Записки моей Родины-Матушки

NC-17
В процессе
66
2
автор
Размер:
планируется Макси, написано 544 страницы, 188 117 слов, 41 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
66 Нравится 72 Отзывы 20 В сборник

6.5 Боль

Настройки
—…Усиленная эвакуация предприятий и государственных органов из города активно продолжается. Силы защитников столицы на исходе. Кончаются патроны, топливо, свежие пополнения не поступают, — мрачно докладывал командир Степаненко, боясь взглянуть на Верховного Главнокомандующего. — Поступит позднее, — вмешался Жуков, — а сейчас важно продержаться, зубами держаться за каждый дюйм родной земли, — Георгий Константинович сделал паузу, в надежде встретиться с одобряющим взглядом Иосифа Виссарионовича, но тот упорно погрузился в свои мысли, при этом всматриваясь в карту на стене, так что не известно было слушал тот или нет. — Голованов присутствовал в Ставке Верховного во время очередного доклада штаба фронта. Комфронтом, пытаясь перекричать артиллерийские разрывы, орал в трубку, что ситуация критическая, — продолжал настаивать Степаненко. — И что предлагаете делать, товарищ Иван Никифорович? — Нужно отводить штаб фронта за Москву, а командный пункт перенести с линии соприкосновения с противником в одно из укрепленных зданий на окраине Москвы, — вполне осмысленно произнес генерал-лейтенант. И вдруг Сталин выпрямился, спокойно вздохнув и сведя слегка поседевшие брови домиком. Ни Жуков, ни Степаненко не произнесли ни слова, а ждали, когда Главнокомандующий все осмыслит и произнесёт слова, которые в любом случае будут таить в себе опасность: либо приказ об отправке на фронт, либо о расстреле. — Товарищ Жуков, а у Вас там лопаты есть? — спросил он невпопад. Георгий Константинович несколько опешил и после секундного ступора ответил: — Какие лопаты, товарищ Сталин? — Саперные, совковые, не имеет значения, — раздраженно пояснил Иосиф, — Так есть? — Так точно, товарищ Сталин. — Это хорошо, товарищ комфронтом. Это очень хорошо, — растянул Главнокомандующий, поворачиваясь лицом к боевым товарищам, — И я надеюсь, что и вы имеете при себе несколько лопат, товарищ Степаненко. Информирую Вас, что принято решение ГКО о продолжении работы Ставки в Москве, если Вам по какой-то причине не доложили. И остальным товарищам в штабе, которые продолжают сидеть в танке, передайте: если ещё раз услышу разговор про отступление, сдачу Москвы — прикажу взять любую лопату в руки и выкопать себе братскую могилу! — Виноват, товарищ Сталин! Виноват! — запаниковал Иван, — Я… — Ступайте. Разговор окончен. Не прошло и минуты, как Иван Никифорович принялся убираться вон и вдруг, уже пребывая в нескольких сантиметрах от двери, та отворилась, заставив командующего застыть на месте. — Входите, Мария Юрьевна, — бросил Сталин, даже не смотря в сторону двери. — Иван Никифорович, — кивнула генерал-майор, входя внутрь и насмехаясь над тем, как комдив тут же выбежал вон. — Здравия желаю, Москва, — поздоровался Жуков, потирая переносицу. — Опять людей пужаете, товарищ Генералиссимус? — перевоплощаясь из человеческой формы упрекнула столица, плюхнувшись в кресло. Сталин усмехнулся: — А я бы сказал: «У-у-у… тревожные вести из дома?», — а после тихо рыкнул, сцепил руки за спину и зашагал туда-сюда по кабинету. — Иосиф Виссарионыч… — не выдержал заместитель Верховного Главнокомандующего. — Я останусь в столице. Даже не надейся, — отмахнулся коммунист, — Тебе предлагаю альтернативу вернуться в осаждённый Ленинград или докладывать по настоящему стоящую информацию, — пробубнил Иосиф, комкая в руках оставленный после себя документ Степанова, — А не план эвакуации из столицы! — Я и не предлагаю уезжать, — смирился Жуков. Садясь в кресло, он смотрел, как Иосиф многозначительно хмыкнул, остановившись на секунду, и снова зашагал взад и вперёд. — Прекрасно, товарищ. Очень хорошо. Ты на пути к тому, чтобы говорить то, что я хочу от тебя слышать, — оптимистично опустился в кресло Главнокомандующий, — Приказываю спорить, дополнять, отрицать в конце концов. Я тебя слушаю. На секунду Георгий позволил себе улыбнуться, подходя к огромной карте европейской части Советского Союза, изрисованной черточками, стрелками и тд. — Итак. Фронта обороны на западном направлении практически отсутствует. Образовалась ничем не заполненная большая брешь — вот тут — которую нечем закрыть, так как резервов — нет. И, как бы больно не было признавать, все пути к Москве по существу открыты. — Открыты… — мрачно повторил Сталин, снова погрузившись в себя. — Однако, — продолжила Москва, подойдя к Жукову, — немецкие танки, держащие советские части под Вязьмой, на столицу не идут. Пока к городу поступают мелкие группы. — Однако и это рано или поздно прекратиться и вся группа армии Центр двинется в сторону столицы, — мрачно проговорил вождь, закрывая лицо руками. — Нужно заново оборонять стены города, дождаться резервов. С Дальнего Востока поступает артиллерия для укомплектования Можайской линии обороны и… — Здравия желаю, — вошёл в кабинет Санкт-Петербург, не в самом лучшем расположении духа. Войдя, тот не сел — плюхнулся в кресло перед вождём. — Тревожные вести из дома? — спросила Москва, увидев что Сталин возвёл глаза к потолку, — Ну а ты, как расцениваешь ситуацию? — Как тебе сказать: радио отключили, энергии нет для света, люди умирают от голода и отстрелов, — признался Ленинград, — А в остальном… держусь. По-крайней мере радует то, что мы продержались отведённые нам 4 месяца. — И продержимся, — прошипела Москва, — Вот увидите, немец ещё пожалеет о содеянном. — Пока что я не особо чую это, — помрачнел Иосиф, — Меня несказанно радует ваш оптимизм, но прошу меня простить — разделить его я не могу. — Кстати об оптимизме, — вздохнул Ленинград, катая по столу графитовый карандаш, — У меня затаилась одна хорошая новость. — Смотря что Вы называете «Хорошей новостью».       — Обижаете, Иосиф Виссарионыч! — воскликнул пятый голос, заставив вздрогнуть от неожиданности остальных собравшихся. И их шок был вполне оправдан, потому как в дверном проеме стояла никто иная как СССР, собственной персоной. Спрятав бинты под новую выглаженную рубашку, опираясь на коричневую трость, она стояла опустив глаза, пытаясь скрыть любопытство, нервозность, усталость одновременно с счастьем за маской стойкости и спокойствия, хотя еле заметный тремор правой руки вместе с напряжённой спиной все же пытались выдать ее бессонницу. Отчетливо видно, что эти несколько дней ожидания прошли мучительно, однако коммунистке это сейчас не мешало. — Хотя, знаете, я бы тоже не спешила относить себя к категории «Хорошая новость». — Вот мерзавка… — протянул Сталин, отворачиваясь от неё, чтобы спрятать в темноте подступающую улыбку. — Боже! Союз! — встал Жуков, снимая головной убор, а после рванул к подруге и стиснул ту в жарких объятиях. — Ей-ей, полегче! — шикнула Совет, слегка освобождаясь от цепей, — Больно, больно! — сказала Союз в шутливой форме, и даже усмехаясь, но и этого стало достаточно для того, чтобы Георгий Константинович отпрянул назад. Они обменялись шустрыми взглядами. Испуганные серовато-синие кристаллики и успокаивающие светло-зелёные малахиты. Только спустя секунду Союз осознала, что все это время рука Жукова лежала на ее спине, где покоился толстый слой бинтов, скрывающие страшные швы. Ещё мгновение, и в его глазах проскользнуло осознание. Его запавшие от усталости глаза округлились и только Заместитель Верховного Главнокомандующего раскрыл рот, как вдруг его опередил тихое, хриплое: — Потом. Все потом. Жуков вопросительно хмыкнул и нахмурился, когда дальше последовал лишь напряженный вздох собеседницы. И нахмурился еще сильнее, наконец заметив легкую дрожь, сотрясающее тело державы, которое только потом отпустил, обменявшись одобрительными улыбками. Союз отстранилась и все не могла повернуть голову на ожидающего Сталина, потому что поняла — почувствовала — что-то было не так. — Я знаю что ты хочешь сказать, — начала Союз, сглатывая, — «Как я могла?». «Я ведь говорил!»… Но ведь, я здесь, так что я своё обещание сдержала. Все хорошо, ты знаешь? — неуверенно спросила она. Сталин молчал. —…Я догадываюсь, что ты испытал. Что подумал обо мне. Но я… но я подумала, что удача будет на моей стороне, что все обойдётся иначе. Но мне правда нужна была правда, — прошептала Совет, склонив голову вниз. — Я ошибалась, теперь я это поняла. Но… Пожалуйста, скажи хоть что-нибудь, ругайся, кричи, обвиняй, но только не… И каково было ее удивление, когда вместо обвинений, серьезных выводов и напряженного тяжелого взгляда Сталин аккуратно прижал хрупкое тело СССР к себе. Коммунистка от неожиданности выронила свою трость. — Мы просто не на крыше. — Да, я так и поняла. — Теперь будешь отправляться только на те операции, на которые я тебя пошлю, — пробурчал Главнокомандующий. — То есть — «никуда»? — Никуда. И никогда больше. *** — Значит так, — перебила СССР, сжимая телефонную трубку чуть сильнее, — Если вы хотите, чтобы вас оставили в занимаемых должностях, я требую! — приглушенно ударив кулаком по столу, процедила Совет, — прекратить преступные атаки в лоб населенного пункта; прекратить атаки в лоб на высоты с хорошим обстрелом; наступать только по оврагам, лесам и мало обстреливаемой местности. Я ясно излагаю? Конец связи. Когда связь оборвалась, оповещая об этом короткими гудками, Союз вскинула голову, падая на спинку кресла обняла себя, перед этим положив трубку аппарата. Раскачиваясь туда-сюда СССР пыталась унять дрожь. Во рту пересохло и накопилось столько слизи, что ещё некоторое количество времени и Совет задохнется. — Черт, только не… — прошептала Союз, узнавая в себе приступы панической атаки. Все симптомы на лицо: боль в груди, затруднённое дыхание, учащённое сердцебиение, повышенный пульс, головокружение, онемение конечностей, затуманенность сознания и самое главное это ощущение страха и паники. Союз засмотрелась на дрожащую руку, которую пришлось сомкнуть в кулак. И не выдержав, коммунистка провернулась на 180 градусов и нараспашку раскрыла дверь на балкон. Облокотившись на перила, держава шумно, но неторопливо втягивала в себя вечерний городской воздух. Москва, готовящаяся к обороне, уже мало напоминала полный жизни столичный город: зенитные пушки, смотрящие в небо, серые аэростаты, висящие над городом, баррикады и противотанковые ежи на улицах, оконные стекла, заклеенные полосками бумаги. Ночью огромная столица погружалась во тьму. «Свет в окне — помощь врагу», — предупреждали москвичей плакаты противовоздушной обороны. И в тот момент, когда казалось, что самое страшное для Москвы уже позади, в городе началась паника. Ещё 15 октября были вывезены ЦК партии, большинство министерств, посольства иностранных государств. А на следующий день часть предприятий города закрылось, готовясь к эвакуации. Многие рабочие остались без работы. Прекратил работу метрополитен и его начали готовить к взрыву. Из парков не вышли трамваи, закрылись магазины, улицы, ведущие на восток, заполонил автотранспорт, из разных частей города потянулись толпы людей, вражеская авиация