«твои объятия – поле. может, минное, но скорее маковое»
Мертвый груз – тишина – на утро первого дня их нелепого совместного путешествия. Донхек выплакал все, что мог, до красных, слипшихся глаз, и заснул на его плече – Минхен допустил фатальную ошибку, когда не шелохнулся, не разбудил, позволяя использовать себя в качестве теплого футона. На каждой кочке, заносящем повороте или во время брыканья непокладистой лошади они неизбежно ударялись друг об друга – его сердце неизбежно пропускало удар в унисон каждой вспышке боли. Ремесленники, трудившиеся день и ночь, убаюканные хаотичной ездой, переговаривались тихо; кто-то из них посапывал, уложившись вперёд, прямо на колени. Минхен рассматривает мелькающий пейзаж, совершенно незнакомый, чужой, и отгоняет мысли, что было бы, реши он выдвинуться раньше. Без повозки, еды и одежды. Без Донхека. Что было бы, окажись он на воле не благодаря кицунэ, а собственным силам, удачи и изворотливости? Как далеко бы он пробежал? Умер бы он от голода, холода или наемников, всё-таки нагнавших его в лесу? Минхен осторожно поворачивает голову – и его подбородок тут же щекочет мягкая, беспорядочная копна. Донхек пахнет дождем, медом и совсем немножко – сушёной полынью, спрятанной во всех уголках храма. Донхек пахнет домом. В нем прокручивается целая вереница вопросов – обеспокоенных и важных – им самое место ночью, у костра, в подкиданных дровах и проникновенных взглядах. Но они так и останутся похороненными где-то в памяти – Минхен не вспомнит, а если и вспомнит – не решится: его сантименты всегда проигрывали выдрессированной колкости. Он ловит взгляды стихших ремесленников: гордые, вечно бранящиеся мужчины при виде спящего служителя храма старались помалкивать, не опускаясь до грубой свойской речи. Это было на руку: меньше всего сейчас Минхену хотелось заводить бестолковые разговоры о жизни. Под закрытыми глазами сменяют друг друга оттенки оранжевого – размытые по Гауссу сосуды в тонкой складке, беспощадно выжигаемой вставшим солнцем. Минхен не мог задремать, даже если бы хотел: велико было предубеждение к поездкам с незнакомцами – не тронут только мешок Донхека. Он пытается всячески игнорировать свою тревожность, нарастающую, обостренную, стоило им только покинуть земли горного храма. Зону комфорта. Завороженный этими красками, он не замечает, как проходит первая половина дня. В затекшем плече – легкость: томимый жаждой, Донхек проснулся и нехотя отлип, потянувшись к сумке. – Мы приедем совсем скоро, – прежде мягкий, топленый голос – с хрипотцой спросонья. – Можем немного погулять по рынку. – А дальше? – Наши обменяют товар, и мы поедем в следующую деревню. Складывалось слишком просто. Минхен снова закрывает глаза – в согласии, и уходит в себя, пока телега не останавливается у деревенского колодца, неподалеку у прилавков. Тучный, на голову выше остальных ремесленник – своеобразный лидер – скомандовал остальным выгружать, и все поторопились спрыгнуть на землю. От вони рыбы и переспелых помидор, уроненных кем-то и теперь безжалостно раскатанных вдоль дороги, Минхена мутит. Он бегло смотрит в сторону Донхека, замечая зеленоватую, словно плесень, бледность: тому еще хуже, – и длинный рукав, прикрывающий нижнюю половину лица. Благовония, травы, свежая, неиспорченная пища, осенний ветер, осевший в ткани чистой, высушенной одежды – кицунэ всегда окружали себя приятным и вкусным, и это так логично – почему он не задумывался об этом раньше? Минхен прожил с ними так долго, но все его знания – это верхушка айсберга, последствия проигнорированного, остуженного любопытства. – Давай пойдем подальше от продовольствий, – он не замечает, как ускоряет шаг; Донхек, легко