ID работы: 9411071

Volksdeutsche

Гет
NC-17
В процессе
47
автор
Semitophilia соавтор
Размер:
планируется Миди, написано 27 страниц, 6 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
47 Нравится 35 Отзывы 11 В сборник Скачать

Где обучают русских танкистов?

Настройки текста
      Николай выдыхает тяжело и со свистом, когда две пары крепких рук бесцеремонно спихивают его на землю: задремал, устало прижавшись щекой к остывшему боку танка — так к родной земле приникал, жадно вдыхая ее напитавшийся порохом запах. А танк этот по ней ходил, и не было, казалось, Ивушкину иного удовольствия, кроме как ласково рукой огладить начищенную броню или застыть подле, напряженно вслушиваясь в тишину, представляя, как зарычит, заведется вскоре танково сердце, и тогда он непременно сможет…       С тем, что он сможет, Николай засыпал и просыпался — так лихорадочно, так навязчиво пульсировала в мозгу проклятая эта мысль. И вот теперь, буквально сдернутый с небоеспособной машины на землю, он крепко и желчно выругался, с ненавистью взглянув на своих надзирателей: приземление пришлось на истерзанную ногу, и пред глазами в мгновение разлилось багровое марево.       — Оставь, — бросил упрямо и зло, когда один из немцев весьма грубо взял его под руку. — Сам пойду.       В ответ что-то раздраженно, почти угрожающе гаркнули на чистом, исполненном ярости немецком — Николай бы и в иной ситуации не разобрал — в следующее мгновение фриц уже стоял к нему вплотную, презрительно именуя русского танкиста не то ничтожеством, не то ублюдком — он опять не понял.       Ивушкин весь подобрался, готовый в любое мгновение ответить на возможный выпад, но второй немец бросил что-то невнятное и тихое, и удара не последовало — Николай не понял ни слова, но, кажется, догадался, почему.       Шли действительно долго: не то ища любой повод вывести из равновесия своих конвоиров и отыграться за грубое обращение, не то и впрямь невыносимо страдая, Ивушкин припадал на ногу сильнее обычного и единожды даже останавливался, стреляя волчьим взглядом по сторонам.

***

      В кабинете у Ягера монотонно елозит, потрескивая, заезженная виниловая пластинка, единственная задача которой — не позволить ему окончательно поддаться выжигающей рассудок усталости.       Он скользит замыленным взглядом по очередному отчёту, докладывающему о состоянии n-ной операции, и устало трёт переносье: на сегодня этот будет последним.       Кабинетная работа — страшная пытка для того, чья душа рвётся на поле боя, но Клаус терпит, до скрежета стиснув зубы. Работа есть работа. Какой бы она ни была. Всё на благо великой страны.       Он ждёт появления Ивушкина как искру, способную оживить притупленное бесконечными документами сознание, вне зависимости от того, какую глупость в этот раз может выкинуть русский танкист, а потому чуть ранее вызывает к себе Эн.       Ярцева тихонько садится у граммофона, опуская огромные глаза в пол, и он не обращает на нее никакого внимания, краем уха слушая унылое завывание винила. Клауса раздражают любые звуки, если только, конечно, это не вой летящего снаряда.       Запыленная игла подходит к бумажному центру пластинки, и последняя останавливается, затихает уже насовсем. Ягер хочет раздражённо попросить переводчицу запустить ее заново, когда дверная ручка дёргается, и на пороге кабинета возникает Ивушкин — недовольный и напряженный, готовый, кажется, в любой момент вцепиться ему в глотку.       Когда Клаус медленно и крайне внятно спрашивает, почему так долго и не случилось ли чего в пути, Николай бросает в ответ сухое:       — Не на праздник шел, — в явном желании утаить произошедшее.       Этого он… Понимает. Не то говорит тот как-то особенно разборчиво, не то… Просто хочет понимать.       