***
Одной рукой делать что угодно — сложно. Тем более с тяжелым гипсом, от которого ужасно чесалась кожа, и возникало ощущение, что у тебя в мышцах поселился рой жуков, не перестающих ползать туда-сюда. У меня появились затруднения с одеждой: ее стало тяжело надевать, особенно многослойную, а пуговицы — отдельная тема, которую я торопилась избегать. Книги, журналы, газеты — они заменили мне настоящую жизнь. Черт возьми, я начала решать сканворды от отчаяния и перелистывать газеты до последней страницы с анекдотами. Еще и с переломом Шото не поносишь. Я могла только гладить его по голове, говорить с ним и… В принципе, все. Ни покормить, ни покачать. Из-за этой проблемы няня находилась в комнате чуть ли не двадцать четыре на семь, отчего я чувствовала себя не в своей тарелке, угнеталась от присутствия чужого человека. У нее был тяжелый взгляд, дурацкая малиновая помада и хамовитое, но миловидное лицо. Няня носила кружевные гольфы и детскую заколку, выглядела на все сорок и не умела пользоваться рационально цветочными духами, из-за чего вся комната пропахла горькой розой с ярким привкусом химозы. Я боялась оставлять ребенка с ней наедине. Та на моего ребенка смотрела такими глазищами, что душ без страха принимать оказалось невозможным. Вдруг придушит? Съест? И я мылась с открытыми дверями, прислушиваясь к дыханию моего сына, к любому шороху со стороны этой злобной женщины, однажды даже выбежала, прикрываясь одним полотенцем, в комнату, потому что послышалось подозрительное кряхтение Шото. Мне приходилось уходить в смежную комнату, оставляя открытой дверь для наблюдения за Шото, чтобы почитать не при няне дневник Рей. Хотя мне его было тревожно читать. Особенно записи о Тойе, и все из-за треклятых слов мужа. Мне пришлось, через себя переступая, прочесть их все и убедиться в который раз: Рей не умела внятно писать, но замечательно передавала свои страдания. Настолько, что я ставила себя на ее место, а когда злилась на поступки этой женщины — злилась уже и на себя. Поэтому я все реже и реже притрагивалась к нему. Почему-то, читая его, меня не покидало чувство вины, словно это я — Рей Тодороки, опустившаяся до называния сына жалким лишь потому, что муж со зла прикрикнул на меня. После дневника настолько падало настроение, что было стыдно показаться перед детьми. Я временами плакала, встав у кровати своей крошки, и мысленно просила прощения за ужасную мать, гладила того по шелковистым волосам и мечтала, как возьму его здоровыми руками и прижму с любовью к себе — мне так не хватало детского тепла, что я стала неуклюже приобнимать чадо в кроватке. Бывшая хозяйка этого тела совсем не уделяла внимания Нацуо и Фуюми, а Тойю… Тойю просто доводила, хоть и ненароком. Еще и прямо на его глазах мне сломали руку — quelle horreur*¹! Я пыталась достучаться до няни: просила подержать Шото и пойти со мной к кому-либо из детей, просила передать что-либо Энджи, просила неоднократно и упрямо. Она находила невероятные отмазки каждый раз: «я не могу держать столь долго вашего ребенка», «господин запретил», «господин был занят», «я не уверена, смогу ли обеспечить Шото в безопасности, держа его в моих руках» — я не могу даже перечислить все. Я пыталась на нее давить. Пыталась насильно выгнать из комнаты, пока Энджи не придет ко мне. Не передать словами, сколько раз мы ругались, сколько раз я срывалась на нее, потому что она в очередной раз приносила вместо вестей ничего. Когда мне нужен был проклятый муж — он пропал из моего поля зрения! Даже мимо комнаты не проходил, дом весь погрузился в полнейшую тишину. Я не могла высчитать, когда тот приходит домой, ни весточки от него, ни-че-го. Нет, все же я соврала, что в коридор не выходила — няня-то спала по ночам, и я, когда совсем уже стало невыносимо думать о старой себе, тихо