my immortal

NC-17
В процессе
38
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 148 страниц, 58 495 слов, 16 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
38 Нравится 54 Отзывы 11 В сборник

x: восставший из мертвых

Настройки
– Джемина схватили. У Минхена в висках болезненно пульсирует – давит пальцами, растирает, смотря в одну точку. Из присутствующих не мрачнеет только Донхек – оно и понятно, ведь они не знакомы, и сейчас у него занятие куда более важное, чем задавать вопросы невпопад: он аккуратно закладывает в раны Джено мазь – потому, что запаниковал, не смог усидеть на месте, услышав чужие крики, и после – случайно поймав самурая, потерявшего сознание. У Джено бледное, осунувшееся лицо – он плохо спал и потерял много крови, и, рассматривая его выступающие скулы, старый шрам около брови, вновь рассеченный вражеским клинком, Минхен в какой-то степени рад, что тот отключился: просто так он бы не дал позаботиться о себе незнакомцу. Вояки не умеют орудовать лекарствами и повязками так же искусно и щепетильно, как женщины или последователи божьи: слишком много царапин пропускают и плохо затягивают, борясь с рамками недостающего времени. В углу комнаты обматывает изрезанную, покрытую страшными подтеками руку Юта – уже не кохай, а правая рука Енхо – старший сэмпай, слава о мастерстве которого прошла по всему южному побережью. У нее есть две стороны, и, судя по дерганым движениям, по поджатым губам и хмурому взгляду исподлобья, раскрылась самая темная, подводящая: больше ответственности, вопросов и осуждения – вечные спутницы внезапных неудач. Минхену нравится сдержанность, с которой Накамото держит лицо, спокойно отвечает на вопросы и не дает притронуться к своим ссадинам, но тот почти не смотрит на Джено и делает паузы каждый раз, когда произносит его имя. Прожорливому чувству вины неизвестно, что такое пощада – кому, как не Минхену, об этом знать. Он обещает себе обязательно поговорить с ним один на один – сказать то, что не сказали ему в свое время, но без чего не может стать легче. «Ты не виноват.» «Ты сделал все, что мог.» Когда вместе с неисполненным самурайским долгом бьет подорванное дружеское обещание, становится в тысячу раз больнее. – Это то, о чем я должен был узнать? – Минхен оборачивается к Енхо. Тот сидит по другую сторону от футона, на который положили Джено, тихий, недвигающийся, сложивший руки на груди – признак бесперебойного мозгового штурма. – Джено, Джемин и Юта-сан отправились к Хикару, чтобы сразиться с ним? Наставник отрицательно качает головой. – Люди Хикару окружили бы нас раньше, чем мы – добрались до его покоев, – сказав это, Юта зубами подцепил краешек ткани и распорол его, чтобы закрепить повязку узлом. – Мы отправились в деревню покойного господина Ли, чтобы забрать вторую часть доказательств. Предприимчивый, дальновидный и осторожный – именно таким был Чанджун на памяти Минхена, и именно поэтому в свое время, отправляя информаторов, следя за каждым передвижением Хикару, перехватывая его дипломатическую корреспонденцию и личные письма, он решил не хранить правду в одном месте. Часть бумаг, спрятанная в их доме, наверняка была уже уничтожена или переделана так, чтобы отвести все подозрения, но оставалась еще одна – та хранилась в месте, о котором никто бы и не подумал. Если, конечно, Чону – деревенский мальчишка, обязанный господину жизнью за спасение из воды, все еще хранил верность и фамильный герб на калитке. Оставалось дело за малым: добраться до Чону – или его дома – первыми. У Минхена предательски першит в горле, он отсчитывает секунды, прежде чем открыть глаза: ему чертовски не хватает Чанджуна – без затаенной злости и обиды, мести, служащей стимулом, это чувство