Сочинитель бедный, это ты ли Сочиняешь песни о луне? Уж давно глаза мои остыли На любви, на картах и вине.
Петербург — город красоты поистине необычайной. Здесь слились воедино и, к тому же, умудрились неплохо ужиться бок о бок величественные сооружения старорусской архитектуры и новомодные чудовища-небоскребы, дорогущие загородные виллы и утлые пятиэтажки на самых окраинах… Да и люди в этом городе обитают самого разного контингента — от богатеньких бизнесменов до пропащих алкоголиков и наркоманов. И, что самое обидное, последними иногда становятся ребята совсем уж молодые и куда более перспективные, нежели те, кому в руки сама собой тихо-мирно плывет удача и немереная куча денег заодно. Сергей Есенин, к превеликому сожалению, относился именно к тем, кого жизнь несправедливо и очень сильно обидела. Или, что более вероятно, сам он когда-то чём-то эту свою жизнь обидел, и она теперь в отместку пинает его под зад и бьёт лицом в грязь при любом удобном случае. Как бы там ни было, парень жил отнюдь не шикарно. Сейчас он, к примеру, спал, развалившись на голом кафельном полу в окружении пустых стеклянных бутылок из-под вина. Что-что, а вино Есенин любил хорошее, можно даже сказать — отменное. Дешёвое пойло брал редко, только когда совсем не оставалось денег. Вчера, увы, именно так и случилось — парень последнюю выручку соскреб на свое «вдохновение». Известно ведь, что после бокала-второго написать какой-нибудь годный стих — плёвое дело, вот только в этот раз ему очень сильно не повезло. Алкоголь ударил ему по мозгам раньше, чем пальцы успели дотянуться до листа бумаги с зачеркнутыми набросками. Творение так и осталось незавершенным. Впрочем, последним, что сейчас тревожило горе-поэта, были его недописанные стихи. В своем беспокойном и пьяном сне он вряд ли даже вспоминал о них. А, судя по его отрешённому выражению измученного лица — не факт, что ему вообще что-то снилось. Однако, несмотря на то, что жил наш Есенин вдали от центра на старой съемной квартире абсолютно один-одинешенек, проснуться ему пришлось отнюдь не по своей воле: стоило стрелкам на раритетных часах в гостиной коснуться цифры одиннадцать, как дверной звонок тут же пронзительно завизжал — тут уж хочешь не хочешь, а всё-таки проснешься. «И кого ко мне черт принес, ещё и в такую рань?!» — подумал парень, протирая уставшие глаза — помнится, вчера он не смыкал их до самой полуночи. Оно и немудрено, что теперь раскрывать их не хочется ни в какую. С трудом преодолев внезапно накатившую на всё тело ломаную усталость, он таки нашел в себе силы подняться — на негнущийся ногах медленно, но вполне устойчиво прошел к двери и, во весь голос чертыхаясь, отпер несчастный замок, который всё никак не хотел поддаваться его непослушным пальцам. За дверью стоял высокий, статный мужчина, одним только видом своим внушающий уважение и расположение. Его волосы были аккуратно разделены на идеальный пробор прямо посередине, рубашка выглажена, туфли налакированы, а на кашемировом пальто даже при всем желании не возможно было найти ни одного пятна или хотя бы потёртости. До смешного контрастно на его фоне смотрелся только что проснувшийся после очередной обильной пьянки Есенин: глядел на него снизу вверх полным негодования взглядом и даже не пытался поправить мятую и уж точно несвежую рубаху, или хотя бы заправить её в штаны, даже не затянутые ремнем. Стоял он вовсе совсем босой и на фоне этого безупречного молодого человека казался грубым и неотёсанным пареньком. Как бы там ни было, оба глядели друг на друга с откровенной неприязнью. — Чего пришел? — зыркнул исподлобья Есенин и тут же опустил глаза вниз, принявшись рассматривать свои босые ноги. — А ты не помнишь? — мужчина в ответ недовольно фыркнул и, не дожидаясь приглашения, которого, быть может, и не последовало бы вовсе, вошёл внутрь. В квартире царил абсолютнейший бардак. Всюду валялись пустые стеклянные бутылки, смятые листы бумаги и ещё бог знает какой мусор; на подоконник в гостиной была свалена неаккуратная стопка книг — присмотревшись, можно было понять, что это толковые словари и словари