Но никто не ответил
2 октября 2020 г., 16:57
Инк окинул комнату однотонным и пустым, как далекое ночное небо над темно-синими океанскими волнами, взглядом. Странное ощущение нереальности не покидало его с первых секунд пробуждения во вспотевших лапах одеяла, сжимающих бледное тело огромными мягкими наручниками. Глаза тонули в уставшей белой мути: тревожный паук застлал зрачки тонкой вуалью, поэтому мир казался нереальным, как из старого детского сна, до сих пор сидящего у памяти на кончике носа. Парню чудилось, будто все вокруг двигается против часовой стрелки, медленно, чуть заметно, но двигается, завлекая его в водоворот, желая проглотить, с аппетитом пропуская через жадную глотку. «У какого идиота мама купила тот салат? В нем явно было что-то вроде галлюциногенов. Хотя нет, глупости… Я заболел, что ли? Все-таки стоило вчера прихватить куртку. Без разницы, по любому в школу надо переться. Понедельник, как никак. Если станет хреново — завтра отосплюсь. Родители, правда, не обрадуются, но кому есть дело до их недовольства? Поорут и успокоятся, а я отдохну. Имею полное право, » — вяло рассуждал мальчишка, отмечая, что голова будто набилась горячим пухом. Выпив стакан молока и бросив в рот несколько сморщенных фисташек, второй месяц пылившихся в тарелке, он подошел к старому грязному зеркалу, готовому упасть на пол от одного только неверного движения. В нем отражалось бескровное лицо в обрамлении перламутрово-жемчужных и черных, как лоснящаяся шкурка пантеры, прядей, настолько пушистых, что можно было различить каждый волосок, не толще нитей шелкопряда. Но вызывающая, бескомпромиссная смоль смотрелась фальшиво на слегка выпуклом лбу, как слова, не подходящие мелодии. Так же, как и ничего хорошего не выражающие, неправильной формы радужки, одна чересчур пафосная, услужливо-приветливая, вторая до пробирающей дрожи отчужденная, неживая, ни на что не реагирующая, как глыба зеленовато-аквамаринового льда, сверкающая под солнцем Северного Полюса без возможности потрогать теплые лучики и передать их ласку кому-нибудь другому. Но Инк этого не замечал. Он быстро разгладил складки на сливовой кофте с забавным кармашком-конвертом на груди, нашарил холодными пальцами рюкзак, валявшийся в темном уголке коридора (свет включать было лень), и скоро очутился на улице, надеясь, что невидимый, однако почти осязаемый пузырь, пленивший его в своих прозрачных стенках, исчезнет при первых порывах свежего утреннего ветерка.
Что же, мальчишке пришлось разочароваться: воздух был тягучий, словно карамельный сироп, добавленный в кофе. В кофе, над которым витает дымчатый пар. Если приблизить к нежным кудрям нос, уютные стены кафешки вместе с кожаными диванами под желтоватыми лампами и веселыми расслабленными посетителями наденут свадебную фату, а на щеках разольется малиновая акварель. Вот только Чернильному, хмуро и почти загнанно косящемуся на знакомые дома и магазины, в голову приходили куда менее приятные сравнения. Ясный небосвод смотрел вниз ослепшим глазом, помутневшим и блеклым. Опустилось на дворы облако, превращающее прохожих в зловещие тени стервятников с изломанными крыльями. Шум автомобилей кто-то душил подушкой, одновременно высасывая свет фар, делая его совсем слабеньким. В автобусе царила глубокая тишина, абсолютно не свойственная месту, где пляшет легкое безумие, особенно когда все устремляются на работу. Этот пар, напитанный мелкими холодными капельками, точь-в-точь пот на лбу после полуночного кошмара, решительно не нравился юноше. Ведь даже сердце билось в зябкой молочной рясе, и его стук гулко отдавался в ушах монотонным шепотом.
Парень медленнее обычного толкнул поскрипывающую железную калитку, охватывая школьный двор незаинтересованным взором. Сейчас время едва приблизилось к половине восьмого, и никого, за исключением дворника в узнаваемом неоново-оранжевом жилете, поблизости не было. Жутко и завораживающе. Все равно что очутиться в кинозале, где нет экрана или в открытом море с безмолвной водой. Вдруг что-то мягкое и нежное ласково коснулось ледяного лба крохотным светлым тельцем и моментально отлетело назад, кружась в лабиринтах ветра. Мальчик вздрогнул, его зрачки ожили под хлопающими веками, и в туже секунду еще одно перышко величиной с ноготок ненавязчиво врезалось в скулу. Белые слезы черемухи все капали и капали, грустные, прощальные, светлые.
— Она умирает.
Тихий голосок не напугал Инка. Восьмиклассник чувствовал чужое присутствие и даже мог с завидной уверенностью заявить, кто стоит за его спиной. Лишь один человек из восемнадцатой школы дышал столь тяжело и прерывисто, выпуская непомерно жаркий воздух через тоненькую щелочку между высушенными губами в сопровождении шуршащих хрипов, периодически переходящих на едва слышный, подавляемый кашель. Лишь один человек мог серьезно разговаривать о всякой чепухе вроде черемухи. Странное и малоприятное чувство заставило художника обернуться. На языке вертелась фраза со смутным, соленым привкусом вины и раскаяния, но юноша никак не мог ее распробовать, обозначить, что она из себя представляет, и почему так хочет выбраться из души вовне. Стараясь перерезать глотку нетипичным для его двуцветной макушки мыслям, он недовольно вперился взглядом в худенькое лицо. Если в пятницу Кросс казался ужасающе исхудавшим, то теперь маленькие косточки жалостливо вонзались в тоненькую кожу изнутри. Под глазами расцвела майской сиренью полукруглая тень, делающая карий глаз слишком темным, а серый — слишком бесцветным и похожим на распухшую луну, отражающуюся в речной воде. А при виде отчаянно багровых щек у Чернильного болезненно екнуло сердце. И никакая маска Равнодушия не смогла бы это скрыть.
