Записки моей Родины-Матушки

NC-17
В процессе
66
2
автор
Размер:
планируется Макси, написано 544 страницы, 188 117 слов, 41 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
66 Нравится 72 Отзывы 20 В сборник

6.12 Вера

Настройки
Тишины не хотелось. Два часа бушевал огненный ураган над позициями противника на направлениях главного и вспомогательных ударов советских войск. Артиллерийская канонада Ленинградского и Волховского фронтов слилась в единый мощный рев, и трудно было разобрать, кто и откуда ведет огонь. Впереди вздымались черные фонтаны разрывов, качались и падали деревья, летели вверх бревна блиндажей противника. Над землей то тут, то там появлялись серые, быстро оседающие на сильном морозе облачка — испарения от вскрытых огнем болот. На каждый квадратный метр участка прорыва падало два-три артиллерийских и минометных снаряда. Хорошо подготовленная атака принесла желаемые результаты. Преодолевая сопротивление врага, взламывая его оборону, ударные группировки обоих фронтов, хотя и не без больших трудностей, настойчиво пробивались навстречу друг другу. Семь суток шла ожесточенная борьба в глубине обороны противника, не прекращаясь ни днем, ни ночью. Гитлеровские войска упорно сражались за каждую высоту, за каждую рощу и поселок. Но их оборона была сломлена общими усилиями советских воинов всех родов войск, хорошо взаимодействовавших друг с другом. О полном снятии блокады говорить было рано, но в Ленинград наконец начали поступать продукты и топливо. В советской победе уже никто не сомневался. Совсем скоро немецкие части отступят от Ленинграда, фронт откатится от города, канонада станет все тише, а через несколько дней в Ленинграде наступит долгожданная тишина…

***

Тик-так-тик-так… После нескольких секунд, когда сознание тщетно пыталось вытянуться в реальность, Союз постепенно стала чувствовать. Чувствовать, что ее прибило к земле, засыпало. А после понимает, что ее прибило не просто грунтом, а людскими телами. Грудную клетку сильно сдавило, ноги и руки окоченели от холода, и мертвецы не спасали. Не можешь закричать, не можешь пошевелиться. Одна минута. Пять. Десять. Страна уже перестала надеяться на полную отключку, что сможет… наконец-то сдаться, но спустя роковые 10 минут СССР начало трясти. Она сжалась, а после максимально растянулась, из вечно стиснутых губ доносились жалобные полустоны, полукрики. Ей было невыносимо чувствовать. Невыносимо страдать, ненавидеть, надеяться… слишком много эмоций. Но, как и положено бойцам, Советский Союз терпит. Но вот Саша не выдержала. Союз закопали без всяких обрядов и даже без понимания, что ее убили. Но при всем этом, становиться ясно, что ее пощадили. — Пощади. — Ты чего несёшь, maiale russo? — Я никогда за себя не просила… и никогда не стану. Пощади… ради будущего. Ты же не хотел этого!.. — Довольно! Пощадили, потому что «похоронили» вдалеке от лагеря. Пощадили… пощадил. «Почему ты меня отпустил?» Но до этого СССР дойдет только потом. Все обостряется на доли мгновений, всего на пару секунд, Совет знает, что она может, что именно сейчас нужно сделать рывок… Совершенно не думая, она яростно извивалась под накрывающими ее телами, освободив одну руку и высунув ее из-под земли, она выбралась и пустилась прочь. В первый и в последний раз, ни о чем не думая.

***

Затем приходит тишина. Она отводит взгляд и позволяет тишине на секунду взять над ней власть. И все становится таким четким, таким резким, что Союз теряется, но вокруг так тихо, что несопоставимо с тем, что твориться у неё в голове. Ветер возвращает ее обратно и СССР устало прикрывает глаза. Никто ничего не заметил. Все движения были уже давно выведены до автоматизма. Железной рукою она поднесла сигарету к губам и вдохнула отрезвляющий дым. Вторая сама собой опустилась на пояс, к которому цеплялась кожаная кобура, где хранился тщательно вычищенный и подготовленный пистолет. Боевая готовность успокаивала, всегда помогала отвлекаться. Когда-то, вечность назад, один человек говорил ей, что СССР таким способом старается прикрыться от того, что она делала: чем меньше было привязки к реальности, тем легче в будущем нажать на спусковой крючок. Она это знала. Помнила. И все равно жадно цеплялась за реальность. Потому что совесть имеет голос отца. Назойливый, едкий, с примесью всего самого ненавистного и отвратительного на свете. Отец стал тем, кто впервые сломал ее. Отец пришёл даже тогда, когда ее сломали во второй раз. А ведь правда, не будь Российской Империи, Союз бы не думала об этом. Но теперь постоянно, делая что-то привычное, на задворках сознания крутилось что-то из тех разговоров… И всегда, когда рука ложилась на оружие, Советский Союз слышала слова Папы. Слова того, кто отчего-то верил. Всегда верил. А из радио на столе раздался сдержанный вздох, снова зазвучали безмятежные аккорды и мёдом текучие слова. Вытянувшись, СССР поднесла ко рту бутылку, чтобы отхлебнуть ещё вина. Бутылка оказалась