перепрыгивая через смятые овощи, хватает его за локоть, боясь потерять в толпе. А, может, и не в толпе совсем дело. Шаркающие звуки их шагов теряются в дисгармонии голосов и скрипучих колес. Минхен осматривается безынтересно: ему не нужны тряпки и инструменты для земли, – но напрягается каждый раз, когда отблескивает посуда и железные концы, вставки орудий. Он знает, почему. Без ножен, привычно похлопывающих по бедру, Минхен чувствует себя голым и уязвимым. Неполноценным. Донхек сжимает его руку крепче – так, словно хочет принять мрачное волнение на себя, ослабить, очистить; он догоняет, идет с ним в один шаг, и пытается – в один взгляд, чтобы понять. И, кажется, понимает. – Пойдем, – дергает за рукав и резко тянет направо, на более спокойную дорогу, где мужчин было больше, чем женщин, – покажу тебе кое-что. Минхен повинуется от безделья, пытаясь игнорировать лавки, и смотрит под ноги, отвлекаясь от тяжелого кома внутри. – Не знаю, подойдут ли они… но, может, хотя бы на первое время?.. Его взгляд замирает на выстроенном ряду мечей, вычищенных, сверкающих, без потертостей на рукоятках – совсем новых. У Минхена внутри екает – и расправляется: рыночное оружие не сравнится с тем, что отливаешь ты сам, или твой наставник, или его подмастерье. В них нет души – они созданы лишь для того, чтобы за них накормили семью кузнеца, и чтобы в неподходящий момент чужой клинок рассек их – ровно и плавно, как раскаленный нож – масло. Его первый меч отливал ему Енхо – тот, кто пережил с ним взросление, воспитывал, указывал, вкладывал – лепил нынешнего Минхена из забытого, преданного ребенка. И тот прослужил ему все годы службы, ни разу не подведя. – Хотя бы на первое время, – кивает, смирившись: они обязательно дойдут до поместья наставника и заполнят этот пробел. Ходить с мертвым мечом – лучше, чем быть безоружным. Он рассматривает каждый, прохаживая из стороны в сторону; продавец, заметив, наконец, раздумывающих покупателей, поднялся с табурета и хитро прищурился, оценивая вытянутую мозолистую руку, осторожно касающуюся обухов. – Вижу, к нам наконец-таки заглянул настоящий знаток. Можете не пытаться: здесь все для новичков… или для бандитов, – в конце он говорит тише, улыбается – шире. – У меня есть кое-что для вас. Но, разумеется, по другой цене. И, не дождавшись чужой просьбы показать, кузнец опустился на корточки, доставая спрятанные ножны. Схватился за рукоять и медленно, красуясь, вытащил катану с красивой, витиеватой резьбой. Наверняка украденную: рисунок дракона был Минхену до боли знакомым, отчасти напоминал эмблему именитого северного чиновника. – Каков, а? – Неплохо, – но Минхен не разделяет восторга, когда вспоминает кое-что важное: – Но я не собирался покупать – лишь посмотреть. У меня нет денег. Напускная любезность кузнеца тут же испаряется: тот раздраженно клацает зубами, одним махом загоняя меч обратно. – Ну так проваливайте. Нечего мне тут народ отгонять. Его кожу обжигает донхекова хватка – тот стоит, как вкопанный, вперив в купца злобный, пронзительный взгляд. «Пойдем», – Минхен хлопает его по спине и на грубого мужика даже не смотрит, чувствуя, как расцветают белесые полумесяцы под рукавом кимоно. Они отходят на несколько прилавков, когда Донхек неожиданно останавливается и отпускает его. – Ты… иди пока ближе к нашей телеге. Я скоро приду, – и, развернувшись, тут же пропадает среди высоких голов и светлых кас*. Места становится значительно больше: ремесленники обменяли свои товары на более вместительные мешки с овощами и полотнами. Минхен садится на прежнее место, последним скучающим взглядом обводя здешнюю площадь и пытаясь вспомнить, останавливался ли он здесь