— Ты болеешь. Иди домой, — посоветовал парень, хмурясь и смотря куда-то на забор. — А лучше сразу в поликлинику.
— Мне просто таблетку надо выпить, и все пройдет, — попытался обнадежить мальчик и вынул из крохотного кармашка белую пилюлю с невзрачными буковками «Нурофен» на одной стороне.
— Совсем глупый? Это не поможет. У тебя или гадость какая-нибудь в кишечнике завелась, или я не знаю, что, — он обвел одноклассника мрачным взглядом. — Ты вообще не должен здесь появляться. И заразишь людей, и себе ситуацию усугубишь.
— Я никого не заражу, — грустная улыбка краснела поблескивающими рубинами ран. — Не беспокойся. Скоро все пройдет, — повторил он и поправил рюкзак, чтобы смахнуть неловкость, противной пылинкой упавшей на их разговор.
— В каком смысле? — подозрительно прищурился Инк. Его перестала бесить вечная недосказанность и прочный барьер, мешающий догадаться о настоящих чувствах и мыслях Крестова. Теперь парень хотел разобраться, что прячет эта улыбка, не лишенная обаяния и безрадостной мечтательности. — Знаешь ли, звучит настораживающе. Если ты сегодня не сгоняешь к врачу после школы, завтра я тебе собственноручно сломаю парочку конечностей. Прекрати наконец уверять меня и себя, будто все окей, включи мозг, если он вообще имеется, и пройди медицинское обследование до того, как растворишься в воздухе. Пожалуйста.
Монохромный молчал, смотря прямо в пугающие равнодушием и двуличностью пустынные зрачки, окруженные неестественным мерцанием. Если бы Акварелев умел читать мысли мальчишки в гранатовой толстовке, он бы нашел еще одно отличие новенького от остальных. Ни орехово-бордовый, ни светло-аспидный глаз не видели ни равнодушия, ни двуличия.
— Пошли в школу, — спустя несколько секунд махнул тоненькой рукой он. — Кажется, сюда сейчас прискачет Лариса Викторовна, а мне очень не нравится то выражение, с каким она нас глядит. Словно хочет бросить в зубастую пасть, медленно прожевать, а потом выплюнуть, поморщиться и протянуть: «фуу».
— Какие прелестные мысли, — закатил глаза парень, крайне недовольный тем, что ему не ответили.
Восьмиклассники настолько торопливо, насколько это было возможно с тяжелыми рюкзаками, миновали небольшую морковно-коричневую лестницу и одновременно шагнули к пока еще закрытой двери, из-за которой виднелись безлюдные раздевалки. Кросс, как истинный джентльмен, отпрыгнул в сторону, театральным почтительным движением уступая дорогу высокому раздраженному юноше в лиловой кофте. Парень вновь возвел глаза к небу, спрятанному за все той же мистической дымкой, и грубовато подтолкнул мальчика ко входу, дергая ручку.
— Дамы вперед, — тихо фыркнул он, готовый спрятать чувства под фиолетовой маской, которую мысленно называл Чароитовой Королевой. Она, в отличие от желтой или белой, закрывала все лицо до самого подбородка, непроницаемая, глухонемая, твердая, как алмаз.
— Сними ее, — неразборчиво пробормотал Кросс. Голосок потонул в писке турникета. Но Инк, слегка дурея от нереальности происходящего, все же сумел расслышать краткий призыв, в котором прощупывалась игла настойчивости.
— Что ты сказал?
Но мальчик невозмутимо брел по коридору. Если бы художник только знал, какую боль испытывало будто разодранное на мелкие лоскутки соловьиное горлышко, на которое после каждого звука обрушивались рысьи когти! Если бы он только знал, как саднили нездоровые влажные легкие, бьющиеся в клетку ребер, ослепшие, слабые! Если бы он только знал, с каким наслаждением отбивало ритм Жизни большое сердце… Однако странный подросток, скрывшийся за тканью капюшона, будто в уютном кровавом коконе, не собирался выдавать истинные чувства. Хотя стоит внимательному человеку лишь немного сконцентрироваться на отрешенном, полупечальном взоре, как становится кристально ясно: нечто страшное вгрызается паренька, отравляя и истощая маленькое тело. Но не трогая сильную душу, чья броня призраком доспехов отражалась в серебре и красноватом темном ониксе. Возможно, лишь благодаря этим доспехам юный рыцарь продолжал благородно держаться в седле, с которого крупными каплями звенела горячая кровь.
Инк почему-то не находил себе места, беспокойно егозя в оранжево-синем длинном креслице напротив кабинета русского. Он должен сказать новенькому всего одну фразу. Всего одну. Но какую? Она билась в черепной коробке, умудряясь бросать на язык горькую соль, но снять карнавальный костюм лисы с облезшим хвостом не хотела или не могла. Юноша уже дернулся к читавшему историю Крестову, в надежде сходу вспомнить те самые слова, крохотной колибри трепещущие под ухом сегодняшним утром, но по закону подлости в этот момент на горизонте нарисовалась фигура злого Эррора, смерившего их тяжелым взглядом.