рифм; несколько старых выпусков газет мирно покоились на столе и прекрасно отыгрывали роль подставок для кучи грязной посуды; парочка немытых чашек из-под кофе лежали прямо на диване, и кофейная гуща немного испачкала старую пыльную оббивку — в общем, всё боль очень и очень плачевно. Оно и неудивительно — уборка ведь для Есенина была последним, чем он хотел заниматься, находясь дома. — Господи, Серёжа! — выдохнул мужчина, глядя на всю эту отнюдь не радостную картину, — Ну разве можно так жить? — Можно, коли приходится, — ответил ему Есенин, державшийся чуть поодаль, — Это ты, Володь, у нас франт, а мне такой роскоши не видать, как собственных ушей… — Пил бы поменьше и работал побольше — может, тоже был бы франтом, — Владимир развернулся на пятках и ухватил паренька за плечи, — Даю руку на отсечение, что ты снова забыл о назначенной на сегодня, между прочим, встрече. О чем именно ему говорили, Сергей понял не сразу. Сначала он снова протер глаза, после немного задумчиво помолчал, и только потом спохватился: — Маяковский, черт бы тебя побрал, ты не мог разбудить меня раньше?! А дело было вот в чем: несмотря на свою не очень благополучно сложившуюся в Петербурге жизнь, Есенин имел мечту — стать известным на всю Россию поэтом. В свои тридцать у него уже было достаточно стихов и поэм, чтобы с лёгкостью организовать несколько солидных сборников, однако проблема была в том, что репутация у поэта была из ряда вон никудышная: нигде толком не работал, ни за что не держался, пил, дебоширил и стихи писал, как многие выражались, отнюдь не профессионально, а «на любителя». Сегодня он должен был предпринять ещё одну попытку на пути к славе, а именно — явиться в очередное печатное издательство со своими рукописями на собеседование, которое должно было начаться ровно в одиннадцать — то есть, сейчас. — Нет, не мог, — Владимир скептически оглядел друга, прикидывая, как бы наскоро привести его в более-менее надлежащий вид, — потому что понадеялся на твою ответственность. А ты… Ладно, бог с тобой. Горбатого могила исправит, как говорится. Лучше иди-ка сюда… Всё ещё держа одной рукой Есенина за плечо, вторую он запустил прямо в его взъерошенные донельзя волосы и кое-как попытался их «причесать». Однако легкие непослушные кудри то и дело норовили растрепаться заново, и тогда Маяковскому пришлось на время удалиться в ванную, дабы смочить ладонь водой и уже влажными пальцами попытаться причесать неудачливого друга. Всё это Сергей вытерпел молча и с достоинством. Как бы ему не нравилась чрезмерная опека со стороны Владимира, однако он прекрасно осознавал — она ему только в пользу. Сам же Владимир, покончив-таки наконец с непослушными волосами, скептически оглядел Есенина с головы до ног, после чего объявил ему прямо «в лоб»: — Выглядишь ты, Серёжа, хреново. Тот в ответ лишь недовольно фыркнул. Тогда Маяковский, не желая тратить и без того поджимающее время на поиски приличной одежды в доме, накинул на него свое массивное кашемировое пальто — оно едва ли доставало своему хозяину до щиколоток, однако почти что коснулось пола, когда его, ворча и пререкаясь, надел Сергей. — Я не пойду в этом на улицу, — в который раз возмутился Есенин, глядя на себя в зеркало, висевшее на стене в прихожей. Впрочем, снимать столь нелепо выглядевшую на нем вещь он, похоже, совершенно не планировал. — Хватит возмущаться. Времени и так нет, а ты ещё перебираешь. Это пальто, между прочим, я покупал, когда был проездом в Москве — гостил у одного своего старого знакомого… — Пошли уже. Всё, что угодно, только бы не слушать твою нудную болтовню.***
