ID работы: 9402635

san-francisco (leaving you forever)

My Chemical Romance, Frank Iero, Gerard Way (кроссовер)
Слэш
NC-17
Заморожен
175
автор
BasementMonica бета
Размер:
302 страницы, 12 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
175 Нравится 128 Отзывы 51 В сборник Скачать

chapter 10: your silence makes it harder to breathe

Настройки текста
Примечания:
Он забыл свои кеды на пляже. Сейчас это звучит даже немножечко смешно. Я лежал на песке, глотая бесполезные слёзы, и смотрел на его кеды, оставшиеся вдалеке, на месте, где мы целовались совсем недавно, и мне смешно не было. Я думал о его круглых пятках и маленьких мизинцах, о том, как он шёл босиком по песку, а потом и по асфальту, о том, как он поехал домой через весь город — без своих чёртовых кед. От этих мыслей что-то окончательно лопалось во мне, оставляя меня опустошённым и покрывшимся изнутри гнойным разочарованием. Не в Джерарде. Не в том, что он сказал, что не любит меня. В себе. Это ведь такое эгоистичное чувство — любовь. Мы признаёмся в любви не ради других. Ради себя. Для того чтобы чувство, мешающее нам дышать, разделить с другим человеком. Дать ему половину этого чувства, половину ответственности — вот, держи, помоги мне с этим справиться, потому что я сам не могу. И когда его не хотят принимать… Это было бы справедливо, злиться только на себя. Влюбиться не было моим решением, но признаться — о, эта ответственность ложилась целиком только на мои плечи. Признаться в любви — решение, полное отчаяния, но также полное жажды получить ту же любовь и от Джерарда тоже. Разве мог я злиться на него из-за того, что он оказался не готов мне ответить равноценно? Лёжа на пустом пляже и со слезами глядя на забытые кеды Джерарда, я не понимал смысла моей к нему любви до конца. Всё, что я знал в это утро: я всё испортил, я виноват, я один. Я мог бы украсть у судьбы ещё столько моментов рядом с Джерардом, если бы промолчал. Мог бы вернуться с ним после этой ночи домой, проспав до послеполуденного времени, мог бы проснуться первым, нежно целуя его в заспанные щёки и приоткрытый сонный рот. Мог бы повести его на завтрак в какую-нибудь забегаловку в пределах пяти ближайших улиц, где он бы непременно ругался на ужасное качество кофе, а я — на отсутствие хоть чего-то веганского в меню. Было ли у нас хоть что-то реальное? Было ли моё счастье реальным? Короткие, украденные у всего мира встречи раз-два в неделю — вот всё самое осязаемое, что я имел благодаря Джерарду. Но моя любовь питалась не только ими, не только нашими взглядами на работе — мои мечты, вот на чём она росла и крепла. Мечты, о несбыточности которых я прекрасно знал, но всё равно за них цеплялся. Я чувствовал себя разбитым на кусочки ещё более мелкие, чем песок под моей спиной и щекой — и миллионы «если бы» оставались моей последней связующей ниточкой, не дающей остаться там навсегда, жалким, заплаканным, обиженным на самого себя ребёнком. Мир, конечно, не остановился от того, что Джерард не любил меня. Мир продолжал жить, Сан-Франциско продолжал дышать вокруг меня. Вставало солнце по утрам. Люди жили свои маленькие жизни: смеялись, ругались, мирились, плакали, — жили, в общем, всё было как и всегда. Я же начал существовать по инерции. В жарком влажном воздухе Сан-Франциско я хотел уловить капельки можжевельника и бергамота и дышать им. Как я добрался до дома с разрядившимся телефоном и с кедами Джерарда в руках в то утро? Я не помню. Как я лёг на диван и нащупал пачку сигарет, закуривая до тех пор, пока она не закончилась? Я ничего не помню из того зыбкого перепутья времени между утром и днём первого июля. Я просто был… Нет, моя пустая оболочка была, а я… Я на эти долгие часы перестал существовать. Снова и снова, лёжа в одиночестве, до тошноты мучаясь от выпитого накануне алкоголя, от количества сигарет, что осели липкой гарью внутри моих лёгких, от боли, которая не пульсировала в одной точке, а заслонила собой всю мою грудную клетку от горла до солнечного сплетения, даже его схватив в свои цепкие лапы, сжимая так сильно, что я даже не хотел пытаться глубже дышать — я прокручивал в голове вещи, которые никогда больше не могли произойти, но которые могли бы случиться, если бы я… Всё это утро я жил этими «если бы» и находился на самой низкой отметке в шкале «жалкости». Ниже было бы лишь взять кеды Джерарда, чтобы обнять их, не имея возможности обнять его самого. В считанные часы я превратился в лужу эмоций и бессмысленного разглядывания потолка, не иначе. Эмоций, которые не хотел испытывать. Эмоций, которые заставляли моё сердце гнить изнутри. Джерард был моей единственной мыслью, но как бы я ни хотел написать ему, позвонить, помчаться в Саус-Бич, чтобы поговорить, я понимал — это не имеет смысла. Конечно, несколько раз я брался за телефон и зависал пальцами над клавиатурой, готовый написать ему. Но что я мог сделать? Что я мог сказать? «Эй, ты оставил свои кеды, видимо, ты был слишком занят тем, чтобы разбить моё сердце»? Нет, это звучало отвратительно по-мудачески. Я бы никогда не сказал ему подобное. Но писать просто «ты забыл свои кеды на пляже» было бы глупо, так? Было бы глупо писать и «я сказал это не потому, что обкурился». Конечно, он знал, что я сказал это не из-за травки. Я проспал всё первое июля: жалкий, плачущий свернувшийся на своём диване придурок. Мои глаза пекло из-за слёз, но меня это волновало так же слабо, как и то, что я всё ещё был в джинсах, полных песка, что на моих щеках вместе со слезами размазывались блёстки, и где-то глубоко на моём языке, под слоем сигаретного привкуса, я чувствовал все те вкусы, которые остались после Джерарда. Если закрыть глаза, я мог всё ещё видеть его рядом с собой. Чувствовать, как двигались его губы рядом с моим ухом, когда он пел мне, негромко и искренне, хрипловатым голосом, так, словно доверял мне самую большую свою тайну. Это не могло быть просто моей фантазией. Это не могло быть нужным только мне. Я же видел его глаза, когда он пел; я же чувствовал, как его пальцы касались моей кожи. Я трепетал, прижатый к нему, не только из-за своей любви, я чувствовал, что он тоже чувствует. Как это могло оказаться только моим? Я ненавидел себя за наивность. Я ненавидел себя за то, что в тот момент, когда Джерард открылся мне, показав больше себя, чем когда-либо, я подвёл его доверие своим признанием. Моя любовь ничего не значила, в первую очередь я должен был стать для него другом — а я с этим не справился. Я ненавидел себя за то, что одновременно хотел засунуть свою гордость (как будто она была — она растаяла и перестала существовать ещё в первый раз, когда Джерард просто поцеловал меня) и свою любовь глубоко в себя, проглотить её и никогда больше не показывать, только чтобы он позволил мне остаться рядом, в его жизни, в его мире, — и вместе с тем я не хотел больше держать в себе это чувство, эгоистично выплёвывая его на всех остальных, чтобы все, чтобы сам Джерард не мог больше закрывать глаза на мою любовь. Это разрывало меня на части. Я знал, что правильным было бы никогда не позволять этой любви выплёскиваться на поверхность. Если бы Джерард позволил мне любить его, я бы сделал всё, чтобы оправдать его доверие. Но он не позволял мне, и я совершил ошибку — полез туда, куда не следовало. Самым сложным во всём этом было признать, что я ничего не смогу с этим сделать. И признать, что я могу двигаться дальше. Это ведь главный подвох разбитого сердца: как угодно разумом я понимал, что Джерард не уникален, что моя жизнь не заканчивается на этом утре и после того, как он меня отверг. Идеализируя чувство любви и тех людей, к которым мы его испытываем, легко забыть, что в мире вокруг нас ничего не умирает, когда нам разбивают сердце. Я знал, что мне нужно встать с дивана, взять себя в руки и напомнить себе, что, пусть Джерард и не любил меня, я от этого не терял свою значимость в мире. Я всё ещё был двадцатидвухлетним оболтусом, которого ждало будущее — возможно, в чём-то даже великое, я не знаю. Я должен был пойти на работу. Я мог общаться с людьми кроме Джерарда, которые меня окружали. Я мог позвонить маме или Джамие. Я мог сходить в бар, я мог играть на гитаре для людей, я мог бы познакомиться с кем-то, или я мог бы смотреть сериалы на Нетфликсе, я мог бы делать кучу вещей, которые не зависели от наличия Джерарда в моей жизни. Никто не был виноват в том, что, пусть я осознавал это в голове, моё сердце рассыпалось на части и я не чувствовал ничего кроме жжения за рёбрами. Никто не был виноват, что без Джерарда эта куча перспектив ощущалась не более чем привкусом песка на моём языке. Понять, что моя жизнь оставалась в порядке и без Джерарда, не означало почувствовать, что это действительно так. Поэтому я пролежал на диване, корчась в своих эмоциях, всё первое июля. Поэтому второго июля, прекрасно помня, что мне нужно на работу, я оттягивал процесс сборов до последнего. Я заказал тонну еды из доставки, издеваясь над своим желудком, и позволил себе на несколько часов просто превратиться в плесень на диване. Плесень, объевшуюся веганских сэндвичей и острой лапши. Плесень, жалевшую себя и думающую о Джерарде. Я был уверен, что меня уволят. Когда я наконец-то сумел принять душ — не сказать, что слишком тщательно, — и нашёл относительно чистую футболку, я на восемьдесят процентов был готов, что сейчас, придя на работу, я столкнусь с непроницаемым лицом Боба, и тот скажет: «Фрэнк, забери свои кеды из раздевалки, ты здесь больше не работаешь». Нарушение субординации или что-то такое. Так они и скажут — уволен из-за того, что засунул язык в рот своему управляющему. Фрэнк, это неэтично. Профсоюз не одобрит. Отчасти я ещё слабо надеялся, что Джерард просто сделает вид, что нашего разговора на пляже не было. Эта мысль, пусть и слабая, так крепко прилипла к моей черепной коробке изнутри, что заглушала все остальные, заглушала ревущую в наушниках музыку, перебивала любые рациональные доводы. Мне каждый шаг из-за этого давался тяжело, я словно не мог подняться по ступенькам, не мог нажать на вызов служебного лифта, не мог заставить себя открыть дверь — потому что одна ничтожно слабая мысль сменилась на другую, бьющуюся в истерике словно февральский шторм в заливе, говорящую, что та ночь была последней, когда я видел Джерарда, и сейчас мне скажут «ты здесь больше не работаешь», и я потеряю даже шанс просто наблюдать за ним издалека, молча догадываясь, как его жизнь протекает теперь, когда наш маленький общий секрет превратился в дымку прошлого. Я замер в раздевалке, точно напротив своего шкафчика, где несколько месяцев назад Джерард впервые поцеловал меня, и на несколько минут перестал реагировать на все внешние раздражители. Мои глаза снова пекло, голова кружилась, я нервно перебирал пальцами края своей футболки и пытался просто дышать, считая до десяти, но мне казалось, я вот-вот взорвусь внутри. Я боялся всего: что Джерард уволит меня; что Джерард станет со мной холоден и натянуто вежлив, как было в самом начале нашей истории, которая оказалась только моей в итоге; что Джерард будет игнорировать меня. Мне даже приходили в голову опасения, вдруг он сказал о случившемся Марко? Это было глупо и тревожно. Джерард никогда бы так не поступил, я знаю, но иррациональный страх и склонность моей головы додумывать всякое дерьмо не давали мне покоя. Я не мог просто встать с лавки, зашнуровать кеды и пойти к бару. Я не мог переодеть футболку. Мои руки не слушались меня. Мои плечи дрожали, как будто бетонная тяжесть легла на них. Атланты хотя бы держали небосвод, а я держал только свои липкие, больше похожие на растекающийся по коже гной эмоции. Я сжал край лавки, зажмурился и попытался напомнить себе, что мне нужно досчитать до десяти, чтобы стало легче, но мне показалось, что я не помнил цифр после четвёрки. Я не мог этого сделать. Я ничего, блядь, не мог, слишком напуганный встречей с Джерардом после вчерашних событий — или наоборот, напуганный тем, что этой встречи не произойдёт. — Эй, Фрэнк, — тяжёлая ладонь Боба шлёпнула меня по плечу, и я так резко вдохнул, что начал кашлять — так, словно перед этим и не дышал вовсе. А может, и не дышал. Я не мог понять, где я нахожусь, несколько секунд глядя на Боба с ужасом вперемешку с отрешённостью, и он хлопнул меня по плечу ещё раз: — Ты в порядке? — Почему я должен быть не в порядке? — одними губами прошептал я, сам слабо веря в свои слова. Боб шумно вздохнул, убирая