Акварелев в смутном волнении вытащил на девять десятых состоящую из серо-белых и приветливо-ярких рисунков простенькую тетрадь по русскому и открыл пенал, извлекая карандаш с грифелем скучного цвета. Восьмиклассник не представлял, что именно хотел перенести на клетчатую бумагу, от синевы квадратов которой рябило в глазах. Черепная коробка была удивительно пустой, извилины сливочными змейками покинули свою обитель еще при выходе из дому. Зато сердце билось чаще обычного. Инк слышал, как стукается гладким камнем о плотные стенки ледяной стол, усеянный нарядными праздничными масками. А душа, в отличие от сегодняшнего, скрытого за тоненькой наволочкой утра, носилась в узкой груди наивно прозрачной капелькой, похожей на слезу. Пальцы чуть дрогнули, ловчее обхватывая белой кожей мертвое дерево. Штришок за штришком. Мальчик не отдавал себе отчета в том, что делает. Просто вслушивался в тревожные, как черная ода Диву, барабаны. Горячая сырая дорожка спустилась от напряженных подушечек пальцев на прохладную бело-синюю гладь, оставляя незаметный след на сочном стебельке.
Звонок заставил Чернильного очнуться. Динамик не без ехидства скинул в пропасть редкий, гулкий, звонкий, чуть журчащий и в то же время неумолимый, жесткий ритм. Школьная мелодия звучала чересчур приземленно, визгливо и бессмысленно по сравнению с тем, что гремело волнами, омывая сознание, такое пустынное и переполненное. Однако парень не раздражался по своему обыкновению. Он спешно захлопнул тетрадь и рванул к классу, не замечая направленного в его сторону взора двуцветных от природы глаз, блестевших под светлыми, неживыми лучиками ламп.
Когда классная руководительница начала урок, перед этим отругав «бессовестных разгильдяев» за «беззакония» в туалетах, художник в каком-то взбудораженном состоянии резким движением дернул страницу, над которой желтела самодельная закладка. Его не заботило на редкость повышенное внимание странного соседа, севшего почти вполоборота, чтобы рассмотреть нарисованное. И уж точно не было желания проткнуть черноволосому руку циркулем. Все равно одни кости, игла сломается…
Взглянув на шедевр, заполнивший собой почти весь разворот, Инк чуть не поперхнулся собственной слюной. Три перевязанные темной лентой одуванчика, даже больше, чем в натуральную величину, распушили зловеще веселую бахрому на изящных ножках, вооруженных заостренными листьями. А, нет, четыре: из-за крайнего левого чуть выглядывал еще один кудрявоголовый цветок. Может, дело заключалось в отсутствии красок, но картинка производила скорее тяжелое, депрессивное впечатление, нежели солнечное или счастливое, которое просто обязаны дарить веснушки на зеленых щечках Апреля. Хотя наверняка проблема в неопределенной, мрачноватой дымке за окном… Она вносила какую-то смуту, путала мысли и разворачивала представления об окружающем мире на сто восемьдесят градусов.
— Ленточка должна быть красной, — как бы невзначай бросил Крестов, отворачиваясь от одноклассника и пряча нос в учебник. Так обидно вновь, снова, опять видеть мальчишку в гадком капюшоне… Чернильный внезапно почувствовал жгучее, почти до судорог сводящее руки желание растрепать эти смоляные красивые пряди, гладкие и все равно растопыренные, как кисточки над ушами уставшей от охоты темной рыси. Ощутить их непослушную мягкость, может даже завязать маленький хвостик на затылке (длина в принципе позволяла это сделать), коснуться губами траурного бархата. Неподвластные ни логике, ни здравому смыслу порывы почти испугали абсолютно растерявшегося парня, который не мог даже надеть свою самую лучшую венецианскую броню, соскальзывающую со вспотевшего лица вниз. Испуг слишком ярко отражался во всем его внешнем виде, даже в полных неестественности глазах, но никого из класса это не колышило. От осознания очевидного малоприятного факта внезапно стало слишком одиноко, чтобы продолжать рваться изображать равнодушие. Всем ведь действительно плевать на нелюдимого, пассивно-агрессивного, язвительного юнца. И речь идет не только о школьных персонажах, а об абсолютно всех. Нет никого, кто бы любил его по-настоящему. Хотя сдалась ему любовь! Было бы неплохо хотя бы благосклонный взгляд получить… С другой стороны, чего он ждал, когда вел себя, как последняя свинья, на протяжении последних нескольких лет?.. Да в топку эти мысли!
Вдруг подросток вздрогнул всем телом. Что-то тронуло его ногу под партой. Что-то теплое и жесткое. Но несомненно приятное, по-матерински нежное и по-отцовски покровительствующее. Что-то, способное защитить, успокоить, отогреть. И тут до Инка дошло. Вторым по счету «галантным» намерением было с силой приложить чересчур много себе позволяющего новенького лбом о парту. А первым… ухватиться за спасительную ладонь. Ладонь человека, терпеливо сносящего колкие издевки и незаслуженную боль (на его запястьях до сих пор розовели мелкие крапинки), человека, упрямо продолжающего сидеть в обществе почти социопата с черно-белым густым пухом, безразличной степной ковылью свисающим на скулы.
