось видеть не раз, поэтому для меня они все одинаковы, — тихо ответил я. — И к чему эта учтивость, Чимин? Можно на «ты». — Как хотите. Простая формальность. На самом деле, выглядишь гораздо младше, чем я, но всё же, клиент… Мой дед в последние годы жизни распространял свою снисходительную доброту, ничего не требовал — в этом возрасте у него уже не было желаний. В улыбке он источал нежность и почтение к каждому, кто проявлял к нему интерес и уважал. Вот, гляди, — достал часовщик квадратик портрета, наверняка собственноручного, пронизанного ребячеством и неопытностью, но всё же в неуверенных линиях проявлялся некий профессионализм. Я кивнул, невольно заглядевшись, — схожесть с внуком у мужчины на лицо — и Чимин продолжил: — Был на днях на его могиле. До сих пор помню его теплые руки, которыми он гладил мои волосы — говорил, что это почти как благословение. Почему-то именно эти дни задержались в моей памяти, хоть наших встреч было множество. Бабушка постоянно работала в прачечной, её лицо было круглым и сухим, а ладони с грубой кожей. А что насчет твоих? — Произошла крупная ссора, мы с ними не общаемся. — Даже сейчас? — Их уже нет давно, — снова посмотрев на Чимина, ответил я. Никогда не думал, что говорить эту вещь даже в бесчисленный десяток раз будет настолько больно. — Помню лишь улыбки. Сначала стерлись глаза, затем воспоминания о форме их тел. Дольше всего я старался сохранить именно улыбки, потом стали прозрачными и они. Помню лишь письмо своего друга, и мне показалось, что я вижу его, улыбающегося, пишущего с дружеской нежностью… Здесь? — я оглядел низкий забор и табличку с адресом. — Здесь, — кивнул Чимин. Он мялся на месте по какой-то непонятной причине, потом вновь глянул своими ясными глазами и произнес: — Я никогда не встречал таких, как ты. Странно говорить это, зная тебя несколько дней, но когда я обнаружил тебя на пороге мастерской, вдруг почувствовал радость. Обычно целыми днями один собираю часы, иногда работы совсем нет, приходится смотреть в окно и пить чай. Никогда бы не подумал, что буду рад увидеть кого-то так сильно. Спасибо. Значит, я был прав… Возможно, Чимин хотел сказать что-то еще, но женский голос окликнул его из окна, попросив возвращаться поскорее. Часовщик махнул рукой, скрывшись за калиткой и оставив после себя клубочек медового воздуха, впуская себя в приятную душноту, носящую запах яблочного пирога.✧ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ✧♡ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ⋯ ✧
Следующий день наступил быстрее, чем я ожидал. Маленький солнечный зайчик скользнул сначала по пальцам, едва видневшимся из-под рукава, пробежался по худому предплечью и остановился на скуле, раздражая теплом. Нахмурившись, я распахнул глаза. Сегодня на работу. Несколько суток назад я всё же заскочил в «Приют для странников», окинув презрительным взглядом «У Барбары», из окна которого как-то свистнули мне мужики; и был приятно удивлен судьбе. В кафе требовался кельнер, потому что прошлый уволился по причине низкой зарплаты. Однако платили здесь за неделю вперед, чтобы побыстрее взять кого-то на работу засчет такого привлекательного предложения, и мне как раз хватило бы на костюмчик, который я заприметил через улицу на рынке — всё же хотелось принарядиться к празднику. Выдали скучную поношенную форму: выцветшая и застиранная рубашка, поверх которой я нацепил болтающийся на мне жилет, штаны разрешили оставить, а ладони заставили отмыть. Выдали также неудобные и с твердой подошвой туфли. Страха не чувствовалось. Без особого труда спустя несколько часов монотонной и весьма спокойной работы я слегка влился в легкий шум от разговоров и постукивания посуды в раковине и был рад, что не заставили начинать с мытья тарелок и полов, видимо, кельнеров совсем не осталось. Не успел я закончить считать рубцы за стойкой повара, как шум постепенно стих, а мужчина, от которого терпко пахло чем-то горьким, луком, возможно, всучил легкий мешочек с зарплатой. Я поспешил к женщине, у которой на вешалке под потоками ветра развивался костюмчик. Узкие