«И прости меня за все – прежде всего за все, чего я не сделал». © Донна Тартт
Леголасу порой кажется, что отца он знает лучше, чем самого себя: к их общему несчастью, ныне — навсегда, они оба знают, что навсегда, но не признают, ведь отцу нравится думать, что у него, Леголаса, есть еще шанс, а Леголас умеет потакать его желаниям куда лучше, чем понимать собственные мысли, — он единственный, или, может быть, уместнее сказать «последний» кому дозволено заглянуть за маску. Леголас чувствует больше, чем понимает; он знает, как отцовские глаза темнеют от боли, знает все-все его шрамы, знает, что лишь страх способен вызывать его гнев, знает, каковы картины его кошмаров, знает, что глядясь в зеркало, отец видит лишь королевский венец, знает ту звенящую громкость, с которой в воздухе яду подобно разливается его ненависть — к себе, к сыну, к миру. Иногда Леголас думает, что больше всего на свете отец ненавидит свою жену, — женщину, которая его не выбрала, женщину, оставившую его в одиночестве, — а иногда — что мать, — между той, кто дала ему жизнь и той, в кого до беспамятства влюбился отец лишь после ее гибели всегда было нечто неуловимое и резко отличное, делавшее их двумя незнакомками, друг другу чужими, — должно быть, тоже не слишком-то мужа любила. Любить женщину в гробу, женщину с картин не так уж сложно, — Леголас с детства себе внушил, что способен с этим справиться. Ее он совсем не знает, отчего в памяти она навеки запечатлена неподвижным образом, жившим когда-то ужасно давно воплощением безупречности. Мать Леголас упорно зовет совершенством; раны отца кровоточат на его глазах и под его пальцами сколько Леголас себя помнит. Искалеченный, растревоженный, отец инстинктивно пытается держать его к себе как можно ближе, отвергая любую мысль о разлуке; так, пусто разглядывая пальцы родителя на своем запястье, после долгих часов, проведенных за столом на двадцать мест в обеденной зале, где их всегда только двое, после ночей за запертыми дверями в отцовском кабинете при неровном свете догорающих свечей, после кровавых рассветов, пурпурных закатов и тягостных, душных дней, разделенных на двоих, Леголас вдруг отчетливо остро осознает, что они оба не в порядке. Леголас не любит прикосновения; отец никому не позволяет к себе ближе, чем на три шага приблизиться, и все же последние годы расцвечены лихорадочно-жаркими касаниями: смазанные поцелуи в лоб, порывистые объятия, рука на плече, пальцы, сжимающие кисть; в полной комнате, под десятками тяжелых взоров они стоят чуть ближе друг к другу, чем полагается, и слова, обращенные к нему неизменно теплее и горше тех фраз, что должно принцу слышать от короля. Отец тянется к нему с безумным голодом умирающего; Леголас падает по инерции вниз, в темноту — границы меж ними истончаются с каждым вздохом, и он не помнит тех времен , когда голос в его мыслях не был отцовским. Он плутает между «должно», «полагается», «уместно» и «ожидаемо», не задумываясь боле, чего желает сам. — Открой мне свои мысли, дитя, — Леголас запинается, путается в вязи чувств и мыслей, рассеянно губы кривит в улыбке, которую отцу сейчас не увидеть; родителя тон звучит насмешливо — то блекло совсем, чтоб просьба холодным приказом не гремела, — и устало. Леголас хмурит брови, думает, давно ль стал, напряженно вслушиваясь, разделять на оттенки голос государя своего, выискивая под тусклостью тление злости. Ледяные отцовские пальцы, словно черными чарами лишенные тепла жизни, пробегают по его виску, разглаживают морщинку на лбу, и он, сам того не замечая, затихает под прикосновением, поддается навстречу, глаза прикрывает. Отец смеется раскатистым и низким смехом, как всегда замечая чрезмерно многое — читает точно любимую книгу, автором которой ненароком