И жажда ощутить кипящий, болезненный зной на зябкой коже с тихим, но гордым триумфом победила. Акварелев осторожно приблизил гибкие длинные пальцы к серенькой ладошке. Монохромный быстро и мягко, словно боясь напугать художника, чьи щеки от волнения покрылись чуть заметной коралловой пыльцой румянца, соединил руки. Крепкий, контрастный узел, спрятанный под партой от чужого пошлого любопытства, слегка подрагивал, настолько крепко переплелись алебастровые и печально бесцветные пальцы. Парень в фиолетовом, будто до костей пронизанный ледяными сосудиками сибирского мороза, с небывалой жадностью впитывал не испепеляющую, нет, ласковую жару. Он с упоением наслаждался легкой болью, что причиняли короткие, угловатые ноготки. Она добавляла в летний воздух, опутавший его окоченевшую руку, душистую перчинку. Инк слышал вмиг участившееся дыхание Кросса, тревожное, сипящее, идущее от самого сердца. Тоскливое и доброе дыхание, чуть вздымавшее кончик помятой распечатки, шатавшейся на уголке стола. И внезапно, спустя, как показалось Чернильному, жалкую секунду, мальчишка фантастически плавно вытащил ладонь из хваткого бледного капкана с розоватыми зубчиками. А прошло около пятнадцати минут.
Остаток русского ребята провели в довольно странном состоянии полной потерянности и грубого осознания, что объявляется, не дожидаясь, когда к нему морально подготовятся… И если сбивчивые мысли Кросса угадывались только по прерывистым и хриплым выдохам, каждые несколько минут переходившие в не то сухое, не то влажное покашливание, то у маленького сгустка презрения все было написано в переливающейся радужке, которая еще никогда не светилась столь сложными чувствами, серебряными искорками упорно пробивавшимися между золотым и бирюзовым прахом. Никогда, никогда эмоции не избивали его длинными плетями настолько жестоко, оставляя кровоточащие рубцы. Он запутался, черт побери. Смотрит на мерно опускающийся кнут, не зная, куда отпрыгнуть, пусть вокруг полно места, смотрит на идущую вперед дорогу и в панике вертит головой. А тоненькая полоска кожи с противным свистом рассекает обнаженную впалую грудь наискось, отбрасывая в сторону, и снова настигает ту же самую рану, расширяя ее края. Не то, чтобы больно (хотя кого он обманывает). Но очень обидно из-за собственной беспомощности.
— Инк, пойдем, — настойчиво дергает его за сливовый ворот Монохромный. — Урок закончился.
Юноша лишь кивает, хотя внутри царапается злоба. Почему новенький не может просто-напросто чуть чаще награждать его двояким, меланхоличным и почти страстным взором контрастных глаз, на которые временами ложатся забавным пушком вороненка темные волосы? Иногда художника одолевала непонятная мысль, что он скоро и вовсе забудет, как выглядит его первый сосед по парте, продержавшийся дольше нескольких дней. А, как бы гадко ни было в этом признаваться, забывать тщедушное личико ему не хотелось.
Трудно сдерживаемое искушение выгрызало в сердце огромную дыру, словно гусеница, лакомящаяся наливным яблоком. Мальчик еле-еле обуздал порывавшиеся с шумом прижать Кросса к стене и скинуть красный капюшон руки. Нет, нельзя… Они в школе, это раз. Монохромный навряд ли обрадуется такому повороту, это два. «И как давно меня начали заботить его эмоции?» — не раздраженно, а будто обреченно вздохнул Акварелев.
Вот-вот начнется химия, самый ненавистный предмет многих ребят из социально-экономического профиля. Наверное, даже к требующему зубрежки обществознанию и многогранной истории они не готовились настолько тщательно и усердно, как к этому жуткому предмету, преподаваемому настоящей злыдней, которая, как бы ученики ни вчитывались в каждую строчку словно специально запутанного учебника и не вдумывались в каждую формулу, умудрялась придираться ко всему подряд и едва ли не доводила девчонок до слез колючими, изощренными обвинениями. Сейчас парень в лиловом мог почти с полной уверенностью сказать, что даже любит ее уроки. Забавно наблюдать за осторожными, вежливыми препирательствами худенького четырнадцатилетнего подростка, стреляющего, как из винтовки, полунасмешливыми взглядами, и женщины-Медузы Горгоны, у которой за острыми плечами не один год опыта. Хотя временами хочется резко вмешаться и без лишних предисловий попросить обоих захлопнуть рты. Все-таки и на химии не пропадает желание рисовать. А для этого Инку требуется мертвая тишина. Он, разумеется, умеет «отключаться» от мира, но визгливые нотки в голосе Ларисы Викторовны и (что «выдергивает» из приятного оцепенения в тысячу раз энергичнее) бархатистый мягкий тембр Крестова дружно расстраивали его прочную незримую связь с листом бумаги и карандашом. И это не могло не вызывать надоедливую пульсацию в висках.