пустой. Так некстати. «Темная ночь разделяет, любимая, нас, — снова начал Марк Бернес, так проникновенно, так интимно, будто обращался лично к ней, своей стране, — И тревожная, черная степь пролегла между нами». Совет откинулась на перила балкона. Тихо, мирно… хорошо. Она просто закрывает глаза и воображает мир во всём мире. Включая тот, что внутри неё. «Верю в тебя, в дорогую подругу мою», — благостно лилось из комнаты, растворяясь в ночной глуши города. Открыв один глаз, держава уставилась в небо, абсолютно чёрное и почти пустое, если не считать точек-звёзд, скупо разбросанной по черноте. И отчего ей показалось хорошей идеей подышать в пыльном и душном городе? Тишина не хотела устраиваться на душе, отчего становилось только хуже. «Смерть не страшна, с ней не раз мы встречались в степи», — вкрадчиво пропел Марк. «Легко тебе говорить, ты не воюешь», — с внезапно охватившим раздражением подумала Советский Союз и собралась было высказать это радио вслух, но внезапно раздалось короткое «пш-ш-пшшш», которого все предыдущие восемнадцать песен определённо не было. Наступила тишина. Ее не хотелось. Пришли мысли. — Мы ведь друзья? — Да. — Тогда пообещай мне, что никогда не будешь мне врать. — Обещаю. — Поклянись на нашей дружбе! Глупая, глупая, глупая! **** берет ее руку, обхватывая мизинец своим и молвит лживым, но таким сладостным баритоном: — Клянусь всегда быть на твоей стороне, говорить тебе только правду. А когда ты совершишь задуманную революцию, я помогу тебе во всем, в чем ты будешь нуждаться. Я обещаю быть рядом, до конца жизни… Я обещаю, быть твоим другом, до конца своей жизни… Пришла оглушающая тишина. Разрывающая, уничтожающая, отвратительная… Тишины не хотелось. — Раз уж ты здесь топчешься, не включишь радио? — не поворачиваясь в сторону двери, выкинула коммунистка, туша сигарету. После, выпуская клубок морозного воздуха и поднимая ворот своего пальто, спросила: — Ты чего не празднуешь? Тонкая полоска света из кабинета рассеялась, а слева нарисовался лик друга. Ленинград. Советский Союз улыбнулась: запахло последождевой сыростью и алкоголем. Лик глядел на неё внимательными глазами и явно ждал, пока Союз заговорит первой. Держава начала как можно более светским тоном: — Не рано ли ушёл? Всё-таки у тебя праздник… День освожб… обожсвод… Черт. Совет уставилась в одну точку, сжимая зубы и застыв, думая над словом в голове. Затем медленно покачала головой, прикрыла глаза и постаралась сосредоточиться на собственных губах: — Ос-во-бож-де-ния. Тебе полагается праздновать, а не торчать тут со мной. — Из-за тебя, — ответил град, — Ты сказала, что у тебя есть божественное трофейное французское вино, которое ты берегла для «особых случаев». Это было час назад. Никто не заметил, потому что впали в благоговейный транс… В общем, ты многое потеряла. Но вино, как вижу, всё-таки нашла, — Между угольно-чёрных бровей лика образовалась морщинка, когда воплощение протягивало слова, подходя ближе к подруге, — Что-то случилось? Плохой вопрос. Очень плохой вопрос. — Знаешь, мне 149 лет. Тебе не кажется, что мне свойственно «думать»? И вообще у меня война, имей совесть. А вдруг сейчас всё-таки сработает? — Два года. Да твою ж… — Что «два года»? — пискнула коммунистка, сжимая горло бутылки и очерчивая взглядом дальние оконные рамы. — Два года назад ты выздоровела…, — Черт-черт-черт! — после сама знаешь чего. Перед глазами поплыло, и мир, который только-только сделался почти единым, снова рассыпался на кусочки, — Спасибо тебе большое, — Союз потянулась к горлышку бутылки, но осеклась и горько вздохнула, — Мог бы шампанское принести ради приличия… — Хм, — отозвался Петроград, и в его «хм» оказалось намного больше мыслей по этому поводу, — Ты уже достаточно пьяна, чтобы наконец рассказать что с тобой произошло в ту ночь? — И с каких пор ты читаешь меня, как открытую книгу? — пробубнила держава, ставя пустую бутылку на пол справа от себя. «И почему это делает мою жизнь бесконечно легче и одновременно на порядок сложнее?» — не сказала она. — С недавних пор, — ответил С-Петербург, встав слева от коммунистки. Было что-то ещё. Неясное, беспричинное беспокойство, которое копошилось где-то внутри. СССР задумалась с чего бы начать — и поморщилась, разжимая ладони, тихо ругаясь сквозь зубы. СССР невольно вцепилась в парапет: ей вдруг показалось, будто этот глупый шарик внутри неё раздулся вдвое и сейчас то ли вознесёт ее и унесёт за стратосферу, то ли лопнет ко всем чертям и оставит от страны одни ошмётки. — Я… я, — выдыхает коммунистка, ударяя руку о железку. И улыбаясь. Лучше бы кричала. Лучше бы ругалась, требовала, критиковала, язвила… Но Союз улыбается с усилием, только губами, кивает, хихикает от собственной жалости. А после и вовсе и выдавливает: — Я не верю. СССР снова кивает и улыбается, но в глазах ее боль. Тупая, выматывающая боль. Держава снова хихикает и крякает, сжимая голосовые связки до предела: — Знаешь это состояние, когда