усилила налеты на столицу, активизировались шпионы, диверсанты, провокаторы, начались грабежи. В городе распространился слух о том, что Москву сдают немцам. Обстановка требовала крайних мер. — «Товарищи!» — гласил по радио голос секретаря ЦК, МК и МГК партии А. С. Щербакова. Хоть и громкость радио была невысокой, его голос разносился во все стороны и даже на балконе коммунистка не смогла от него отделаться, — «Враг, немецко-фашистский захватчик, не останавливаясь ни перед чем, не останавливаясь ни перед какими потерями — поставили себе целью до наступления зимы, во что бы то ни стало, какой угодно ценой добиться успехов. Опасность для нашей Родины усилилась, нависла опасность над родной Москвой. Перед лицом этой опасности большевики московской организации обязаны сплотиться как никогда, встать стальной стеной, организовать и повести за собой трудящихся — превратить Москву в неприступную крепость. Сейчас, как никогда нам нужно время. Каждая секунда драгоценна. Каждый выигранный бой, каждый сантиметр выбитый у врага нечеловеческими усилиями даст возможность подтянуть войска к Москве. Нашей стране, нашей партии приходилось не раз переживать трудные, тяжелые и опасные времена. Были дни в 1919 году, когда враг брал Орел, подходил к Туле, стоял у стен Петрограда — но партия и страна не дрогнули, а перед лицом опасности сплотились, удесятерили усилия и отстояли революцию, отстояли Родину!» — заслушавшись, Союз повернула голову и застыла, глядя на радио за стеклом, не прекращающее вещать речь Александра Сергеевича, — «А ведь мы во много раз теперь сильнее, чем были тогда. В грозные дни 1919 года Ленин говорил трудящимся: «…  — «Бейтесь до последней капли крови, товарищи, держитесь за каждую пядь земли, будьте стойки до конца, победа недалека, победа будет за нами», говорил он. Тебе-то откуда знать, Александр Сергеевич? — выключив радио, пробормотала СССР, вернувшись в кресло, но не поворачиваясь к столу. В течении дня, силами НКВД, в городе был восстановлен порядок. Москва была объявлена городом на осадном положении. Везде выставили посты, проверяли документы на вывозимые ценности, по приговору военных трибуналов многих паникеров расстреливали, всех уволенных вернули на работу, а по городу висели огромные афиши с концертами. Говорить об успехе — мягко сказать, было преждевременно, хотя и в столице был наведён строгий порядок. Лозунгом того времени стал «Ни шагу назад» и Жуков приводил этот лозунг в жизнь самыми жёсткими мерами. «За невыполнение приказа об обороне города Руза и самовольный отход с занимаемых позиций командира дивизии Герасимова и комиссара Шаталова расстрелять» — гласил ещё неподписанный приказ на рабочем столе советского вождя.

Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощённые народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей.

Несмотря на то, что сегодня лишь вторая половина ноября, было холодно. О чем уж говорить — выпал снег, а зима уже предвещала аномальную температуру впервые за сотню лет. Папка, некогда бывавшая в руках, полетела к черту, а взгляд сразу зацепился за ушанку, лежащую на софе. Но держава, вздохнув, вернулась на балкон, снова погружаясь в собственные мысли.

«Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойными этой миссии! Война, которую вы ведёте, есть война освободительная, война справедливая. Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина! За полный разгром немецких захватчиков! Смерть немецким оккупантам!»

«Да здравствует наша славная Родина, её свобода, её независимость! Под знаменем Ленина — вперёд, к победе!»

Сталинград — глубокий тыл, но в цехах и на полигонах Сталинградского тракторного завода шла напряженная работа. В тяжелых боях лета 1941 г. Красная армия терпела поражения, но приобретала опыт. Частью этого опыта стало обучение танкистов прямо на заводах. Если раньше даже мелкие поломки приводили к тому, что экипаж на марше просто бросал танк, то теперь бойцы получали Т-34, за сборкой которого следили с первого дня и могли сами устранить многие неисправности. Командиром одной из сформировавшихся в Сталинграде танковых бригад был сорокаоднолетний полковник М. Е. Катуков, дело которого совсем недавно крутила в руках советская держава. Его танкисты были людьми молодыми, но уже обстрелянными — они прибыли в Сталинград из чудом вырвавшейся из окружения под Уманью танковой дивизии. Учеба и подготовка к боям стали своего рода тактическим экспериментом. При каждом вдохе, наружу вырывается густой пар. Но каждый раз как только СССР наблюдает за ним понимает, что ей жарко, невыносимо душно и противно. Даже холодный ветер, снежинки, падающие ей на разгоряченное лицо коммунистки, не помогали от слова совсем. Нигде кроме как на улице стоять невозможно. Сидя за столом, прохаживая по коридорам, застревая в любой из возможных комнат Союз начинало колотить, разъедать, мучить. Русская начинала задыхаться от неконтролируемого страха, руки, не способные даже на то, чтобы держать ручку, тряслись из-за неоправданной тревоги. И везде, где бы та не находилась, первым делом Совет открывала окно. Всегда. Везде. Почему-то именно сейчас стало настолько невыносимо, что хотелось плакать. Освободиться от груза любой ценой, но все эмоции, бурлящие внутри, выветривались, словно их никогда не было. А когда осознаёшь, что снова накатывает паника, сдерживаешь рвотный рефлекс, чтобы после снова забыть о том каково это, ощущать эмоции, кроме страха. Упав головой на руки, СССР многострадально зарычала, надавливая на лоб, глаза