Чернильный, порываясь спрятаться от топота десятков ног и застывшего в школьном воздухе визга, проскользнул между двумя громко ржущими (другое слово попросту не приходило на ум) десятиклассниками в мужской туалет, где почти никогда не дымили изящными «Кентами» и «Парламентами» ребята, прогуливая осточертевшие уроки: в трех шагах темнела настоящая обитель зла под названием «кабинет завуча». Не просто завуча, а завуча, обожающего ловить школьников за каким-нибудь «незаконным» дельцем (несложно представить этого седеющего мужчину маленьким первоклашкой, уже удостоившимся не требующим лишних объяснений звания «стукача»). Хорошо еще, что во время перемен он преспокойненько попивает чай в учительской или проверяет работы своего любимого десятого «Б», неофициально признанного самым несчастным классом восемнадцатой школы, пусть завуч в них души не чаял. Николай Леонидович ведь вполне мог неожиданно подкрасться к полуразваливающейся двери и с хлопком ее распахнуть, пока ты, никого не трогая, справляешь нужду. «Приятнее» встречи не придумаешь.
Как всегда это и происходило на коротких десятиминутных переменах, небольшое, зато светленькое помещение тошнотворно-абрикосового оттенка отдыхало от то ли расслабленной, то ли до бешенства напряженной разношерстной оравы подростков, в панике учащих немецкие, английские и испанские тексты, не обращая внимания на ужасающий (особенно под конец учебного дня) запах, или, как неразумные существа, которых и маленькими детьми назвать сложно, не оскорбляя маленьких детей, раскидывающих сероватые клочки туалетной бумаги по полу и подоконнику.
Акварелев даже здесь слышал вопли нарывающегося на очередную драку Фелла (словно задиристому хулигану было мало прошлого раза, после которого его едва не исключили из школы, а в звериной пасти навсегда исчез один из острых зубов), поэтому, раздраженно выпустив ледяную струйку воздуха из свирепо раздувшихся ноздрей, потянул на себя шаткую железную ручку, недовольно пискнувшую под его похожими на лапки белого каракурта пальцами. Парень тут же развернулся, шумно закрываясь на задвижку в пока что чистой кабинке, где, судя по витающему в воздухе неестественно сладкому аромату черники, недавно вейпили любимчики Николая Леопольдовича. Вдруг в мрачном уголке грустно шевельнулся алый живой комочек.
Наверное, юноша должен был застыть на секунду-другую от неожиданности, увидев сидящего на холодной персиковой ступеньке мальчишку в красной толстовке. Но художник где-то внутри предчувствовал их скорую и не совсем обычную встречу, поэтому неловкая заминка продлилась лишь мгновение. Зато, стоило оценивающим радужкам хищными осами впиться в почти знакомое лицо, в них нежданным гостем с нерешительно опущенными плечами, накрытыми мерзкой болотной накидкой, промелькнул Страх. Инк не промолвил ни слова. Он упал на относительно удобный выступ около новенького, казавшегося в ту минуту крошечным ребенком, и аккуратно, как любящая добрая мама, вытер вишнево-багряную дорожку, идущую от левого уголка искромсанных губ до кончика честного подбородка мокрыми лепестками гвоздик, щедро смоченными ежедневной болью. Кросс молча смотрел, как нежные и плавные движения темно-фиалкового рукава стирают горячую кровь, немного размазывая ее по щекам (впрочем, она все равно не слишком виднелась на винном бархате, каким украшают троны юных наследников). Разные глаза чересчур ярко блестели под угольными ресницами. А Чернильный, не отдавая себе отчета в том, что делает, всё проводил и проводил по почти чистому подбородку виноградно-лиловым. Его сердце разбухало, наливалось красным и врезалось в ребра, полосуя себя же косыми ушибами. Даже каменный стол практически не мешал, лишь гневно перешептывались, как догадавшиеся об измене мужа жёны, дорогие украшения с пустующими глазницами.
Вдруг маленькая ладошка с отчаянием вцепилась в сильное предплечье. Инк только сейчас осознал, что мальчик едва держит на поводке слезы, которые, точь-в-точь легкие зонтики в обезумевшую бурю, стремились вырваться из мокрых перчаток в буйное небо с бегущими по нему тучными серыми овцами в кудряшках мокрой нестриженной шерсти. Молочная рука, привыкшая быстро, едва ли не дико водить кисточкой по желтоватым холстам и совершенно не имевшая опыта в добрых прикосновениях, успокаивающе откинула с широкого умного лба черные умирающие лианы. Парень не на шутку перепугался, когда из сивого озера пробудившимся гейзером брызнула соленая вода, задерживаясь на скулах, как прозрачный необработанный жемчуг. Монохромный улыбался, слезы одна за другой капали на бездушный пол, а из мужественного, но уже замутненного выпуклым экраном безысходности, выразительного глаза сочилась тоскливая мольба о помощи.
Акварелев бережно провелся прохладными пальцами по багряной щеке, смахивая с нее горькие слезы еще маленького человека, неожиданно попавшего в страшный тупик. Как восьмиклассник в синевато-сиреневом и предполагал, огрубевшие подушечки столкнулись с жарким, кирпичным песком Руб-эль-Хали, сухим наощупь, подогретым на природной сковородке, выскальзывающим из рук, ничуть не уступая воде. Хотелось никогда не выпускать лихорадочно закипающие песчинки. Подует ветер с юга — и они поднимутся ввысь, чтобы больше никогда не вернуться… Но Чернильный строго определил рамки, за которые выходить не собирался, как бы не толкала в спину Грусть.