ладонь от меня: — Ты выглядишь заболевшим. Тебе не нужен выходной? — Нет, — на самом деле, мне нужна была работа, чтобы отвлечься. Хотя мои ладони дрожали, но я знал, что я смогу сделать над собой усилие. Работа, особенно такая монотонная и систематическая, всегда хороший стимул. Мой мозг занимался в такие моменты хорошо выученной последовательностью движений: нарезать, размешать, добавить, встряхнуть — а не мыслями о Джерарде. К тому же, меня не увольняли. Это позволило мне избавиться от части своих страхов. — Хорошо, пойдём тогда, если готов. Нужно пробежаться по запасам, последний уикэнд их здорово потрепал, — Боб, пусть внешне и оставался непоколебимым, прекрасно видел, каково мне. Но я благодарил его мысленно, что он не лезет с поддержкой. Я не собирался плакаться ему в плечо. Я, может, и хотел выговориться, даже не так — прокричаться, но не с Бобом. Чёрт, я вообще не знаю, кому бы я мог доверить то, что чувствовал. Как ни смешно, как ни парадоксально — я мог бы доверить это только Джерарду. Я знаю, что мог бы. Будь я влюблён в кого-то другого, он бы выслушал меня и не стал бы лезть с непрошенными советами — а просто позволил бы мне почувствовать всю его поддержку. Но как я мог влюбиться в кого-то ещё, если рядом со мной находился Джерард? У меня не было наручных часов, но мои биологические часы прекрасно знали, что до момента, как Джерард — по обыкновению — должен спуститься из своего кабинета и попросить текилу, оставалось не так много времени. И чем ближе был этот момент, тем сильнее я дрожал. Я зависал над элементарными действиями: мне нужно было просто посчитать, сколько алкоголя у нас осталось, сверяясь со списком, но я держал по несколько секунд каждую бутылку, и надписи на них расплывались перед моими глазами. Меня тошнило. Словно в моём желудке образовалось слишком много желчи, и он медленно переваривал сам себя; этот желчный, жидкий привкус поднимался всё выше, заставляя меня с испугом сглатывать. Секунда за секундой я напоминал себе, что Джерард обычный человек и встреча с ним не уничтожит меня. Но из моих рук то и дело пытались ускользнуть бутылки, я ронял карандаш на пол не меньше сотни раз за полчаса. Боб и Алисия видели всё это, но если Боб молча раздражался на мою нерасторопность, то Алисия присела рядом, обнимая меня за плечо. — Дыхательная гимнастика не помогает? Она не спрашивала, что со мной не так, и я за это был ей благодарен. Я бы не вынес её жалости. — Не помогает. Алисия коснулась моей щеки, поворачивая моё лицо к себе. Я был слишком утомлён собственным моральным срывом, революцией, которая совершалась в моей груди, чтобы отстраниться. Несколько мгновений она молчала. А я ждал, что она скажет что-то банальное, вроде «Всё наладится, мы все проходили через разбитое сердце» или «Ты справишься, отпусти свои эмоции, просто дыши». Я не хотел, чтобы она так говорила. Я прекрасно понимал всё это и кучу других вещей. Быть влюблённым ещё не значит быть тупым (ну, то есть я им был, но в других вещах). И испытывать боль не значит быть тупым. Я знал всё это. Мне не хотелось бы срываться на Алисии — уж она-то точно не была виновата в том, что я сделал. Но она промолчала. Она коротко улыбнулась, прищурившись, а потом вздохнула: — Мне тоже не помогает. Дыхательная гимнастика — сраное дерьмо, — отпустив меня, Алисия помогла мне достать бутылки из заднего ряда, переключаясь на то, какие они были бедные и забытые всеми — обычно Боб сгружал туда те ликёры, коктейли из которых никто не заказывал. Было бы хуже, спроси она у меня подробности. Если бы Алисия попыталась узнать, в чём причина моей паники, я бы чувствовал себя ещё ужаснее, потому что жалость — да, как я уже сказал, я не нуждался в ней. Но я видел по её глазам, что Алисия переживает и ей не плевать на то, что мне больно. Просто она поддерживала меня в тонусе, отвлекая на работу. Ловила карандаш, который не переставал вылетать из моих пальцев, в конце концов. Но помогло ли мне это? И да, и нет. Я сумел успокоиться; я не задыхался, пока мы занимались расстановкой бутылок на полках, не задыхался и даже не дрожал, взяв потом нож, чтобы сосредоточиться на заготовках. Никому не нужны ошмётки моих пальцев вместе с лаймом. Моя фантазия, конечно, рисовала по-настоящему хэллоуинские коктейли, где вместо дольки цитруса на краю стакана висело изящно отрезанное ухо — но это мой мозг подкидывал мне новые и новые варианты отвлечения, чтобы не думать о… Не думать. Точно не думать. А потом Алисия почувствовала, что нож лучше забрать из моей руки. А Боб почувствовал, что нужно отодвинуть меня от стойки с бокалами-флюте, которые я мог сбить, дёрнувшись. Они, может, и не осознавали этого, но удерживали меня от глупостей — два моих ангела-хранителя, в молчании сосредоточенные на собственных задачах. Поэтому я стоял посередине пространства за баром с пустыми руками, а Джерард стоял в трёх футах от меня, по ту сторону стойки, и он не смотрел мне в лицо. Его взгляд скользнул мимо моего правого плеча, будто его всерьёз интересовала полка с виски позади меня. Зато меня интересовал он. И я видел синяки под его глазами, и как покраснела кожа вокруг носа, а края его губ были чертовски сухими — я видел всё это с расстояния в три фута так ярко, словно рассматривал его в многократном увеличении. Я видел путаницу ресниц в уголках его левого глаза. Я видел, как его волосы торчали вокруг головы, словно жёсткое воронье гнездо, не хватало только парочки перьев или листочков; я знал, что так бывает, когда он спал с мокрыми волосами — да, он никогда не засыпал у меня, тем более с мокрыми волосами, но я, блядь, знал это. И его одежда была мятой, будто он надел её не впервые после стирки. Даже воспоминания об этом вызывают изжогу в моей груди, только, знаете — не связанную с тем, что я съел что-то не то, а эмоциональную. Сейчас мне, конечно, плевать на это ощущение, но несколько месяцев назад, переживая его, я думал, что попросту рассыплюсь на кусочки, будто истлевшее изнутри дерево. Он даже не смотрел на меня. Даже не хотел на меня смотреть. Алисия толкнула меня в плечо, заставляя сосредоточиться — Джерард, может, и игнорировал возможность зрительного контакта со мной, но он всё ещё нуждался в своей текиле. И я тоже перестал смотреть на него, опуская взгляд вниз. Это были хорошо знакомые манипуляции: вытащить крупную корковую пробку, налить текилу в шот, добавить три ложки сиропа, подтолкнуть шот ему. Только если раньше Джерард останавливал руку, чтобы на мгновение перехватить мои пальцы возле стеклянной стопки, то сейчас он потянулся за текилой только когда убедился — я руку уже убрал. И я мог бы пережить то, что он не любит меня — но быть разом лишённым всякого контакта с ним, даже самого маленького, слабого, едва заметного — это оказалось самым страшным. Конечно, я прекрасно понимал, как много в моей жизни было Джерарда. Месяцы моей жизни, наполненные им, внезапно превратились в пустоту, и я с трудом переживал это, безумно тоскуя не по возможности любить его, но по возможности слушать, дышать им, говорить с ним, делить на двоих наушники, теряясь в музыке. Он опрокинул в себя шот резким движением, оставляя после рюмку балансировать на краю стойки — слишком близко к себе, и мне пришлось потянуться, чтобы её забрать. Моя мышечная память также тянулась в надежде коснуться его руки, но Джерард отошёл также резко, отворачиваясь от меня. Его плечи были опущены, и волосы с одной стороны обнажали шею, на задней стороне которой я видел красные полосы от царапин, как будто он долго чесал себя. Я хотел закричать ему в спину, чтобы он имел смелость посмотреть на меня, но как в замедленной съёмке я увидел, что его плечи вздрогнули, будто от тика, и он опустил голову, сутулясь ещё сильнее. И я сказал самому себе: «Он имеет право оставить тебя». Это было невероятно больно осознавать внутри, но — «Ты ведь всё равно не оправдал его доверия». «Может быть, он знает, что я не смогу его спасти?», — спросил я себя в ту секунду. И сам себе ответил: «Конечно, ты не сможешь». Я вообще вёл много диалогов с самим собой на протяжении лета. В каждом из них я доказывал себе, что то, как поступил Джерард, не было его виной. Я вынудил его оставить меня. Начать игнорировать, не сталкиваться со мной взглядами, разбить мне сердце. Вынудил тем, что потребовал многого. Рано или поздно, говорил я себе, это бы всё равно случилось. Никто бы не стал терпеть тебя вечно, Фрэнк. Ты как назойливый щенок. Ты слишком многого хотел. — Я не хочу лезть в то, что произошло между вами, но пожалуйста, не смотри на него так под камерами, — Алисия оторвала меня от моего занятия — «проделай дыру в спине Джерарда своим взглядом», и я коротко кивнул. Да, она была права. Мне вообще не следовало на него смотреть. Я поставлю точку, вот как я решил. Перестану думать о Джерарде и попытаюсь сделать шаг вперёд. Естественно, у меня не получилось. Отработав смену и задержавшись для того, чтобы помочь Бобу привести стойку в порядок, я пришёл домой на гудящих ногах — и с гудящей от мыслей головой. Да, когда твои руки заняты чем-то конкретным, это помогает. Тебе нужно улыбаться посетителям, делать свою работу, тебе нельзя отвлечься, застыть и начать думать о том, во что за считаные дни превратилась твоя жизнь. Но потом это всё заканчивается, ты идёшь домой — и там, в одиночестве, никто не удержит тебя от мыслей. Джерард даже не спускался больше в зал, а может, делал это так незаметно, что я даже не видел — и меня почему-то до истерики смешила эта мысль, потому что, чёрт, мы с ним не детсадовцы, чтобы играть в прятки, разве нет? Мы были хуже, чем детсадовцы. Естественно, я не мог уснуть. Оказавшись дома около пяти утра, я лежал, растерянным взглядом отслеживая серо-розовые отблески света из окна, грязными пятнами лежащие на моих пожелтевших обоях. С улицы пахло Чайна-тауном и жарой, моя подушка пахла сыростью и намекала, что её неплохо было бы постирать, в этой сырости я чувствовал слабое присутствие Джерарда, а потому упрямо отказывался снимать наволочку. Конечно, я был отвратительным. Нюхать пропахшую волосами подушку было примерно на пять процентов менее мерзко и жалко, чем обнимать кеды Джерарда и рыдать в них. Как я уже сказал, до уровня «обнимать кеды» я не опустился. Но вот в подушку лежал лицом, не выдержав серости в комнате. Мне нужен был плейлист самых жалостливых песен в мире, чтобы отразить моё состояние. Я включил The Cure. Потом выключил. Впервые за долгие годы музыка раздражала меня. Она не была монотонным отвлечением от мыслей, как работа, и не могла эти самые мысли заглушить — наоборот, они путались с каждой нотой мелодии, с каждым словом текста, становясь громче и громче, заполняя мою голову так, словно и без того уже не заполнили её до самого запретного узкого уголка. Я не выдерживал этот шум. Мне нужно было излить его. Это как расчесать едва заживающую царапину, чтобы собравшаяся под тонкой корочкой сукровица вытекла обратно. Или, скорее, вскрыть нарыв, чтобы убрать гной. Как вскрыть нарыв, если он у тебя в голове? В твоей памяти? Если он постоянно пульсирует глухой ноющей болью, не переставая о себе напоминать? Я не знал способа. И тогда я просто взял блокнот, карандаш — и стал хаотично записывать каждую свою ёбаную мысль, что относилась к Джерарду, или ко мне, или к так и не состоявшимся нам. Сейчас я уже и не вспомню, что писал: это больше похоже было на рыдания, вылитые на бумагу. Это не имело никакой ценности. Если они найдут этот блокнот, когда будут убирать мои вещи, чтобы выкинуть их и сделать вид, словно меня никогда и не существовало, они вряд ли сохранят эти исписанные корявыми быстрыми буквами страницы. Это не великие стихи. Это не поэзия вовсе — слова, льющиеся из пережжённого разочарованием сердца. Только и всего. О нём. О себе. О нас, которых никогда не было. О том, как во мне росли боль, обида, искорёженные непониманием и ненавистью к себе. Мне бы хотелось, чтобы эта боль утихала, постепенно тлея, но не получалось. Каждый мой новый вдох с мыслями о Джерарде был порывом ветра, раздувающим эти угли. Хотя себе я больше казался грудой перегнившей осенней листвы, прибитой льющими уже который день дождями — прямо как в нашем дворе в Джерси. Я собирал эту груду в левом углу площадки перед домом, потому что мне было слишком лень убирать их в мусорные мешки, а мама ругалась и убирала сама. А потом завела себе компостную яму и маленький огород на