Ивушкин неохотно плетется к креслу напротив, неуклюже вытягивает травмированную ногу и долго возится, принимая удобное положение. Сегодня Ягер глядит как-то особенно, русскому танкисту вновь чудится тень печали, на мгновение отразившаяся в холодных светлых глазах, но он отмахивается от этой мысли раздраженно и быстро: с чего бы фрицу так смотреть?       — Ну? — спрашивает, впиваясь взглядом в чужие глаза, а после изъясняется на ломаном немецком. — Не готов танк еще. И будет нескоро. Мертвый он. Болеет. Ил. Понимаешь?       Клаус откладывает ручку, постукивает пальцами по столу и, не глядя на Анну, коротко отвечает:       — Это твоя работа.       Он говорит медленно и внятно, отчего-то желая, чтобы русский его понимал.       В ответ на тихую речь переводчицы лишь едва заметно хмурит брови, бросает что-то короткое и резкое, а после, отчего-то решив отослать Ярцеву прочь, перегибается через стол и спрашивает, не сводя с Николая взгляда непроницаемых глаз:       — Сколько еще ты намерен тратить мое время? Когда будет готов танк?       Тускло горит свет в кабинете; заскрипело кресло, проминаясь лощеной тканью, когда Аня, дернувшись, словно от резкого удара, подскочила и поспешила удалиться. Она не могла ослушаться приказа, но с ней ему, Николаю, здесь было спокойнее. Ивушкин отчего-то знал, что в ее присутствии Ягер не позволит себе лишнего, если так на то можно было сказать. В памяти до сих пор возникал сырой подвал, пропитанный запахом крови и смерти, сжавшаяся Аня, закрывающая руками лицо в тщетных попытках заслонить себя от творящегося там ужаса, и Клаус, что без единой дрожи в малейшем своем движении выставил руку, готовясь спустить курок.       Ярцева ушла, неслышно закрыв за собой дверь, и теперь в груди у Ивушкина холодом засвербило предчувствие неизбежного и неприятного. Николай склонил голову, поджал с исконно русским упрямством губы и исподлобья взглянул на Ягера: взгляд фрица цеплялся, так и норовил заглянуть внутрь изломанной и кровоточащей души.       Коля напрягается, пытаясь понять смысл сказанных ему слов. Он, помнится, мечтал выучиться на филолога, а после служить на благо родине и передавать свои знания еще не окрепшим умам. Жизнь сложилась иначе: вместо учебы — курсы молодого бойца, вместо парт и учебников — раскаленное чрево танка, вместо юных умов — циничные и жестокие монстры, которых у него язык не поворачивался назвать людьми. Ивушкин зубами скрипнул, желваки под бледной кожей заиграли, и злой взгляд в который раз за вечер уперся в холеное лицо напротив. Ух и плюнул бы он сейчас в эту фашистскую рожу…       — Не знаю, — недовольно отрезает Николай, коротко пожимаю плечами. Знает, что Ягер и без переводчика его поймет, знает, что не объяснить ему ни на каком языке мира, что за ночь танк не оживить, что душа у каждого из них имеется и вернуть ее в дышащее соляркой железное сердце непросто. А еще Николай всем сердцем немецкую речь ненавидит, упирается как мальчишка и без необходимости старается на этом языке не говорить. Слова эти, резкие и шипящие, кислотой изъели ему душу; сколько смертных приговоров ему довелось услышать, сколько загубленных жизней русского народа забрали они за минувшие годы?       Ивушкин решает вдруг смягчиться, топит в себе разбушевавшуюся злость, взгляд в сторону отводит и в уме прикидывает, сколько еще ему обещали ребята: день? Два? Он готов попытаться выбить фору хотя бы в сутки, лишь бы дать своим бойцам сил набраться перед боем, всю волю в кулак собрать и воплотить в реальность задуманное.       — Три дня, — с ужасным акцентом, совершенно нехотя произносит Ивушкин, пересиливая себя и желание прописать по фашисткой морде. Когда-нибудь он обязательно это сделает. Когда-нибудь, а пока…       — Быстрее не выйдет. Или сам чини, коли рук хватит, — с сухой улыбкой отплевывает Николай на чистом русском, наконец, успокаиваясь.       