и виски, растирая их, рвя на голове волосы, не спрятавшиеся под повязкой и резко выпрямилась, ударив кулаками по перилам. Нужно работать. Союз вернулась в кресло и прошлась взглядом по захламлённому столу. «Вечереет. Надо бы лампу зажечь» Но только нога выскользнула из-за стола в сторону лампады, как боль прошлась по всему телу, сковывая и парализуя. «Что ж, с улицы довольно неплохо светит» Вдруг раздалось какое-то тиканье. Ритмичное, ровное и настолько громкое, что виски сводило к центру, завязываясь в железный узелок. Держава попыталась растереть их, придавив их двумя пальцами каждой руки, но стук сводил ее с ума, не давая сосредоточиться на делах. «Должно быть часы» Одним рывком механические настольные часы полетели в стену. СССР задержалась взглядом на месте соприкосновения прибора со стеной. И только спустя несколько минут, когда из коридора послышались чьи-то шаги, ускорившие свой шаг именно у русской двери, коммунистка вспомнила: «Соберись. Хватит отвлекаться» Бумаги. Бумажки. Бумажонки. Среди хлама на глаза попалось дело некого офицера А. Ф. Миллера. На его личном деле, прямо на первой странице в верхнем правом углу было написано до жути знакомым почерком: «Преданный человек. В звании восстановить, по службе не ущемлять» «Сталин» — тут же промелькнуло в голове советской державы. Отложив дело в сторону для дальнейшего изучения, Союз продолжила подписывать бумаги. Документы. Отчеты. Телеграммы. Снова документ. Приказ. О, письмо. Бумага. Прик… Письмо? Покрутив его в руках, Совет не поверила своему глазу. И не раздумывая ни секунды, она разорвала конверт, доставая пожелтевшую бумагу с неровным и чередующимся почерком: «Здравствуй, дорогая Мама, Руки наши дрожат от посетившей нас новости. Ты нашлась, ты с нами. И это великая радость и сила для нас. Любимая Мама, прости нас! Прости, что мы не смогли стерпеть невыносимую боль от разлуки с тобой. Страх — самое страшное чувство на свете, но и вместе с этим — толкающее к поступкам. Прости, что не смогли дождаться твоего разрешения. Прости, что ослушались и отправились на фронт. Прости, что не писали. А потому исправляемся и пишем тебе, тая глубоко внутри надежду на ответное письмо. Как хочется почитать в свободную минутку Твоё письмо, потому что его писала именно Ты. Хочется услышать твоего мудрого совета или просто услышать твой голос, который мелькает у нас в голове во время боев. Как вспомнишь Тебя, увидев твой силуэт еще становишься злей, еще больше желания сделать больше, бить сильней эту гадину, посмевшую напасть на Тебя. Спасибо, милая, за то, что сбежала. Мы принесём тебе на золотом блюдце эту победу, Мам. Мы, весь советский народ, во главе которой являешься ты. Мы все куём победу, кто больше, кто меньше, но мы сделаем это. Любой ценой. Конечно, жаль умереть, но и в тоже время хочется умереть, если смерть приблизит час победы. Любимая Мама, дела наши хороши. Только давно не получали писем от Коли, да и сами давно ему не писали. Слышали, как он летает над нами, а после исчезает помногу дней и снова летает на своей Пе-2*. Да и от Камиля пока вестей нет. Как Твои дела, Мама? Как, Мамочка, твое здоровье? Пиши нам больше и чаще. Крепко целуем Твои Рома и Лена» Лёгкие свело судорогой и Союз, вновь переживая приступ удушения и тошноты, на автомате судорожно выпрямилась, развернулась в кресле, подставляя лицо под прохладные струи воздуха. Сжав письмо в руках, держава расцеловала место подписи России и Беларуси, после прижав бумагу к сердцу. Она закрывает глаза всего на секунду, потому что стоит ей вновь увидеть темноту, как страшные картинки становятся ярче. Она мелко вздрагивает и понимает, что наступает вторая паническая атака за день. «Это определенно не нормально.» Она поворачивается к столу, потирая переносицу и растирая руки, чтоб те не онемели. Каждое движение кажется нереальным, заученным, механическим. Тишина начинает больно бить по ушам, но в это же время любой шорох натягивает нервы в струнку настолько сильно, что ещё миг и они порвутся. Сознание уже не пытается коварно воспроизводить те воспоминания, которые СССР хотела бы навсегда лишиться, не пытается подбрасывать все новые и новые нежеланные мысли. Они просто застряли где-то между, кружатся в водовороте теней и криков, и каждую секунду падают все ниже в болезненную апатию. В таком вот положении и состоянии коммунистка проводит час, затем следующий, а под конец третьего даже не замечает как в стертых ладонях оказался револьвер… «Но ведь все уже позади!» — кричал внутренний голос, — «Самое худшее прошло.» «Но судьба известна тем, что крайне жестока.» — твердил второй. На глазах разворачивался 1917 год, когда судьба решила подшутить над Российской Империей. Настала очередь Союз расплачиваться за грехи. И прямо сейчас, когда немцы бегут от Москвы, когда какие-то жалкие 8 км отделяли их от ее стен, прямо сейчас, Совет могла положить этому конец. Сейчас, когда вес оружия так привычно и удобно располагается в ладони, когда до долгожданного покоя остались жалкие минуты. Застрелиться? Вот так просто? Прямо сейчас? Нет, для этого Союз, со всей ее знаменитою строгостью и скромностью, была слишком себялюбива, да и как бы она сама выразилась «кишка тонка». Когда она узнавала об очередном командире, пустившего пулю в рот, только чтобы избежать позора или плена, то постоянно удивлялась, ведь решиться на самоубийство легко. Но вот приставить дуло пистолета к голове, ощущать этот пронизывающий холод оружия у виска, чувствовать, как рука трясется от напряжения, а в горле моментально