тебе так хреново, что даже хорошо… Я-то вечно думала, что все это сказки, а оказалось, что и такое возможно. Мне было так плохо все это время, что я уж… как-то привыкла что ли. Привыкла к боли, к звукам, к проблемам… Ну смирилась, не быть мне счастливой, вот! Смирилась. А в день своего рождения я… спала, — выдыхает русская, глядя в небо, — Просто спала! Без снов, без звуков. И я — наивная дура — думала, сколько же я продержусь. И вот те раз, захожу в кабинет и… — Союз осеклась, пошатнулась и посмотрела на друга, ища в нем опору, — И так резко стрельнуло, что думала прямо сейчас и помру, — Совет моргает, чтобы стереть тоску во влажных глазах и снова посмотрела вдаль, — Я забылась. Забыла, что два года прошло. Да в общем и не хотела вспоминать. Я не верю, что вернулась живой. Союз не верит, а Ленинград молчит, не зная, что сказать, как объяснить этой упрямой дуре… Санкт-Петербург делает шаг и обнимает ее. Союз напряжена до звона, до хруста — часовая бомба, готовящаяся к взрыву, а Ленинград разучился обезвреживать такие бомбы, забыл какого это — обуздать этот вихрь. Все, что он может это держать, не сжимая пальцы, держать, стараясь не сломать, не оборвать провода, не ранить ещё сильнее. — Я не умею чинить сломанное, — говорит он медленно, с трудом подбирая слова, — Не умею лечить. Ты сделала слишком много, слишком. И мы все облажались. Идиоты. Мы все облажались, слышишь? Ты не одна. Но ты единственная, кто знает каково это. Помоги мне. Расскажи мне, как. Как мне, как нам помочь тебе! Ты же знаешь. Должна знать. Но Совет качает головой. — Сломанное не всегда можно починить. Я не волшебница. И ты тоже. Волшебников вообще не существует, — Держава делает шаг назад, высвобождаясь из ослабевших рук города и поворачивается к нему лицом, гладя разными, до ужаса трезвыми глазами. СССР грустно улыбается: — Все в порядке, дорогой друг, — коммунистка отворачивается, хмурится, пряча глаза, — Правда. Все будет хорошо. Когда-нибудь обязательно, просто… Ее мозг находится в состоянии покоя, и она закрывает глаза, шумно выдохнув, но ничего не сказав, потому что впервые в жизни слов попросту нет. — По старой, знакомой нам дороге, над которой я как-то ле… летела в Киев, я и повела свой отряд, — сменила тему коммунистка, — И вот мне докладывают: Киев абсолютно свободен от противника, да и вообще никого нет, — СССР устремляет свои уставщике глаза на друга, — Пусто. Людей на улицах нет. Просто нет слов, чтобы выразить ту радость и волнение, которые охватили нас, когда я отправилась туда, — грустно улыбаясь, растягивала страна, снова смотря в небо, — Проехали пригород Киева, вот мы и на Крещатике. Я поднялась к зданию Совета Народных Комиссаров и осмотрела его. Внешне оно было целым. Дом Центрального Комитета партии тоже не был разрушен. Осмотрели и другие сооружения: Академию наук, театры… Все внешне цело. И по иронии судьбы, разрушен был именно Крещатик. Когда мы приехали на площадь Богдана Хмельницкого, то там ряд домов еще горел, — голос Совет стал еле заметно хрипеть и дрожать, — Город производил жуткое впечатление. Некогда такой большой, шумный, веселый южный город, и вдруг — никого нет! Просто слышали собственные шаги, когда шли по Крещатику. Потом мы повернули на улицу Ленина. В пустом городе отдавалось эхо… а может быть, от сильного напряжения у нас складывалось такое впечатление. Во всяком случае, оно было очень тяжелым. Постепенно стали появляться люди, возникали прямо как из-под земли. Мы поднимались с Крещатика в направлении Оперного театра по ул. Ленина, идем, разговариваем, делимся впечатлениями. Вдруг слышим истерический крик… Бежит к нам молодой человек. Не знаю, в каком он был состоянии. Помню только, что беспрестанно повторял: «Я единственный еврей в Киеве, который остался в живых». Я его как могла успокаивала, спросила: «Что вы еще хотите сказать?». А он опять повторял то же самое. Я видела, что он был в состоянии, близком к психическому расстройству. Спрашиваю: «Как же вы выжили?». «А у меня жена украинка, — Союз изменила голос до мужского грубого, а оттого сиплого и смешного, — Она работала в столовой, а меня прятала на чердаке. Я и высидел все это время на чердаке. Она меня кормила и вообще спасла. Если бы я появился в городе, то меня бы как еврея, тут же уничтожили». Шел человек с седой бородой, уже немолодой. Шел с рабочей кошелкой, где носил себе на работу завтрак и обед. Он кинулся ко мне на шею, стал обнимать, целовать… очень трогательно. Какой-то фотограф даже успел на ходу сфотографировать эту сцену. Вот тогда-то я и вспомнила, что два года прошло. А ведь два года назад я бродила по заброшенному Киеву, шарахалась от каждого треска, мучаясь от боли… — голос перешёл на болезненный шёпот, — Кончился день. Кончилось то время… а я все ещё слышу их голоса. Все ещё вижу того немецкого мальчишку, который помог мне, вижу искривлённое от страха лицо Одессы, которая увидела меня с пистолетом, направленным на неё, — призналась Совет, постукивая пальцами по кобуре и тщетно пытающаяся игнорировать глаза Ленинграда, пропитанные состраданием и жалостью, — Наступил третий этап войны, — уверенней заявила коммунистка, — Мы гоним немцев к границе. Преодолели перелом и продолжаем наступать. 