выходила из комнаты. Молилась о том, что встречу мужа, но этот дом без звуков, без света был будто необитаем. Так как боялась за Шото, установила в голове лимит: пятнадцать минут, и часто этот лимит тратила стоя перед дверью в комнату Тойи, не видя в этом ничего тревожного. Сны? Только кошмары. Часто я лежала на кровати и смотрела в потолок, возвращалась мыслями в прошлую жизнь и надеялась, что услышу грохот с тренировочного зала или кабинета мужа, но ненавистная тишина уже вгрызлась в стены этого дома намертво, заставляя все глубже застрять в трясине по имени сожаление. Сожалела о всех своих поступках, о каждом слове, и самое ужасное — этого всего могло и не быть. Бернардайн Миято, бывшая «я», просто могла никогда не существовать, выдуманная мною, моя мама могла быть пустотой, а все, что я пережила — бессмыслицей. Так проходили мои самые ужасные дни в этом поместье… не только в страхе за жизнь моего сына, но и с муками совести — детей за это время я так не увидела. Как заключенная, а не больная. Если при солнечном свете я все еще могла держать себя, проводя часы с сыном и в скучном досуге, отвлекаясь от посторонних мыслей, то каждую ночь накапливался комок нервов крупнее и запутаннее. Такое не могло долго продолжаться.***
— Ле монстл’уа! — пищит девочка, отбегая от меня. Она вся пропахла горькими цветами, ее образ — приторно-сладкий, скользкий от горячего сахара. Высокий детский смех не ласкает мои уши, а врезается в них мерзким дребезжанием, заставляя меня вжаться в один маленький, защитный клубочек. Ее зовут Акияма, у нее нежно-розовые гольфики, обрамленные белым кружевом, а ее маленькие пухлые пальчики так и грозятся впиться в мои пряди, чтобы вырвать их. Я помню, что у нее светло-карие глаза, длинные, почти белые ресницы и липкая малиновая помада на губах, но не могу вспомнить ее лица. — Фу-у-у, к нам в класс вторгся сам монстр из Франции! — кричит высокий мальчик с бритой головой. Все, что я могу собрать по памяти от Кубо — так это то, что от него постоянно веет опасностью, а его колючий взгляд так и заставляет меня прижать руки к ушам, лишь бы не слышать противные крики. — Может, не стоит?.. — Ее имени я не помню. Она слишком серая, прозрачная, ее не увидишь сразу в классе. Круглые очки, короткие черные волосы, испуганное бледное лицо — единственное лицо, которое я могу вспомнить из этого класса. Четче, чем я бы хотела. Потрескавшиеся, бледные губы, зелено-карие непримечательные глаза, круглый подбородок. — Ты хочешь быть на ее месте? — вскидывает голову с вызовом Кубо, беря ведро с мутной от мела воды. — Н-нет! — тут же отрицает она и уходит в другой угол класса, виновато, со слезами глядя на меня из-под очков. Я жду помощи, не сводя с нее взгляд. Она отворачивается, а на меня выливают ледяную грязную воду. Я не могу понять, почему мне никто не помог. Мама поет песни о справедливости, рассказывает сказки о прекрасных принцах и принцессах, о том, как важна доброта, но никто не хочет замечать ее во мне, издеваясь надо мной только из-за шрамов. Мама и сестры Золушки получили наказание за свое возмутимое поведение, но Кубо и Акияме делают только выговор, из-за которого они ополчаются на меня жестче, больше и до безумия глупее. Мама ходит со скандалами в школу и плачет по ночам, поэтому я перестаю ей рассказывать о том, что происходит там. «Бернардайн» — смелая, как медведь. Я не подхожу этому имени, потому что начинаю притворяться, что все прекрасно, как в сказке. Сдаюсь. Если я не вижу прекрасные стороны мира, то пусть мама будет это делать.***