На улице было холодно, так что пальто пришлось Есенину весьма кстати. Сам же Владимир уже сто и один раз пожалел, что отдал такую нужную в столь мерзкую погоду вещь, да ещё и кому? — этому неблагодарному и заносчивому поэту-пьянице, который даже не удосужился сказать ему простое «спасибо». Только и может, что грубить да возмущаться, и ни капли благодарности! Вообще, дружба у Есенина с Маяковским была странная до абсурда. Они познакомились много лет назад на одном из открытых литературных вечеров, куда мог попасть любой желающий. Кто-то приходил послушать, кто-то — поучаствовать. Уже тогда, в свои двадцать два, Владимир Маяковский на подобных мероприятиях был известным завсегдатаем — естественно, в роли исполнителя. Его стихам аплодировали, его творчество любили и признавали. Молодой Есенин же туда попал по чистой случайности — увидел объявление на одном из фонарных столбов и завалился туда прямо в разгар одного из монологов Владимира, после чего бестактно и самоуверенно заявил, что его работа — полное безобразие. Тогда Маяковский ему и предложил, мол, давай — прочитай-ка что-нибудь получше, раз такой умный. Короче говоря, призвал наглеца к ответу. И Есенин, на удивление всем, ответил. Причем ответил, надо сказать, весьма и весьма достойно — публика ожидала от уличного сорванца чего угодно, но только не поэмы на несколько страниц. В итоге Сергей получил овации, а Маяковский чуть ли не впервые в жизни остался «с носом». По окончанию того вечера Владимир предложил ему встретиться в небольшом уютном кафе на Надеждинской улице, где он, собственно, во всю и без малейшего зазрения совести раскритиковал стихи своего нового знакомого. А, в шутку спросив у Есенина о его намерениях по поводу его «липовой писанины», получил вполне себе серьезный ответ, мол, так и так, хочу издаваться, вот только не берут. Тогда Маяковский принялся помогать ему — «всего один раз», как он тщетно пообещал сам себе. Но одна неудачная попытка сменилась второй, вторая — третьей, и понеслось… В перерывах между собственными провалами Есенин знатно выпивал, а Владимир при скорой встрече его отчитывал. Они частенько посещали одни и те же литературные вечера, на которых старались перещеголять друг друга — порой это из простого декламирования переростало в настоящее состязание, в котором не было ни победителя, ни проигравшего, потому что оба они были донельзя хороши в своем писательском деле. Иногда они просто гуляли вместе по старому Петербургу, болтая о том о сем, и просто наслаждались жизнью. Вот уже долгих десять лет им было хорошо вдвоем даже несмотря на то, что оба это категорически отрицали, цапались, как кошка с собакой и были полными противоположностями друг друга. Однако сейчас, увы, времени для прогулок не было. Удачно словив по пути такси, они мигом уселись на задние сидения и наконец перевели дух. Маяковский тут же назвал адрес, и машина тронулась. — Ну как ты? — он краем глаза взглянул на Есенина — тот забился в самый угол и так сидел, завернувшись в кашемировое пальто, и глядел на Владимира то ли грубым, то ли грустным взглядом. От такого взгляда ему стало не по себе. Вообще-то ему частенько становилось не по себе, когда Сергей вдруг смотрел на него вот так прямо. Взгляд его пронзительных светло-голубых глаз прибирал Маяковского до мурашек — столько в нем было боли, отчаяния и мольбы, не смотря на хмурые брови и тонкие поджатые губы. По правде говоря, хмурился Есенин гораздо чаще, чем улыбался. Оно и немудрено — с такой-то нелегкой жизнью. Вот только если и бывало такое, что улыбка касалась его усталого осунувшегося лица, то Владимир мог поклясться, что лучше этого ничего не видел — в такие короткие моменты поэт будто бы расцветал, словно молодой тюльпан по весне — и тогда он, сам, быть может, того и не понимая, готов был сделать всё возможное и от него зависящее, чтобы Сергей улыбался как можно дольше. — Ну не хмурься же ты так, Серёжа, — Маяковский сам придвинулся к нему ближе — аккуратно, будто бы боясь спугнуть, однако Есенин не отшатнулся от него ещё больше, а лишь спокойно наблюдал, не желая делать что бы то ни было. А за окном проплывала осень. Конец ноября давал о себе знать сероватым пасмурным небом и тяжёлыми ватными облаками, с которых то и дело как будто бы невзначай срывались мелкие дождевые капли и падали на серый пыльный асфальт. Туда же падали и последние сухие листья, от одного лишь прикосновения рассыпаясь на мелкую коричневатую шелуху. Всё медленно, но верно засыпало, чтобы потом под покровом снега дождаться возвращения лёгкой весенней оттепели. В машине тихо играла музыка — что-то старое и, вроде как, на английском. Поначалу Есенин только непроизвольно кивал в такт песне, а потом вдруг медленно, словно опасаясь — а можно ли? — положил свою голову Маяковскому на плечо. Тот поначалу опешил — с чего бы этому извечно ершистому, будто еж, недотроге вдруг быть таким покладистым? — но и ответить ничего не смог. Видя, как Маяковский разрывается между желанием возмутиться насчёт такой наглости и плюнуть на всё да прижать его к себе покрепче, Есенин заговорил сам: — Ничего не говори, Володь. Ничего не говори и ничего не делай. Так они и ехали молча — голова одного на плече другого, пока водитель резко не остановил машину и не сказал: «Приехали». Владимир достал из кармана брюк маленькое чёрное портмоне и вынул оттуда несколько купюр: — Это за двоих. — Спасибо, — тихо шепнул ему Есенин, первым выходя из машины.***
Они вошли в большое здание довольно старой планировки, на первом этаже которого располагался небольшой уютный кафетерий, а на втором — то самое издательство, в котором уже полчаса как должно было проходить собеседование насчёт публикации стихотворений Сергея Александровича Есенина как отдельного сборника в твердой обложке. Сам же вышеупомянутый Сергей Александрович только-только бегом поднимался по лестнице следом за своим другом — товарищем Владимиром Владимировичем Маяковским — да с папкой рукописей подмышкой. Остановился он только у самой двери — массивной, дубовой, с резными вставками — и, повернувшись к своему сопровождающему, гордо вскинул голову: — Даже не думай, что в этот раз я снова оплошаюсь. Таких стихов они не видели за всё время своей жалкой работенки! Вот увидишь, мое имя ещё засветится на всех билбордах Санкт-Петербурга! — Да ты уж постарайся сделать так, чтоб твои слова оказались правдой. Похоже на то, что это издательство — твой последний шанс, — язвительно прошипел Маяковский, и тихо, когда низкорослая фигура Есенина уже скрылась в тени приемного кабинета, бросил едва ли не ему в спину, — Удачи… Со стороны многим порой могло показаться, что Владимир Сергея откровенно недолюбливает и наоборот. На самом же деле это было откровеннейшей неправдой. Бесспорно, «камень преткновения» у них был — и немаленький, однако их взаимоотношения нельзя было просто охарактеризовать как нечто «чёрное» или «белое». Но не были они так же и унылым «серым». Порой они были «красными» — под стать щекам Маяковского, когда его милый друг злился и отпускал очередную колкость; иногда — «голубыми», прямо как Есениновкие глаза, и такими же искренними, даже с толикой нежности… Бывали времена, когда Владимиру вдруг начинало казаться, что с появлением этого «деревенского мальчика» в его жизни и сам он стал меняться тоже. Он даже ловил себя на мысли, что готов окончательно оставить свою тихую и размеренную обыденность, готов взять да и забрать этого Есенина к себе в просторную трёхкомнатную квартиру на Надеждинской — вытащить его наконец-таки из той грязной, пропахшей дешёвым алкоголем и пылью съемной однушки. Сам для себя такое рвение Маяковский оправдывал простым намерением помочь другу, отчаянно подавляя где-то глубоко внутри искреннее и такое непонятное никогда не испытывавшего ни к кому привязанности мужчине желание просто быть рядом с ним. Всегда. Сцепив зубы, Маяковский закрывал глаза на его постоянные пьянства и гулянки, неустанно корил себя за то, что всё ещё терпит наплевательское отношение Есенина к себе, а потом по первому же звонку среди ночи ехал в очередной бар и забирал оттуда полусознательного Сергея, ведь просто не мог отсиживаться в стороне, если ему было плохо или он нуждался в помощи. Именно в такие моменты у Владимира в голове появлялся уже несколько лет упорно игнорируемый им вопрос: а придет ли при надобности ему на помощь сам Есенин? Вот только задать его он всё никак не решался, потому что больше всего на свете боялся услышать грубое и презрительное «нет». Сейчас же Маяковский места себе не находил — так и маячил перед закрытой дверью взад-вперёд, от всей души надеясь, что хотя бы это издательство даст добро и отправит стихи Есенина в печать. Спустя