с наемниками – напрасно: воспоминания о последних днях перед казнью напрочь стерлись. Донхек появляется перед самым отправлением – немного запыхавшийся, разгоряченный, словно маленький чертенок, и озорно улыбающийся. – Не скучаешь? – плюхается рядом и косится в сторону ремесленников, громко обсуждающих местный рынок. Те не обращали на них никакого внимания. – У меня есть кое-что для тебя. Только пообещай, что не будешь ругаться. Но Минхен не обещает – просто-напросто не успевает: Донхек, пользуясь замешательством, берет его за запястье и опускает на свое бедро. Пальцы обхватывают что-то плотное и продолговатое, поднимаются выше… и нащупывают рукоять. – Только не говори, что ты украл… – Тише ты, – и тот шлепает Минхена по руке, как маленького ребенка, испуганно переведя взгляд на ремесленников. Те раскатисто смеялись. Проступающее красное пятно – поверх выпирающих костяшек; Минхен убрал руку и повернул Донхека к себе, схватив за подбородок, и посмотрел на него так строго, как только мог. Вверх-вниз – кадык дернулся от нервного глотка. – Объясни. – Нам нужнее, – вкрадчиво и уверенно, глаза в глаза; у Донхека над верхней губой выступает испарина. – Он все равно его украл, и ты это знаешь. – Как я, по-твоему, смогу им пользоваться? – Так же, как ты пользовался мечом до этого. Или как размахивал палкой, – и тот дернулся назад, освободившись от минхеновой хватки. – Это непредвиденное обстоятельство. Мы же не знаем, с чем столкнемся дальше! Минхен тяжко вздыхает и после недолгой паузы выдает последний аргумент: – Ты ведь священнослужитель. – А еще кицунэ. И тот, кто сопровождает тебя, кто беспокоится о твоей безопасности, – едва слышный шепот проседает в подсознании – Минхен трет пальцами виски, отгоняя прилив крови. – Хватит печься об этом. Все равно останется на моей совести. И Донхек обиженно отсел, поправляя выпирающие ножны, а после – складывая руки чуть ниже груди. – Знаешь, ты мог бы просто сказать спасибо. И телега трогается с места, заставляя всех качнуться в одну сторону. С Донхеком сложно. Сложно справляться с обидами, не разрешаемыми боем; сложно орудовать словом, когда лучше орудуешь катаной. Тот на него даже не смотрит, и расстояние шириною в ладонь между ними кажется беспросветной пропастью. Минхену двадцать семь – он уже не ребенок, у него нет этого детского, нелогичного упрямства, и он не может надуться, потому что кому-то другому в нем что-то не понравилось. И, оказывается, недостаточно взрослый и проницательный, чтобы не позволить донхековому сердцу покрыться изморозью в одночасье.***
Они слышат нарастающий топот копыт и чьи-то крики ближе к вечеру и поначалу не обращают внимания: мало ли, еще одни купцы, – пока в древесину не всаживается предостерегающая стрела. От резкого торможения все инерционно летят вперед, друг в друга – Минхен успевает ухватиться за скамью и выставить ноги в последний момент. Ткань поперек предплечья натягивается от донхековых рук: избежать падения оказалось важнее, чем продолжать бойкот. Лошади приближаются, их окружают за считанные минуты – Минхен пытается быстро взвесить их шансы в этом переполохе, и ни одной мысли – об отступлении. Бедняцкая, лишенная символов одежда говорила только об одном: перед ними либо разбойники, обкрадывающие повозки, либо наемники, посланные с какой-то конкретной целью. Если бы злобные, настороженные взгляды десятка человек были прожорливым морем, они бы уже давным-давно опустились на дно. – Что вам нужно? Мы все распродали. Ничего у нас нет, – кто-то из ремесленников, заикаясь, рискнул подать голос, и в ответ чей-то тяжелый одноручный топор упал на деревянные спицы заднего колеса. Телега опасливо качнулась, но