Ягер сдержанно кивает, мол, понимаю-понимаю, хотя на деле родная речь, изломанная чудовищным акцентом, звучит для него дико и чуждо; он едва заметно хмурится: Николая стоило бы обучить немецкому, покуда его барабанные перепонки еще в силах сносить эту пытку. Удивительно, как легко и спокойно он прежде реагировал на череподробящие звуки разрывающихся снарядов, и сколь невыносимыми теперь кажутся потуги русского объясниться.       Клаус резко одергивает себя: отвратительная затея. Ивушкину жить осталось от силы месяц, да и то, ежели за годы скитания по лагерям он не растерял сноровки и мастерства, потому любая трата времени на него стала бы нерациональной…       Нерационально, значит, бесполезно, бесполезно, значит, во вред — монотонным шумом сверлит его мозги. Так их учили. Все, что не несёт пользы государству — бессмысленно.       Молчание затягивается.       — Где ты учился? — медленно спрашивает Ягер — лишь для того, чтобы как-то прервать ставшую раздражающей тишину. «Это полезно, — убеждает себя штандартенфюрер. — необходимо. Необходимо знать, где обучают русских танковых асов».       Позже он запоздало думает, что без маленькой перепуганной переводчицы Николай едва ли разберет сложное, непонятное ему слово. Учился…       — Learn, — пробует Клаус: английский он знает практически идеально, ведь именно к такой войне их готовили изначально. Глагол, ожесточенный твердым немецким акцентом, звучит по-иному — странно и чуждо, и он, вздыхая, терпеливо пробует снова.       — Смотри, — устало произносит Ягер, для наглядности раскладывая на столе тонкие перьевые ручки. — Ты. Танк. Почему так хорошо?       Он выжидающе постукивает по столу перепачканным в синей пасте колпачком. Сегодняшний тон Ивушкина ему совершенно не нравится.       Тишина рассыпается, крошится на сотни мелких осколков, и Николай снова устремляет потемневший взгяд на немецкого офицера. Вглядывается в лицо, расчерченное сеткой уродливых шрамов, и все думает, пытается понять, что тот до него донести хочет. Какие-то слова Ивушкин все же запомнил — волей-неволей приходилось их понимать и анализировать, чтобы жить дальше. Конструкций сложнее тех примитивных, которые в мозгу солдатском улеглись, он не знал. Ох, была бы тут Ярцева, в два счета перевела бы сказанные немцем слова!       Нехитрые манипуляции начинаются спустя секунды после потупившегося взгляда танкиста. Он то ли взаправду не знал, что от него требуют, то ли искусно притворялся, чтобы ясного своего нежелания не показывать. Ручки и впрямь дают понять смысл озвученного Ягером вопроса. Ивушкин его, кажется, почти с самого начала уловил, учил ведь английский язык, готовился к поступлению в университет, что-то в памяти с того времени ещё осталось.       — Да потому что в крови это все! Тут! — Коля вперёд подается, кулаком о грудь свою бьет. Он говорит на русском, но отчего-то знает, чувствует, что Клаус и без переводчика его поймет. Потом на корявый немецкий переходит, обращая на Ягера пытливо-внимательный взгляд. Видно, рассмешил русского танкиста вопрос штандартенфюрера.       — Нет этого у вас. И не будет.       Под дулом пистолета бы никогда не сказал, где учили его: знал Николай, что немцы с городами делают. Слышал ужасные рассказы о тяжелой судьбе Ленинграда, хоть и вести до дальнего фронта тяжело доходили. Знал и никому такой страшной судьбы не пожелал бы. Ещё он понимал, что будет с ним после того, как танк жизнь обретёт да огнём в двигателе задышит. Знал, что если и не удастся попытать удачу, бежав, сгинет на поле боя под обстрелом врага. Сгинет и тайну эту, которую немцу никогда в жизни своей не понять, в братскую могилу безымянного солдата унесёт и в сердце своём похоронит.       Клаус досадливо дёргает уголком насмешливых губ: упрямый, значит. Видал он упрямых. Ивушкин, тот тоже поначалу упрямился, однако…       Штандартенфюрер знал множество незримых и вполне явных рычагов воздействия, потянув за которые, можно было с легкостью сломить, казалось бы, несгибаемую волю. В его власти оказалось все то немногое, что было дорого нахальному танкисту на жалком, пропахшем кострами клочке лагерной земли: маленькая русская переводчица с влажными, полными отчаянной тоски глазами, нескладная команда соотечественников, успевших натерпеться горестей от руки врага… Все это он мог бы отнимать у Николая по одиночке, медленно, или же разом, нещадно выбивая землю из-под чужих ног.       