1944 год… сложный, сложный год. Но такой желанный, обманчивый. Тонкий лёд — одна ошибка — и будет крах всего. Один шанс на победу, и я ее завоюю. И не важны сплетни союзников, — твердила страна. Молчание. Совет закрыла глаза, и в ушах моментально загудел поезд. — А зимою поездов почти не слышно… И осенью, когда дожди. А летом, и особенно весною, по вечерам, они так гудят! Почему это? — Не знаю, — вздохнул Ленинград, положив свою ладонь на руку страны в ободряющем жесте. — А так хочется уехать, верно? — Куда? — казалось бы, куда ещё больше удивляться. А нет, ещё есть куда. СССР тут же оживает, буквально набрасывается на шею города, притягивая его к себе. — Да куда угодно! Куда-нибудь. Просто — сесть в скорый поезд и уехать. Ну, чтобы — чай в стаканах с большими подстаканниками, и сухари в пакетиках… А на остановке — яблочки, помидорчики, огурчики… И бежать по платформе в тапочках на босу ногу… А утро раннее-раннее и холодно чуть-чуть… А потом я вернусь в вагон, а кто-нибудь из детей, скорее всего сонная Белка, проснётся и спросит — что это была за станция? А я отвечу, наблюдая, как вагон ме-едленно-медленно трогается с путей… — коммунистка смущённо отступает назад, обхватывая ладошками лицо Санкт-Петербурга, вгрызаясь в глаза, — Будет так? — Будет. Непременно, — говорит Петербург, особо не вникая слова, потому что точно знает: он сделает все, что нужно, если такова воля его страны. Нужен волшебник? Значит, он станет, черт возьми, волшебником. — Я стала очень жадная, знаешь? — продолжает она, вновь прилипая к парапету, — Хочу, чтобы все исполнилось. Самая малая малость. Ничего не хочу упускать. Хочу, чтобы наш успех был настолько ошеломляющим, что западные либералы себе локти покусают, потом снова пришьют и снова их откусят, когда я встану у стен Берлина… нет. Нет, даже раньше! Хочу наглядно показать и продемонстрировать всему миру свой успех. Вот, кончим и тогда… — резко остановилась держава. — Что тогда? — Не знаю, — пожимает та плечами, — Не знаю, и знать не хочу. Вот так. *** Трое уселись в кресла за центральным столом, рассчитанным на сотни воплощений, отчего становится холодно. Пустой зал собраний, украшенный большими колоннами, табличками с названиями стран. В памяти ещё всплывает то, как вокруг них разместились министры, послы, генералы и адмиралы, фотографы становились на колени, приседали, нагибались над штативами кинокамер, бегали взад и вперед в поисках лучшей перспективы, когда перед простыми смертными впервые за долгое время предстали воплощения стран, двигающиеся ближе друг к другу для группового снимка. А за съёмку пожатий рук Соединённых Штатов и Советского Союза одному фотографу выплатили целое состояние. А сейчас так пусто; люди уже давно разошлись по норам, съемки давно были закончены и вообще, сейчас лето 1944. Весна — время дождя и поэтов. СССР ненавидит поэтов, но любит дождь. Касательно поэтов Союз вопросы задавать бессмысленно, но если спросить, почему она любит дождь, Совет ответит, что во время дождя весь мир ускоряется, приобретая одинаковые очертания, эти узоры складываются в поведение Москвы как звезды — в созвездия, рисуя портрет города из спешки и рутины. Идеальна карта Столицы — карта Советского Союза. А поэтов в ее стране не любят, они слишком скучны, молчаливы и неравнодушны. Они незнакомы, странны и слишком… буржуазные. Помешанные на наградах, на самих себя. Жалкие предатели и лицемеры. А лето выгоняет тёплые вещи, заменяя их на рубашки, и пустые гимнастёрки цвета душистой травы. Штаты ещё давно понял, что в Летнее время Союз нуждается в солнце больше, чем кто-либо другой. Она нехотя открывается, из-под рубашки торчат розовенькие рубцы, совсем безобидные от тех, что скрывает китель. Находясь в одиночестве, она гуляет босиком, быстро загорает и становится румянее — что делает ее здоровее, а улыбку яснее. Может быть, улыбка СССР действительно шире в летнее время. США не уверен. Снова начались переговоры. На этот раз в совещании приняло участие всего три воплощения и оно длилось более трех часов. Наконец, около четверти восьмого Британия осунулся: по его лицу было видно, что он очень устал. Обсуждая возможность Вермахта продолжать вооруженную борьбу на две стороны, все сошлись на том, что она уже истощена и в людских, и в материальных ресурсах, тогда как Советский Союз в связи с освобождением Украины, Белоруссии, Литвы и других районов получит значительное пополнение за счет партизанских частей, за счет людей, оставшихся на оккупированной территории. А открытие второго фронта заставит наконец Германию несколько усилить свои силы на Западе. Возникал вопрос: на что могло надеяться гитлеровское руководство в