льняные черные штаны, тёмно-зеленая камиза и блио, простой темно-серый короткий плащ сделали из меня такого привлекательного юношу, что грех не прихватить — это слова продавщицы, конечно же. На Чимине сегодня такое же по фасону блио, как и у меня, но темно-красное, и восхитительно оттеняло черные волосы и глаза. Забавная шляпа с двумя длинными перьями, которые постоянно падали ему на лоб, прикрывала топорщащиеся в разные стороны волосы. Он улыбнулся, когда увидел меня, и сделал комплимент: — Вот так гораздо лучше, не то что в тех лохмотьях. Ну? — не прекращая улыбаться и бесстыдно разглядывая меня, произнес Чимин. — Что, — буркнул я. — Ты сегодня выглядишь совершенно по-другому. — Не всё же ходить в одном и том же. Да и праздник. — Справедливо. Так правда лучше, — и вдруг я чувствую, как в жесткие волосы запускаются те самые короткие пальцы, всего на мгновение — наверняка привычный дружеский жест. — Гляди, там представление, — часовщику следовало лишь слегка коснуться плеча и указать в сторону указательным пальцем, но он задерживает теплую ладонь непозволительно дольше, вовсе о ней позабыв, в конце концов наверняка вспомнив, но осознав, что убрать довольно поздно и как-то неправильно, что темно-зеленая ткань блио срастается с его рукой так искренне и предначертано, и зачем сотворять такую глупость — учтиво опустить в карман или на бедро, если можно оставить и наслаждаться зрелищем, которое показывал мим именно в таком положении. Я понял, что совсем забыл, какого цвета у часовщика глаза, и обернулся, чтобы удостовериться: они карие, какие еще могут быть у азиата, но натолкнулся на влажный отчего-то взгляд, слишком близкий по расстоянию настолько, что ощущался на кончике носа. Роста мы почти одинакового, разве Чимин чуть выше. Мне пришлось притвориться, что выступление мима захватывает больше блеска этих глаз, к тому же, у Чимина есть возлюбленная, которая пропитала своим запахом весь этот прекрасный костюм и шею, ему не нужен столетний мужчина. Мим напомнил мне самого себя, с несколько десятков лет назад танцевавшего посреди светлой прохладной комнаты под мелодию в голове. Артист передвигался по скрипящей в одном и том же месте дощатой сцене, выставляя вперед руки с видом невидимой преграды, забавно дергая чертами разбеленного лица и вытягивая губы сердечком. Музыка, звучавшая из шарманки, которую крутил другой артист специальным механизмом, позволяла зрителям весело улыбнуться. — Очаровательно, не так ли? — Чимин повел меня дальше, прося не отставать. Мы взяли по рогалику и оглядывались по сторонам на яркие вывески, огоньки многочисленных свечей, установленных на столбах, скользили по лужам, оставшимся после дождя и хохотали, когда господин сбоку выругнулся зачем-то очень громко, привлекая внимание окружающих. Беззаботно отстукивая ритм, которому научил Чимин, мы скакали в кругу танцующих под песню городских музыкантов. — Салют, салют, Юнги, салют! Бегом, быстрее, сейчас же пропустим, — смеющийся и изрядно опьяненный радостью Чимин, схватив меня за запястье, побежал на тот островок площади, куда сбежались все горожане, перешептываясь и затихая в предвкушении зрелища. На секунду тишина оглушила, присутствующие задержали дыхание, услышав рык командующего запуском. Черное небо озарилось светом, миллионы разноцветных капель с грохотом принялись за мимолетный вальс со звездами, тут же исчезнув, но на смену пустив другие, еще более яркие. Я ощутил резкий прилив прошлого, которое трогало и сжигало мое тело день ото дня. Потому что салют напоминал о празднике. Праздник напоминал о Лунном Новом годе. Лунный Новый год напоминал о… моя ладонь невольно дернулась, когда Чимин взял меня за руку, а через всё тело прошел фриссон. Стиснутые толпой, незаметно держась за руки, мы смотрели наверх — я из-под чащи темных вьющихся волос, Чимин из-под бровей и красиво заправленной под шляпу смуглой челки, освещаемой, словно раскатами грома, фейерверком. Послевкусие праздника ещё сидело на языке приятной сладостью, расслабляя и убаюкивая, а к ногам подступала усталость. На пальцах осталась пудра и липкость булочных изделий, из пивных раздавались шутки и стук кружек о столы, их чоканье и тишина, когда выпивали. Тела часовщика и странника слегка качнулись на восток и развернулись на более спокойную и плохо освещенную факелами улочку частного сектора, слышался одиночный лай собак и поскуливание. 