выстояла, отныне не способная тронуться с места. Минхен напрягся, не смея шелохнуться – лишь очерчивал взглядом чужие головы, отыскивая главного, но вместо него наткнулся на огрызающегося, выставившего бо* мерзавца, готового вот-вот сорваться с места. Казалось – к нему, но, проследив за его взглядом, Минхен наткнулся на такого же рассвирепевшего Донхека: тот давно отпустил его и теперь, вытянувшись по струнке, неотрывно смотрел на толпу, вышептывая ругательства. Какого черта?.. – Сукины дети! Кто из вас украл мой товар? Ряд расступился, пропуская знакомого кузнеца – красного, потного, размахивающего своим дешевым мечом от гнева. Все детальки пазла в голове окончательно сложились – Минхен медленно выцедил воздух сквозь сжатые зубы, обещая не убегать и все-таки провести воспитательную беседу с ребенком, посаженным во взрослое тело. И все равно, что этот ребенок годится ему в прадеды. – Какая разница? Обыщем их и заберем все, – кто-то из наемников, сплюнув, подошел к повозке и резко схватил одного из деревенских, сбрасывая его со скамьи на землю. У Минхена в ушах застывает старческий хриплый кашель. Он больше не может терпеть. Без извинений и команд, без знаков, понятных только им обоим, Минхен разворачивает Донхека к себе и дергает за колени – беспрекословно, резво, проникая под подол и выхватывая спрятанные ножны. Закатное солнце не успевает лизнуть обнаженное лезвие, как то окропляется кровью: мужик тут же поплатился, стоило только потянуться к спрятанным товарам. Минхен спрыгивает на землю и одним выверенным движением смахивает с катаны свежий кармин. При виде отсеченной кисти наемники отступают на шаг, но, осознав произошедшее, до последнего выхватывают оружие. В голове эхом разносятся отсчитанные секунды. Он движется, словно в танце – методично, ловко, ощущая вибрацию воздуха от чужих клинков, вслушиваясь в нарастающий рядом свист; его катана то и дело задевает мягкое и теплое – это ощущение, ни с чем не сравнимое, простреливает в руку, проходит через все тело распаляющей молнией. Минхену хочется быстрее – хочется быть тенью, слиться с окружающим миром, притвориться ветром – снести с ног финальными выпадами, внезапными, непредугаданными. У него в жилах – взрывы адреналина, в черепной коробке – приятная пустота, и все тело словно построено на инстинктах – сплошной оголенный нерв. Минхен знает точно, сколько унес жизней за эти долгожданные минуты. Именно столько раз он прочитает молитву перед сном. Голос Донхека – искривленный, нечеловеческий – долетает до него будто сквозь толщу воды. Минхен увлекся настолько, что не заметил пропитавшего его предупреждения; в его ушах – хрипы, крики и ругательства незнакомцев, чьих-то мужей, братьев и отцов. Донхек кричит – и остается неуслышанным. «Сзади!» Мириада маленьких искорок с треском взвихряется совсем рядом – от рукояти занесенного над Минхеном топора: он позволил себя обмануть, отвлечь, гоняясь за отступающим наемником, и не заметил, как подпустил к себе второго. Тот вскрикивает, роняя оружие и хватаясь за краснеющую, обожженную руку – и с его криком в голову приходит отрезвляющая ясность. Минхен чувствует, как загнанно бьется в груди сердце: еще чуть-чуть, и он бездыханным распластался бы на земле. Прежде чем полоснуть лезвием, он успевает бегло ощупать Донхека взглядом. Бледного, вымученного, прижимающего к себе сжатые кулаки – тот наверняка сорвал голос. Украденный меч ловит последний вопль, пульсацию артерий и яростную агонию. Минхен наваливается на рукоять, всаживая глубже – и отворачивается, не в силах смотреть, как по-рыбьи мутнеют глаза человека, оказавшегося не в той компании. Остатки наемников давно оседлали