заднем дворе прямо у стенки гаража, и этими гнилыми листьями удобряла свои помидоры — точнее, попытки вырастить эти помидоры. Моя мама — прекрасная медицинская сестра, которую обожали пациенты, но садовод из неё получился отвратительный. Вот и я — чёртовы гнилые листья, в которых обожала валяться Свит Пи. Такие даже не подожжёшь — начнут тлеть и гасить любой огонь. Мне не хотелось быть гнилыми листьями. А кому бы хотелось? Я не хотел лежать лицом в подушку. Я хотел взорваться словами на бумаге, порвать кожу на пальцах от струн, хотел закричать — и кричать так долго, пока у меня не лопнут лёгкие. Мне не нравилось чувствовать себя таким. Если и ощущать боль — то так, чтобы она бурлила внутри тебя, а не так, чтобы она медленно булькала, как вода в болоте. Вот это — да, злость была для меня лучшим выбором, чем меланхолия. Я погибал, но не хотел погибать, утонув в болоте. Мне больше по душе было сгореть заживо, сгинуть растерзанным чудовищами. Из чудовищ у меня был только блокнот. И ещё целая армия мыслей, каждую из которых я облекал в форму слов, рассыпающихся по страницам блокнота. Меня тошнило от себя, но в какой-то момент эта тошнота стала приятной. Нет, не приятной — привычной. Я понимал, что никуда не сбегу от неё, от чудовищ в блокноте и в моей голове, от Джерарда — но мне и не хотелось бежать. Наоборот, я хотел остановиться, посмотреть им в глаза, а потом вывернуть свою грудину наизнанку, показывая, что там, внутри, — что я вот-вот взорвусь, и им тоже никуда от меня не деться, я взорвусь и их задену. Так продолжалось всю следующую неделю. Когда вокруг меня были люди, я отвлекался на них. Я стал больше общаться с посетителями — больше, чем обычно, как будто всю свою боль я решил переработать в ресурс улыбаться им, шутить, отвечать на флирт, от которого меня начинало тошнить ещё сильнее. Я постоянно крутился вокруг Алисии и Боба, и в каждой нашей маленькой болтовне выдавал куда больше информации о себе, чем за предыдущие месяцы — мне хотелось, чтобы они меня слышали. Мне казалось, если люди будут меня слышать, это станет связующей ниточкой, которая вытянет меня из болота мыслей о Джерарде. Я смеялся над собственными шутками, когда он подходил к бару. Я отворачивался, захватывал зубами кожу на внутренней стороне губы, тянул её на себя, царапал краем зубов; я впивался ногтем указательного пальца в край ногтя большого, неосознанно копируя давно подсмотренный у Джерарда нервный жест. А потом поворачивался обратно, смотрел на Алисию или Боба, — не на него, — и толкал ему шот с текилой, потому что знал: если я посмотрю на Джерарда, любая спасательная нить оборвётся, и меня обратно затянет, и гнилая вязкая вода забьётся мне в ноздри и рот, заполнит мои лёгкие, и я стану тяжёлым, набухшим, как закисшая в воде губка для мытья посуды, и никакие ниточки меня уже из этого болота не спасут. Я знал, что он тоже на меня не смотрит — и ладно, я не привыкал к этому, я каждый раз надеялся, что наши взгляды пересекутся, но не давал себе ни шанса на то, чтобы это случилось; нет, я не давал себе даже шанса просто посмотреть на него, зная, что этого никогда не случится — я поставил крест на любой, даже теоретической возможности зрительного контакта между нами, зная, что даже позволять себе надежду на него убьёт меня. Господи, как я хотел снова на него посмотреть. Один раз. И сейчас — сейчас тоже хочу. А потом я приходил домой, в пустоту и тишину. Если у меня выдавалось свободное время днём, я насиловал гитару и уши соседей, а по ночам гипнотизировал бумагу взглядом, царапая по ней карандашом — иногда я не мог наутро разобрать ни слова, что написал. Иногда это даже не было словами: просто линии, сплетающиеся в хаос формы, не рисунок, не стихи, просто чёрные дыры посреди коричневатой мягкой бумаги. Я не умею рисовать. Совершенно. Некоторым людям не дано складывать линии во что-то цельное и действительно красивое, или, может, не красивое, но хотя бы достаточно цепляющее своим несовершенством. Уверен, Джерард рисовал невероятно. Да, я ни разу не видел, как он это делает, только слышал о том, как он это любит — но что-то в его глазах так по-особенному блестело, когда он говорил о рисовании, что я не сомневался, что он талантлив, и даже больше: он способен был превратить свой талант в мастерство. Пусть он и говорил, что были люди талантливее него в университете, что он был разочарован в себе и в своих умениях, я ему не верил. Ну, а я — не умел. На страницах моего блокнота неровно косились дома, в которых я никогда не смогу жить, застеленные облаками небеса, которые я не смогу увидеть, объятия, которые я не смогу почувствовать. Призраки, в которых я превратился — одиноко блуждающие между строчек стихов, а иногда глядящие на других призраков, к которым они не смогли бы прикоснуться. Это всё было похоже на детскую мазню, выведенную неопытной и неуверенной рукой. Я никому бы не показал эти «рисунки», хотя они и рисунками не были. Даже мои стихи, в части из которых я был уверен, я бы показывать не рискнул, а это… Чаще всего я просто заштриховывал их сверху, создавая ещё одно чёрное пятно на бумаге. Естественно, я не рисовал и Джерарда. Не хотелось мне, чтобы его «портрет» из-под моей кисти вышел похожим на передавленного грузовиком Шрека или косоглазого гоблина, не знаю. В общем-то, даже не рисковал делать такое. Джерарда я рисовал иначе — словами, сплетёнными в очередное стихотворение, которое я успевал возненавидеть к моменту, как ставил точку. Стихотворения было легче ненавидеть, чем Джерарда. Ненавидеть их казалось чем-то правильным, как ненавидеть самого себя. К Джерарду я такого испытывать не хотел. Если бы всё, что я писал, превратилось в песню, это была бы самая нелепая песня, собранная из кусков, ошмётков, обрывков фраз — из сотни разных частей. Хотя, наверное, сотня — это слишком. Двадцать пять. В одну из ночей я вывел на чистом листе маркером 25 и обвёл в круг, а потом стал от этого круга рисовать линии, извилистые и прямые, от которых начинала кружиться голова. Я сказал себе: «В двадцать пять ты будешь в порядке», словно давал обещание. Двадцатидвухлетний Фрэнк, давно понявший, что сбежать в Сан-Франциско было дурной идеей, которая совсем не помогла ему сбежать от самого себя, давал обещание Фрэнку двадцатипятилетнему, что они справятся. Наивно, глупо, бессмысленно, но когда я закончил выводить последнюю линию вокруг цифр 2 и 5, я понял, что мне стало чуточку легче. Всего на секунду, но я сделал глоток воздуха и не подавился. Конечно, я не знал, что двадцатипятилетнего Фрэнка никогда не будет существовать. Выходит, я обманул сам себя. В ещё одну ночь — не помню, когда именно это случилось, но помню, что она выдалась кошмарно дождливой и капли тяжело барабанили по козырьку крыльца прямо под моим окном, — именно тогда у меня появилась она. Нет, не посвящённая Джерарду песня, которую я бы никогда, даже оставшись в живых, не смог бы петь перед людьми, потому что это означало бы вскрыть свои рёбра на потеху публике, но нечто не менее важное для меня лично. Сначала она была рисунком на одном из тетрадных листов, таким же неумелым, некрасивым рисунком, как и все остальные. Я хаотично водил линии по бумаге, пока они не превратились во что-то похожее на яркий образ в моей голове. Похожее очень условно: если в голове я чётко представлял каждую деталь, каждый мельчайший штрих, то рисунок, вышедший из-под моего карандаша, оказался не более чем карикатурной пародией. Вместо раскинувшей крылья птицы она была похожа на сбитого автобусом голубя или размазанный по дороге сэндвич. Совсем не поэтично. Совсем не художественно. А мне было плевать, потому что, отложив карандаш, я задумчиво вгрызся зубами в заусенец на большом пальце и понял — я хочу её. Мой следующий день был выходным, поэтому я заставил себя встать раньше трёх часов дня и отправиться в тот самый салон, где за несколько месяцев до этого прокалывал губу и делал татуировку на груди. Я понимал, что мастер не сможет принять меня прямо сейчас, тем более с таким уродливым эскизом. Но я хотел просто обсудить эту возможность. Брайан, парень, который набивал мне пламя надежды над соском, предсказуемо был занят. Мне пришлось ждать около часа, бездумно листая странички в интернете, прежде чем у него образовался перерыв. Я сделал так много татуировок и не должен был переживать из-за очередной консультации, но я всё равно тянул пальцы ко рту, чтобы вжаться зубами в раздражённые постоянным кусанием заусенцы. — Это выглядит… — Ужасно, я знаю, — услышав его неуверенный тон после того, как он посмотрел на мой «эскиз», я кивнул, пожимая плечами и не обижаясь на то, что он не оценил мои творческие порывы. Понимающе кивнув, Брайан потёр переносицу: — Расскажешь больше об этой идее? Я могу сделать эскиз, но мне нужна неделя, слишком много записей висит. Ухватившись за то, что он не оттолкнул меня с этой идеей, я покорно развернул лист к себе, взял карандаш и начал комментировать каждую линию, которую начертил за ночь до этого. Брайан слушал меня внимательно, что-то записывал, иногда — вступал в дискуссию, подсказывая, что он лучше бы сделал немного иначе. Я решил довериться. Знал ведь, что если я набью её в таком виде, как нарисовал, будет казаться, словно я стесал кожу на ребре. Я видел, что он может делать прекрасные эскизы, судя по его работам в инстаграм. Они были достаточно агрессивными и при этом энергичными, чтобы передать мою идею. Единственно, о чём я немного жалел — что я недостаточно хорош в рисовании, чтобы передать свою задумку так, как я это вижу. И снова, по иронии судьбы, пусть я ни разу не видел рисунков Джерарда, я сердцем знал, что он бы меня услышал куда лучше, чем Брайан, и создал бы эскиз своей рукой. Но я не мог к нему прийти. Я хотел, чтобы эта татуировка стала моей точкой, которая бы помогла мне раскрыть то, что я чувствовал, и отпустить Джерарда. У меня не получилось, но она действительно была хороша. Мы проговорили ещё около часа с Брайаном, пока не решили всё насчёт того, как будет выглядеть эта татуировка. Я понимал, что она не будет в точности такой, как в моей голове, но Брайан обещал сделать эскиз таким, чтобы учесть все мои пожелания. И мне оставалось только ждать ещё неделю, пока он найдёт время поработать над ней. Неделя казалась бесконечным сроком. Я знал, что за эти семь дней буду постоянно сомневаться, стоит ли мне оставлять этот рисунок на своей коже навсегда, но также знал, что никакие сомнения не заставят меня в итоге передумать. Всякий раз, как я видел Джерарда в клубе, в моей голове звенело «остановись, ты делаешь ошибку», но я уже столько ошибок к тому моменту сделал, что от одной хуже бы не стало. Когда я видел Джерарда, я, наоборот, наяву чувствовал фантомные боли от удара иглы по моим рёбрам, заставляющей их кровоточить чернилами, так, как я и мечтал. Ловить его образ, надеяться на его ускользающий, игнорирующий меня взгляд — это было одновременно пыткой и спасением. Пыткой — потому что его холодность разрушала меня. Спасением — потому что лучше было смотреть на него издалека без возможности услышать ещё раз его хриплый от удовольствия и сигарет голос, шепчущий моё имя прямо мне в кожу, чем не видеть его вовсе. Брайану понадобилось почти десять дней, чтобы подготовить эскиз. Его сообщение ждало меня в телефоне после рабочей смены, я чувствовал себя опустошённым не только потому, что мы снова играли с Джерардом в игру «я смотрю на тебя с надеждой, что ты хотя бы повернёшься в мою сторону, но ты делаешь вид, что меня не существует, хоть и исправно принимаешь шот с текилой из моих рук», но и потому, что это была субботняя ночь с заболевшей Алисией — поэтому мои ноги гудели, как и моя голова, в которой всё ещё зависали все сегодняшние заказы. Я остался сидеть в раздевалке, глупо глядя на экран телефона, и даже не мог заставить себя увеличить сброшенное Брайаном изображение, чтобы, возможно, откорректировать его. Жирные, тяжёлые линии переплетались с лёгкими, нарисованными как будто неуверенной (как будто моей) рукой, а хаос штрихов делал её глубже, словно она правда прорывалась через кожу на моих рёбрах на свободу, обещая мне: мы справимся, мы сможем, и для нас начнётся новый день, и единственная боль, которая будет терзать меня за рёбрами — это боль от ласточки, пытающейся вырваться прочь, а не боль из-за Джерарда и того, как глупо и бездарно я потерял его. Я не осознавал до конца, что