данной ситуации? На этот вопрос СССР ответила так: — На то же, на что надеется азартный игрок, ставя на карту последнюю монету. Вся надежда гитлеровцев была на вас, уж простите, на англичан и американцев. Гитлер, решаясь на войну со мной, Советским Союзом, считал империалистические круги Великобритании и США своими идейными единомышленниками. И не без основания: вы делали все, чтобы направить военные действия вермахта против Советского Союза. — Гитлер, вероятно, сделает попытку пойти любой ценой на сепаратное соглашение с американскими и английскими правительственными кругами, — добавил США, не отрывая глаз от собеседницы. — Это верно, — сказала она, — но, как меня уверили, Рузвельт и Черчилль не пойдут на сделку с Гитлером. Свои политические интересы в Германии вы будете стремиться обеспечить, не вступая на путь сговора с гитлеровцами, которые потеряли всякое доверие своего народа, а изыскивая возможности образования в Германии послушного им правительства… Ведь так? — Будьте в этом уверены, Union. Не сомневайтесь. — Тогда дайте мне ответ на вопрос: могут ли твои войска безостановочно дойти до Вислы и начать освобождение Польши и на каком участке можно будет ввести в дело 1-ю Польскую армию, которая уже приобрела все необходимые боевые качества? — спросил Америка. — Мои войска не только могут дойти до Вислы, — сказала Совет, — но и должны захватить хорошие плацдармы на ней, чтобы обеспечить дальнейшие наступательные операции на берлинском стратегическом направлении. Что касается 1-й Польской армии, то ее надо нацелить на Варшаву. Англо-американская сторона, кажется, поддержала СССР. — Мне придется переодеться к обеду, — пожаловался Великобритания, — Я безусловно предпочел бы сначала прилечь. — А почему бы и нет? — Знаешь, мне кажется, что я слишком устал и издерган. — Может быть ты почувствуешь себя лучше, если выпьешь? — сжимая и разжимая сведённую судорогой руку и глядя в пустоту, вскинула Союз. Ее вид нельзя было охарактеризовать как бодрый: напротив, она была отстраненной, в ее глазах не было угрозы и решительной ярости в том виде, который был в начале собрания. В общем — она устала, но держалась лучше всех. — Спасибо, потом, — растянул Британская Империя, — Я подожду, может быть пропущу стакан бренди перед сном. Теперь мне только хочется прилечь. Скоро нам совсем будет не до сна, — добавил он. Империя закрыл было глаза, но не заснул. Сняв очки, он протер глаза обеими руками, затем протянул руку за папиросой. — Мне звонил Сталин на днях… — Совет говорила медленно и задумчиво, потирая брови и висок, — Он излагает вопрос, который хочет обсудить, и никуда не отклоняется. — «Оверлорд»? — спросил США. — Да, мы и об этом говорили. Англичане все еще возражают? — Как сказать, Union: сейчас Уинстон говорит о двух одновременных операциях. Мне кажется, он понимает, что теперь уже нечего и пытаться возражать против вторжения на западе. Маршалл* слушает слова премьер-министра с таким выражением, как будто не верит собственным ушам, — Вспомнив об этом, Великобритания рассмеялся, — Уж если есть американский генерал, которого Черчилль не выносит, то это Маршалл. И происходит это, бесспорно, потому, что Джордж прав. Я надеюсь, когда-нибудь вся Америка поймет, чем она обязана Джорджу Маршаллу. Никто не может сравниться с ним. Никто! — Что же подразумевает Черчилль под двумя одновременными вторжениями? — аккуратно спросила Союз, подняв глаза на собеседника. — Одно на западе, а другое: угадай где. — На Балканах? — Конечно, — Империя снова рассмеялся. Он повернул голову вправо, смотря на сына: — Знаешь, State, в одном отношении эти пленарные заседания поразительны. Всякий раз, когда премьер-министр настаивал на вторжении через Балканы, всем присутствовавшим было совершенно ясно, чего он на самом деле хочет… — многозначительно повёл он бровью, — [Он прежде всего хочет врезаться клином в Центральную Европу…] — продолжил он на английском. — Мальчики, больше двух — говорим вслух, — напомнила о себе СССР. —…[чтобы не пустить Красную Армию в Австрию и Румынию и даже, если возможно, в Венгрию.] — И это мы обсуждали, — сказала Совет, отчего Британия вздрогнул, — Да, я все ещё здесь. И я это прекрасно понимаю. Это и Сталин понимает, да и все остальные в общем-то. — Но он ничего не сказал? — не поверил США, — Он никак не отреагировал на фактическое предательство его союзников. Союз улыбнулась. — Черчилль и Рузвельт ещё не сделали, того, что нам не понравилось… — сказала коммунистка, сжигая сидящего напротив Америку своим холодом, — Конечно, нет. А когда Сталин говорил о преимуществах вторжения на западе с военной точки зрения и о нецелесообразности распыления ваших сил, он тоже все время имел в виду и политические последствия. Я в этом уверена, хотя он об этом не сказал ни слова, — русская снова завернулась в свою крепость, закрылась и замолчала. — Я не думаю… — начал полосатый нерешительно. — Что? — быстро выкинула она. —…Я хочу