пересохло — это другое. Чтобы выбить себе мозги, нужна большая смелость или абсолютное отсутствие гордости. И к счастью, таковыми качествами СССР не могла похвастаться. Спасением стало внезапное пробуждение рассудка. Союз вздрогнула, выбрасывая револьвер на стол, встала из кресла и отошла подальше настолько, насколько это возможно. «Это определенно не хорошо» Когда адреналин после неудавшегося самоубийства сошёл на нет, накатила неприятная сонливость, но русская точно знает, что уже не уснет. Даже в своём тёплом серо-стальном свитере ей становится холодно так, что температура в том подвале показалось райским курортом. Держава стоит так слишком долго. Слишком долго для того, чтобы не думать ни о чем лишнем. Совет в двадцатый раз обводит взглядом груды неразобранных документов на столе, даже не пытается задуматься о том что как потом это ей обернётся, но это не помогает. Не поможет. Картинки упрямо проникают в мысли. Оружие, взрывы, кровь, крики. Адская боль в правом глазу, а со спины будто кто-то сдирает кожу, которой уже нет. Страх, заставляющий глаза слезиться, а сердце вновь спотыкаться в ритме. Грудную клетку наполняет щемящий дискомфорт, кажется, что еще мгновение — и все его органы рухнут куда-то вниз, и она окажется там, на войне, где дети в любой момент могут погибнуть, по ее вине. Где Смерть твоя самоназванная подруга, а Боль — постоянная спутница. Во всей этой суматохе, только единственное решение оставалось правильным. Закрыв балконную дверь, Совет выскочила из кабинета, натыкаясь на пути стоящих зевак, но сейчас, стране было абсолютно плевать на то, кто они, как на неё смотрели и что думали. Главное: это добраться на нужный этаж. Эгоистично, но правильно. Открыв дверь так сильно, что та чуть не вылетела из петель, Союз без разрешения ввалилась в комнату, краем уха услышав: — Союз, черт бы тебя побрал, ты когда-нибудь сведёшь меня прямиком в могилу! — но держава лишь горько усмехнулась и, промолчав, упала на дверной проем, закрыв глаза, — Будешь потом плакать. — Обязательно. И носовой платочек не забуду, — пропищала она. — Угу, — промычал Ленинград, — Ты что-то хотела, раз явилась… вот так? — Совет продолжала молчать и только сейчас Петроград заметил сбивчивое дыхание и дрожь не только в руках, но и во всем теле. Дверь захлопнулась так оглушительно, что стены зазвенели, а Союз мучительно завыла, сотрясаясь ещё сильнее, — Ты меня пугаешь, — занервничал Северная столица, вставая и начав медленно приближаться к русской, — Что случилось? — Боже, у тебя тоже холодно, — прошептала СССР. — Нынче зима, что уж поделать… — встав из-за стола, смирился Санкт-Петербург. — Так закрой окно, — легкомысленно выкинула Союз. — А если налёт? Или ещё что похуже? — Я посмотрю в окно, — сказав это, она воплотила свою мысль в реальность, — и тебе об этом сообщу. Город приблизился к державе, но все еще боясь дотронуться до неё, и длинно выдохнул: — Все плохо. — Это был не вопрос, — промычала коммунистка, не смея взглянуть на северную столицу. — Я знаю, — мягко произнёс Ленинград, — Что случилось? — спросил он. Страна занервничала, раскрыла рот, но потом выдохнула весь воздух из груди и упала головой на дверной косяк. — Давай сядем? — предложил Ленинград, выпрямляя руку и заводя ее за спину коммунистки, — Я налью тебе воды, ты успокоишься и расскажешь мне о… — Нет! — выкрикнула СССР, ударив руку Санкт-Петербурга, которая едва заметно коснулась спины, — Не трогай меня. — Ладно! Ладно… И в следующую же секунду он понимает, что чертова вода и все формальности отменяются. Что все очень плохо. Санкт-Петербург на многолетнем опыте знал, что сейчас видит пред собой, вот только он никогда бы не подумал, что жертвой станет его любимая Саша. Но он не последний дурак и сразу подметил странную, неподвижную позу, что ее хрупкие руки, кажущиеся ещё более маленькими из-за толстых рукавов свитера, дрожат, что вся Союз в целом мелко дрожит от холода, но предпочитает оставаться на месте, чем согревать себя простыми телодвижениями, ее туманный взгляд, пронзающий воздух или оконную раму впереди неё, огибая и отстраняясь от Петрограда. Санкт-Петербург сразу понял, что случилось с Союз. С его маленькой Сашей. Ее затянуло куда-то вглубь губительных воспоминаний и мыслей, и она никак не может вынырнуть на спасительную поверхность. Ленинград шумно выдыхает и осторожно двигает коммунистку к стулу. Посадив ее, он сел на стол, напротив, проверяя на наличие новых царапин или ушибов. И сразу отсек мысли о предложении перебраться к ней, потому как если бы Союз могла, она бы не стала церемониться и позвала Петербурга к себе. Да и вообще в другой раз держава бы стала возражать, грубить, шутить, все что угодно, изучая чужое тело глазами и сквозь безобидные беседы узнавала бы о делах городов. Но сейчас… Сейчас она даже не двигает этой пустышкой вместо глаза. Может, страна даже не услышала ни шагов, не заметила перемещения в другую часть комнаты. — Господи, Саша… Почему ты не позвонила мне? — он мягким, но уверенным движением накрывает ладони коммунистки, бетонно сведенные вместе, поражаясь тому, насколько холодные у той руки, — Почему не написала? — Ты был занят, — бесцветным голосом отвечает Совет, продолжая сверлить пуговицы на мундире Северной столицы. — Тебе-то откуда знать? Вряд ли ты поняла это, применив дедукцию, правда? Город понимает, что его попытка хоть чуть-чуть поднять градус атмосферы вокруг Союз провалилась, ведь ни один мускул не дрогнул на ее лице. Она до сих пор даже не посмотрела на Петербурга, от