Я не хотела это больше терпеть. Нет, не так. Я не могла никакими силами выносить такую жизнь в тоске, взаперти. Одним зимним днем я просто пересекла черту, и кровавый след от пощечины остался на щеке у няни. Секунда — и она вывалилась из комнаты по велению моей ноги, а вслед за ней пролетела ваза, чьи осколки попали ей в плечо и руку. Я добилась того, чтобы ее уволили. Также я добилась того, чтобы Шото у меня отобрали, о встрече с другими детьми можно было лишь мечтать. Как себя тогда чувствовала — словами не передать, будто душу отобрали и разбили на мелкие песчинки, перед этим изрядно помучив до полусмерти. Как работница с малышом в руках скрылась за дверьми, я упала без сознания, и в тот миг мне привиделся сон, заставляющий кровь застыть в жилах; о его содержании даже не хочется вспоминать — и так после этого две ночи подряд выла из-за выдуманных воспаленным от отчаяния мозгом фантазий. Запах больницы и человеческие голоса в кошмаре казались мне слишком реалистичными. Уж не знаю, настолько ли сон повлиял на меня, но при пробуждении до меня вдруг дошло, что это все не шутки, не далекая параллельная вселенная, а то, что могло бы воплотиться в реальность, если бы Рей оставалась законной владелицей своего тела. Думать о таком мне хотелось меньше, чем хотелось бы. Энджи считал свою жену, меня, неуравновешенной, а как следствие — Рей просто не хотели слушать, со мной обращались, как с умалишенной. Чем дольше я настаивала на своем, тем меньше был шанс, что смогу в скором времени увидеть Шото. Чуть погодя меня навестил семейный врач и расспросил о моем психологическом состоянии, подозревая Рей Тодороки в послеродовой депрессии, и если бы не мои адекватные ответы… боюсь предположить, куда сослали бы. Но я же не попаду в псих. больницу, я же здравомыслящая, да? Тогда куда мое здравомыслие для окружающих пропадет, если я скажу им правду о своей личности? Эту тему я с малодушием закрыла для себя, придя к решению, что мысли никуда не приведут, кроме как к вечному истязанию чувства вины. Тойе нужна была помощь — я уверилась, даже когда Энджи после осмотра врача сказал мне: — Я приостановил тренировки на неопределенный срок. — И трусливо вышел. Доверия к его словам не было, как и уверенности в безопасности моих детей. Сложно прислушаться к тому, кто сломал тебе не так давно руку, кто довел жену до такого состояния, что Рей писала в дневниках о ненависти к своей жизни. Да даже если взять один-единственный факт из его жизни: этот мужчина тренирует с раннего возраста своего слабого телом сына и требует от него становления героем. Сам же не смог стать номером один! Ненавижу таких родителей. Никто из моих детей не станет героем по прихоти отца с комплексом из самого детства. Почему-то я уверена, что проблемы у него из-за родителей: Рей отзывалась о своей свекрови чуть ли не дрожащим почерком, а о свекре, что самое интересное, все было перечеркнуто, и нельзя было разобрать ни единой фразочки о нем. Чувство справедливости во мне бушевало, но сильнее была тоска по Шото. Комната в одиночестве становилась еще невыносимей. Когда мой взгляд уперся на потрепанную обложку дневника когда-то счастливой жены и заботливой матери, я вдруг осознала: — Вот как доводили тебя, — произнесла с горькой усмешкой, понимая, что надо играть по правилам. — Я ничего так и не смогла изменить. Желание рвать на себе волосы и биться об стену от отчаяния стало невыносимым. Как так? Думала, что умнее, думала, что справлюсь, все будет прекрасно, ведь мне дали второй шанс рядом с Шото, подарили еще троих детей… В итоге лицом окунули в грязь. Никто не принял меня даже во второй жизни, а попытки выбраться оказались обречены на провал. Надо было играть по правилам, и я сдалась. Стала вести себя тише воды, ниже травы. Через два дня мне вернули сына, потому что он тревожил весь дом своим беспричинным плачем. Никто не связывал это с нашей разлукой, как смешно. Больше я не устраивала громкие сцены. Пока. Новая няня оказалась адекватной. Она меня слушалась, могла оставить нас с ребенком