— Эй, ничего страшного… — прошептал Крестов. — За меня не беспокойся…
Мальчик, которого била яростная дрожь, шевелящая даже самые кончики густой черной гривы, приблизился к художнику, опаляя его бледную шею больным дыханием. Парень почувствовал стискивающий душу запах горьких лекарств и сиропов от кашля. А еще прохладной ветреной весны, наполненной благоуханием черемухи и струнами вечерних дождей, с бульканьем ныряющих в лужи, подсвечиваемые фарами автомобилей и фонарями. Такой чудесный аромат… Инк наклонился к мальчику, не отводя от личика, наполовину озаренного кровавым рассветом, наполовину покрытого налетом пыльной блеклости, страшной и удрученной, взволнованного взора. Он не представлял, что надо делать в подобные моменты. Хотелось просить прощения за все то, что творилось между ними за недолгое знакомство только по его вине, за колкие насмешки, за горный ледяной водопад раздражения и негатива, за высококонцентрированную злость без причины, просто из-за ежечасного, несправедливого недовольства. Хотелось дать понять, что на него можно положиться, можно рассказать о своих несчастьях, можно рассчитывать на всю ту помощь, которую он мог предоставить («я могу, могу чувствовать…!»). Хотелось неловко рассмеяться и отстраниться: Крестов не должен быть настолько близко, ему, скрытному и чистому, как журчащий подземный источник, нельзя заразиться кисло-сладким притворством. Парню хотелось забрать часть ужаса, спящего в этом пареньке, лишь бы под его бровями перестала переливаться скользкой рыбьей чешуей подавляемая истерика, не громкая, нет, глухая и не роняющая слез. И от того кошмарная, неправильная, уже переставшая искать выход из горящей, облизывающей лицо пламенем, давящейся едким дымом квартиры.
Внезапно тоненький указательный палец выжидающе застыл напротив носа одноклассника, рисуя в воздухе круги и волнистые линии. Дверь в мужской туалет громко хлопнула. Видимо, ребята настолько погрузились в прозрачную, поглощающую посторонние звуки, двоякую сферу, будто единящую двух почти чужих и невообразимо близких людей, которых некоторые посторонние с развитой фантазией и отсутствием прозорливости видели Ангелом и Демоном, что не услышали, как в небольшую комнатку зашел один из тысячи таких же школьников, как они. Впрочем, без разницы, он все равно быстро растворился в коридоре с синими стенами.
— Избавься… — негромкая фраза истлела в надрывном кашле. Или эффект создавало насмешливое эхо, или он и вправду стал в несколько раз громче…
Но Чернильный с первых секунд догадался, о чем намекал Монохромный, пристально смотревший в золото и сапфир. Маски склизкими гусеницами щекотали сердце. Шипящие на столе аксессуары знали, что не принесут ни грамма толку, если из прорезей будут взирать живые глаза. А юноша знал, что снять линзы, на протяжении нескольких лет служившие ему непробиваемым щитом, значило одним ударом разбить на прозрачную мозаику огороженное железными прутьями, забитое наипрочнейшими досками, спрятанное за многослойными занавесками настолько темного фиолетового тона, что даже на солнце ткань казалась черной, окно Души. Но пальцы сами охотно потянулись к векам. Все-таки восьмиклассник, как бы не пытался демонстрировать обратное, мечтал наконец открыть настоящую сущность. Настоящую, какой бы она ни была.
Два совершенно невзрачных, жалких кругляша стыдливо лежали на белой коже. Такие незначительные, маленькие, лишенные всякой красоты, очарования и осмысленности. Спустя секунду они уже были беспардонно выкинуты в унитаз, а спустя две рука в красном и рука в лавандовом одновременно нажали на металлическую кнопку, смывая настоящее и будущее в неизвестность, обрывая заплесневевшую связь с карнавальным прошлым. Крестов, не успел шум воды приутихнуть, дернулся кончиком носа к самому лицу окончательно смутившегося Акварелева.
— Я знал, — в его тоне не сквозили ни трепет, ни воодушевление, ни разочарование. Это была лаконичная констатация, приправленная легким остреньким самодовольством. Он ведь действительно знал, что они серые. Простые, ничем, кроме своих пепельных бликов жизни, не примечательные. Похожие на прах, развеянный вечерней бурей после человеческой кремации, или на тучи, частенько гостящие у невинно-бирюзового неба.
На очень красивые, слоистые тучи, «Аврорами» рассекающими воздушный океан, оставляя белоснежную вату отбившимися от стада козочками висеть над многоэтажками. На струйку горячей блеклой пудры, почти такой же, какой мама любила выделять круглые, с озорными впадинками ямочек, добрые щеки, но жестоко грифельная, а не смородиновая. На струйку блеклой пудры, совсем как пыль, задерживающаяся на прадедушкином, дедушкином, и, главное, папином старом пиджаке, который по традиции должен был перейти сынишке. Должен был.
Монохромный придвинулся еще на сантиметр ближе. Он догадывался, что сероглазому соседу стоит огромных усилий сохранять дыхание спокойным, взгляд — трезвым, побледневший рот — крепко сжатым, а кожу на щеках — все такой же белой. А Инк догадывался, что лохматый новенький даже не пытается скрыть нежную и одновременно страстную (любовь?) в каждой искорке, выбитой драгоценными камнями радужек. И вдруг мальчишки одновременно дернулись вперед. От неожиданного и довольно резкого столкновения оба на миллисекунду застыли. А потом бездушный парень робко провелся язычком по истерзанным губам, напрягая все шесть чувств до предела. Он не хотел забыть его по-детски наивное лицо, горящее из-за нахлынувших цунами чувств, солоновато-горький привкус горячей кожи, шелк вороньих волос, чудесных на ощупь, пусть и здорово спутанных и давно не стриженных, чарующий пряный запах трав, меда, первых цветов и… (Смерти?). Не хотел его забыть. Ведь странное, зловещее ощущение с такой уверенностью шептало: вы больше никогда не увидитесь. С ужасом Чернильный понял, что абсолютно не контролирует эмоции, что они, накопленные внутри за несколько лет, начали разрывать железные оковы с той же легкостью, с которой ребенок уничтожает бумагу, и вырываться на свободу слезами. Еще немного — и они в щепки разгромят главные ворота, игнорируя длинные белые копья, стремящиеся задержать пленных.