действительно на это пойду: ни пока рассматривал рисунок, сидя в раздевалке, ни после, дома, пытаясь ещё раз посмотреть на него под другим углом, чтобы поверить, что это действительно останется на моей коже, ни когда с Брайаном договаривался о дате первого из двух сеансов. И даже когда тремя днями позднее я лежал на кушетке, разглядывая потолок с тонкой трещиной на белом фоне, пока Брайан переводил эскиз на мои рёбра. И даже когда его игла сделала первый короткий удар по моей коже. Два сеанса и большая часть моей зарплаты за июнь — вот чего мне стоила эта татуировка. За вычетом оплаты аренды и обязательных трат вроде мобильной связи и проезда у меня бы осталось смехотворно мало денег, но я не жалел, залезая в отложенные, чтобы заплатить Брайану за его работу. С каждым прикосновением иглы, загоняющей мне чернила под кожу, я чувствовал себя немного лучше. Морщась всякий раз во время заживления, пока пространство под плёнкой заполнялось сукровицей, я представлял, что вместе с ней и лишними чернилами из меня выходит и боль. Я убеждал себя, что мне станет лучше. Я смотрел на свои рёбра в зеркало, гладил татуировку через плёнку и обещал и себе, и этой ласточке, что мы будем в порядке. А потом я видел Джерарда и замирал; я курил, почти без вдохов держа сигарету у губ, или ронял нелепые буквы на страницы блокнота, думая о нём; или просто лежал без сна, — и моё сердце замирало тоже, когда мне почти наяву казалось, что он рядом, он трогает татуировку сквозь плёнку и невесомо гладит её кончиками пальцев, чувствуя, как сильно я дрожу, и он молчит, но его прикосновения обещают мне, что он останется рядом. Когда я открывал глаза, конечно, Джерарда со мной не было. Из моей подушки выветрился запах его волос, дыма и можжевельника. В чашке, из которой он всегда пил, образовалась пыль — я не мог заставить себя пить из неё, предпочитая простую старую кружку без опознавательных знаков. Его кеды покинуто, сиротливо ютились в углу моей спальни рядом с гитарой, и я смотрел на них пустым и растерянным взглядом каждый раз, как прикасался к ней, чтобы играть. Джерард не был сердцем моего дома, но когда он перестал быть рядом со мной, я возненавидел свою квартиру, впервые за три с лишним года видя, какая она ужасная. Я привык к ней и не ощущал этого, пока в моей жизни не появился Джерард, и даже эти старые бежевые с серостью обои, зелёные шторы и мягкий затёртый диван казались мне раем, пока он оставался со мной — но когда он ушёл от меня, поставив точку в нашем никогда не существовавшем «мы», я понял, что не выношу это место. Я боялся, что Бельвилль и моя подростковая спальня станут для меня саркофагом наяву, где я буду медленно гнить, пока не превращусь в высохшего под потолком паука — но когда Джерард сказал, что не любит меня, я понял, что именно Сан-Франциско, громкий, влажный, пульсирующий каждой своей улочкой Сан-Франциско, который однажды приютил меня, дав мне надежду на счастье — сначала слабую, а потом, с Джерардом, яркую настолько, что она меня ослепила, — стал моим кладбищем. Я понял, почему ласточка, только когда снял плёнку с татуировки, смыл остатки сукровицы и посмотрел на результат. Оплетённая колючей проволокой, с капельками крови на своих сине-чёрных крылышках, она рвалась на свободу, несмотря на то что её глаза были выколоты и она этой свободы уже не увидит — но она всё равно пыталась вырваться, взлететь и получить свой второй шанс. Свой новый шанс. Я думал, это было метафорой моих попыток освободиться от любви к Джерарду, которая никому из нас не могла принести счастья, но впервые касаясь завершённой татуировки, я чувствовал, что она была большим — она была метафорой моих поисков счастья в Сан-Франциско, которые обернулись крахом, и теперь я должен был вырваться из этого города, чтобы начать свою новую главу где-нибудь не здесь. Я должен оставить Сан-Франциско навсегда. Оставить Джерарда, моё опрометчивое признание, поцелуи со вкусом океана и песка, его тихий дрожащий голос, поющий мне на рассвете, — оставить свою любовь, которую я так глупо выронил из ладоней. Если верить, что ласточка — это символ новой жизни, то я должен был начать эту жизнь, вырвавшись из череды ошибок и разочарований, вырвавшись из того, как я не оправдал доверие Джерарда, оттолкнув его от себя — как ласточка пробивала мои левые рёбра вниз от сердца в попытке улететь и быть свободной. Сейчас бы остановиться и сказать, что я жалею, что сразу после принятия этого решения не взял билеты до Ньюарка. Если бы я это сделал, ох — я бы не сидел сейчас с разбитым лицом и пистолетом у лба, мысленно проговаривая свои последние слова. Вероятно, я бы на заднем дворе своей матери игрался бы с её собакой, или сидел в гараже с гитарой, или гулял по осеннему Бельвиллю, или, может, готовился бы к выступлению в каком-то дерьмовом, душном, таком прекрасном подвальном баре перед людьми, которые пришли сюда ради дешёвого пива, а не моих песен. Я был бы живым. Но… Последние двое суток дали мне надежду. Потом они её же и отобрали. Но какое это имеет значение, если Джерард был рядом со мной? Если я держал его в своих руках, не как исчезающую сквозь пальцы фантазию, но как самую настоящую мою реальность? Если бы я уехал ещё летом, моё сердце никогда бы не было собрано по кусочкам. Может, я остался бы жив, но эта жизнь походила бы на существование с пустотой груди. А сейчас я умру, но умру, зная, что Джерарду не плевать на меня. Что моя любовь всегда имела смысл. Выбор очевиден, разве нет? Но на исходе июля, укоренившись в решении уехать из Сан-Франциско, я планировал всё обдумать. Мне не хотелось срываться из города обратно в Джерси так же, как три с лишним года назад я сорвался из Джерси в Калифорнию — с небольшими накоплениями, но без планов и малейших идей, как выживать дальше. Я прикинул количество своих отложенных денег, прикинул, сколько я смогу заработать за ещё пару месяцев, и понял, что лучшим вариантом будет доработать в «Кьяра ди Луна» до конца сентября. Мой план был прост, на самом деле. Я остаюсь в Сан-Франциско ещё на два месяца, в начале октября переезжаю в Ньюарк, снимаю там квартиру и ищу работу, а на свой день рождения еду к матери в Бельвилль, чтобы обрадовать её тем, что я вернулся. Возвращаться в материнский дом я не хотел — ну, не навсегда. Да, конечно, было бы логичнее вернуться к маме, в свою старую комнату, вернуться к тому, что я оставил три года назад, но я не зря от этого сбегал, так ведь? Ньюарк, конечно, не Сан-Франциско, но там огромное количество баров, в которых я бы смог найти работу, я не сомневался в этом. Или, может, я бы устроился в музыкальный магазин, или техником в какой-нибудь музыкальный клуб. Что угодно, лишь бы подальше от Калифорнии. Что угодно, лишь бы не напоминало о Джерарде. Конечно, я отчасти чувствовал себя ужасно, и вот почему: в ночь, когда это решение окончательно оформилось в моей голове, я должен был выспаться перед началом двухнедельных курсов, на которые меня отправил Боб. Повысить свою квалификацию как бармена казалось отличной идеей ещё в мае, когда мы обсуждали это и Боб называл дату, но потом за два месяца моя жизнь сделала такой крутой скачок, что меня скорее тошнило от этих мыслей. Кем я буду в глазах Боба, если пройду курсы за счёт Ланза, а потом через месяц скажу, что увольняюсь? Да крысой я буду. Однозначно. Я представлял, как Боб посмотрит на меня своим взглядом готового к уничтожению цели боевого робота. Но отказаться я никак не мог. Во-первых, потому что курсы начинались уже на следующий день. Во-вторых, потому что меня бы тогда скорее всего уволили. А возвращаться в Нью-Джерси без денег, которые я планировал заработать до сентября, не входило в доступные для меня опции. Что угодно, блядь, но только не возвращаться в мамин дом. Ничего личного, мам. Если ты с помощью Иисуса слышишь меня сейчас, повторяю — ничего личного. Так вот, в-третьих, две недели курсов означали, что я буду почти всё время занят: в свои выходные дни и днём в рабочие я буду на них, а потом работа — в общем, я хватался за эту возможность как за возможность полностью загрузить себя делом, чтобы не думать о Джерарде. Естественно, у меня бы не получилось не думать, но я хотя бы хотел снизить концентрацию этих мыслей. Вот так я поставил на себе клеймо ужасного человека. Меня мучили угрызения совести перед Бобом, но, вставая по утрам, варя себе кофе или чистя зубы, я напоминал себе: я должен думать о себе. Кто-то скажет, учитывая всё то, что я вам тут наболтал, что я в принципе слишком много думаю о себе. Конечно, я знаю. Начиная с момента, как я бросил маму в Джерси и свалил за каким-то хером в Калифорнию, я думал только о себе, и я знаю, что я эгоист, но в кои-то веки мне казалось, что я поступаю правильно (о боже, кого я обманываю: я каждый раз думал, что поступаю правильно — с переездом, с признанием Джерарду, вот тогда с идеей вернуться, — а потом получался какой-то ёбаный пиздец). Как любого человека, меня тоже накрывали сомнения, особенно на рубеже июля и августа. Курсы давали свои плоды, я чувствовал, что у меня получается, более того, иногда я думал — чёрт, а из меня правда получается неплохой бармен. Не бармен уровня «вот тут мы смешаем колу и какой-то дешёвый виски и сделаем вид что это хорошая выпивка», как в дешёвых барах, и не неопытный и иногда тормозящий на сложных коктейлях бармен «Кьяра ди Луна». Я знал, что до Боба и Алисии мне ещё далеко, но я делал шаги вперёд, и… У меня могло получиться. Я не особо задумывался над своим мастерством, работая в Silver Spur, но работа уровнем повыше требовала не только навыков смешивания алкоголя между собой. Серьёзно, я даже стал задумываться, а не вложиться ли мне в занятия флейрингом? * Так вот, сомнения с этим всем и были связаны. Я начинал задумываться, что, может, Сан-Франциско не так плох, но мне стоит сменить работу? Может, мне стоит уехать в Лос-Анджелес, или вовсе поменять Западное побережье на Восточное? Уехать во Флориду. Не возвращаться в Джерси. Забыть про северо-восток так же, как я надеялся забыть про Джерарда. Звучало как ещё один план. Но потом я себя останавливал и давал серию мысленных подзатыльников, потому что этот план был хреновым. Я уже однажды свалил в другой штат без плана. Теперь я должен был быть умнее, потому что мне уже не девятнадцать, чтобы вести себя так. Поэтому сомнения я откладывал в коробочку. Да, у меня хорошо получалось быть барменом, но Сан-Франциско не единственный город, в котором есть бары. Да, меня не покидала мысль, что вернувшись в Джерси — я вернусь туда неудачником, потратившим три года впустую. Но лучше так, лучше снова начать с нуля в Джерси, чем барахтаться в Калифорнии без цели и смысла. Всё чаще я убеждался, что это было моей главной ошибкой. Если бы я доучился в Ратгерсе, если бы я остался там… Боже, блядь, нет, мой переезд не был ошибкой. Если бы я тогда решил остаться, то не узнал бы Джерарда. Вот так просто, о тот факт, что Джерард существовал в моей жизни, спотыкались любые сомнения. Даже когда его не было рядом, я всё равно возвращался к нему, видя какой-то скрытый, судьбоносный смысл в нашей встрече. Мы очень часто виним себя прошлых в ошибках и неправильных выборах, начиная переживать, что сделали худшее решение из возможных и теперь пожинаем его плоды. Я не был исключением. Но сейчас я понимаю, что неправильных решений не существует, но крайней мере, в тот момент, когда мы их принимаем, они не неправильные, а совсем наоборот. Разве решал я переехать в Сан-Франциско или признаться Джерарду в любви с мыслями «эх, придумать бы что-то ужасное со своей жизнью, что заставит меня страдать»? Нет, конечно. Когда я принимал эти решения, они казались мне самыми лучшими и правильными, исходя из того опыта, что был у меня в ту секунду. Легко, будучи опытнее, набив несколько синяков и переосмыслив для себя последствия, ругать прошлого себя — фу, плохой Фрэнк, глупый Фрэнк, ты сделал кучу глупых глупостей, а я теперь расхлебываю. Но ведь «плохой и глупый Фрэнк» не имел того опыта, который достался мне спустя все эти события, который я извлёк из их последствий. Точно также я сейчас со своими решениями могу оказаться «плохим и глупым Фрэнком» для самого себя полгода спустя. Оу. Точно. Меня сейчас убьют. Что ж, я им не окажусь, но не важно. Если так подумать, то три года назад, собираясь в Сан-Франциско, я тоже думал о себе четырехлетней давности как о «тупом Фрэнке, который