вдвоем, помогала мне с одеждой, пару раз даже плела мне косу. Та была молоденькой, невзрачной, со смуглой кожей и отстраненным выражением лица, она даже улыбалась мне одними глазами, и все же мне эта улыбка нравилась гораздо больше, чем натянуто-широкая ухмылка с противными морщинками прошлой няни. Я уже не делала попыток связаться с другими детьми: решила дождаться момента, когда снимут гипс. Иначе, Энджи мне пригрозил, я никогда их не увижу, и меня повезут в псих. больницу. Знаете, я целый месяц до этого заявления боролась чуть ли не против всех: няня, Энджи, обстоятельства, случайности — все оказались моими врагами, мешались под ногами и не давали сделать шаг вперед. Я просто устала отстаивать свои права. Незнакомая обстановка оказалась для меня непосильной ношей. Может, я зря здесь очнулась? Может, я ничем не лучше Рей? Я не дрожу от страха при виде Энджи, но ничего не меняется, как бы я не старалась двигать чертовы механизмы судьбы, они не сдвигаются под моим напором, отдаваясь тяжким скрипом в моих ушах. Сколько бы я ни старалась встать из грязи, показать, что я — женщина, я — человек, я — та, кто имеет право быть слышимой, ни до кого не доходит такая простая истина. Энджи не видит разницы между мной и Рей, считает меня за нее, думает, что у меня послеродовая депрессия и за мной нужно наблюдать осторожно, как за зверьком в зоопарке: ухаживая, кормя, давая относительную свободу. Я нахожусь в золотой клетке — это факт. Я могу насильно выбраться на свободу, молча пройти в комнаты детей, поговорить с ними, могу даже выйти на улицу, но в итоге это ничего не изменит. Меня снова запрут тут, Энджи не из тех, до кого доходит очевидное нестандартным способом. Он просто подумает, что мышка взбунтовалась. А если мышка будет бунтовать слишком часто — ее можно причислить к бешеным. То есть, Энджи Тодороки — тупоголовый мужик, стоящий упорно на своем, и ему не помогают разговоры, ему помогает его видение мира. Пока он сам не осознает, что жене можно доверять — он ни за что не поменяет свое мнение. Не помню уже, когда именно я решила медленно, но верно начать создавать крепкую семью (без мужа)… В какой из вечеров? Их было много. Мыслей — тоже. Я могла долго думать о том, как бы у меня сложилась жизнь, если бы я выжила при родах. Было два варианта: либо я убивала себя, так как мой сын умер, либо я старалась выбраться из ямы нищеты ради живого сына. Второй путь мог быть самым разнообразным, я могла придумывать нам всякие трудности, а могла мечтать о семейной идиллии и мужчине, которого бы я встретила одним прекрасным или ужасным днем. Я выдумывала: блондинистые длинные волосы, мягкие синие глаза, ласковая улыбка… В моих мечтах меня любили, в жизни же собственный муж запирал меня в комнате и считал сумасшедшей. Бывало, я плакала по ночам, так как слишком прониклась сценарием, где меня с сыном убивали недоброжелатели или мы становились жертвами мошенников и умирали от голода. А иногда я ходила в прострации, унесенная мыслями о том, как у меня все прекрасно: я нашла приличную работу, встретила мужа, свою любовь, мы вместе воспитали Шото, который, будучи взрослым, познакомил нас со своей невестой… Тем временем Энджи убеждался в моей адекватности. Я старалась оставлять открытой дверь в свою комнату, в отличие от первых дней в этом мире, так как все обитатели мне уже были знакомы. Вот только никого из детей, проходящих мимо, я ни разу не видела. Только назойливого мужа.***