лошадей и теперь отдалялись, выкрикивая проклятия; несколько человек лежали, схватившись за конечности и лица: на их коже распускались волдыри – Донхек постарался на славу. Сколько раз он спас его от гибели? Сколько попыток предпринял, чтобы достучаться до сознания, помутненного ядовитой прелестью битвы?.. – Мы не сможем ехать, – часть ремесленников рассматривала поврежденное колесо, другая – помогала упавшему старику прийти в себя. Вытирая меч о траву и закрепляя ножны на поясе, Минхен проклинал прошлого себя, возомнившего, будто все сложилось как нельзя просто. – До деревни недалеко, вы успеете привести помощь, – Донхек, давно спрыгнувший на землю, грустно оценивал обстановку, не зная, чем пособить. – Нам нужно отправляться. Вытаскивая из-под скамьи личные мешки, фиксируя их на спине, Минхен поклонился в знак благодарности. Лис тут же последовал его примеру, складывая ладони, после – этими же ладонями гладя протянутые руки, благословляя. – Спасибо за все, что сделали для нас. – Будьте осторожны в лесу, – кто-то из мужчин кивнул в сторону разросшегося можжевельника. – Недавно в здешних землях видели медведей.***
В обилии увядающей зелени, в цепких корнях, выступающих над землей, и в острых ветках, то и дело задевающих одежду, Минхену кажется, что они движутся слишком медленно. Риск возвращения наемников или их поисков велик – было решено придерживаться проселочной дороги, но не выходить на нее, и, добравшись до следующей деревни, заночевать не внутри, а где-нибудь на окраине. Конец дня выдался сумбурным и не совсем удачным, и тем не менее Минхен был рад одному: они все еще живы. Донхек держался спереди и налегке: Минхен не отдал ему мешок, да и тот особо не проявлял инициативы. Его бледный, подернутый ужасом образ неизбежной картинкой застыл под закрытыми веками – оставалось только догадываться, насколько он устал. Насколько эмоционально выпотрошен. Когда за кронами виднеются огни, освещающие главные ворота, на небе уже сверкают первые звезды. Минхен видит их отблеск в донхековых глазах – тот задирает голову, обнимает себя за плечи, любуясь; ему жаль, что в них не видно загаданного желания. – Я принесу хворост, – первое, что сказал ему Донхек с тех пор, как они оставили повозку. Неестественно и вынужденно – Минхен непонимающе смотрит вслед отдаляющейся спине. Он раскладывает вещи, расчищает землю от камней и собирает в кучки листья – только те, что лежали на поверхности, более сухие и мягкие – и думает о том, сколько еще подобных ночей им предстоит провести. Как часто придется спать на грязных, увлажненных дождем листьях, начинающих подгнивать, и как часто – на голой земле, подернутой утренним инеем. И если раньше это представлялось чем-то простым и очевидным, жизненным лишением-испытанием, которое ему необходимо пройти в качестве расплаты, то теперь – укором за то, что втянул Донхека в свои проблемы. Его место – на мягких футонах, млеть от жары распоясавшегося пламени факелов, а не в холодном лесу. Он мог бы подарить ему сон под открытым небом, но только летом, в густой, сочной траве, в космеи и ирисах, и только – один раз. В воздухе растворяется запах подпаленных веток, и на скулах переливаются блики от разгорающегося костра. Минхен не слышал чирканья камней, трения веток: Донхек сделал все сам и так, как умел лучше всего. Его руки – тонкие, изящные запястья и неожиданно узловатые, детские пальцы – от язычков пламени в непозволительной близости, но не дрожат совершенно. Минхен ощущает себя лишним, помешавшим встрече двух давних друзей. – Ты голоден? – он присаживается рядом, разминает затекшие от тяжести плечи. Донхек медленно качает головой, палкой поправляя собранный