Заместо этого, вместо холодных и давно уже ставших привычными угроз, обыденно слетавших с губ местного начальства, Клаус (к удивлению для самого себя) объясняет, сильнее стискивая чернильный колпачок между пальцами:       — Это война. War. Понимаешь? Там, под Нефедовкой, должно было быть так: либо ты убиваешь меня, — он криво усмехается, чувствуя смутное, давно уже сделавшееся фантомным жжение в гладко выбритой щеке. — Либо я — тебя. Или же мы — друг друга. Но вот… — штандартенфюрер молчит, изучающим взглядом скользя по лицу застывшего напротив танкиста: вымученная, сочащаяся ядовитой ненавистью усмешка (как еще с губ не капает?), хитрый прищур светлых глаз — впрочем, совершенно иных, нежели у него самого… По лицу Ивушкина можно считать каждую эмоцию. Забавные они, эти русские, с их выразительными лицами.       Ягер молчит, мгновение подбирая слова, дабы наиболее доступным образом донести свою мысль, но не находит ничего более подходящего, нежели спокойное и простое «и вот ты здесь». Он ведет по столешнице ребром ладони, смахивая многострадальные ручки в забитый бумагами ящик.       — Твоя нога, — Клаус продолжает; серебряный колпачок указывает куда-то под стол. — Все должно было быть иначе. Голова, — мгновение он барабанит пальцем по собственному виску в надежде, что подобное объяснение избавит его от очередного устало-непонимающего взгляда.       — Или сердце, — ладонь скользит ниже, к собственной груди.       Странное русское «нет» штандартенфюрер знает очень хорошо. Он слышал его бессчетное множество раз: гордо-презрительное, полное лютой ненависти, срывающееся с уподобленных окровавленным ранам губ в сырых подвалах в ответ на требование признания; надрывно-отчаянное, снисходящее до хриплого шепота — вторящее щелчку взведенного курка парабеллума; исполненное ужаса, мольбы, страдания, боли… Слово обезумевших от ненависти и страха людей, теперь оно слетает с искривившихся в ослепительной злобе губ упрямого русского танкиста.       Ягер терпит. Терпит из последних сих, усилием воли заставляя себя подняться — не рывком, выплескивая прочь вскипающее ослепительно-багровыми волнами раздражение, а спокойно, с достоинством победителя. Ягер знает, что его личная война еще не выиграна, и оттого сохранять невозмутимое превосходство становится еще труднее.       — Нет, — негромко повторяет штандартенфюрер, удивляясь тому, как мягко может звучать иноязычное слово с сильным немецким акцентом. — Нет. Ты неправильно понял.       Он дробит мерным шагом темное пространство кабинета, исподволь наблюдая за застывшим в кресле Николаем.       — Мы убиваем, потому что это war, понимаешь? — с тенью холодной досады бросает Ягер. Сохранять остатки самообладания удаётся с огромным трудом.       Ивушкин следит за Клаусом почти неотрывно, и ухмылка медленно сходит с его губ, растворяется в преграде необузданного языкового барьера. Он с горечью думает о том, что смысл сказанных Ягером слов ему до ужаса очевиден, но понимание это вызывает у него лишь ежесекундное отторжение.       Алчная война утопила его страну в горе и крови, оставив женщин без мужей, детей — без родителей, разделив навсегда целые семьи. Как там матушка? Жива ли? Горько во рту стало, сдавило болью в груди, и Николай от невидимой этой боли поморщился. Нехитрое устройство войны ему было понятно, да только хотел ли он, чтобы сотни его соотечественников гибли в попытках защитить от врага свою Родину, чтобы тысячи от истязаний в концлагерях умирали? Никакой войной эти страшные действия вовек не оправдать.       