Месяц. Месяц я провела в ограниченном пространстве с ограниченными действиями. — Хорошо снимают отек компрессы, — устало добавил врач, что-то записывая в карточку, и мельком взглянул на меня. И за месяц дома можно позабыть, каково это — носить что-то кроме мягких тапочек. Туфли-лодочки, которые так и манили соскользнуть с пяток, со всех сторон сжимали бедные ноги и давали заскучать по домашним обуткам. — Не забывайте про комплекс восстановительных упражнений: сгибания-разгибания там, вращательные движения в суставах. — Тот показал на себе примерный принцип действий свободной рукой, не отрываясь от написания, пока Энджи не спускал с нас глаз. Я чувствовала полный дискомфорт не только из-за обуви, но и из-за такого надзора — зачем муж поперся со мной в больницу?! И разве не существует врачебной тайны? Хотя для про-героя на втором месте и с многочисленными связями все возможно, я полагаю. И ведь побоялась постоять за себя: не хватало выслушивать от него про мою никчемность в семье и то, что за мной нужно приглядывать, а то не дай Бог грохнусь при удобном случае и умру. Энджи не мог вставить слово с грозным видом: — Лечебную… Здесь терпеть я не могла. Это мой перелом, мое лечение, и уж постороннему негоже было со своими советами лезть! Шикнув в сторону мужа (на удивление, тот заткнулся, но его лицо оставляло желать лучшего), я спросила: — А лечебную физкультуру выпишете? — Лечебная физкультура под присмотром врача… в вашем случае не обязательна, я так думаю. Двигайте рукой, но аккуратно: нужно преодолеть все неприятные ощущения! Необходимо есть пищу, богатую кальцием, фрукты, овощи… Крепкий мясной бульон — обязательно. — Ох, consommé? — уточнила я с мечтательной ноткой, вспомнив, как готовила его мне еще живая маменька. Аппетитный запах тут же возник в моей голове, как и сочный вкус куриного насыщенного супа, который ждал меня каждый вторник на столе. В последний раз я его пробовала еще с мамой, то есть — очень и очень давно. Сама уже не помню, когда именно это было. — Это еще что? — переспросил врач со скептическим фырканьем и громко расписался ручкой по бумаге. — Ну, консоме… Французское блюдо. Крепкий бульон, как вы и сказали. — Можете и консо’э есть, я что, против что ли? — пожал плечами тот и тихо под нос промямлил: — Ох уж эти замашки богатеньких… Судя по довольно спокойному лицу Энджи, тот этого не услышал. Почему-то мне кажется, что в ином случае муж бы разгромил всю больницу от возмущений и уволил бы всех, вплоть до главврача… Хорошо, что не расслышал. — На этом все. — Спасибо, — поклонилась я и, выхватив сумку у мужа, поторопилась убраться из кабинета, не дождавшись того. Я все еще его недолюбливала из-за Тойи и не хотела с ним даже пересекаться, поэтому втайне от него записалась в частную больницу на прием. Неприятным сюрпризом стало полчаса назад встретить ублюдка прямо у главных дверей, грозно осматривающегося в поисках меня и вечно косящегося на часы, словно я опаздывала. Седой водитель, глядя на мое побледневшее лицо, ответил: «Тодороки-сама хорошо знаком с владельцем этой больницы. Должно быть, второй был удивлен вашей записи сюда, вот и спросил об этом у вашего мужа». Почему-то я это восприняла, как оправдание, и уже сама решила, что Энджи контролирует каждый мой шаг и без его ведома не может пройти ни единый вздох с моей стороны. «К чертям все! Пусть реагирует, как хочет — мне плевать! Мне не запрещали проверять свое здоровье», — решив так, я смело подошла к Энджи и обошлась кивком головы вместо приветствия. Он ответил тем же; хоть мозгов хватило не отчитывать меня за такие ухищрения без его спроса. И все же… я была зла даже после приема. Резко повернулась назад, к Энджи, зная, что тот не отстает ни на шаг. Если бы тот был ростом с меня, то волосы, собранные в высокий хвост, хлестнули бы по лицу. К сожалению, его рост превосходил мой на пару десятков сантиметров, создавая больший обрыв между нами. — Ты же не поедешь со мной? — чуть ли не требовательным тоном спросила я, зажимая добела в своих руках сумку, и поклялась себе: если опять что-то вытворит — по голове ему настучу этой дамской сумочкой. — Нет, — мгновенно ответил тот без всякого интереса в голосе. — Работа. — Сегодня я пойду к своим детям, — нахмурив брови, я поставила того перед фактом и вскинула голову, чтобы взглянуть прямо в холодные глаза мужа. — И к Тойе тоже, — поспешно добавила после небольшой паузы и с легкой тревогой, застрявшей в горле. — Нельзя так: разделять мать с родными детьми. В тот месяц в городе стояла сутками жара: солнечные утренние лучи падали на надпись могильной плиты:***