'Стиснуть его в объятиях… К чему? Он одинок, как и я, хотя, может, имеет жену и детей, но всё же одинок, как спичка или этот кустик' — Спасибо за веселье, Юнги, — ласково улыбнулся Чимин, остановившись напротив и глянув на темные окна своего домика. — И тебе… Просто спасибо. Мы могли бы. Странно. Постой, дай сообразить. Я мог бы обнять тебя сейчас? Эти эмоции хлещут после салюта, сердце разъяренно, если позволишь. Когда теряешь самоконтроль, становишься уязвимым настолько, что и представить нельзя. Я повторяю себе в сотый раз — не нужно терять самообладания. Самоконтроль — главное условие выживания. Мне нельзя совершать поступки на эмоциях, нельзя испытывать судьбу и использовать мальчика, просто похожего на Си Юна своей непоседливостью и искренностью. Нельзя… Мягкость и робость, покрывавшие Чимина точно лак, сразу облупились, все наши минуты пробежали перед глазами. Чимин смотрел. Своими блестящими глазами, тяжело, но вряд ли этим взглядом он вовсе собирался что-то сказать. Робкий шаг. Я скрестил руки на шее часовщика, потеревшись щекой о щеку, вдохнул, выдохнул, успокоился. Сердце билось. — Прости меня, сынок, — тихо произнес я куда-то ему в ухо, но он, кажется, не расслышал. Спины коснулось что-то мягкое — прохладная рука, которая гладила и проходилась по позвоночнику. Не тесно, не тепло, пустовато, приятно и быстро. Потому что так поступают едва знакомые люди, Юнги; потому что Чимин знает тебя совсем немного, а ты пытаешься уцепиться за муки прошлого. Скрип калитки, входной двери, замка. Сбивчиво и холодно. Мин Юнги снова один.Intro — Alt-J
Дождь отвратительно бил по лицу, ветер делал капли острыми, смешиваясь с ухмылкой на бледных губах. Устремив взгляд в небо, я встречал непогоду стойко и как должное, словно уплату за безудержное веселье. Чимин выходит на улицу спустя минуту вместе с черным зонтом: — Показать. Хочу показать тебе кое-что. Быстрее, холодно, — подхватив меня под локоть, часовщик мягко и легко потянул за собой, не забывая оставлять зонт над моей головой, вел куда-то сквозь стену дождя, тщетно пытаясь укрыть зонтиком, который мы держали уже вдвоем из-за частных порывов ветра, соприкаясь ребрами ладоней. Шуршание в кармане, звон ключей и скрип тяжелой двери. Тихое «Забегай», душнота и тишина башни городских часов с колоколом, который будил и оповещал, когда нужно спать. Чимин постоянно оглядывается, поднимаясь по длинной лестнице. Она кажется бесконечной. Дождь сыпал в прямоугольное отверстие в виде окна, дул холодный ветер и становилось всё сложнее справиться с комом и болью в горле от подступивших от чего-то слез. Почему лестница не кончается? Почему Чимин не идет рядом, а поднялся и не виден? Что если часовщик — вовсе галлюцинация? Нет, невозможно, я не могу потерять надежду таким образом, посреди прохладного помещения, пропахшего вонью плесени и, кажется, сена. Сил не осталось. Я опустился сначала на колени, следом вовсе сел, оперевшись о стену под окошком, прикрыв глаза. Сейчас всё закончится, дождь стихнет, станет тепло и одиноко. — Эй, Юнги? Мягкий и звонкий голос, но я отмахиваюсь — больше не ведусь на уловки сознания. Чимина никогда не было. Я придумал его сам. — Юнги. Ответь, что с тобой? Я открываю глаза — напротив обеспокоенные, расширенные зрачки бегают, пытаются отыскать зацепку для понимая происходящего, но попытка тщетна, как и потряхивания за плечи. Я уже не верю. Не может быть так хорошо. Хлопок по щекам. Второй более сильный. Третий от возмущения и крайнего недоумения. — Извини, что я тебя выдумал, тебе приходится выносить меня. — Что ты там бормочешь? — порядком взволнованный Чимин, сгорбившись, приближается, чтобы расслышать. Я повторяю настойчивее. — Это на тебя так вино действует? Ну-ка, поднимайся, подъем на вершину