Юноша что-то смущенно пролепетал, будто оправдываясь, и чувствуя, как с подбородка медленно соскальзывает жидкий хрусталь. Но Крестов спокойно улыбнулся, углубляя поцелуй. По его щекам тоже текли ручейки. Только горячие. Соленые капельки — ледяные и закипающие — сливались на юных губах, орошая их апрельским дождем. Ребята с одичавшей решительностью продолжали переплетать ловкие языки. Из-за напористости и тесноты то Крестов прижимался к стене затылком, то спина художника болезненно билась об унитаз. Их яркое проявление симпатии напоминало скорее яростный, отчаянный поединок. Правда, не лишенный трогательной ласки.
Инк купался в печальном удовольствии, не желая выныривать. Жарко и приятно, кровь веселее бегала по венам, приливала розами ко лбу, размораживала пальцы, что властно и бережно продирались через траурные пряди, аккуратно сжимая их. А Монохромный слышал, как с едва уловимым потрескиванием лопается корочка глубоких болячек. Чуть-чуть — и они обольют всё своим содержимым. Хотя плевать. И на разжигающие острые муки прикосновения к уставшему от кашля горлу плевать. Эта боль никак не сравниться с сорняками, мучительно крошившими легкие и сердце. Он ведь нескоро еще сможет поцеловать художника.
Вкус железа обвил губы Акварелева за миг до того, как мальчик, мучительно переводя дыхание и кашляя, отстранился. Подкрашенная вишневым слюна сочилась из уголков его рта.
— Кросс… — еле вымолвил парень, ощущая во рту смешивающийся с чужой кровью вкус сочной, пропитанной солнцем, куцей травы. Все-таки неисправимый зануда тот, кто утверждает, будто имена не плавятся на языке сливочной помадкой или не хрустят, как зеленые яблоки, с трудом разгрызаемые зубами. Имя «Кросс» даже звучит, как недоступный человеческим ушам крик весны. Как соловьиная песня. Почему Инк раньше не произносил его имени? И интересно, что чувствует мальчик, негромко шепча: «Инк»?
— Прости, — спешно протараторил Крестов, путаясь в буквах и непроизвольно хватаясь рукой за капризное горло. На тех местах, где задерживались пальцы, оставались бледно-фламингового неприятного тона полосы. — Нам нельзя было…
— Да кто запрещает? — искренне удивился юноша, и его настоящие, цепляющие своим светлым мраком глаза, красиво потемнели. — У тебя опять кровь, кстати.
— Ага, — кивнул мальчик, нервно ерзая на холодном кафеле. — Держи, — в его кулаке появилась клюквенная сережка. Самая простая, круглая, теплая. Кое-где ухмылялись мелкие царапинки. Скоро она перекочевала в небольшой карман сиреневой толстовки. — У меня такая же, — он чуть приподнял смоляные, неподчиняющиеся расческам пряди, под которыми алела гранатовой каплей серьга. — А теперь слушай, — он перевел дыхание, еле удерживая кашель внутри. — Стань тем, кем мечтаешь, не забывай про честность. И приноси мне одуванчики, — тут хрупкое тело жестоко согнула какая-то неведомая болезнь, и восьмиклассник едва не задохнулся в ужасном приступе. Монохромный не мог и слова выдавить в ответ на изумленный, обескураженный взгляд. Он лишь открыл портфель соседа по парте, запихивая туда сложенную в несколько раз бумажку, а потом рывком сорвался с места. — Урок начался, — грустно улыбнулся мальчик. — Пора, Инк. — в этом «пора» сквозило нечто, наталкивающее художника на мысль о том, что огненно-ягодные губы хотели шепнуть: «прощай».
— Кросс, я люблю тебя, — абсолютно спокойно, но умоляюще и словно с упреком напомнил юноша, вскакивая.
— Не стоит... — мягко звякнул голосок. В нем сквозили слезы и боль.
— Кросс, ты же не умрешь? Кросс!
Но он уже выплыл за дверь. Преследовать мальчика не было никакого смысла. А в голову настырными дятлами бились слова: «Стань тем, кем мечтаешь, не забывай про честность, приноси мне одуванчики»…
Парень на ватных ногах еле-еле дошел до класса, пару раз поскользнувшись и чуть не выронив рюкзак, и как во сне переступил порог. Два десятка рожиц, кто недобро улыбаясь, кто подчеркнуто равнодушно сканируя что угодно, только не опоздавшего, дружно дернулись в сторону однокашника. Среди этих рожиц он машинально отыскал заостренный подбородок и, бесцельно пялясь в окно, добрался до своего места. Наверное, веселый видочек был у Акварелева: щеки отчаянно пунцовые (а такого никогда еще не видел ни один из восемнадцатой школы), волосы нависают над заледеневшими глазами кремневого оттенка, взгляд совершенно не соображающий, одежда слегка примята, большой отдел портфеля открыт, а губы распухшие, подрагивающие. Даже химичка не нашлась, чем ужалить. Лишь прокаркала:
— Дожили, ученики на уроки, как в гости приходят. И о школьной форме не заботятся, — она демонстративно выгнула бровь, на автомате поворачивая голову к Крестову. — Что стрельнет в мозг, то и наденут… Записываем тему, не спим!