Я не являлась знатоком в отношениях. Знала, что и мне, и детям неловко от нашего общения, что Рей вела себя иначе, что такие перемены в матери вызывают у детей дискомфорт. Во мне лелеяла надежда: они свыкнутся, полюбят меня такую, а сейчас мне надо вести себя так, как надо. По-доброму, с заботой и любовью. Как учила мама. Только учила та меня проявлять любовь ко всем, кто бы это ни был. Она свято считала: если ты относишься ко всем по-хорошему, то и к тебе — той же монетой, и нельзя оскорблять людей, злиться на них. Однажды ее вызвали к директору, потому что в кои-то веки я не сдержалась и ответила обидчику впервые в жизни. Она с грустным видом слушала все, что ей говорят, и растерянно кивала, сжимая в руках свою сумочку далеко не от злости. Путь домой сопровождался нашим молчанием, и я думала: почему? Почему мама так расстроена? Конечно, та учила меня добру, что надо быть ко всем милостивым, но разве в этом заключается справедливость? Она не знала и трети того, что я переживала в школе. Из-за собственной, глупой жертвенности. Я думала: «Это со мной что-то не так. Недостаточно хорошая». Придя домой, мама на пороге еще сказала тонким голосом: — Не делай другим того, чего бы ты себе не пожелала. И протерла глаза платком, пока я снимала свои ботинки. Ответ обиженному ребенку пришел сразу же в голову: — Ami de tous n‘est l‘ami de personne. Помню секундное ощущение радости, что я вспомнила эту пословицу из маминой книжки так вовремя. Даже некую гордость за себя. — Что? — застыла та, повернувшись ко мне, и широко раскрыла большие синие глаза от удивления. — Кто всем угодлив, никому не пригодлив… — Я знаю, — с сожалением сказала та и взглянула на меня тем самым взглядом. Им она смотрела в телевизор, на экране которого был изображен пойманный преступник. С высокомерной жалостью, говорящей: «Милая, ты опустилась до такого уровня?», но моя мама была слишком мягкой, чтобы сказать это вслух. Ей не хватало сил и наказать меня как-то. Но я все прекрасно понимала по ее чистым глазам, которые рассказывали многое. Для меня это чувство в ней было сродни нелюбви. — После домашней работы я почитаю книги по сдерживанию злости, — сказала то, что могло удовлетворить ее, и даже не соврала. — Прости. — Я незаметно сжала руки в кулак, опустив глаза на пол: мне стало стыдно за свое поведение. — Милая моя, не стоит передо мной извиняться, — ахнула она и поторопилась нежно обнять меня. Ее тепло в тот вечер мне запомнилось надолго, как что-то незаслуженное мною. — Извинись перед самой собой. Я сжимала ее пальто маленькими пальцами со всех сил, уткнувшись головой в колючий свитер, пропахший мамиными духами, и сгорала от неопределенности. В тот момент во мне боролись две личности. Одна — премилейшая, добрая девочка без шрамов на лице и наивными глазами. Она любила смеяться, делать хорошие дела, читать французские сказки в японском переводе и гладить котов на улице, была согласна с мамой во всем и никогда не врала. Та дочь, которую бы хотела мама видеть. И вторая — замкнутая в себе, уродливая шрамами и потухшим взглядом девочка, которая так боролась за свою жизнь. Она учила французский по учебникам и подставляла под сомнения многие истины, которые в нее вкладывала мама. Сказкам она предпочитала энциклопедии, избегала котов из-за аллергии и не доверяла незнакомцам. — Хорошо. Рядом с мамой вторая девочка никак не могла себя проявить. А после ее смерти, после совместной жизни с отцом — я переосмыслила все ее учения и отсеяла многое. Вторая девочка расцветала, в то время как первая — тухла с каждым днем. Для меня доброта — это роскошь, но вежливость — быт. Стоять за себя нужно уметь, но поняла я это слишком поздно.***