решил пойти в Ратгерс, как хотели родители, а мог бы и группу собрать». Понимаете, о чём я? Каждый день несёт нам новый опыт, и мы начинаем злиться на вчерашних себя, которые принимали решения, не имея этого ёбаного опыта. И это только вызывает в нас самоненависть. Заставляет нас сильнее критиковать самих себя. Мы, как свои самые злейшие враги, лишь преумножаем в себе чувство вины за свои ошибки. Но ошибки делают нас нами. Наш опыт, пусть даже неблагополучный, составляет нашу историю. И, конечно, легко мне говорить сейчас, когда я многое понял за минуту до смерти, но я наконец-то принимаю свои ошибки и неудачные решения — я не делал их назло себе, я делал их для своего же блага, однако была ли моя вина в том, что мне не хватило опыта предугадать последствия? Нет. И это очень важно, понимать, что в том, что со мной происходило, не был виноват я сам. И не был виноват Джерард. Может быть, в этом был виноват Марко, вот же гнилая скотина, так и хочется ему в лицо плюнуть; а ещё тот урод, который сдал нас с Джерардом, конечно, этот урод виноват однозначно. Но не я. Ну, то есть, перед Джерардом я был виноват. Но в целом, в глобальном смысле… Я просто делал свои ошибки. Всё равно я придурок, конечно. Хорошо, что я успел извиниться перед Джерардом за всё то, что сделал. Надеюсь, он прочитал моё последнее сообщение, пусть так даже и не ответил на него. Надеюсь, он понял, что я хотел ему сказать. Так вот, сомнения преследовали меня, но я остановился и сделал выбор. Понемногу я собирал вещи, стараясь сразу отсеять то, что не было мне нужным, что мешало и сильно бы замедлило меня при переезде. Понемногу я смотрел открытые вакансии на Indeed*, пытаясь понять, что меня ожидает вообще. Была проблема: в Джерси осталось мало людей, с кем я вообще контактировал. Точнее, я иногда переписывался по праздникам, как я уже и сказал, с Джамией и парой других школьных приятелей, но это не было общением в прямом смысле, и я не мог как снег на голову свалиться кому-нибудь из них, типа Дьюиса (хотя Дьюис до сих пор жил у мамы и пил пиво в гараже по субботам, так что это был хреновый вариант), с вопросом «эй, я поживу у тебя месяц, пока нормальную работу не найду, окей?». Нет, конечно. Я принял решение быть самостоятельным. И как самостоятельный взрослый, только что потративший половину своей заначки на татуировку в честь парня, разбившего мне сердце, я начал с тщательного анализа своих доходов, расписав, сколько денег мне нужно, чтобы хотя бы месяц или два в Ньюарке не думать, что я окажусь на улице (учитывая, что переезжать я собрался в октябре, это было особенно актуально). Я сократил все расходы: никаких походов в Кастро, и за продуктами я теперь ходил в китайский магазин ниже по улице, а не в Green Taste* или Canyon Market*. Основная доля моих трат всё ещё была связана с жильём, но я не видел смысла искать что-то более выгодное сейчас, потому что, серьёзно, ну кто будет сдавать мне студию или апартаменты в кондоминиуме* на пару месяцев? Эти засранцы хотят минимум год аренды, депозит сразу, и, в общем… Нет, это не было вариантом. Это здорово отвлекало: вся эта загруженность. Курсы, работа, домашние дела. Мой мозг постоянно работал, и я не давал себе возможности просто лечь и думать о Джерарде. Хах, конечно, я это всё равно делал, но только по ночам. Ну, в смысле, ничего такого. Просто мысли. О том, как он. Один он или с Марко. Думает ли он обо мне так же, как о я о нём? Ох, конечно, я на это надеялся. Я хотел знать, в порядке ли он. На работе он игнорировал мои попытки установить зрительный контакт, всё реже спускался вниз, и… Он не выглядел хорошо. Может, я себя накручивал, но я видел синяки под его глазами, гораздо больше, чем раньше, и замечал, что уголки его ногтей были разодраны до засохших корочек крови, как он — я знаю, — делал, когда нервничал. Я просто надеялся, что он… В норме. Конечно, я знал, Джерарду не нужно было моё присутствие, чтобы нормально функционировать. Он ведь как-то справлялся сам до знакомства со мной? Джерард не беспомощный котёнок, я знаю. В каком-то смысле, он более приспособленный к жизни взрослый, нежели я — в конце концов, он всегда обо мне заботился. Но как я мог не думать, чем он сейчас занят, ел ли он сегодня или обошёлся водкой с энергетиком и мантрой «мне не стоит есть, я прибавил дюйм в талии и теперь рубашка натягивается слишком сильно» (боже, в такие моменты, как бы ни было стыдно это признавать, я вспоминал его мягкий живот, натягивающий рубашку или футболку своей плотью, и издавал глупый писк, потому что я скучал по тому, как мягкость Джерарда ощущалась под моими пальцами и губами)? Как я мог не думать, спит он или снова до восьми или девяти утра сидит в наушниках в одиночестве, наблюдая за просыпающимся и набирающим силы городом? Как я мог не думать о Джерарде, блядь, если я всё ещё любил его, хотя и уговаривал себя поставить точку? Но не во время работы, или курсов, или моих домашних дел. Только по ночам. Вы, наверное, скажете: «Фрэнк, ты ещё неплохо справлялся — могло быть и хуже». Конечно, да, я знаю. Я мог погрузиться в депрессивный эпизод, медленно тонуть в болоте чувств и беспомощно булькать, оплакивая своё разбитое сердце, но я всё-таки кое-как удерживался на поверхности, хотя беспомощного бульканья по ночам, когда никого не было рядом, всё-таки избежать не получалось. Я просто не мог позволить себе полноценно страдать. Мне было больно, тяжело, иногда невыносимо, но кому-то нужно было вставать с постели и идти на работу, пусть меня тошнило от мыслей, что я буду наблюдать за Джерардом издалека, натыкаясь на его колючее безразличие. Никто бы без меня не заработал мне деньги на татуировки, наборы готовой веганской еды и пиво, а ещё оплату квартиры и «копилку» для переезда. Я был на грани, но останавливал себя, точнее, наоборот — пинал себя, на остатках сил отправляясь на работу и коммуницируя с людьми, потому что никто бы не помог мне тогда. Я должен был вытащить себя из тоски по Джерарду. Я обещал это двадцатипятилетнему Фрэнку из будущего, помните? Я должен был стать ответственным взрослым. К сожалению, реальность нашего пропахшего капитализмом мира такова, что ответственные взрослые, даже если им кошмарно херово, должны работать, чтобы выживать. К счастью, когда ответственные взрослые поработали свою важную работу, они могут запереться в своих маленьких квартирах и слушать грустные песни о разбитом сердце, чтобы оплакать собственную любовную драму. Или писать такие песни. Или писать сообщения, которые нельзя отправлять, чтобы ситуация не стала ещё более позорной, и нужно успеть их удалить прежде, чем палец дрогнет, нажимая значок отправки. «Моя подушка перестала пахнуть тобой, и теперь я всё чаще боюсь, что придумал тебя». Отлично, Фрэнк, десять из десяти баллов оригинальности. «Когда мне снится, что ты рядом, я чувствую себя защищённым. Чувствовал ли ты то же самое, когда я обнимал тебя?». Фу, нет, Фрэнк, не делай этого. Это ужасно. «У них акция — два фалафеля по цене одного. Я мог бы заказать, а ты мог бы прийти, и мы бы обсудили всё, что между нами происходит». Просто прекрати использовать еду как предлог для выяснения отношений, придурок. «Я скучаю». «Я очень скучаю». «Я скучаю больше, чем мог представить; нет, я справляюсь, но ты не рядом, и это как пустота вокруг меня». «Я люблю тебя, но это не важно, потому что для меня важнее быть с тобой рядом, быть твоим другом, а не любовником, убеждаясь, что ты в порядке». «Ты забыл кеды». «Есть ли хоть какой-то шанс, что ты забудешь о том, что я сказал, и позволишь мне быть рядом?». «Извини, что я всё испортил». «Просто скажи мне хоть что-нибудь, я не хочу уезжать из Сан-Франциско, зная, что ты зол на меня». Ладно, это всё были очень эгоистичные слова и эгоистичные желания. Я извинялся перед Джерардом мысленно каждую ночь по тысяче раз, но в итоге всё упиралось в мои чувства. Вы же знаете все эти статьи на баззфиде «Как правильно извиняться, чтобы люди не решили, что вы социопатичный мудак»? Так вот, я бы наверняка провалил тест. Но мне кажется, кто угодно бы его провалил. Мы, блядь, просто люди. Мы не работаем по чёткой схеме и наши чувства не подчиняются инструкциям. Конечно, мне искренне было жаль, что я так поступил с Джерардом, выплеснув на него свои признания, тогда как он нуждался просто в поддержке. Я определённо нарушал пункт инструкции по правильным извинениям, который говорил, что «не нужно слишком много грызть себя» — да я был стаей ёбаных термитов, прогрызших дыры в стволе моего дерева. И я вёл себя как придурок. Точно, как придурок. Сейчас расскажу кое-что, и вы в этом убедитесь. Мои курсы закончились в середине августа, и у меня появилось куда больше свободного времени, чему я совершенно не был рад. Опять нужно было занимать себя чем-то отвлекающим, и, желательно, не вызывающим ассоциаций с Джерардом (что было сложно, если не сказать невозможно — он ассоциировался у меня с большей частью моей любимой музыки, с едой, которую я ел, с местами, которые посещал). Окунувшись в реальную, лишённую Джерарда жизнь, я стал замечать, что и правда, полное безразличие к окружающим было главным симптомом влюблённости.* Сосредоточившись на нём, я мало общался с другими людьми. А без него я не знал, что делать. Всего полтора месяца прошло, а я будто варился в густой, плохо пахнущей жиже, целую блядскую вечность, если не больше. День сурка: проснуться, пойти на работу, грустить из-за Джерарда, залипнуть в стену в раздевалке, гипнотизируя место, где мы целовались впервые (где он меня поцеловал), вернуться домой, играть всякое дерьмо на гитаре, думая о его руках в моих волосах и его животе под моей щекой. И снова, снова, снова. Как я уже говорил, Джерард стал реже спускаться вниз, будто избегал меня, чего мне, конечно же, не хотелось, потому что меньше всего я хотел доставлять ему дискомфорт, ладно? Поэтому для меня более ценными стали вечера, когда он всё-таки показывался перед барной стойкой, пусть он меня так и игнорировал. Я чувствовал себя смесью безумного придурка и сталкера, бережно откладывая в коробочку памяти «детали Джерарда»: его рубашки были чёрными, но разных фасонов, и я запоминал цвет его пуговиц или состояние воротника, или то, как его волосы чуть вились, хаотично лёжа вокруг его лица. Это было похоже на первые месяцы нашего знакомства, но всё-таки отличалось: теперь я, как ни крути, видел больше и знал больше. Знал, что под воротником рубашки есть родинки, которые я соединял языком столько раз, что даже считать устал. Знал, что если расстегнуть пуговицы, то увижу чуть красноватую складочку на уровне пупка, в которой вкус его кожи чуть слаще, а сама кожа чуть горячее. Знал, что его волосы пахнут не только можжевельником, а кончики сухие и посёкшиеся, щекотно царапающие кожу, когда он целует меня, нависая сверху. Поэтому когда Джерард спустился вниз с синяком на скуле, я заметил это сразу. Я не видел его почти неделю, потому что он очень хорошо скрывался, так что его синяк был несвежим, а жёлтым и бледным, как раз как застарелый след. Я помню, как резкое ощущение тревоги и головокружения накрыло меня, стоило мне его увидеть. Нас разделяла стойка, вокруг сновали люди, а я поднял взгляд прямо ему в глаза, и Джерард впервые за долгое время не стал отворачиваться, будто бы позволял мне увидеть свой синяк и свой растерянный, хмурый взгляд. — Фрэнк, ты не мог бы, — впервые за долгое время он обратился ко мне напрямую, а не намёками подавая знак, чтобы я наконец ему налил. Конечно, я мог бы. Я дёргано закивал, пытаясь справиться с наползающим на меня ощущением горячки в лёгких, как было только когда я очень сильно нервничал. Мой живот скрутило от тревоги, я не понимал, что происходит — нет, то есть, я понимал, что синяки на лице не появляются просто так. Но как Марко мог тронуть Джерарда? Как часто это происходило, что я не замечал раньше? Был ли Джерард в безопасности? Шот, который я держал, выскочил из моих пальцев и упал на стойку, и я сразу же схватился за второй, чтобы ничего не разбить. Голова кружилась, и я боялся поднимать глаза на Джерарда, но всё-таки не мог не смотреть, потому что мне, чёрт возьми, было необходимо понять… Не знаю, что именно. Это не было «о, я хочу убедиться, что Джерард в порядке», потому что, очевидно, он не был в порядке, но — я не мог оставаться в стороне. Кое-как совладав со своими руками, я налил текилу и добавил сироп, много сиропа, больше, чем нужно, едва ли не оставляя липкий след по краю шота. Джерард, снова отвернувшись, даже не обратил на это внимание. Он взял стопку не глядя, и пара алых капелек потекли по его пальцам, но последнее, о чём я мог думать — об эротичности происходящего. Нет, я думал только о растерянности в его глазах, а потом, когда он чуть ли не кинул шот в меня — я думал о том, что должен пойти за ним. — Фрэнк, не надо, — Алисия остановила меня, схватив за запястье. Джерард скрылся на террасе, а не поднялся наверх, и я знал, что она мне не помешает. Резко дёрнув головой, я умоляюще сдвинул брови к переносице. Чёрт возьми, она должна была меня понять. Она ведь тоже была влюблена в Эмми, и разве бы она не побежала за ней в аналогичной ситуации? У меня, впрочем, не было сил аргументировать Алисии, почему я не могу послушаться её «не надо». Ага, «не надо» было влюбляться в Джерарда изначально, а сейчас уже слишком поздно думать о последствиях. И, может, мой взгляд был достаточно яростно настроенным, или я слишком резко потянул руку на себя, но Алисия меня отпустила, только посмотрев на меня со смесью жалости и печали. Окей, Алисия, я знаю, что я жалкий, но ничего с этим поделать у меня не получалось.