стал, — и гладит по щеке, прежде чем вернуться к последнему своему занятию. Костяным гребнем отец расчесывает ему волосы с той трепетной осторожностью, которая могла бы показаться Леголасу смешной — право, будто бы хоть один из них на мгновение допускал саму мысль о том, что отец способен причинить ему боль, — не будь ему столь хорошо известна природа сей болезненной нежности. — Чего ради Митрандир сюда явился? — спрашивает шепотом, словно на мгновение вновь став тем ребенком, что заглядывал с обожанием отцу в глаза, слову любому жадно внимал, больше всех богатств мира лелея мечту стать когда-нибудь во всем на царственного родителя похожим. — В привычках волшебников — избыточные предосторожности, — гребень, с силой сжатый на миг, царапает кожу; оба вздрагивают: Леголас — скорее от неожиданности, чем боли; его отец — изумленный неожиданность прорыва собственных эмоций сквозь возведенные в разуме форты. — Митрандир вновь попытается заручиться нашей поддержкой в грядущих войнах, но, заверю тебя, что успехом его затея не завершиться, — гребень, отброшенный на постель, отзывается глухим стуком; Леголас ощущает руку отца на своей шее, прямо под затылком, и, разгадав его настроения, молчит, не пытаясь спорить. — Митрандир свободен в своих словах, однако более я не пролью ни капли крови своего народа защищая смертных; цена наших жизней не равна, пусть он и не признает того... Потакать ему во время прошлой битвы было величайшей глупостью с твоей стороны, мой сын. — Я мог бы... — Не смей, — отец стискивает его плечи, вынуждая затихнуть, и, мгновение помолчав, продолжает с большей теплотой: — Ты не совершил ошибок, которые должен был бы искупить подобным образом, Леголас. Безмолвие; в деланном рассеянии отец перебирает тяжелые локоны, пропускает сквозь пальцы, и Леголас шевелиться не смеет, ловя каждое движение. — Кажется... — он облизывает пересохшие губы; говорит неловко, невпопад, словно грубо сменив тему — отвечая, на самом деле, на незаданный вопрос. Они чувствуют, разделяя привычно не только кровь, но и мысли: Леголас догадывается, или, может быть, убеждает себя в том, что наследовал за отцом и множество его дурных повадок. — Кажется, я позабыл рассказать, что убил Халлона. Нелепость, правда ведь, и совсем из головы вылетело... Глубокий, тягостный вздох; Леголас не знает, кому из них он принадлежит. Шаги отца тонут в густом ковровом ворсе; Леголас откидывается на резную спинку кресла, со страхом и ожиданием наблюдая за ним. Когда отец оборачивается, прямо встречая его взгляд, то в его руках мерклым белесым светом сияет тонкий серебряный обруч: капли опалов в переплетении лоз. — Признаться, я сомневался, что ты заговоришь об этом, — чувства вновь надежно спрятаны; Леголас может лишь слышать их задыхающиеся отголоски, читать скрытое в изгибе губ и на дне зрачков — видеть то, что ему позволяют разглядеть. Отстраненность действует на него успокаивающе — куда лучше жалости; Леголас понимает, почему заговорил, где нашел силы произнести имя, отравившее разум; он не обманывает себя, зная, каких слов — заверений, подтверждений, — ожидает в ответ. — Это не делает тебя его убийцей, дорогой; не ты первым пролил кровь, не ты желал смерти. Леголас часто моргает. Он смотрит на сверкающие опалы, на длинные отцовские пальцы, на золотую ленту обручального кольца на левой руке, на темнеющую бездну зева потухшего камина за спиной отца; «к чему все это», — не может не думать. Венец престолонаследника, возложенный на его голову — символ их власти, его принадлежности, вечного — дай Эру, что вечного — неравенства их отношений? — Тебе известно, что немногие из нашего народа, — сладко и холодно льется отцовский голос, — назвали бы совершенное тобою — грехом, по весу равным с хладнокровным