чего тот понемногу начинает впадать в панику. — Саш, посмотри на меня, — Ленинград вовлекает свою вторую руку, берет ее ледяные руки в свои и сжимает, желая согреть хоть чуть-чуть. Хоть чуть-чуть успокоить, вселить капельку чувства защищенности, — Пожалуйста. Совет нехотя вздыхает, прикрывая глаз и спустя вечность посмотрела на друга. В ее зелёном глазу бездонная усталость и апатия. Она смотрит в лицо петербуржца пару мгновений, пока тот пытается прочесть как можно больше в ее глазах, и опускает голову, переводя глаза на руки, словно чего-то стыдится. — Эй, — город легким движением руки, оставив вторую мягко сжимать руки Саши, приподнимает ее подбородок, заставляя снова посмотреть на него, и проницательно, так, как умеет только он, шепчет: — В чем дело? Его рука уже невесомо гладит державу по щеке, пока та упрямо избегает контакта глаза в глаза. СССР высвобождает одну руку и накрывает ею руку Ленинграда на своей щеке. Ее не назовешь теплой, но она уж точно не такая ледяная, как ее собственная. Но даже это кажется лишь быстрым светлым проблеском в снова накатившей темноте. — Не хочу, чтобы кто-то видел меня… такой, — коммунистка произносит слова едва слышно, будто ей не хватает сил, чтобы увеличить громкость, и убирает ладонь Северной столицы со своей щеки. Последний молчит секунду, озадаченный этим признанием, а затем снова сжимает руки подруги в своих. Ему становится досадно, что они так и не стали теплее. — Тут только я, обещаю. Русская ничего не отвечает, только чуть напрягается и ниже опускает голову. Она снова ранена. Ей снова слышится боль. Однако вместе с тем, СССР перевела взгляд влево и наткнулась на работающий метроном. Ах да, радио не работает. Вместо этого об атаках оповещает стук метронома, транслируемый день и ночь. Быстрый ритм — тревога; медленный — отбой. Маятник колышется туда-сюда, туда-сюда, медленно, неспешно, отчеканивая каждый звук. Словно часовая стрелка, отсчитывая прошедшую минуту, стук метронома отсчитывая последние секунды жизни ленинградцев. С каждым новым звуком, на землю падали все новые тела, умершие от голода или холода. От этого стука становится ещё хуже. Совет молчит. Она не хочет делить этот ужас с дорогим для неё существом. Она продрогла, устала и истощилась, и ошибочно считает это спасением от чувств куда более неприятных. И когда тепло чужих рук покидает ее, а рядом снова возникает пустота, Совет едва замечает это — только успевает поймать на мгновение волну разочарования внутри, возмущения на саму себя из-за того, чего она только что намеренно лишилась. А метроном все работает и работает. Тик. … Так. … Тик. … Так. … Тик. Держава вздрогнула, когда на ее плечи что-то упало. Ловким движением рук Ленинград накидывает одеяло на плечи русской, бережно кутает в него. Он оставляет без укрытия ее руки — лишь для того, чтобы снова взять их в свои, возобновить попытку их согреть и донести до их обладательницы немного положительных чувств через тактильный контакт. — Сашенька, послушай меня, — просит Санкт-Петербург, убедившись, что достаточно хорошо укутал ее, — Союз, просто слушай мой голос, ладно? — он замолкает, желая пусть не услышать ответ, а хоть увидеть намек на него — кивок или взгляд. Когда ничего такого не происходит, город вздыхает и продолжает: — Ты должна говорить мне, если не чувствуешь себя хорошо, но ты продолжаешь прятаться от меня. От всех нас. Кстати, я уже говорил тебе это, но ты, как упрямый баран, не послушала. Но мы-то оба знаем, кем является самый известный баран всея Советского Союза. — Угу. Ленинград остается рад даже этому едва разборчивому мычанию, потому что сумел отобрать немного внимания Совет у ее удушливых мыслей. Воодушевившись, он продолжает: — Если ты молчишь, я не смогу узнать, что ты сейчас чувствуешь, но могу предположить. Ты испытываешь дискомфорт. Тебе страшно, Са… Союз, и это абсолютно нормально. Но сейчас ты дома и находишься в безопасности. Правда, пока в одном месте снова не зашевелится шило, которое потянет куда-нибудь, — Санкт-Петербург улавливает перемену во взгляде СССР, кажется, она уже не отсчитывает движения маятника, а просто смотрит за его плавными покачиваниями, — Ты больше не вернешься туда или в какое бы ни было другое место, куда тебе не хочется. Мой тебе совет, наведывайся домой почаще. Твой кабинет — не самое лучшее место для сна. Я проверял. Можешь переночевать у Москвы. Там тоже кровать отпад… Город запинается, потому что уголок губ Союз едва заметно дернулся, всего на секунду разрывая маску безразличия. Ее глаз вдруг ожил и поймал взгляд Петрограда, и тому кажется, что в нем уже куда меньше тоски. Но ему так хочется увидеть в них ровно противоположные чувства. Он не смеет разорвать зрительный контакт и продолжает: — Ты чувствуешь вину, в этом я полностью уверен. Я совсем не понимаю, почему, но хорошие люди всегда чувствуют вину. А ты хороший человек, Союз, намного лучше остальных, даже учитывая то, что биологически, человеком ты не являешься. Но ты не виновата. Ровным счетом ни в чем. Какие бы картинки тебе не подсовывало собственное сознание, все это неправда, — зелёный глаз напротив приобретают чуть больше осознанности и заинтересованности. Наконец она не просто слушает, она слышит, — Но знаешь, что? Я точно знаю, что ты должна чувствовать. Ты должна чувствовать не вину, а гордость. За себя и свои поступки, за свой народ, который встал за тебя, который борется за тебя, потому что они любят тебя. И это твоя заслуга. За меня тоже, потому что тот, кем я являюсь сейчас — тоже полностью