Мне показалось, дверь на террасу весила тонну, когда я толкал её, побежав вслед за Джерардом. Как в первую нашу ночь на этом месте, он стоял у ограждения, щёлкая зажигалкой, и его сутулые плечи и опущенная голова вызывали у меня панику. Врезавшись бедром в ограждение, я стал перед ним, и мои руки словно зажили своей жизнью: я взмахнул кистями, потом прижал их к груди, растерянно стал гладить предплечье второй ладонью, подбирая слова. Джерард был так близко. Я мог бы поцеловать его, только позволь он мне. Или обнять, быть может. Я мог бы коснуться его плеча или лица, но держал свои запястья сцепленными, чтобы не делать глупостей. Я боялся. В моей памяти ещё слишком отчётливо мелькал тот момент, когда он отпихнул меня, избегая моих прикосновений. Хотя я думаю, даже доживи я до восьмидесяти, я бы помнил всё до последней детали. Поэтому я открыл рот и сдавленно спросил: — Что случилось? А Джерард смотрел на меня испуганно. Даже более испуганно, чем тогда на пляже, я думаю. За два месяца это была самая живая эмоция, что я получил от него, но буду честен — мне некогда радоваться этому факту. — Я упал, — его губы шевелились неуверенно, будто он говорил хорошо заученную фразу. Может я и идиот, но, знаете, люди не падают так, что на их скуле остаются синяки. Ну, мне кажется, это не слишком возможно благодаря законам физики или ещё какому-то такому дерьму. Если бы Джерард действительно упал, у него бы совсем иначе выглядел синяк, понимаете? Я говорю это как человек, который в своей жизни достаточно раз падал лицом на твёрдые поверхности. Поэтому я ему не поверил. Переборов страх, я сделал шаг к нему, потянувшись рукой, и Джерард, отворачиваясь, отшатнулся, точно так же, как и на пляже, но я был слишком зол и расстроен из-за него, чтобы расстраиваться ещё и из-за этого. — Джи, пожалуйста, скажи мне, что случилось, — убирая руку прежде, чем кто-либо мог увидеть, я замер, взглядом следя за изгибом его шеи, как кожа на ней натянулась, а под изрядно отросшими за пару месяцев волосами мелькнула родинка, ещё одна маленькая родинка из сотен его родинок, которые я любил. Дёрнув плечами так, будто на улице не был конец августа, Джерард сделал ещё один шаг назад. — Я упал, — чуть более чётко сказал он. Мы потеряли всякий зрительный контакт, но остановило ли это меня? О, ну, будь я умнее, я бы перестал лезть к Джерарду, но я остался на своём месте, ударяя рукой по ограждению, просто потому что мне нужно было хоть куда-нибудь выместить яростную злость, которая вскипела внутри меня. Не на Джерарда, боже, ни в коем случае, но на Ланза, из-за которого он упал, и на себя, и на ситуацию, когда человек, из-за которого только и билось моё сердце не просто так, а со смыслом, нуждался в моей поддержке, а я даже не мог этого для него сделать. — Он ударил тебя, да? Почему? — я потерял всякие тормоза, продолжая спрашивать Джерарда о том, что явно ранило его. Он снова вздрогнул, снова произнёс своё «я упал», а я вцепился пальцами в металл ограждения, напряжённо дрожа. Что я мог сделать вообще? Пойти к Ланза и подраться с ним из-за Джерарда? Боже, я был готов, но даже на эмоциях я понимал, что так я сделаю лишь хуже. Или я мог бы умолять Джерарда свалить из Сан-Франциско вместе со мной прямо сейчас, чтобы ему не приходилось это переживать. Да, я не рассуждал адекватно, я это понимаю. Я был в состоянии аффекта, может быть. Или в близком к истерике? В любом случае, я не был адекватен и рационален, заводя этот разговор с Джерардом на балконе. Возможно, я в принципе не слишком рационален. — Просто поговори со мной, — не выдержав, я сказал, наверное, вторую самую глупую вещь за тот вечер. Первая была впереди, но обо всём по порядку. Я думаю, я вёл себя ужасно. По шкале глупости брошенного парня с разбитым сердцем я был на той самой отметке, которая «он начинает ныть и обращать на себя внимание». Я вёл себя глупо. Я вёл себя как абсолютный придурок. Джерарду стоило ударить меня и сказать, чтобы я убирался. Но он молчал, даже не глядя на меня, и это словно сорвало какую-то последнюю защиту. Сорвало мою, блядь, плотину эмоций, которые я подавлял в себе два месяца, — хотя разве только два? Всё то время, что мы были знакомы. Всё то время, что я был влюблён в него, а потом остался один на один с этими чувствами — всё это выплеснулось, некрасиво и постыдно. — Это не о моих чувствах, Джерард, мне плевать, что ты не любишь меня, но, блядь, тебе больно. Он ударил тебя, — мне было тяжело говорить тихо, контролируя тон своего голоса, потому что всё остальное я не контролировал. Джерард обернулся ко мне, роняя зажигалку, снова, как и в ту ночь, только теперь она не сорвалась вниз, а осталась лежать под его ногами. Его глаза были яркими и злыми, он злился на меня, я знаю это, но я думаю, я этого хотел — я заслужил его злость, да. Но в тот момент я также думал, что заслужил наконец-то просто, блядь, поговорить с ним. Расстояние между нами было не таким большим, но когда Джерард резко подался вперёд, почти утыкаясь своим носом в мой, я задержал дыхание, не готовый к его напору. Да ни к чему я не был готов, и к злости его тоже, но я любые инстинкты самосохранения терял, когда дело касалось Джерарда. — Тебе больно. Ты не в безопасности. Я не могу просто делать вид, что мне плевать на то, что он тебя ударил, как всем остальным, — я не боялся его, я вообще ничего не боялся в тот момент. Может, случился какой-то перелом в моей голове, и я осознал, что бояться чужого гнева или расплаты за то, что я посмел Джерарда любить, бессмысленно? Наши губы слишком близко друг к другу, я видел рельеф его кожи на лице, волоски бровей, спутанные ресницы и дрожащие зрачки — и я уже не злился, я не боялся, я чувствовал только ускорение моего сердцебиения. Я думаю, я чувствовал любовь. Не в самом сладком её проявлении, но любовь, которая толкала меня в спину и шептала «защити его». — Это не твоё дело, — его ресницы дрогнули, и парочка слёз, злых и отчаянных, сорвались по коже вниз. Я бы хотел поймать их пальцами или губами, как угодно, но я сжал руку в кулак, ощущая, как напряжение от сомкнутых пальцев поднимается по моему предплечью. Нет, стоп, если вы подумали, что я собирался ударить Джерарда — о, блядь, не разочаровывайте меня! Конечно, нет. Единственный человек, которого я ударил этим кулаком, был я сам. Прямо по бедру. — Что если я хочу, чтобы ты был моим делом? А вот и она. Моя первая в топе самых глупых фраз, сказанных в тот вечер. Я не задумывался в тот момент, настолько эгоистично звучу, предъявляя Джерарду свои желания. Конечно, его не должно было волновать, что я там хотел, когда он был, очевидно, не в порядке. Я мог бы придумать сейчас сотню оправданий, но я чувствую не желание оправдываться, а только вину, что я поступил вот так. Возможно, Джерард нуждался не в давлении с моей стороны, а в поддержке — ну, конечно, от поддержки он тоже отказывался, но сам факт. Если ты стоишь с синяком перед человеком, а тот тебе в лицо говорит «ой, знаешь, я хочу, чтобы твои проблемы были моими» — это не слишком клёво. А может, я сужу по себе. На месте Джерарда я бы разозлился на себя. Закричал: «Не лезь, куда не просят, Фрэнк!». Начал бы махать кулаками в воздухе и злобно рычать на человека перед собой. Потому что, блядь, если я по-нормальному прошу отъебаться, разве это не повод отъебаться? К счастью или сожалению, Джерард не был мной. И он не махал руками в воздухе, и не кричал, но что-то в его глазах темнело, густо перетекая на глубине зеленоватой радужки, и я понял, что, если подойду ближе, он оттолкнёт меня в прямом смысле — физически. Джерард… Он важен для меня, вот и всё. Меня в спину толкала любовь к нему, заставляя хотеть протянуть тонкие ниточки между нашими пальцами, чтобы его проблемы стали частью моей жизни, чтобы весь он был её частью. Чтобы когда ему плохо — я оказывался рядом, помогая ему через это перешагнуть. Чтобы когда он нуждался в защите, я был тем, кто прикроет его лицо ладонями, не позволяя синякам оставаться на его скулах. Я так сильно хотел быть тем, кто заставляет его улыбаться, что мне становилось больнее дышать. Эгоизм ли это — хотеть заботиться, хотеть стать частью жизни другого человека? Возможно, если этот человек в тебе не нуждается. Эгоизм — продолжать эти ниточки тянуть, пытаясь уцепиться за ускользающий сквозь пальцы мираж. Хотя это не Джерард был миражом. Это я был назойливым призраком, не дающим ему покоя своей любовью. Он не нуждался во мне. По крайней мере, я думал об этом, стоя на террасе; нас разделяло шагов пять, Джерард молча смотрел на меня, его глаза блестели столькими эмоциями сразу, что я не мог отделить ни одну из них, но они слились для меня в мнимое презрение в его взгляде. Не на пляже после его «я не люблю тебя», ни в десятках ночей после, проведённых за мыслями и воспоминаниями, а на террасе в молчании я для себя осознавал — он не нуждался во мне. Может быть, ему нужна была поддержка, кто-то рядом, кто-то, чтобы скрасить одиночество, но этим кем-то не был Фрэнк из Нью-Джерси, хэллоуинский ребёнок, верящий в судьбу. Я не могу рассуждать адекватно. Он не говорил мне ничего, что подтвердило бы мне эту мою загадку, но не говорил также и ничего противоречащего. Мой мозг в одну секунду верит в этот вывод, который сделал сам, как в единственную истину, а потом начинает отрицать её. Я чувствую себя одиноко не потому, что умру сейчас, но потому что так и не сумел разобраться в хитросплетениях эмоций Джерарда, которые сквозили в его словах и действиях. Сколько из этого было просто ответом на мой напор? Сколько — доказательством того, что я был ему нужен? Сколько были вызваны его одиночеством и простым желанием почувствовать кого-то рядом, а сколько — чем-то настоящим? Я не знаю, любил ли он меня. Не потому, что он так и не сказал, но потому что я сомневаюсь, что меня мог бы полюбить кто-то вроде Джерарда. Он был для меня пойманной во время августовского звездопада искоркой, упавшей мне на ладони, осколком неба, гревшим моё сердце, а я был… Фрэнком. Хэллоуинским ребёнком из Джерси, неумелым барменом, неудачливым музыкантом, погрязшим в своих сомнениях, страхах и неуверенности, что могу быть кому-то нужен. Близость смерти — она заставляет по-другому переосмыслить всё, понимаете? Это лучше любой терапии. Ни один психотерапевт не поможет тебе так понять себя, как дуло пистолета, прижатое ко лбу. Моя главная проблема — я слишком много думал вместо того, чтобы говорить. Моя голова среднего размера, понимаете? А мыслей в ней было слишком много. Они не помещались. Они теснились там. Они заставляли мою голову болеть, а меня — копаться в них, как в ненужном тряпье, пытаясь понять, что к чему, но в итоге лишь глубже погружаясь в сомнения. Это как гаражная распродажа, но вместо старых бейсбольных карточек — мысли о том, нуждался ли хоть кто-то из людей в тебе, а вместо сломанной лава-лампы — неуверенность, любил ли тебя человек, кожей которого ты дышал, и, конечно же, никакой коллекции смешных шляп — только постоянное зудение в голове: «Заслуживаю ли я хоть чего-то? Добьюсь ли? Может быть, я — один из миллиардов неудачников, которые заслужили только жить мечтами, влача жалкое пустое существование?». Я слишком