отрезвит. — Да нет же! Как ты не понимаешь, глупый часовщик, что ты не существуешь, я тебя выдумал, ты просто плод моего воображения, потому что я одинок и мне нужен кто-то, кому я буду интересен и кто будет любить меня?! — крик отскакивает бумерангом от каменных стен бьёт по двум парам красных ушей. — Спасибо, что считаешь меня своей выдумкой, однако нам правда стоит пойти выше. — Сил нет. Холодно. Часовщик вздыхает и отстраняется, трет лоб и тянет меня на себя, словно безвольную куклу, еле стоящего на ногах и рискующего провалиться в окно. — Прошу, помоги мне, — уткнувшись в плечо Чимина, я пытался утихомирить рвущееся из пыльной груди созвучное с бредом ощущение. Волна, резко накрывшая, так же быстро прошла, оставляя опустошенность и сухость, заменяясь приятным ароматом мёда. — Тише, ты не в себе, — и вновь это приятное поглаживание от шеи до поясницы по линии позвоночника, медленное и слегка учащенное дыхание возле уха. Глаза Чимина открыты, он пытается казаться спокойным, однако совершенно теряется в происходящих изменениях в состоянии своего, вроде как, приятеля. — Нельзя заставлять рассвет ждать, — улыбается часовщик, разряжая атмосферу, и груз неимоверный, покоящийся на моих плечах, с грохотом падает на каменный пол. Я взбегаю следом, преодолевая ступени одну за другой, сбрасывая по мере возвышения боль, печаль, обиды, тоску, десятилетия, открываясь на встречу неизведанному. Яркая, освещенная медовым, каменная площадка приветствует нас бликом света. Вид на город отсюда восхитительный, домики-коробочки сонно посапывают еще несколько минут, прежде чем встрепенуться и окончательно сбросить ночную темень. Их ждет новый день, новые люди, встречи, завтраки, книги, объятия нежные, обеды, прогулки и многое-многое, обыденное, но такое приятное. Тепло постепенно пронизывало два крошечных, по сравнению с масштабами Вселенной, тельца, сладко облизывая с ног до головы. На лицах искрились улыбки, означавшие у нас обоих умиротворение и наслаждение.All We Do — Oh Wonder
— Тебе лучше? — Дождя будто и не было, — ответил я как-то невпопад, но Чимин с удовлетворением кивнул. — Да, лишь в темноте видно звезды. Я часто приходил сюда с братом. От него и ключ. Он указывал мне вон на ту-у башенку и говорил: «Полно, полно, грустишь ходишь по девчонке, а погляди, какая устрая — произносил именно так — у неё крыша. Проткнет небосвод», — и я подпрыгивал, чтобы получше разглядеть, мелкий еще был. Потом брат женился и в другой город переехал, больше не виделись, присылали письма пару раз, потом прошло. — Скучаешь? — я перевел взгляд на часовщика, наслаждаясь его разглаженными красивыми чертами, прищуром из-за солнца и светящимися от воспоминаний глазами. Он помолодел лет на десять и весь сиял, говорил несвязными друг с другом фразами. — Безумно. Но ничего не поделаешь, у нас совсем разные дороги. Он ученый, я — часовщик. Впрочем, нам пора, солнце взошло. Следует убраться прежде, чем сюда придут бить в колокол, а нас хорошенько огреют по голове за нахождение на чужой территории. Ключи я еще давно сфинтил у одного из тех, кто приходит вечером, чтобы отбить шесть раз. — Давай его опередим? — Эй, ты не можешь брать такую ответственность, сейчас семь утра. — Разок можно, — с уверенностью я подошел к огромному и тяжелому колоколу, сглотнув, и надеялся быть остановленным, но приятно удивился, когда Чимин поспешил помочь, задержав дыхание. Как же похож… Отмахиваюсь. От удара и давления закладывает уши, а сердце пропускает удары, следом учащаясь и отбивая бешеный ритм в висках. Вдвоем мы тянем за веревку, привязанную к язычку колокола, смеясь и останавливаясь только тогда, когда сил не остается совсем. Как по команде мы покидаем вершину башни, почти скатываясь по ступенькам вниз, запирая дверь и не переставая бежать подальше, чтобы скрыться от невидимого преследователя. Ну разве не мальчишки? С этого дня я стал ходить вразвалку и написал стихи, которые кончались так: Я сам умру, когда захочется, и в список добровольных жертв впишу фамилию, имя; прокляну одиночество и день, в который буду мертв.*