убийством собрата, неповиновением воле Творца нашего? Они полагают, что священный долг каждого — до последней капли испить ту чашу горестей и радостей, ему отмеренных; так суждено, они говорят; Эру милостив и не нам его судить: ни одна душа не умрет без его дозволения, в предначертанный срок, из чего следует, что не должно нам молить об отсрочке иль ускорении наступления смерти — в установленное Им время она придет. — Не суждено ли ему было встретить конец от моей руки? С жестокой улыбкой, дикой грацией, не свойственной ни людям, ни эльфам, и оглушающей яркостью взора — зрачки слишком узки, радужка полна пронзительной зелени вековых лесов, насыщенных смертью, пропитанных умиранием, — отец опускается на колено перед ним, накрывает его руки своими, смотрит с ленивым любопытством сытого хищника, почуявшего кровь. — Быть может — да, а может статься — нет. Истина в том, любовь моя, что мне нет дела до предначертаний судьбы, коль скоро это ранит тебя; над всеми, кто смеет говорить о грехах и толковать волю Эру Илуватара на этих землях стою я, и всякий, осмелившийся тебя судить — будет мне врагом. Сделанное тобою я вижу актом милосердия; всякий, кто зовет меня своим владыкою, без сомнения, это убеждение разделит. — Иначе будут вынуждены пожалеть? — улыбнуться у Леголаса не выходит. Его вопрос — бессмысленный и отрешенный — остается без ответа. Отец неохотно отстраняется; холод серебра на лбу и висках чудится Леголасу хуже жара раскаленного добела железа. Ни один так и не говорит вслух того, о чем оба думают. Отец тянет его вслед за собой за руку, заставляя подняться и отпускает лишь у дверей; заговаривает, не спуская с него изможденного, истлевающе-отчаянного взгляда — дикость, принадлежащая той части его рассудка, что навечно была связана с дыханием Леса, оставляет его, обострив черты, подарив лихорадочный блеск глазам: — Леголас, я не требую от тебя выиграть войну, не требую забыться и оставить скорбь, ибо не время для того; не требую я убить в себе злотворные надежды на волшебное средство, что спасет всех нас в одно мгновение; я не имею права требовать от тебя того, на что не способен сам. Я смею лишь просить тебя не лишать себя жизни собственными мыслями.***
Отец, как и прежде, занимает место во главе обеденного стола; Леголас садится по правую его руку, обмениваясь кивками со скучающим герцогом Морнэмиром, опустившимся в кресло рядом; место по левую руку традиционно пустует мучительным напоминанием о мраморном гробе в успыльницах. Митрандира со смертным спутником слуги проводят к левой половине стола, — ближе к концу, отмечает про себя Леголас, чем к ним. С небрежным, исполненным того царственного величия которым он был с малолетства приучен восхищаться, жестом отец отдает приказ о начале трапезы; подают первую смену блюд. Леголас стискивает зубы и считает до десяти и обратно, зная, что едва ли сможет проглотить и кусочек — не сегодня, когда ставшая привычной переброска дежурными оскорблениями между дедом и отцом сплетется, объединив их обоих в старинном презрении к истари против Митрандира, с градом тщательно скрытых острот и насмешек. «Бедный смертный мальчишка еще не знает, во что ввязался», — мрачно думает Леголас, с безжалостной жестокостью терзая мясо на своей тарелке. На ум так некстати приходит воспоминание о последнем обеде в полном кругу семейства; к горлу подкатывает комок тошноты. — Письмо Элронда я нашел весьма занимательным, — с безучастным видом произносит отец; Леголас с излишней поспешностью отставляет приборы, прикрывая ладонью рот — нож неожиданно громко стучит о золотую кромку тарелки. Отец, словно в одно мгновение позабыв о начатой беседе — грубость, которую он позволяет себе с наслаждением — поворачивается к нему, вскидывает