много думаю. Я мог бы действовать, я мог бы жить, но я слишком много думал всегда, и теперь я понимаю, как много я упустил из-за страха и сомнений. Если бы мне дали второй шанс, сомневался бы я хоть в чём-то? О, блядь, нет. — Фрэнк, вернись к работе, пожалуйста, — Джерард отвернулся от меня, непривычно напрягая и выпрямляя спину. Я настолько привык к его сутулости, что, когда он выпрямил позвоночник, мне показалась просто огромной разница в росте между нами, не какие-то пара дюймов, а словно не меньше фута. А может, это я чувствовал себя слишком мизерным в сравнении с ним. Не знаю. Моё состояние было таким странным. Будто кто-то сдавил мои уши ладонями, и я слышал, как течёт кровь в моих сосудах и артериях, а этот кто-то продолжал давить мне на уши, и шум становился громче и громче, а потом резко, словно шум собрали руками и бросили вниз, и он громоздко ударился о моё сердце, но я не мог сдвинуться с места, чтобы убежать от этого ощущения, оно просто пропитало меня целиком. Джерард не кричал на меня и не выражал свою злость открыто; Джерард снова меня игнорировал. С растерянным головокружением я заставил себя сделать шаг, и ещё один, отходя от него, как он и хотел. Как он и заслуживал, возможно — чтобы я оставил его наконец в покое. Мои мышцы болели от внутреннего напряжения, и я ничего не видел перед собой, правда — то состояние, когда всё буквально превращается в мешанину цветов и ярких пятен, стало реальностью для меня. Чисто по наитию, действуя машинально, я натянул новую пару перчаток, слыша голос Боба, спрашивающего меня, всё ли в порядке, через толщу того самого шума в ушах, и взялся за свою работу, даже не осознавая до конца, что я делаю. Через сколько я вынырнул на поверхность, пять минут или час? Я правда не знаю. Я ощутил резкую пульсирующую боль в руке, опустил глаза и увидел, что моя перчатка рассечена посередине ладони осколком лопнувшего в руке флюте. Это помогло мне прийти в себя, вспоминая, зачем я тут и что я должен работать. — Ох, блядь, — Алисия была впервые раздражена настолько сильно рядом со мной. Она отпихнула меня от стойки, что-то коротко сказав Бобу, и тот занялся моим заказом вместо меня, пока Алисия дёрнула меня за вторую руку и заставила сесть на пол у стойки. Она выглядела недовольной и уставшей, стягивая с меня перчатку. Мне показалось, это была просто царапина, но кровь стекла к запястью к тому времени, и Алисия тихо выругалась себе под нос ещё раз, прежде чем зажать порез салфетками. Потом она посмотрела на меня, холодно и кошмарно недовольно. Мне стало стыдно, я вжал голову в плечи, только сейчас осознавая, как сильно я подводил Алисию и Боба, отвлекаясь на свои любовные драмы от работы. — Что с тобой не так? — Прости. — Нет, Фрэнк, что с тобой не так? — я не знаю, она переживала за меня или за свою работу? Её рука крепко держала салфетки прижатыми к моей ладони, а глаза цепко и раздражённо буравили меня. Я откинул голову назад: — Извини. Я… Это просто… — Это из-за него, да? Фрэнк, боже, — она издала какое-то низкое рычание, убирая окровавленную салфетку в сторону, и достала другую, пропитанную антисептиком. Хоть Алисия и была на меня зла, она продолжала возиться с моей рукой. — Ты взрослый парень, и я не буду поучать тебя, но, блядь, мы же уже это обсуждали. Он не для тебя. — Я его люблю, — я убедился, что сказал это достаточно тихо, губами, только чтобы Алисия услышала — и больше никто. Она вскинула на меня взгляд, который моментально из раздражённого стал напуганным. Я молчал, Алисия молчала тоже, но потом она поменяла антисептическую салфетку на другую и потянулась ко мне, касаясь губами моего уха: — Нет, ты его не любишь, — твёрдо сказала она, будто пыталась убедить меня в этом. — Никогда не забывай, на кого ты тут работаешь. — Он его ударил, ты ведь видела, — да как я мог такое забыть? Я прекрасно всё понимал без нравоучений Алисии, но это меня не успокаивало. Я упрямо продолжал крутить в голове всё происходящее и тем самым злил Алисию ещё сильнее. Она достала пластырь, хмурясь: — И как это относится к тебе? — Как часто это происходит? Вы все так безразлично реагируете, словно… — Что, Фрэнк? Словно нам плевать? Это действительно так, — Алисия ответила это совершенно спокойно, и я прекрасно знал, что она права, но не мог принять для себя, что мне тоже необходимо вести себя также. — Фрэнк, мы здесь работаем. Мы не друзья, не семья, просто работаем. И никому не захочется лезть к мистеру Ланза в попытке защитить Черри, который, поверь, и сам за себя постоять может. Фрэнк, пожалуйста. Ты хороший парень, но не будь глупым, хорошо? Хорошо, ладно. Алисия была права. Она говорила достаточно рационально и логично, со своей позиции она имела право думать именно так: по сути, Джерард для всех нас был просто начальством. Часто ли вы думаете о личных проблемах своего шефа? И каждому понятно, что мои чувства были проблемой личного, а не рабочего характера. Умный человек согласился бы с Алисией и сосредоточился на работе, перестав ныть и делать нелогичные глупости. Умный человек перестал бы бегать за Джерардом ещё в июле. Рационализм Алисии был самым лучшим решением любой ситуации, но я — полная противоположность любому рациональному решению. В моей голове было пусто — все ресурсы ушли в мою грудь, где сердце прыгало с хаотичной амплитудой. Я плохой сын. Ладно, я уже много раз об этом говорил и думал, но это правда — когда Алисия отпустила меня, похлопав по плечу с намёком, что пора вернуться к работе, я завис на секунду, думая, что нужно позвонить маме. Не потому, что соскучился, нет, я соскучился, но это не было моей основной и единственной причиной, почему я хотел ей позвонить. Я хотел поговорить с ней, сказать: «Привет, мам, мне ужасно хреново, а моё сердце разбито, и я чувствую, что это только моя проблема, и я одинок с этой дурацкой болью, и я не могу с ней справиться». И мне стало стыдно, когда я подумал об этом: какой же я придурочный мудак, раз единственные причины, которые могли заставить меня позвонить своей матери за долгое время молчания в эфире — это мои любовные терзания. Я самый худший сын в мире. Чем сильнее я об этом думал, тем стыднее мне становилось. Я не мог взять и просто позвонить ей. Я должен был, но не мог — и я клянусь, у меня нет оправданий. Я просто мудак, вот и всё. Моя мама не была идеальной, но она всегда любила меня — по-своему, несколько странно порой, своеобразно, не всегда соглашаясь, не всегда меня понимая или принимая, но — любила, и воспитывала с этой любовью, давая её, как может, чтобы в итоге получить это? Редкие звонки только для того, чтобы я поныл: «Мам, мне разбили сердце»? Сейчас я снова об этом думаю и жалею, что стыд оказался сильнее меня. Но чем сильнее я тянул, тем труднее было взять телефон и позвонить ей. Я думаю, если бы они позволили мне сейчас сделать пару звонков, сначала я бы позвонил маме и сказал: «Прости. Ты так сильно любишь меня и тебе так больно было от моего побега, а я только сделал всё хуже». Думаю, у нас была бы всего минута, и мама бы громко восклицала: «Фрэнки, ты точно в порядке?» и громко же плакала бы, когда я бы сказал «да», в очередной раз солгав ей. Думаю, я бы сказал: «Мам, пожалуйста, не плачь, я этого не заслужил, и не засыпай перед телевизором, и надеюсь, тот симпатичный доктор из интенсивной терапии не окажется мудаком, потому что ты заслужила не только сына получше, чем я, но и кого-то действительно достойного рядом с собой». Блядь, насколько же я отстойный сын, я даже не знаю, с кем она встречается сейчас — и встречается ли. Тупой, тупой Фрэнк. Приз за невнимательность к любимой матери. Так вот, я бы позвонил маме, если бы они позволили. Я бы позвонил и сказал: «Мам, я так люблю тебя — ты лучшая мама, я другой никогда бы не захотел». Но я не позвоню. Надеюсь, она простит меня, поймёт с помощью этой крутой материнской интуиции, что, пусть я не звонил, я думал о ней — часто. Чаще, чем кажется. Это я вам постоянно о Джерарде рассказываю, потому что, ну вы знаете — это Джерард. Ему бы я тоже позвонил. Просто чтобы он сказал тихо и немного растерянно, как он часто говорил: «Фрэнк?», а я бы ему сказал: «Просто помни, что я люблю тебя». Да, я это ему уже писал. И говорил. Кучу раз. Но я скажу ещё раз. Потому что это моё маленькое эгоистичное желание — перед смертью сказать двум моим близким людям, что я люблю их. Я такой эгоист, если подумать. Вот с такими мыслями я и закончил ту смену, а потом, прогуливаясь по уже знакомому до последнего закоулка маршруту до дома, понял: всё, если у меня и были сомнения в том, стоит ли уехать из Сан-Франциско, то всё, они закончились. И с этой мыслью я пришёл домой, а потом, пусть и было дохрена как поздно, упал на кровать с банкой пива в руке (да, я обещал себе ограничить себя в покупках пива и остальной хрени, которая незаметно жрала мой бюджет, но, как видите, тут я тоже не справился) и последовательно открыл на телефоне сначала Spotify, а потом — браузер, вбивая в поисковую строку запрос «апартаменты в аренду ньюарк ньюджерси». Пока выдача грузилась, я вернулся к музыке, открывая вкладку «Плейлист для вас». Спасибо, блядь, огромное, я ждал там что-то действительно убийственное, но даже Spotify издевался надо мной, и, судя по названиям групп, сегодня это был плейлист имени моих страданий по Джерарду. Что ж. Отлично. Насрать. Страдания немного подогревали мою злость. Или злость подогревала моральные терзания? Не важно. Я решил, что страдать под Youth Code и что там ещё было в плейлисте имени Джерарда (сдохни, Spotify, ты сука) не худший вариант. Они мне нравились. Их настроение неплохо подходило для моей яростной решимости что-нибудь сломать, например — свою жизнь, в очередной раз. Или кофеварку, которую я купил ещё в мае из-за Джерарда, любителя пить кофе в три часа ночи. Возможно, палец на ноге. Я не знаю. Ладно, ломать палец на ноге было плохой идеей, но нервно отбивать ритм песен пяткой по постели у меня всё-таки получалось. Так, пока Сара Тэйлор кричала в мои уши, закончилась первая банка пива, и я сходил на кухню за второй, погружаясь в обилие предложений на рынке аренды жилья Нью-Джерси. Учась в колледже и живя у мамы под крылом, я особо даже не задумывался, что однажды мне придётся снимать квартиру в Ньюарке. А когда я сваливал в Сан-Франциско, то мои выборы жилья были коротки и просты: я выставил самую минимальную цену за аренду и остановился на самом дешёвом отдельном жилье, которое мог найти. Так я оказался в Чайна-тауне. В Ньюарке дело обстояло чуть сложнее, теперь я хотел снять что-то адекватно недорогое и при этом не совсем кошмарное, чтобы унылый вид старых обоев не навевал воспоминания о крошечной квартирке, ставшей домом для нас с Джерардом. (Я подумал немного не так; я подумал: для нас с Джи. Мне нравилось называть его Джи. Но это было больно. Больно и приятно, словно я прикусывал язык от вкуса его имени каждый раз, как произносил это мысленно). Так что я решил: нахрен отдельное жильё, мне подойдут апартаменты в кондо или комната с кем-то вместе. Это было куда выгоднее, тем более что я несколько сомневался в своих финансовых возможностях. Ну, вы знаете — эти придурки, лэндлорды, они всегда хотят депозит, оплату вперёд, всё такое. Как будто у меня есть куча лишних денег, чёртовы капиталисты. Но, ладно, я их понимаю. Если бы я сдавал квартиру, я бы тоже парился, чтобы мои жильцы не были мудаками, которые превратят жильё в ёбаный ад. Это пиво в моей голове и бешеная энергетика Сары Тэйлор в моих наушниках заставляли меня злиться на весь мир и недовольно бормотать, отсеивая слишком дорогие или слишком дурацкие варианты. Вторая банка пива закончилась быстрее. По пути за третьей я зашёл отлить, а плейлист тем временем перескочил с Youth Code на фит Роберта Смита и Crystal Castles*. Это было смешно, наверное. Покачивая головой, я шептал губами, подпевая — «мы были влюблены, и друзьями нам теперь не быть». Вау, спасибо, Смит, спасибо, Spotify, что напоминаете. Было бы глупо надеяться на обратное, да? После любви дружбу не построить. Вот что я думаю. Окей, вы сейчас остановите меня и спросите: «А как же Джамия?» — и вот что я скажу в ответ, она исключение, потому что сначала она была моей подругой, а уже потом я влюбился. А Джерард… Он с самого начала был моей любовью, окей? Даже когда я этого не понимал. В общем, мне было смешно, немного. А потом стало тоскливо. Нажав на смыв, я мысленно послал