твоя заслуга. Еще я думаю, что ты вообще не ела сегодня, так что должна чувствовать голод, я полагаю. Санкт-Петербург замолкает, запутавшись в выражении лица напротив. СССР все еще слушает, или ее снова куда-то затянуло. — Честно говоря… — тихо возобновляет свой монолог Северная столица, — Я уже не помню, что именно хотел этим сказать, и это очень странно. И что еще сказать, я тоже не знаю, и мне это не нравится. Я просто хочу, чтобы ты почувствовала себя лучше, и согреть тебя хоть немного, потому что… — он замечает, что руки державы в его ладонях до сих пор холодные и мелко дрожат, — Господи, Саш, ты все еще мерзнешь! Он не придумывает ничего лучше, чем заточить продрогшую коммунистку в крепкие объятия. Совет на секунду слегка напрягается, но знакомое и такое родное тепло рядом заставляет расслабиться и на миг почувствовать защищенность. — Мне плохо, — с нажимом выдает Союз, будто совсем не хотела этого говорить, зарываясь холодным носом в ямку между шеей и ключицей. — Я знаю, Союз, — Ленинград обнимает крепче и проводит ладонью по уже выцветшим не длинным волосам, — Я знаю. Стук метронома смахивает на удары дождя о стекло. Он перестанет нервировать и затаскивать в патологическое спокойствие. Тик… Так… Тик… Так. — Все будет хорошо. Мы продержимся, — настаивал Петербург, — Вот зима пройдет, а там посмотрим. И не такие передряги повидали. Совет всхлипнула, хотя это подразумевалось как смешок. Санкт-Петербург успокаивается еще больше, когда руки СССР отмирают и перемещаются на его плечи, обнимая в ответ. Затем касаются шеи, и наконец достигают поставленной цели — пальцы в знакомой манере зарываются в кудри. Ленинград сразу узнает эти прикосновения и почти задыхается от облегчения и радости — вот она, это его Саша, чувствительная и нежная, бесконечно мудрая и терпеливая, любящая тормошить кудрявые прически. — Петербург, — голос коммунистки звучит приглушенно, ибо она находится в надежном коконе из одеяла, тела Ленинграда и его рук, и дышит ему в плечо. — М? — Ты умеешь толкать пламенные речи, — серьезно произносит Союз, и в ее голосе слышен по-детски упрямый голосок, когда дети просят прощения у мам после длительной истерики. Кряхтящий, тихий и теплый. — Спасибо. — Но вот шутить ты не умеешь, — продолжает страна, и на неё даже не нужно смотреть, чтобы понять, что на ее лицо заползла легкая тень улыбки, — Ворчать и поучать у тебя получается лучше. — Ну, я думаю, это поправимо, — расслабился Петербург, — Твоя очередь. — Ты про что? — Рассказывай. Я так и не узнал причину твоего «приступа». — Тебе интересно что-ли? — до конца не веря спросила Союз, заставив Ленинграда отстраниться и недоуменно посмотреть на неё. — Ты издеваешься? Я тебя сейчас чем-нибудь тяжелым стукну. Я для чего это по-твоему говорил? — Правда? — Ну, конечно. Коммунистка ещё долго вглядывалась в лицо города, а после тяжело вздохнула, отводя взгляд в окно. Санкт-Петербург выругался, что снова подверг Сашу мучиться от воспоминаний, а потому, чтобы помочь успокоиться и собраться с мыслями, вновь притянул к себе, укладывая голову девушки себе на грудь. Они долгое время сидели, слушая тик метронома. Союз никак не знала с чего начать, а Ленинград готовился к долгому молчанию или изливании эмоций вместе со слезами. — Я… я не знаю, что… — Союз, — осмелился прервать поток бессвязных слов Ленинград, — Мне нужно знать: как ты сбежала? Союз посмотрела в его глаза и долго-долго изучала. И молчала. Но потом, спустя огромное количество секунд ее губы задрожали. — Если тебе трудно говорить о побеге, ты можешь… — Меня закопали, — неожиданно призналась Совет, честно смотря в глаза, — Заживо похоронили. — Боже мой… — Я честно не помню все досконально, — шептала Союз, закрыв глаза, — Помню только, что меня повели из подвала, я отключилась и проснулась уже в яме. А потом как в тумане: я вырвалась на свободу, а потом — щёлк! — открыла глаза, и я уже за забором лагеря, бегу так быстро, насколько это возможно в лес. — Господи… — Знаешь… за месяц в плену мне переломали не одну кость. И все они как одна срослись, раны затянулись и только лишь швы и шрамы напоминают об этом, — под конец предложения Санкт-Петербург закивал головой, дав понять, что ее слышат, — Но чем больше я думаю об этом — даже не так — чем больше я нахожусь здесь, на свободе, тем больше я понимаю, что у меня не все хорошо… далеко не все. Что-то внутри меня сломалось… навсегда. Мне… мне никогда не было так противно. Мне страшно. Мне тревожно. Мне больно. Больно улыбаться, плакать, смеяться, а порою даже говорить и… Прости… — Союз заскулила от боли. А Петроград прижал державу к себе ещё ближе, поглаживая по голове и каждый раз останавливаясь, когда до спины оставались несколько сантиметров. — Ты не обязана. — Я запуталась… голова раскалывается! — пищала коммунистка. — Ты не одна, слышишь? — он нашептывал ей на ухо, — Это один сплошной кошмар. Что тогда в плену, что сейчас в тылу. Но я не позволю больше этому случиться. Никаких больше похищений, никаких предательств. Никогда. Я тебе клянусь. Слышишь? И чтобы не случилось, я всегда буду ря… — ВОТ! Ты опять наступаешь на те же грабли! — закричала СССР, вырываясь из объятий. Встав на ноги слишком резко, она зашагала по кабинету, выходя из себя, — Не нужна мне твоя жалость! Понимаешь? У тебя прекрасные речи! Бесподобные! Но всегда они заканчиваются одним и тем же! И не только твои. — Ну раз так… Тогда зачем ты пришла ко мне, раз знаешь на что идёшь? — обижено спросил Ленинград, посматривая на прибор, словно ожидая там