Свобода — одно из лучших ощущений, которое я бы могла испытать. И как иронично, что в свободный… уже двадцать третий век мне было сложно ее добиться. После больницы я не стала ждать чьего-то благословения и направилась на поиски детей, хотя сама не знала, с чего начать разговор. «Сначала Тойя», — укрепилось у меня в голове напрочно. Я поднималась на второй этаж с учащенным сердцебиением, хватаясь за перила по-странному цепко и высчитывая каждую ступень. «Сначала Тойя, он больше всех нуждается во мне», — на последней ступени вернулась к мыслям и поставила ногу на пол. Комната Фуюми идет первой. Напротив — Нацуо. В конце коридора Тойя. Должна была пройти мимо, должна была сразу направиться в конец, должна была сразу увидеть Тойю — я многое, что должна была. Мои ноги остановились на полпути к нужной цели. Я встала у комнаты Фуюми. Постучалась. Зашла. Сначала Тойя… Позже. Lâche*²! А я уже закрыла за собой дверь. Фуюми сидела за столом в своей комнате и читала книгу. Та была удивлена тому, что я ее навестила, но радости в глазах не увидела — это задело, но я не подала виду, точнее, все мои мысли оказались заняты мечтами о предстоящем совместном завтраке. Да, у меня были большие надежды на это. Надеялась, что подобное станет нашим первым шагом к сближению, укреплению нашей маленькой семьи, в которую не включался Энджи. Без всяких сомнений. О нем подумаем потом. — Привет, милая, — не смогла сдержать улыбки, скользнув взглядом по ее доске над столом, на которой были прикреплены стикеры с напоминиями и расписанием. — Мне сняли гипс. Комната немного поменялась с прошлого раза — прибавились плакаты, а кровать стала обвалена школьными принадлежностями и учебниками, рядом с которой лежал красный открытый рюкзак. Здесь царил небольшой беспорядок, что разнилось с образом послушной и, как мне казалось, чистоплотной Фуюми. — Давно не виделись, — вежливо поздоровалась та и с шумом перевернула страницу. — Чем занимаешься? — Я перешагнула рюкзак, а про себя решила, что на это пока не стоит обращать внимания. Есть дела и поважнее. — Учу кандзи, — не отрываясь от чтения, ответила она. — Пытаюсь. — Может, стоит их учить сразу в написании? — Ты права, — пожала плечами Фуюми и наконец отвлеклась от занятия с мягкой улыбкой на лице. — Мне просто скучно, вот и придумываю себе сложности. Я понимающе кивнула и по привычке погладила ранее загипсованную руку — вдруг поняла, сколько возможностей упустила наша семья за этот месяц. Разве нормально, что дети не видели родную маму целый месяц? Родного младшего брата? Как они будут вести себя с Шото, когда тот подрастет? Фуюми скользнула взглядом по бардаку за ее спиной и добавила: — Нацуо еще в детском саду. На продленке. Я неловко кивала головой, пока в моей голове расцветал план наиболее удачного приглашения на завтрак. — Он огораживает только Тойю, я так думаю, — она вновь подала голос, нервно скребя ногтями по сгибу локтя до красных пятен, зная, что перешла на «опасную» тему, оттого и выглядела гораздо взволнованней. — Ну, и сама знаешь… — Наткнувшись на мой озадаченный взгляд, Фуюми прервалась, будто поспешно сказала что-то не то, и снова взяла книгу в руки. Тойя был особенным из-за своей причуды. Мне, женщине из мира без магии, не понять их мыслей и логики, и зачем отцу воспитывать своего сына на становление героем. Та слегка смяла от волнения страницу, пробежалась по строкам и опять подняла голову ко мне. — Ты правда станешь нам