парочку проклятий Роберту Смиту (он не был виноват, но, знаете ли, нужно было на кого-то злиться), но песню переключать не стал. Позволил плейлисту течь своим чередом. Это больше похоже на водопад. Чем ниже вода летит, тем тоскливее становятся песни, а потом ударяются о выступ горы, разбиваясь на крупные и мелкие капли, и плейлист перескакивает на что-то не такое задевающее меня в самое сердце. Открывая третью банку, я подпевал бодрому мотиву Devil Town*, стараясь не вдумываться в текст, а потом упал на спину, покачивая рукой с пивной банкой; некоторые холодные капли падали мне на нос и стекали по пальцам, но я не жаловался. Вытянув и вторую руку перед собой, я листал большим пальцем экран в поисках той самой квартиры. Взгляд остановился на апартаментах в Форрест Хилле. Я усмехнулся, вытягивая шею и делая глоток. Охуительно. Почему бы не смотреть жильё в районе, граничащем с Бельвиллем? Кирпичная застройка, цветущие по весне деревья, ухоженные улицы и полчаса на машине до дома моей матушки. Застонав, я глотнул пиво ещё, проливая его на свою шею, и не сомневаясь открыл вкладку, рассматривая апартаменты внимательнее. Именно в этот момент «плейлист дня имени Джерарда» включил песню, которая впоследствии довела меня до истерики. Это было идеальным завершением моего водопадного полёта настроения. Краем глаза посмотрев, кто пел, я сморщился — очередная «та самая клёвая британская группа», как обычно говорил Джерард. Нет, я сморщился не потому, что они мне не нравились. Они отличались от того, что привык слушать я, но я безоговорочно доверял музыкальному вкусу Джерарда, поэтому они нравились мне, потому что они были хороши. Очень хороши. Но я не мог выносить ещё одну песню об утерянной любви, когда моя любовь была окончательно разрушена, исчезла, словно морок. Ладно, нет. Моя любовь никуда не исчезла. Но шансы на взаимность и на счастье впереди — вот они действительно растаяли как дымка. Но, почему нет? Голос парня, как его там, я не помню его имени, хотя Джерард точно его называл, был приятным. Ну, не таким приятным, как у Джерарда, чей чуть гнусавый тембр казался мне лучшим звуком в мире. Но всё же очень хорош. Так что было прекрасной идеей, пока этот парень умолял свою абстрактную любимую «остаться с ним, забрав всё, в чём она нуждается»*, рассматривать квартиры в Ньюарке, зная, что Джерард никогда не попросит меня остаться — а мои мольбы к нему останутся без ответа. Нуждался он или нет, но он забрал у меня всё. Всю мою любовь. Но я не обижался. Он дал мне кое-что важное взамен — ощущение счастья. Мимолётное и короткое, но самое настоящее. То, о чём другие мечтают годами, я обрёл именно благодаря Джерарду. Если бы я получил второй шанс и всё-таки сбежал из Сан-Франциско, я знаю, я бы ценил то, что он позволил мне ощущать себя счастливым рядом с ним, до самого последнего вздоха. Но мой последний вздох вот-вот настанет, и поэтому… Да, я благодарен ему. Любовь никогда не бывает лёгкой, никогда не даётся просто так. Любовь иногда разрывает сердце сильнее взрыва или выстрела. Но одна минута счастья рядом с Джерардом стоила всего этого. Даже если я собирался сбежать из Сан-Франциско — да, сбежать, позорно, поджав хвост, не справившись ни с большим городом, ни со своими чувствами, — плевать. Пока хвалённый Джерардом британец нашёптывал мне на ухо «я чувствую, как ты ускользаешь из моих объятий», я листал фотографии, прицениваясь: студия выглядела раза в четыре приличнее, чем моя квартира, и стоила в полтора раза дешевле. Пятый этаж кирпичной шестиэтажки в хорошем районе, с соснами во дворе и подземной парковкой — моя мама назвала бы это «стоящим вариантом». А потом я долистал до фотографии, на которой показывали интерьер спальни с кроватью, застеленной постельным бельём с миньонами, и нервно засмеялся. Вся моя жизнь в одном, блядь, моменте: постельное бельё с миньонами и «любимая, забери у меня всё, что хочешь, только останься со мной». Моя жизнь была трагикомедией, блядь, не иначе. И это сломало меня. Не знаю, что именно, песня, которая, затихая, подходила к концу, или постельное бельё с миньонами в хороших апартаментах в Форрест Хилле, но я зарыдал. Как будто по щелчку пальцев. Я, вы не подумайте, не стесняюсь того, что я плакал, когда моих эмоций становилось слишком много. И я плакал много раз из-за Джерарда, но это было вроде «мои глаза мокрые, но я не буду рыдать». Но не тогда. Тогда я откинул от себя полупустую банку пива, наплевав на то, что оно оставит следы на ковре, и скрутился на кровати, поджимая колени к животу. Рыдания и тошнота начинаются одинаково: что-то сжимается у тебя в желудке. Попробуй пойми, будешь ты блевать сейчас или плакать? О, чудесная метафора всего моего состояния тогда. Так вот, вы и так в курсе: что-то сжимается у тебя в желудке и начинает пробивать свой путь на свободу, и только от воли случая зависит, будут это слёзы или что-то похуже. В моём случае — слёзы и были, и громкий, очень напуганный всхлип. Как будто я в одно мгновение стал маленьким ребёнком, маленьким растерянным Фрэнки, который переживал самое большое в своей жизни горе: сломавшуюся игрушечную гитару или маму, которая ушла в отдел замороженных овощей, думая, что Фрэнки идёт за ней, а он, глупыш, остался в отделе с шоколадом совсем один. Я стал маленьким Фрэнки, который так же горько рыдал, когда его первая собака умерла — старушка Белла, с которой он играл с пелёнок. Я стал Фрэнком постарше, только поступившим в колледж, оплакивающим Свит Пи, что прожила чудесных пятнадцать лет рядом с ним, радуя его своим мерзковатым дыханием и лужицей слюны везде, где только прислонялась её мохнатая мордашка. Фрэнком семилетним, чей отец не приехал на его день рождения, десятилетним Фрэнком, которого избили мальчишки из воскресной школы, назвав педиком, и Фрэнком на шесть лет старше, ревущим после похорон дедушки — о, блядь, я словно заново переживал все те моменты, что причиняли мне самую сильную горечь за всю мою жизнь. Я вспоминал мою маму, которая уставшим голосом говорила, что они с папой «будут жить отдельно», вспоминал дедушку, лежащего с кислородной трубкой в носу, ставшего таким маленьким перед смертью, вспоминал тихий шёпот родственников, что ещё один неудачливый музыкант семье даром не нужен. Мамино разочарование во взгляде, когда я признался, что бросил колледж; отцовское — когда признался, что я бисексуал. Учителя, смотрящие на меня как на пустое место, потому что я не горел желанием зубрить катехизис и спорил с ними, потому что не верил, что если Бог такой клёвый парень, которому есть дело до наших жизней, то почему же он устраивает так много дерьма в нашем мире. О, блядь, в своё время меня это ужасно бесило — учителя, их чопорность и пуританство, их лицемерие и предвзятое отношение ко мне только потому, что я не ходил по струнке, как остальные. Одноклассники, которые вели себя ещё хуже, чем я, но только за школьными пределами — а там, перед взором монашек и преподавателей, были самой добродетелью, такой же лицемерной, как и все остальные, и никому не было дела до того, что в моём шкафчике регулярно оказывалось какое-то дерьмо, а в моих волосах — еда из мусорки и жвачки, ведь я был тем самым «плохим парнем Фрэнком», своенравным придурком, пославшим учителя истории, что курировал наш клуб дебатов, за то, что этот мудак заявил мне: «Ты не можешь быть президентом клуба дебатов, если у тебя проколота бровь». О, блядь, мистер Ричардс, иди нахрен, я бы с радостью сделал это ещё раз. О, ну конечно, меня тогда, в почти двадцатитрехлетнем возрасте, не волновали школьные обиды. Но они тоже возникли в моей памяти, и я переживал их заново, как и другие события моей жизни, доводившие меня до рыданий. Мой мозг находился в хаосе: он не мог решить, какое воспоминание мне оставить во главе этой истерики, поэтому подкидывал отрывок за отрывком. Сначала мистер Ричардс отбирает у меня клуб дебатов — а следом дедушка за пару месяцев до смерти, держащий барабанные палочки в дрожащих пальцах, и вот он грустно сетует, что больше не может играть. Сначала мама сидит у дверей кабинета директора, злая, потому что меня, блядь, снова избили — но обвинили, что я спровоцировал этого мудака, Чарли как-его-там, — а потом отец забирает свои вещи из гаража, где репетировал, и отвечает согласием на мой вопрос, действительно ли они с мамой будут жить отдельно. И Джерард. Джерард, как вишенка на торте. Его губы на моих — и его «я не люблю тебя», его скользящие по моим татуировкам пальцы — и его «это не твоё дело». Может, я был не прав? Может, он никогда и не хотел быть спасён мной, а я взвалил на себя эту миссию, хотя меня даже не просили, вместо того чтобы просто позволить нам наслаждаться близостью? Я думал, что моя любовь — нечто прекрасное для нас обоих, но она обернулась кошмаром. Но я всё равно, всё ещё его любил. Поэтому, наверное, и рыдал так сильно — не громко, а именно сильно. Звуки, клокотавшие во рту, мешались с подвыванием, и слёзы давно замочили мне и волосы, и подушку — а я всё не успокаивался. И если вам кто-то говорит, что после слёз должно стать легче — шлите их нахер, потому что мне не стало легче. Да, я прорыдался, а потом перевернулся на спину и сказал себе, что нужно собрать остатки сил и сделать последний рывок. Но меня не отпустило. Я всё равно не собирался отступать от того, что запланировал, но пустота в моей груди не стала меньше, просто заполнилась соплями, которые я наревел. Через пару дней я поехал в офис к Ронде, которая ничуть не изменилась за полгода, что прошли с моего оформления: она была всё такой же высокой и смотрящей на меня так, словно я таракан на её пути. Услышав, что я собираюсь увольняться, Ронда монотонным голосом прочитала короткую лекцию, что они удержат тридцать процентов моей зарплаты, потому что я повышал квалификацию за счёт компании, и не компенсировал это в полной мере, а потом с полным отсутствием интереса добавила, что мне повезло, что мой рабочий контракт был всего на шесть месяцев, и, так как он истекает в конце сентября, я могу катиться к чёрту и избавить её от своей назойливой рожи (ладно, она сказала не так, но во взгляде читалось именно это). И, если честно, когда я вышел от неё на улицу, я почувствовал облегчение. Не от ситуации с Джерардом, но от ситуации с самим собой. Это облегчение было слабым и не слишком уверенным. Но всё равно, оно тихонько шептало в моей голове: «Фрэнк, у тебя получится». И я ему верил. Я правда верил в то, что справлюсь. Оставлю Сан-Франциско и Калифорнию в целом позади, однажды смогу чувствовать к Джерарду любовь не как болезненное настоящее, а как слегка горьковатое, но приятное прошлое, вернусь в Джерси и начну там заново, может, техником в клубе или снова барменом, но теперь знающим, что попытка побега была бесполезной, а гитара и музыка — они всегда оставались со мной, и место вокруг меня совсем не важно. Я верил, что исправлюсь в глазах мамы и стану не таким ужасным блудным сыном. Верил, что однажды я смогу петь и играть со знанием, что это — не на словах, а действительно дело моей жизни. Я верил во всё это ровно до той секунды, как в середине сентября около семи вечера в мою входную дверь не постучали. Я верил во всё это ровно до момента, как открыл её и увидел по ту сторону порога Джерарда — в той же самой джинсовой куртке, с влажно блестящими глазами и выражением растерянности на лице. Ох, блядь, и вот в тот миг я понял — я нихуя не справлюсь без него. примечания: * Флейринг – приготовление коктейлей в сочетании с элементами жонглирования или вращения бутылок и посуды. * Indeed – американский аналог нашего HeadHunter, сайт по поиску вакансий. * Green Taste – магазин веганских продуктов в Сан-Франциско. * Canyon Market – продуктовый магазин в Сан-Франциско с большим выбором растительной пищи и продуктов для веганов. * Кондоминиум – тип жилья для аренды, что-то вроде небольших по площади апартаментов с маленькой кухней и большим количеством общих пространств для всех жильцов. * «Самое удивительное при влюбленности (а это была влюбленность, ведь верно?) – совершенное безразличие к окружающим». Фрэнк цитирует «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вульф. * Crystal Castles, Robert Smith – «Not In Love» * Cavetown – «Devil Town» * Форест Хилл – район на севере Ньюарка, на границе с Белльвилем. * Nothing But Thieves – «Lover, Please Stay»
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.