Слова Ягера его вдруг разозлили: он бросил на него гневный взгляд, размышляя о чем-то своем. Не будь у Коли сейчас под руководством боевых товарищей, не будь в душе поселившейся Ярцевой, ударил бы кулаком по столу, да все, что о войне этой думает, выпалил бы в лицо фрицу на одном дыхании. Но он не мог. Не мог подставить тех, кто на него надеялся. В его руках находились их жизни, Николай был им обязан.       — Убиваете, — кивнул Ивушкин, задумчиво пробуя на язык новое, непривычное слово. Шумно выдохнул и качнул головой. Верилось ему — пока на русском говорить он может, не забудет о нем Родина.       — А зачем? Что ж вам, падали немецкой, в мире-то не жилось спокойно?       Непосильным трудом Коля себе спокойствие возвращает. Только выдыхает шумно и недовольно на часы настенные косится: пока они тут распинались, драгоценное время, за которое так цеплялся фриц, шло.       «С Ярцевой разглагольствовать будешь. Она тебя хотя бы понимает», — недовольно думает Ивушкин, вместе с тем зная — любое нахождение Ани в этом кабинете приближает их путь к свободе.       — Хватит, — отрезает он вслух, поднимается медленно, на трость опираясь; нога от долгого рабочего дня отзывается тупой болью. — Танк чинить надо. Время идет. Арбайтен пора, ферштейн?       Клаус едва заметно морщится, опаленной щекой чувствуя взгляд острых, туманной ненавистью полных глаз. Он вдруг останавливается, поражённый смутной тенью случайной догадки, дёргает уголком губ, крепко сцепляя руки за спиной. Жестокая ищейка на подкорках его сознания настороженно подбирается, ворчливо скалит смертоносные клыки, скребется настойчиво и упрямо: что-то не так.       Штандартенфюрер смутно качает головой: мозг неумолимо оплавляется после беспрерывной работы, не то отказываясь понять очевидное, не то упорно нашпиговывая его привычными, свинцовой тяжестью полными подозрениями.       — Иди, — задумчиво отзывается Ягер, против воли прислушиваясь к монотонному ходу часов. В голове стучит очевидное: действительно, зачем звал? О состоянии машины ему доподлинно известно и без Ивушкина.       Вот русский возится за его столом, пытаясь выбрать наиболее удобную точку опоры, неслышно чертыхается — или ему только кажется? — шероховато опирается на импровизированную трость. Клаус оборачивается, анализирующим взглядом окидывая чужую конечность.       — Болит? — сухо спрашивает спустя мгновение да так и сверлит светлые глаза напротив: стремится разглядеть эту пресловутую «русскую душу», заставляющую партизан свирепствовать, а солдат — не щадить себя. — Мешает работать? Так не пойдет, — он качает головой, словно бы выходя из лёгкого оцепенения, вновь меряет коротким шагом комнату.       — Танк нужен быстрее. Быстрее, Николас.       Из створчатого шкафа он выуживает штоф отменного виски, со стуком выставляет на стол пару стаканов.       — Пей, — говорит, а сам надеется, что у проклятого танкиста хотя бы немного развяжется язык и поубавится спеси. — Лекарство. Станет легче.       Ягер криво усмехается, и в следующее мгновение на губах его вновь змеится ухмылка. Под этим взглядом исполосованная сетью глубоких шрамов щека и впрямь начинает мучительно гореть, словно б и не было ни этих лет, ни страшного падения, ни стремительного взлёта.       Вопрос, заданный Ягером, вызвал у русского танкиста удивление, мимолетно промелькнувшее на уставшем лице. Отпустит он его сегодня или нет? Сколько ещё мучить будет словами непонятными, допытываясь до желанной информации?       Нога? Болит, конечно болит, да только за все это время столько боли Коля на себя принял, столько мук от нечеловеческой жестокости и истязаний испытал, что оно теперь казалось ерундой. Болело иногда сильнее обычного, но работать он все равно продолжал, от поставленного для себя и боевых товарищей курса не отклонялся, поэтому на вопрос фрица Ивушкин только покачал головой и произнёс тихое русское «нет», что пару мгновений назад сам Клаус пробовал на язык.       — Николай, — сдержано поправляет танкист, искаженную форму имени своего услышав.       