в немом вопросе брови, цокает, заметив нетронутую, напрасно изуродованную еду. — У вина дивный вкус, принц, выпей, доставь мне удовольствие. Леголас, склонив голову набок, наблюдает, как свой рукой отец наполняет его кубок; кожей он ощущает на себе тяжесть чужих взглядов — Митрандир глядит на их представление с легкой улыбкой; смертный — напряженно выжидая. Вино темнее и гуще крови; он протягивает было руку, намеренный принять чашу, и с удивлением оборачивается на герцога, бросившего вдруг сухое: «Не стоит». — Прошу прощения? — Леголас сжимает тонкую витую ножку в кончиках пальцев, но отпить не решается, все рассматривая цвет. — Мне вспомнился тот день, когда ты точно также взял… Впрочем, нет, скорее уж силой отнял, — герцог скупо усмехается, — из рук Его Величества кубок с вином. И все то, что последовало за этим. Сделай одолжение, мой принц: не пей боле при мне. Против воли, Леголас болезненно морщится; руки не убирает — смотрит, ожидая, на отца. По лицу их государя пробегает тень — сделан новый ход в древней, затянувшейся на тысячи лет игре, читает Леголас в его глазах. — До тех пор, пока Леголас подчиняется моим приказам, ничто ему не грозит, — говорит король, глядя отчего-то вовсе не на них — на Митрандира; в упор, с предостережением и намеком, который Леголас понимать не желает. — Пей, дитя. Вино расцветает прахом и гнилью на языке; из-под полуприкрытых век Леголас взирает на сидящего ровно напротив Тирона, отвечающего ему задорной ухмылкой. Тирон — лицо странно смазано, точно вырванное из акварельно-водянистого сна, — заговорщически прижимает палец к губам и качает головой, будто прося молчать о его присутствие; глупость, как для призрака, сотканного изношенным сознанием в попытке обрести твердую почву под ногами, глупость, смешливая глупость, столь для Тирона некогда естественная. «Здравствуй», шепчет Леголас одними губами. Тирон подмигивает ему, тряхнув огненно-рыжими волосами. «Здравствуй, мой друг, моего разума тень»; Леголас изо всех сил пытается вспомнить, какого оттенка у Тирона были глаза — зеленые или все же голубые. Теплые, золотисто-карие, может быть?.. Мимо него — мимо них обоих, застывших в сюжете абсурдной картины о чудовищно долгой трапезе, — проносятся, заглушенные шумом ветра в сухой листве и бурным течением рек, слова, начиненные иронией и брезгливым глумлением, обращенные к волшебнику о бесконечном множестве вариантов будущего, сомнительной правдивости предсказаний и фантастической несбыточности пророчеств. Леголас знает, что в собственной издевательской манере рано или поздно отец скажет ровно то, о чем сообщил ему раннее: помощи здесь Митрандир не отыщет — не в войне уж точно; на одной стороне им больше не биться. Тирон забирается в кресло с ногами — отчего-то он босой, а узкие ступни перепачканы в болотном иле и лоскутах водорослей, — прижимает колени к груди, и, подражая Леголасу, склоняет набок голову, с прежней широкой усмешкой, играющей на полных губах. Он болезненно, трогательно красив, облаченный в зелено-коричневую форму лучников — был ли он в самом деле лучником? — со стертыми в кровь пальцами, листьями рябины в косах и водяными лилиями, обвившими запястья. Все чаще в последние годы Леголасу хотелось спать и все реже у него удавалось заснуть — нигде более он не был способен заставить свой беспокойный разум затихнуть, поверить в безопасность среди уходящих ввысь небосвода деревьев, каменных ли дворцовых сводов, смириться с необходимостью — заслуженностью — отдыха. Он не спал так долго, что, стоило только глаза закрыть, как он уносился куда-то к темным озерам и водорослям, к обломкам кораблей в тинистой воде и мертвых чайках на затянутом илом дне. И там, во влажном полумраке, среди стрекота цикад был неизменно Тирон — пыльцевато-белое острое лицо, взъерошенные перья волос, переломанные птичьи-тонкие кости, — он что-то шептал, и Леголас даже словно понимал что, но никак не мог... «Я тебя не слышу», кричал, захлебываясь стоячей водой он, и, резко очнувшись от наваждения, закрывал руками рот, в кровь кусая губы. Я не слышу, пожалуйста, пожалуйста, Тирон, пожалуйста, я умоляю… Тирон, созданный по его же воле, не говорит, лишившись дара речи по той же причине, по которой Леголас не может ни спать, ни видеть сны; по которой герцог Морнэмир не спускается в усыпальницы, по которой Митрандир продолжает не о помощи их просить, — вечно объединить против общего врага пытаться — по которой отец торопливо, задыхаясь, сотни раз ему клянется в любви, прощении и защите. Леголас смотрит в пустое место напротив с жалкой, мерзкой надежной и душащей тоской. Быть может, ему когда-нибудь придется смириться с тем, что любовь блекнет — блекнет вслед за памятью и гниением трупа под футами земли.***
Малую обеденную залу они с отцом покинули вместе — вдвоем, без Тирона беззвучно следующего за Леголасом в тенях и отражениях. — Ты ведь знаешь, что… — нерешительность начинает отец — вновь отец, только на краткое мгновение ставший ему за этот день королем. «Что любим, драгоценен и необходим, и это пугает, пугает до ужаса, до холодного пота и кошмаров, рожденных драконьим пламенем, звоном стали и разбитым хрусталем витражей?», — слышит в мыслях один из них, или, быть может, оба. — Что на самом деле вы не так уж и ненавидите смертных? — с насмешливостью, избавляющей их от неловкой необходимости признаний, осведомляется Леголас. Они меняются ролями: теперь уже он стоит за спинкой кресла, бережно высвобождая золотые нити короны из спутанных волос. «Что любовь моя меня убивает?» — Я дал повод для таких ужасных сомнений? — в тон ему отвечая, интересуется отец, принимая позу вальяжно-ленивую; Леголас же чувствует, что, как ранее он сам, отец теперь чутко следит за любым движением. — Может быть, лишь тем, что ни слова — не дурного и не доброго — не сказали другому нашему гостю. Леголас, потягиваясь, опускается на шкуру возле весело пылающего камина, не глядя на отца, но точно зная, что тот сделает далее. В ожиданиях своих он не обманывается: потакая ли, не желая ли спорить, отец садится, скрестив ноги, рядом. Долгие минуты проходят в молчании; в треске поленьев в камине, в ровном дыхании и вымеренном биение сердца Леголас находит сонливое успокоение. Он кладет голову на прижатые к груди колени, пусто разглядывая языки огня и узоры-шрамы черной сажи, и почти погружается в тягучую дрему, когда отец наконец-то решается нарушить тишину; его голос сейчас так тих, что Леголас едва различает произнесенное, а, когда все же понимает, то думает, что наверняка ослышался. — Кажется, — медленно говорит отец, будто страстно желая быть остановленным, оборванным на полуслове, — я забыл рассказать, что твоя мать была беременна двойней. Моя дочь… Не думаю, что имею право называть ее так, — он глухо смеется, скрипло и как-то — Леголасу от этой мысли дурно становится— старчески. — Твоя сестра появилась на свет мертворожденной. Боюсь, мы ничего не могли сделать. У них, быть может, есть еще шанс: один на двоих. Леголас закрывает глаза. — Вы назвали ее Лотанариэ, полагаю? — Да, — гулко падает. Впервые за сотни лет, Леголас слышит страх в отцовском голосе: — Ты злишься, что я скрывал? «Что я не помню себя, без безумной любви к тебе?» Леголас не находит ничего лучше того, как потянув отца за руку, с трепетной осторожностью его обнять. — Не моя сестра, — сбивчиво бормочет он, чувствуя теплое дыхание отца на своей шее. Несмело Леголас держит его, одной рукой приобнимая за плечи, а второй робко гладя по волосам. — Дочь, ваша дочь.