уделять больше времени? Как в старые времена? — Как в старые времена. У Тойи не будет тренировок больше, — четко сказала я дочери, тем самым дав самой себе обещание: покончить со всем этим в скорейшем времени. — Я поговорю с отцом и… — Мам, — перебила меня та, побледнев за пару секунд. — Не надо, не говори с ним! — Фуюми впервые повысила голос, встав с кресла, и даже кинула книгу куда-то в сторону дрожащими пальцами. Ее перемена в настроении напугала меня, и я оказалась рядом, чтобы взяться за детскую руку. — Ну, успокойся… — попыталась умиротворенно сказать я, поглаживая ее ледяную ладонь. — Почему? Все будет в порядке, Энджи в последнее время слушается меня. Вроде как, — последнюю фразу я произнесла одними губами. — Ты же помнишь, как все кончилось в прошлый раз, ну не надо, зачем? — Как кончилось? — Только же пришла в себя, — настаивала на своем она, широко распахнув серые, отчаянные глаза, и я заикнулась: — Мама в поряд- — Будет тебе… Не надо, правда, у нас и так все замечательно, я недавно виделась с Тойей — и все с ним хорошо! Фуюми, маленькая холодная девочка, белой макушкой едва достающая мне до талии, яростно вцепилась короткими пальцами мне в кисть, пытаясь остановить от чего-то. Ее настойчивость в таком деле пробуждал в моей голове худшие догадки, которые могли бы быть, и все сходилось к одному: — Я и раньше говорила с Энджи насчет Тойи. — Мой голос прозвучал стуком по гробу, по моей надежде, что все получится, а уверенность в себе стала иссякать с каждой новой мыслью. Я пыталась заткнуть эту течь фактом: «Я — не Рей, и я не смогу бросить ребенка в таком хаусе». — Опять бросишь нас, опять обвинишь Тойю! Отец перестал его так тренировать, — всхлипнула она, вытирая слезы с щек. — Он его вроде уже не тренирует… Или не так жестоко… Я не знаю, не знаю, но все хорошо! Мне поплохело от интонации, с которой та все это сказала, но виду не подала: она нуждалась в поддержке, и даже если истерика накатывала на меня волнами, я не должна была сама тонуть в ней. Когда тихонько гладила девчачью макушку, думала: «Не только ее ладони, но и все тело отдает пронзительным холодом, добирающегося до самого сердца». Может, дело было в стуже, веющей от нее, а не в словах? Сама того не заметив, я приобняла Фуюми, перебрав по-матерински ее взлохмаченные волосы. — Все хорошо, — повторила за ней. — Все будет хорошо, и я вас не брошу. Вы мои дети, и поэтому нельзя бросать Тойю. Она продолжала хныкать, отчего ткань платья в области живота слегка повлажнела от ее слез — мне захотелось пропасть на век, чтобы та никогда больше не плакала. Мне стало стыдно, что это я довела ребенка до такого состояния. Который раз ошибаюсь и ничем не отличаюсь от Рей… Который раз мне надо усвоить урок? Когда уже кончатся мои страдания? — Пошли к Тойе, — всхипнула Фуюми и подняла мокрые и раскрасневшиеся глаза на меня. — Пошли, я покажу тебе его… — Девчачьи руки все еще сжимали мою одежду всеми силами, подталкивая к двери. — Пожалуйста. — Что? — прозвучал неуверенный вопрос в попытках остановить ту. В моих ушах зазвенело. Я поглаживала по чужим ладоням, кистям, мотала головой в отрицании и кусала губы от ужаса, виня себя, не понимая своих мотивов — ниоткуда взялось чудовище. Его цепкие клешни обхватили мою грудную клетку, чтобы сжать до нехватки кислорода, до хлынувшей тревоги, до первой трусости: мать боялась встречи с сыном, словно они являлись чужими друг другу. Все строки Рей, речи Энджи стали вмиг явью. Как бы я не кичилась храбростью… Как бы я не отрицала свои догадки… Червь сомнения уже давно грыз меня — с того момента, как я решилась открыть этот гребаный дневник, встретиться с Тойей, поговорить с Энджи об этом. Не успела осознать, как это чувство проникло в кровь, прибавив ей белизны настоящей Рей. Я боялась встречи с Тойей.