хворост и мусор. – Но ты не ел весь день… – Минхен, ты хочешь умереть? Он выбрасывает палку в качнувшееся пламя – ее разъедает моментально; Минхен – вслед за ней, когда Донхек смотрит на него посерьезневшим, прямым взглядом. Обиженным и до смерти обеспокоенным. – С чего ты взял? – и он пытается отвечать спокойно, бесцветно, словно в нем не рассыпается уверенность в твердом «нет», а Донхек не стал вдруг болезненно чужим. У Минхена все просто: он мертв заочно – такова его судьба, таково обещание остатков самурайской чести; желание умереть не имеет значения, когда смерть неизбежна. И больше всего ему хочется объяснить это Донхеку так, чтобы он не просто понял, но и принял – и это кажется невозможным, несостыковывающимся с вихрем распаленного, молодого и буйного там, за созвездиями веснушек. – Ты… можешь представить, как выглядел со стороны? – Донхек задыхается – Минхен готов пожертвовать своим дыханием. – Обезумевшим. Ты дрался не как самурай… ты был хуже животного. Это больнее наставнической пощечины. Внутри сгущается водоворот злобы – от бессилия, Минхен медленно сжимает кулаки, но не меняется в лице. Такое обидное, но меткое сравнение нужно пережить, пропустить через себя – поучительно, с выводами, чтобы вспомнить о нем, когда ладонь снова ляжет на рукоять, а второе дыхание отключит сознательное. Только слышать подобное от Донхека, которого он вызвался оберегать без клятв на мизинчиках, но с выцеженными долгом обещаниями, – мучительно, почти разрушающе. – Я не мог докричаться до тебя, – его голос вздрагивает, осекается, и пара искорок опасно летит к минхеновым ногам. – И все же… – Я думал, – Донхек перебивает, пятерней ныряя в непослушные волосы – так, словно собирался вырвать клок, – что ты умрешь. Или не сможешь остановиться и убьешь нас всех. Святая Инари, я не знал, чего хотел больше: чтобы ты остановился или чтобы все сгорели заживо! Повисшее молчание давит на плечи, выбивает последний кислород. Минхен ненавидит себя за то, что не может отыскать в себе силы посмотреть на Донхека – встретить его оправданное разочарование, впитать его горьким напоминанием. Не может понять, почему смерть – верная соратница, подруга и любовница – воспринимается для кого-то концом света – эфемерным, несуществующим для божественного. Не может угомонить донхеково сердце – то неравномерно отбивает по реберным перекресткам, когда пропасть и обида сменяются крепкими, почти агрессивными объятиями. Рука Минхена замирает над сгорбленной спиной, не решаясь обхватить в ответ. – Ты жалеешь, что пошел со мной? – и это все, что он может выдавить, прежде чем его окончательно обезоруживают грустные, потускневшие глаза. – Я жалею о другом, – Донхек не скажет, о чем именно, и Минхен не будет давить. У него нет никаких прав. – Неужели мне так часто… нужно будет проходить через это? И Минхен снова не давит. Они сидят так долго, не притронувшись к еде, позволяя маленькому бездымному костру степенно догорать – так же, как мыслям, высказанному и недоговоренному. Донхек – жертва очередных безответных объятий – обмякает, устроив голову на минхеновом плече, и тот не против: он готов быть мешком, набитым листьями, или шелковой простыней, если это хоть как-то поможет. Прислушивайся он к другим чаще, не обесценивай их взгляды, жесты и крики о помощи – сыграл бы множество ролей. – Спасибо, – когда огонь слабеет настолько, что их лица пропадают в ночном мраке, Минхен все-таки шепчет давно рвущееся наружу. – Спасибо, что украл меч для меня. Я… ценю это. Донхек, разлепляя осоловелые глаза, долго-долго смотрит снизу вверх, прежде чем слабо улыбнуться, сдерживая зевок. – Ничего без меня не можешь. «Как и я без тебя. Кажется.»