сказать, что Черчилль… словом, он не… — Штаты держался непоколебимо, но совершенно не зная как оправдаться. — Ты думаешь, что он, быть может, прав? — спросила коммунистка, и в ее голосе снова появились искорки той страшной угрозы, — И, быть может, вам действительно было бы целесообразно нанести удар и на Балканах? — Ну… — State, наши начальники штабов убеждены в одном: чтобы истребить как можно больше немцев, потеряв при этом возможно меньше американских солдат, надо подготовить одно крупное вторжение и ударить по немцам всеми имеющимися в нашем распоряжении силами, — встрял Британская Империя, в награду заработав одобрительный взгляд русской, — Мне это кажется разумным. Того же мнения и Сталин и все наши генералы. И они придерживались этого мнения всегда, с самого начала войны. Пожалуй, даже раньше, с тех самых пор, как наш отдел оперативного планирования впервые начал размышлять о том, что нужно будет делать, если начнется война. Вам, представителям Красной Армии, — обратился он к СССР, — это тоже кажется разумным. Так обстоит дело. Таков кратчайший путь к победе. Вот и все. На беду, премьер-министр слишком много думает о том, что будет после войны и в каком положении очутится тогда Англия. Он смертельно боится вашего чрезмерного усиления, Union, — русская лишь удивленно подняла бровь, — Нечего на меня так смотреть, я прекрасно осведомлён о том, что ты это знаешь. Может быть, русские и укрепят свои позиции в Европе, но будет ли это плохо — зависит от многих обстоятельств, — Союз прищурила глаза, всматриваясь в коллегу, — Я уверен в одном: если путь к скорейшей победе ценой минимальных потерь со стороны американцев лежит на западе, и только на западе, и нам нет нужды понапрасну жертвовать своими десантными судами, людьми и техникой для операций в районе Балкан — а наши начальники штабов убеждены в этом — то больше не о чем и говорить, — Империя хмуро усмехнулся. — Я не вижу оснований рисковать жизнью американских солдат ради защиты реальных или воображаемых интересов Англии на европейском континенте, — заявила Советский Союз, — Мы ведем войну, и наша задача выиграть ее как можно скорее и без авантюр. Я думаю, я надеюсь, Черчилль понял, что наше мнение именно таково и что оно не изменится. Все трое чувствовали большое облегчение в связи с тем, что достигнуто, как они считали и надеялись, окончательное соглашение, и проблема масштабов и срока решающего усилия союзников, наконец, разрешена. Наступила тишина, нарушавшаяся лишь тиканьем часов; это напомнило о времени. Союз, словно не веря настенным часам, резко для остальных выпрямляется и смотрит на свои, наручные часы. А после медленно приподнимается, вздыхая: — Ох, мне действительно нужно идти. Извините меня. — А куда, изволь спросить? — ревностно прищурится Америка, отчего Совет заставила себя обернуться. — Ничего особенного — на парад. Ну, ты знаешь, поднять патриотический дух, все дела… в общем, сами все узнаете, — затараторила коммунистка, сделав всего один шаг к двери, и тут же развернулась, — Хотя… я понимаю, вы устали, но… я приглашаю вас поприсутствовать. Парад недолгий, а вы побудете моими почётными гостями, поднимем… патриотический дух, — проговорила русская, в глазах которой заискрились недобрые огоньки. Отец и сын переглянулись и пожали плечами: а что им терять. — Ну же, мне некогда ждать, — поторопила их русская, с нескрываемым упоением следя за тем, как те поднимаются со своих кресел, — Догоняйте, — шагнула Союз к выходу, бросив через плечо. Марш стал эффектным и наглядным, обращенным «к граду и миру», доказательством впечатляющих успехов Красной Армии в ходе операции «Багратион» летом 1944 года. Наступление, которому предшествовали массированные диверсионные акции партизан Беларуси, за несколько недель привело к уничтожению немецкой группы армий «Центр». Гитлеровцы не смогли сдержать натиск советских войск и к началу июля оставили Оршу, Витебск, Могилев, Бобруйск, Полоцк и Минск. Среднесуточный темп наступления в первые 12 дней операции составлял примерно 20 километров. Операция «Багратион» стала крупнейшим поражением в немецкой военной истории, приведя к освобождению Белоруссии, части Прибалтики и Восточной Польши, срочной переброске резервов и частей вермахта с других участков Восточного фронта и из Западной Европы с последующим ослаблением позиций немцев на них. Потери немцев, по разным оценкам, составили от 400 до 500 тысяч человек, причем большая их часть погибла или попала в плен. Попали в плен, погибли или покончили самоубийством более 30 генералов группы армий «Центр». — Мало кто даже из организаторов операции рассчитывал на столь ошеломляющий и стремительный успех, — невзначай рассказывала СССР, изредка оглядываясь назад лишь для того, чтобы проверить идут ли ее «почётные гости» за ней или нет, — Но победные салюты и выставки трофейного вооружения советские люди уже видели. Мне хотелось чего-то более грандиозного, зримого подтверждения