всего десять минут дверь со скрипом распахнулась, и из кабинета вылетел, собственно, сам Есенин — разгоряченный и очень злой, он пулей сбежал по лестнице, даже не удосужившись объясниться. Владимир тут же кинулся за ним и, нагнав его у самой двери, тут же схватил его за локоть, дабы он не сбежал от него снова. — Может, всё-таки расскажешь мне, в чем дело, прежде чем убегать от меня вот так? — он укоризненно посмотрел на своего друга и к своему собственному удивлению не нашел на его лице ничего, кроме хладнокровия и спокойствия. — Они мне отказали, — равнодушно пожал плечами Есенин, будто бы для него подобный отказ являлся чем-то совсем обыденным — а, впрочем, именно так оно и было, — Сказали, что мои стихи для них слишком… «мрачные». — Ну, в каком-то роде они правы. Ты ведь и впрямь пишешь далеко не о светлом будущем… Тоже мне, имажинист нашелся. — А ты, Володь, умеешь поддержать в трудную минуту, — съязвил Сергей, глядя куда-то вверх. Конечно же, сказал он это отнюдь не серьезно. Просто такая уж была его натура — дерзить всем и вся, прятать за грубостью слабость и казаться сильным, на самом деле катастрофически нуждаясь в помощи. Маяковский был для него крепким плечом, опорой и вместе с тем отыгрывал роль «козла отпущения», попадая под удар каждый раз, когда неудачливому поэту хотелось выпустить всю свою злость наружу. Делал он это не со зла и порой даже жалел, что доставляет так много боли единственному человеку, который хоть сколько-нибудь любит его и ценит — единственному, возможно, на всём белом свете. Но таким уж он был, и ничего с этим не мог поделать. «Знал бы ты, Серёжа, как сильно мне хочется обнять тебя сейчас. Обнять, защитить тебя, спасти тебя от всей твоей паршивой жизни и больше никогда не отпускать…» — подумал Маяковский и тут же осадил себя за подобное своеволие, — «Да ведь только не позволишь же. Оттолкнешь меня, сбросишь с себя мои руки и уйдешь восвояси. А мне что? Сиди потом, места себе не находи. Переживай за тебя, дурака». Вслух этого Владимир, конечно же, не сказал. Вместо этого он лишь подхватил Есенина под руку и, усадив за ближайший столик в кафетерии, заказал им обоим кофе. — Не стоило, — проворчал Есенин, устраиваясь поудобнее на мягком пуфе с оббитой бархатом спинкой, — Сегодня у меня нет с собой денег. — Да полно тебе, милый друг, неужто я не могу угостить тебя кофе? — Дело твое. — Так, может быть, всё-таки расскажешь мне, в чем дело? — Насчёт? — Чем ты так сильно разозлил тех ребят в издательстве, что тебе пришлось буквально сбегать от них? — Они сказали мне, что моя поэзия чересчур депрессивна, а я ответил, что случайно спутал их кабинет с похоронным бюро. — Есенин, ты идиот. — Ты тоже. — Это ещё почему? — Потому что я так сказал. Маяковский давно привык, что иногда его друг вел себя прямо как мальчишка. Чаще всего Владимир находил, что ему ответить, но сегодня был явно не лучший день для подобных перепалок, поэтому он просто сменил тему. — Кстати, как дела на работе? — спросил поэт, вспоминая недавнее замечание Есенина насчёт отсутствия денег. — Паршиво, — честно признался тот, — Меня уволили. Надо сказать, подрабатывал Есенин в одной из небольших забегаловок — официантом. Всего лишь на полставки, но это был хоть какой-нибудь доход, позволяющий ему оплачивать свое небогатое жилье, пропитание и регулярные пьянки. — И почему же? — про себя Маяковский отметил, что на этом рабочем месте Сергей продержался достаточно долго — целых полтора месяца, а такое редко случается — с его-то рвение устраивать конфликты на пустом месте. — Да так, клиент один попался… уж очень привередливый, — отмахнулся Есенин, вяло потягивая только что принесённый кофе. — Не хочешь — не говори, — Владимир ему, конечно же, не поверил и смутно подозревал, что дело там обстояло гораздо хуже и проблема была не только в клиенте, но ещё и в незадачливом официанте. Некоторое время они оба помолчали. Каждый думал о своем. Маяковский — о том, как хотелось бы ему сейчас и правда плюнуть на все стереотипы и предложить Сергею бросить свою конуру на окраине Петербурга, да и перебраться к нему — хотя бы ненадолго, пока не уладятся все проблемы. Есенин же думал о том, как бы хорошо было сейчас выпить.***