Художник и не пробовал записывать. Он даже пенала не достал. И если раньше ему казалось, что на него безбожно зыркал сосед, то теперь он сам впрыгнул в шкуру одноклассника. А Монохромный все не оборачивался, прячась за вороньей бархатной занавеской. Инк сидел, как на иголках. Наверное, то же зудящее ощущение посещает приговоренных к обезглавливанию или повешению. Желаешь, чтобы поскорее оборвали твою жизнь, лишь бы прекратить полными тоски и ужаса зрачками глядеть на эшафот, и в то же время тихо молишься всем существующим и несуществующим богам, чтобы они ниспослали чудо или смягчили вынесенный приговор. Какая жалость, что богов обычно не заботят земные дела. Оконное стекло наслаждалось прохладным туманом, все таким же тягучим и беспросветно бело-серым.
Прошло всего пятнадцать минут после звонка, когда подросток убедился: богам действительно плевать. Новенький мелко затрясся. «Кросс?» — окликнул он, с трудом не переступая грань между шепотом и тихим вскриком и осторожно касаясь под партой судорожно напрягшейся ноги. Не успел юноша среагировать, как его запястье крепко сжали… а потом мальчик зашелся беспощадным кашлем. Каждый сухой и одновременно булькающий звук больно отдавался в маленьком сердце, где что-то трещало, скрипело, рушилось. Крестов тщетно пытался затолкать внутрь самого настоящего зверя. Черные волосы колыхались погибшим камышом вслед за шелестящим капюшоном.
— Кросс, может, тебе надо выйти? — почти растерянно проговорила Лариса Викторовна, но паренек и без ее указаний плавно соскользнул со стула.
Карий и серебряный посмотрели на Инка, а губы, губы, прогорклый, горячий вкус которых Акварелев еще ощущал на своих, вылились в пугающую улыбку: спокойную, печальную, кровоточащую. Он пролавировал между партами и стеной, обернулся на одноклассников, удивленно притихших, в последний раз взглянул на то, что казалось ему мутной кляксой фиолетовых чернил из-за набежавших слез, и бесшумно, как призрак, исчез. На гладкой поверхности стола остались только влажные, круглые барбарисовые крапинки. Стальные глаза под снежными ресницами беспомощно метались из одного угла кабинета в другой, будто в поиске укрытия. И вдруг они заметили, что спортивный рюкзак, жизнерадостно поблескивавший странными брелками всего минуту назад, не свешивается с металлического крючка. Монохромный забрал его с собой. Значит мальчик сюда не вернется.
Юноша огласил все помещение противным скрежетом и бьющим по барабанным перепонкам грохотом, резко отъезжая назад, прямо в парту Котова. Восьмиклассники и учительница не успели отойти от душераздирающего кашля Кросса и глупо вытаращились на Чернильного, который несся к двери, немилосердно толкая ногами чужие сумки и шепча себе что-то под нос, будто одержимый. Лариса Викторовна очнулась только когда парень пробкой вылетел из класса. Останавливать его было поздно.
Инк чувствовал, как опасно плывут по недавно вымытому полу синие кроссовки, как пульсируют вздымавшиеся виски, как змейками прыгают на лоб волосы. Но его дыхание звучало размеренно, а выражение, замеревшее на лице, не отдавало бурными красками эмоций. Серые глаза отказывались сыреть, окаменев в той решительности, какая посещает нас лишь в минуты упертого непринятия. Надо догнать Крестова и попросить объяснений. Кто вот так запросто ретируется непонятно куда? Наболтав (и натворив) перед этим кучу странностей? Однако интуиция всë твердила, что старания падут прахом. Подросток, чудом не сбив степенно шествовавшую посреди дороги габаритную географичку, миновал последний коридор и нервно притормозил напротив турникетов. Черт, да где…? Не мог же он телепортироваться. С другой стороны, легкое тело перетаскивать легче. Ну чисто теоретически.
Пропуск, конечно, остался в раздевалке, но бежать туда сейчас было бы еще глупее чем то, что сделал художник. А он, оставляя гневные восклицания охранника фоновым шумом, перемахнул через железную палку длинными ногами, отшатнулся к грязноватому коричневому ковру и по инерции едва не впечатался в дверь. К счастью, ладонь сумела пихнуть холодную ручку, а ступни инстинктивно дернулись вперед. Акварелев сообразил, что наконец выбрался на улицу. Облепиховая лестница вместе со скучной тяжелой аркой через миг оказались за спиной, а школьник завертелся волчком, высматривая угловатую фигурку. Тишина. Туман. И никаких мальчиков в красном. Страх сомкнул тонкие пальцы на маленьком сердце, которое дрогнуло от злого прикосновения, треща и клокоча изнутри. Лепестки черемухи, парившие по школьному двору, начали штурмовать его горло, затрудняли дыхание, затачивали свои края до остроты нежно-молочных ножей. Или ему просто мерещилось?
— Кросс! — голос звучал властно и жалобно. Очень властно. И очень жалобно.
Но никто не ответил.
Стол разрушился, хороня маски под тяжелыми плитами.