Проклятое «быстрее» перед глазами алым бельмом мелькает. Ивушкин все так же хмур и немногословен, все тем же волчьим взглядом следит за расхаживающим по кабинету Ягером, а в голове своей его спрашивает: «Куда торопишься-то? На тот свет, что ли?» Сгинуть на этой войне всем успеется.       — Нет, не мешает, — тяжело произносит Ивушкин, потому что в глубине души своей боится, что Ягер определит его в больничный блок. На лазарет и то, что принято называть госпиталем, это мало похоже — условия чуть лучше, чем в обычных бараках, где пленные жили: на холодном земляном полу матрацы, набитые сеном, а на них — люди. Больные, истощенные и обессилившие. Каждую ночь кто-то умирал, и каждое утро оцепеневшие тела как мешки или звериные туши выволакивали на улицу, протаскивая перед живыми. Ивушкин насмотрелся на этот ужас вдоволь — больше не хотел, и, даже если б нога его отрывалась, ни за что в том не сознался бы, только б снова не слушать стоны умирающих.       Однако ссылать его в лазарет никто не собирался. Напротив, перед ним вдруг оказались два стакана, наполненные янтарной жидкостью. От пряного запаха благородного напитка голову едва ведёт. Коля и не помнит, когда выпивал что-то добротнее рыковки. Кажется, было это ещё на линии фронта в одной из глухих русских деревень промозглой осенью, когда враг ненадолго отступил — не готовы были немцы к русским холодам. Пели песни они с товарищами тогда под аккомпанемент аккордеона, старшина стихи свои читал, и один из них до сих пор урывками в памяти Ивушкина вырисовывается. Лекарство, значит?       Николай сначала смотрит недоверчиво, отказаться хочет, мол, на работе не пью, но понимает, что от этого ещё хуже будет, видит улыбку немца, к столу медленно подходит и стакан в руки берет, на пойло янтарное косится, думает о том, что, может, хоть выпив, уйти скорее получится.       Он голову вскидывает, улыбается и руку со стаканом поднимает:       — Да когда ж у тебя уже печень-то лопнет, родной?       Ягер удовлетворённо кивает, щуря льдистые глаза в бессознательной попытке разгадать чужой замысел. Эта война превратила их в расчетливых изощренных ищеек с натянутыми струнами вместо жил: стоит только задеть — оборвутся, заставляя наброситься, подмять под себя, изорвать, уничтожить. Стереть с лица земли все то, что так или иначе встало на пути у великой империи.       Он подозревает. Подозревает здесь всех и каждого, на чьём левом плече не умастился ширококрылый орёл, а грудь или горло не венчает крест — он знает, что Ивушкин никогда не преклонит колена, никогда не опустит головы, а потому дышит глубже, а смотрит пристальнее и жёстче.       Но мягкая дымка алкоголя туманит разум и приятно обжигает горло — чётко очерченная линия плеч штандартенфюрера смягчается, расслабляясь, и он залпом опустошает стакан, смутно кивая русскому на чуждый, совершенно непонятный тост.       Однако даже после этого Ягер не перестаёт напряженно думать, будто бы по наитию чувствуя близость свежей крови — правда, чьей? Этот вопрос проклятым буром дробит его мозги, и Клаус не опускается в кресло — снова монотонно ходит по комнате, бесконечно просчитывая в своей голове: что можно сделать в танковом ангаре за трое суток?       Он молча приближается к онемевшему граммофону, задумчиво ставит запыленную иглу на виниловую поверхность, — пластинка глухо потрескивает, крошечные пылинки кружатся перед его остановившимся взглядом, — и сочный баритон разносит по кабинету звуки какой-то старой оперы. В очередной раз. Чтобы он, Клаус, не терял бдительность. Чтобы он не спал.       — Ты можешь идти, — спустя несколько мгновений выдаёт Ягер, продолжая сверлить проклятую пластинку заледеневшим взглядом. Что-то происходит, что-то пожирает и тревожит его сознание, но он не в силах понять этого. И, что самое страшное, — не может это остановить.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.