До дома Сергей добрался только лишь под вечер — и всё ещё в компании Маяковского. — Пройдешь или так и будешь торчать на пороге, пока я раздеваюсь? — фыркнул он вместо приглашения, заметив, как Владимир отрешённо наблюдает за ним, безо всякой задней мысли снимающим кашемировое пальто. — Можешь забрать его себе. — В смысле? — Пальто. Маяковский и сам до конца не понял всю суть своего внезапного подарка. Просто ему вдруг показалось, что это пальто отлично смотрится именно на Есенине, пусть и было оно ему излишне велико в плечах и в росте. — Зачем оно мне? — сам Есенин и подавно ничего не понял. — Просто так. — Ты какой-то странный, — лишь пожал плечами Сергей, вешая пальто на крючок рядом со своей поношенной джинсовой курткой, — А, впрочем, чему я удивляюсь? — Скажи, ты можешь не язвить мне хотя бы раз? — Нет. — Ладно. Маяковский уже давно смирился с подобным и порой даже не обращал внимания, пропуская едкие комментарии друга мимо своих ушей. Иногда он даже задумывался над тем, что ему в какой-то степени нравится это. Действительно, не будь Есенин таким ядовитым задирой, он, в конце концов, не был бы Есениным. — Ну как ты себя чувствуешь? — Владимир опустился на старый просевший диван и жестом пригласил хозяина квартиры сесть рядом. — Друг мой, друг мой… — тяжело выдохнул Сергей, присаживаясь рядом и попутно доставая из кармана красно-белую пачку «Marlboro», в которой остались две последние сигареты, — Иногда мне кажется, что я очень болен. Вот только я и сам не знаю, откуда взялась эта боль. В голове у меня пусто, словно ветер гуляет в поле, а сам я, как дождь в осеннюю рощу, заливаю в себя алкоголь. Будешь? — и протянул Маяковскому сигарету. — Да ты, я смотрю, стихами говорить начал? — усмехнулся Владимир, глядя, как он отточенным старой привычкой жестом поджигает белое основание спичкой — и оно тут же загорается и начинает медленно тлеть. — Есть такое, — согласился Есенин сквозь зажатые зубы, — Как думаешь, стоит записать? — А ты попробуй. Сергей тут же спохватился и, не выпуская сигареты изо рта, подбежал к столу. Там нашарил ручку, бумагу и, тихо проговаривая про себя рифмованные строки, принялся писать:Друг мой, друг мой, Я очень и очень болен. Сам не знаю, откуда взялась эта боль. То ли ветер свистит Над пустым и безлюдным полем, То ль, как рощу в сентябрь, Осыпает мозги алкоголь.*
— А неплохо выходит, — Маяковский убедительно кивнул, пристраиваясь рядом и глядя на размашистые буквы, из которых не пойми как складывались слова. — Выходит- то неплохо, вот только мне очень-очень плохо. Есенин вдруг бросил писать и осел прямо на пол, утягивая за собой Владимира. Потом повернулся и посмотрел на него так, как, наверное, не смотрел ещё никогда в жизни. Его глаза были широко распахнуты, а в их голубизне не было ни капли извечно присущего ему ребяческого и порой грубоватого задора. Только боль. Боль, усталость и мольба о помощи. — Мне так плохо, Володь. Мне так плохо… — заговорил он тихо-тихо, почти что шепотом, и всё ещё глядя прямо на Маяковского, — Чувствую — не выдержу. Устал я. Устал от всего. Только от тебя почему-то не устал. Мне плохо, Володь, слышишь? Веришь ты мне, Володь? По его щеке вдруг прокатилась, неосторожно сорвавшись с влажных ресниц, маленькая слезинка. — Верю, верю, — Владимир с трудом подавил желание смахнуть ее — осторожно прикоснуться пальцами к его бледному, измученному трудной жизнью, но такому красивому лицу. Есенин всегда был для него красивым — и когда улыбался, и когда плакал. Плакал он, правда, ещё реже, чем улыбался. По правде говоря, слезы поэта он видел за все эти годы в первый раз, — Кому ж мне ещё верить, как не тебе? — Останься со мной до утра, ладно? Или хотя бы до ночи. Только не оставляй меня сейчас, прошу… — Конечно, конечно. Глупый… Куда я тебя оставлю — такого-то? — Спасибо тебе, Володь. Только ты у меня и есть. Ох, как же мне плохо… __________________________________ *Отрывок из поэмы Сергея Александровича Есенина «Черный человек»