грандиозной победы. Уже не помню, кто из советских руководителей выдвинул инициативу проконвоировать пл… устроить парад, — замялась русская, ведя коллег в здание Кремля, абсолютно не замечая остальных членов партии, останавливающихся и удивленных. Словно все было на своих местах, — Хотя подобные шествия не были редкостью в истории войн ХХ века. В Первую мировую пленных русских солдат проводили по улицам Кенигсберга. Скользя дальше по коридорам «русского дворца» США хмурился все сильнее, оглядывая привычно-незнакомую обстановку. Все было на своих местах, даже находившиеся на виду ценные вещицы не прельстили гостей. Кремль внутри выглядел безупречно. Слишком правильно. США, вместо того чтобы слушать коммунистку, рассматривает все вокруг. Он был в Кремле очень давно, а сейчас все выглядит совершенно по-новому. Как то, что в Кремле пахнет кофе, сигаретным дымом, так и то, что он боится прикоснуться к чему-либо, хмурясь от их неестественной чистоты. Даже в городе на подошву налипает пыль и грязь, которые обязательно должны были здесь остаться, однако под ногами скрипел благородный, отживший своё пол. Игнорируя гулкую дрожь в желудке, Штаты сделал глубокий вдох и шагал вперёд, ещё больше удивляясь как величественно и властно расхаживает СССР, как расступаются перед ней люди, как ей уважительно кивают, а она кивает в ответ. Все здесь было выведено до предела, так что это происходит автоматически, а у незваных гостей вызывает страх. Он стиснул челюсти; скрежет зубов прозвучал неожиданно громко и эхом разнесся по коридорам; даже Союз замедлила свой шаг, чаще засматриваясь и пуская свои молнии назад. Штаты удивляется, как Совет неторопливо утратила прежнее ощущение шаткого домика, прощупывающего почву, не представляющей угрозы превратившись в стальную, непробиваемую крепость. И бежал от этой гнетущей пустоты, ища утешения в знакомых стенах кабинета. Какое-то время он раздумывал, стоит ли последовать за ней, догнать ее и спросить — почему? Почему сейчас? Узнать мотивы ее изменения, ее решений казалось принципиально важно, словно если бы он понял причину, то смог бы каким-то образом заставить их потерявшие единство и гармонию мелодии вновь звучать в унисон. Но логика направила его в другую сторону. Они шли мучительно долго, и Америка снова и снова напоминал себе о необходимости проявлять терпение. Иногда так хотелось изобразить равнодушие, притвориться, что ему все равно, есть ли рядом СССР, но даже для него эта ложь была слишком велика. Возможно время изменило его, сломало нечто, теперь уже не подлежащее восстановлению, потому что когда-то присутствие другого человека он рассматривал исключительно как грубое вторжение в свое личное пространство. А имело ли все смысл вообще? —…Операция получила название «Большой вальс». Это была несколько ироничная отсылка к голливудской музыкальной мелодраме «Большой вальс» (1938) о жизни Иоганна Штрауса, сделанной выходцами из Европы во главе с французским режиссером Жюльеном Дювивье. Сын Марины Цветаевой Георгий Эфрон в записи в дневнике 2 июля 1940 г. отметил, что «сегодня иду с матерью смотреть американский фильм «Большой вальс» (о Штраусе). Я этот фильм уже видел, но матери скучно идти одной, а я хочу, чтоб она этот отличный фильм увидала». «Все наши девицы, — писал Эфрон, — смотрели этот фильм по 8-10 раз». И не только девицы, но и руководство страны, начиная со Сталина, решившее устроить вдохновляющий советских людей «вальс» по случаю побед Красной Армии. Подготовка к операции шла в полной секретности. Ни сотрудники госбезопасности, ни жители Москвы даже не догадывались о подготовке «парада». Троица преодолела все коридоры, оказавшись на улице, на крыше Мавзолея. У рупора уже выжидали Иосиф Сталин, а вместе с ним Георгий Жуков. Сталин оглядел стран, улыбнулся, и шепнул что-то Заместителю, тот кивнул и начал передавать кругу лиц известную только им информацию. С губ англо-американской стороны сорвался одновременный вздох, неожиданно громкий во всеобщей тишине. — Не волнуйтесь вы так. Сейчас начнём, — успокаивала русская, — Добрый день, товарищ Сталин. — Добрый. Добрый день, товарищи. Я так понимаю, Союз пригласила вас посмотреть парад? — Именно так, мистер Сталин, — отозвался Соединённые Штаты, не зная куда смотреть. — Пойдёмте, встанем поближе, — сказал Иосиф. Штаты определённо точно уловил хитрые взгляды русских по направлению друг другу. Разумеется, событие осветилось ведущими советскими изданиями. —…Мы помним грязные, лживые листовки, которые летом 1941 года вперемешку с бомбами сбрасывали над столицей немецкие самолеты, — говорил Жуков в микрофон перед сотнями тысяч жителей Москвы, — В них немцы бахвалились, что «в ближайшие дни» устроят парад гитлеровских войск в Москве. Мы помним наглые немецкие передачи о том, что их офицеры уже видят в бинокли дворцы и улицы столицы. И мы вспомним это ещё раз, находясь по другую сторону баррикады. — Э-это… — Да. — Они… — Да. США и