подвоха. Тик… — Не нравится мне твой тон. Так… — Тебе нужно выговориться, а раз банальная жалость тебе не нужна — иди к Сталину. Он вообще, кажется, не способен к эмпатии. Тик… Ленинграду показалось или маятник стал двигаться быстрее? И пока город рассматривал метроном, он услышал отчётливый нервный смех, — Чего смешного? — Я пришла к тебе, дурень, за советом! — Тик, — Ты всегда меня понимал, всегда. А сейчас… — Так, — Ну что тут не понятного, я чувствую, что сошла с ума! — Тик, — Я. я не могу чувствовать ни радость, ни грусть… ничего! кроме боли, страха и тревоги, — Так, — У меня вторая паническая атака за день произошла, когда я развернула письмо собственных детей! — Тик, — Ты только погляди: артиллерист, лётчик, снайпер и военный хирург. Полный набор… — пробормотала она, подперев поясницу двумя руками, остановившись перед Северной столицей, — Да Боже мой, я чуть не выстрелила себе в голову полчаса назад! — Ты что? Так. — Я. Схожу. С ума. Как отец в 17-м году. И я ничего не могу с собой поделать! Тик. — Союз… — А если я сорвусь? Что будет если накатит паника в самый ненужный момент? Так. — Союз. Тик. — А знаешь почему я ни с кем не делюсь переживаниями? Я никому не верю. Вообще! — Так, — Я даже приблизительно не знаю что значит «кому-то довериться». Я даже детям своим не доверяю, понимаешь? Тик. — Саша. Так. — Ты знаешь, я вчера получила весточку от Казахстана. Он прислал мне коротенькое письмо, перепачканное грязью. И представь каково было мое удивление, когда из конверта, помимо письма, я достала… василёк. И каждый раз, смотря на него, представляю: кругом бой, разрываются вражеские снаряды, кругом воронки… и здесь же растёт цветок. И вдруг очередной взрыв — и василёк сорван. И настолько жалким выглядел он, настолько безжизненным, вялым и беззащитным, что мой добродушный Казахстан положил его в карман гимнастёрки. А вдруг именно в этот момент он подумал обо мне? Что я буду стоять, вот так, крутить бедный василёк и думать о нем, пока и мое без того хрупкое сердце разрывается на части. Теперь в голове одно и то же: почему ж мир так несправедлив? Цветок рос, рос, тянулся к солнцу и вдруг его сорвало взрывной волной! — Тик, — «Обещаю тебе, Мама. Я буду биться с фашистами до конца, до последней капли крови, до последнего своего вздоха! чтобы эти фашисты не поступили с тобой так, как с этим цветком». Так. — И ты… Тик. —…Потом понимаю, что не верю в это. Не верю самой себе. Вдруг Казахстан приукрасил и сорвал этот василёк где-то в поле, предварительно притоптав его, чтобы после отправить мне. Вот так тихо, гадко отомстить. За то, что я такой непробиваемый баран, из-за которого весь этот кошмар случился. Так. — Союз… Тик. — Ненавижу! Ненавижу себя! За самоуверенность, за опрометчивость, за бездействие… Ненавижу за слабость. А ведь ты был прав. Боже, когда дело касается дипломатии, ты всегда прав. Даже отец это признавал. Это твоё, не моё… А теперь ты здесь, со мной. И тебе больно. Смерть в Ленинграде стало явлением, наблюдаемым на каждом шагу. Трупы лежат в подворотнях, на площадях… И некому их убирать. Потому что дела до них нет. 11 тыс. погибших от истощения. Теперь умирают просто. Сначала перестают интересоваться чем бы то ни было, ложатся спать и не просыпаются. А окружающим полуживым людям никакого дела до них нет. А больно тебе. Ты этого не заслуживаешь. Так. — Черт. Тик. — Петербург… Если бы я знала. Если бы могла отмотать время назад… я бы послушалась, клянусь! Я бы доверилась твоему чутью, твоим инстинктам, я бы… я бы сидела сейчас на диване своего дома, смотрела на детей и пила бы свой дурацкий чай. Но я упрямая дура. Дура! Это моя вина, Ленинград. Исключительно моя. И я заслуживаю того, что чувствую: я корчусь от боли, боюсь каждую секунду. Да, я это заслужила. Я, а не ты… Теперь метроном определенно стучал быстрее. Тик. Так. Тик. Так. Тик. Так. Тик. Так. — Так. Довольно! Хватит! — сорвался Ленинград, прыгнув со своего места и вплотную приблизившись к коммунистке. Обхватив ее лицо к себе, он застыл, слегка подлаживая его, и смотря точно в глаз, прошептав: — Ты плачешь. — Я? — и как только Совет переспросила, предательская слеза рухнула на середину щеки. — А теперь замолчи и слушай потому, что сейчас слова даются тебе с трудом. Как и каждый вдох. И это нормально, — шептал Петербург, вытирая капающие слёзы, — Послушай меня. Ты себя травмируешь. Ты должна остановиться. Ты всегда защищала меня, нас всех. Спасала. Не только тело, но и душу. Знаешь, Союз… Если бы мне пришлось выбирать, я бы хотел умереть у тебя на руках. Это было бы лучшим окончанием жизни. Я не боюсь смерти. Своей не боюсь… И это тоже нормально. Дрожишь. Я каждой клеточкой своего тела ощущаю твой озноб. Тебе становится хуже… И в твоём состоянии это нормально. Все будет хорошо, слышишь? — Ленинград крепче сжал Совет в объятиях и взял за руку. Осторожно. Он не вынесет, если причинит ещё хоть каплю боли, — Ты сильная. Боже, ты не представляешь насколько. Ты только держись. И не закрывайся в себе, ладно? Мы все преодолеем, — город отстранился и посмотрел в изумрудный глаз. Но не увидел в них ни грамма упрёка, ни капельки осуждения. Он увидел понимание. Веко державы вдруг потяжелело и та сдаётся. Последние силы Союз потратила на то, чтобы приоткрыть пересохшие прокушенные губы. СССР долго готовилась что-то прошептать, ибо сил и охрипшего голоса не хватит на членораздельную внятную речь. Выпустив воздух, получилось что-то вроде: — Прости. Прости меня… И метроном… замедлился
Примечания:
66 Нравится 72 Отзывы 20 В сборник