Британская Империя забыли как дышать, когда московские улицы начали заливаться сплошным потоком немецких пленных. Это были пленные последних дней. Это была только часть пленных, взятых во время боев в Белоруссии. Но и они могли бы составить население целого, и не маленького, немецкого города. Они шли широкими шеренгами по 20 человек. Шеренга за шеренгой сплошным непрерывным потоком. И когда голова этого потока повертывала на площади Маяковского, хвост еще продолжал развертываться на Ленинградском шоссе. Впереди шли генералы. Немецкие генералы живут дольше немецких солдат, поэтому не исключено, что некоторые из них торжественно маршировали на берлинской площади в качестве покорителей Европы. На московских улицах «покорители Европы» выглядели очень неважно. Генералы гитлеровских кровавых банд, они никогда не имели воинской чести, и им нечего было терять. Палачи народов оккупированных территорий, они, вероятно, даже приблизительно не знали, что такое совесть. Но даже им, этим гитлеровским зубрам, было явно не по себе, когда они проходили сквозь строй молчаливых, гневных, ненавидящих взглядов москвичей, стоявших бесконечными сплошными шеренгами на тротуарах. Медленно и тяжело, глядя себе под ноги и не смея поднимать глаз, идет грузный, угловатый генерал-майор Гаман, комендант и главный палач города Бобруйска, прославившийся до этого своими кровавыми «подвигами» в Орле. Он ни разу не поднял своего взгляда. Рядом с ним в орденах, в островерхой фуражке шел огромный, плечистый генерал-майор Эрдмансдорф. Он все время боязливо озирался, и, когда в толпе слышался свист или какая-нибудь женщина, не сдержавшись, выкрикивала проклятия, он вздрагивал и втягивал голову в плечи. Низенький, толстый, краснолицый генерал-майор Михаэлис, человек, славившийся своей жестокостью даже в собственных войсках, все время вытирал пот со своей остриженной бобриком головы и угодливо улыбался. Эти заискивающие улыбки были противнее и гаже, чем откровенно ненавидящие взгляды сухого, поджарого генерал-лейтенанта Траута, напоминавшего по ухваткам хорька, попавшего в капкан. За генералами шли колонны офицеров. Огромные сплошные колонны. Грязные, оборванные, небритые и немытые, они напоминали скорее скопище бродяг, нежели офицеров регулярной армии. Им оставили их мундиры, их знаки различия, их ордена. Но и все это не делало их похожими на офицеров. Что же говорить о солдатах, потерявших в дни драпа по Белоруссии всякий человеческий облик? — Довоевались, — иронически послышались голоса русских членов ЦК КПСС. Однако СССР героически молчала, сжав парапет и смотря на колонны с таким презрением и отвратительностью, что удивительно, что из глаз не течёт яд. Впрочем, она стала воплощением всех москвичей. Сотни, тысячи горожан стояли на тротуарах, на балконах, в карнизах окон, даже на крышах трамваев и троллейбусов, наблюдая прохождение пленных. Они молча смотрели на это бесконечное шествие убийц, грабителей, насильников. Москвичи были исключительно дисциплинированны. Взгляды их были полны ненависти, которая, как казалось, могла испепелить, но лишь изредка слышались в толпе выкрики. На углу площади Маяковского из толпы вырвалась высокая, худая женщина с загорелым, морщинистым лицом. Она рванулась к офицерской колонне. — Убийцы! Убийцы проклятые! — закричала она. Десятки рук остановили ее. — Это ткачиха Елена Волоскова, — сквозь сжатые зубы прожужжала Союз, — Немцы убили в Смоленске всю семью ее сына — невестку и троих внучат, — сказала она, на секунду утонув в сочувствии и снова выпустив смертоносные иголки, наливаясь ненавистью. — Тише, тише, мамаша. Где надо, с них за все спросят — и за внучат твоих, и за хозяйство мое порушенное, и за сына убитого, и за дочь Тосю, что они к себе в Германию угнали, за все ответят, — успокаивал ее высокий седой старик Семен Холмогоров, крестьянин Клинского района. Одна из колонн повернула на Крымский мост. Путь ее лежал мимо выставки трофейного вооружения. Шепот прошел по колоннам пленных. Пленный солдат встретился со своей, тоже плененной, техникой и заплакал. Так горько, что не увидел он больше ничего, его единопленники стали силком тащить его. — Я возжелала это, — прошептала Союз, заворожено глядя на толпу, — Мечты сбываются! Америка съёжился от радости русской, зарывая гордость от ее сладостной победы, выпуская наружу зависть. И только он хотел ответить что-то колкое, как справа послышался голос: Герой Советского Союза старший лейтенант Власенко поднял своего сына Женю на руки и сказал: — Смотри, сыночек, смотри и не забывай. Только в таком вот виде могут враги попадать в нашу столицу. Генералы ежатся. Им не по себе под взглядами москвичей, а еще больше под взглядами собственных солдат. Один немецкий генерал объяснял: «Невозможно было устоять. Сила русского артиллерийского оружия была не менее мощной, чем под Сталинградом и на Дону» «Я не успел застрелиться».
Примечания:
66 Нравится 72 Отзывы 20 В сборник
Отзывы (3)