прокатывается воем брошенного пса. Он не знает, насколько его хватит, потеряй он кого-либо еще. – Но он уже знает, что ты на свободе. Деревню и прилегающие к ней дороги оккупировали, – Юта устало откинулся головой, прильнув макушкой к стене. – Мы нарвались на засаду. Джемина ранили. Он не мог быстро передвигаться, поэтому заставил нас отступить… и остался. Слабой, нерешительной поступью приходит надежда. – Вы видели, как его окружили? – Да. Но его не могли убить: за Хикару временно присматривают люди сегуна. К тому же, наверняка он захочет лично встретиться с Джемином, чтобы выпытать информацию о тебе. Минхен не знает, насколько его хватит, потеряй он кого-либо ещё, поэтому когда их взгляды с Енхо сталкиваются, он не просит – ставит перед фактом. Жизнь Джемина, близость расстояния – отсчет на часы, они тянутся отравленным дегтем, когда Минхен сдабривает их мыслями об ужасном и непоправимом; он не может больше проминать подушку, справляться с невольной дрожью – тут же вскакивает, отсчитывает ширину комнаты шагами, пока наставник не хлопает в ладоши, привлекая внимание. – Тебе нужно выдвигаться как можно скорее, – и с этим ничего не поделаешь; вслед собственным словам Енхо поднимается на ноги, тяжело смотря в сторону использованного окровавленного тряпья. – Я отправлю с тобой двух учеников, но не более. Массовая бойня испортит и без того шаткие отношения с наместниками. – Я тоже пойду. – На тебе не так много живых мест осталось, и ты не спал всю ночь, – Минхен предполагает, какой будет ответ, но хотя бы пытается. – Джемина ранили отчасти по моей вине. Я не могу остаться в стороне, зная, что мой ученик и друг в опасности, – Юта махнул рукой, показывая, что не принимает возражений. Все замолчали, каждый думая о своем. – И я, – на фоне громких, решительных самураев Донхек звучит потерянно и жалко – у Минхена внутри что-то трепетно сжимается. – Я тоже хочу пойти. – Нет. – Минхен, я... – Нет. Ни за что. Минхен до мелких лоскутков режет беспрекословностью образы Донхека – милого и разочарованного, с жалостливыми глазами, не способного стерпеть отказ – сморщится, растает наваждением; Минхен – вечный заложник первого впечатления, когда ожидает увидеть по-детски надутые губы, а потому в сторону Донхека даже не смотрит. Но неожиданно вздрагивает, когда его тянут за рукав. – Выйдем? Очевидная грубая ошибка – считать, будто они идеально друг друга знают. Минхен хотел бы, чтобы у него была целая вечность на то, чтобы узнать Донхека до уровня стыдливых, спрятанных за дверцами шкафа секретов. Площадки пустуют: все ученики собрались в общем зале, чтобы отрабатывать рукопашный бой, – и на улице так непривычно тихо, что можно разобрать пение цикад, доносящееся со стороны леса. Высоко вставшее солнце палит по-весеннему – тепло, но не обжигает, и Минхен подставляет ему лицо, жмурится, пытаясь собраться с мыслями. – Не заставляй меня, – его подхватывает ветер, и Донхек, не выбравшийся из тени крыши, свесивший ноги с крыльца, непонимающе вжимает голову в плечи. – Почему? Я буду осторожен. Никто не узнает о моих способностях: все будут думать, что это несчастный случай, – ведь за свою бессмертную жизнь он рисковал столько раз, и каждый – выходил сухим из воды. Минхен знает и верит, но когда оборачивается, рассматривая нахохлившегося Донхека сквозь голубую пленку, не может представить его на поле битвы – хилого, веснушчатого, наверняка ни разу не оборонявшегося и не стиравшего острые костяшки до крови. У Донхека против меча и столкновения лоб в лоб – постыдные для самурая уловки и запретная магия, за которую ему обещаны костры великой инквизиции. У Минхена – ничего, если те не сработают. Ему кажется, что вместе с Донхеком не станет и солнца, и мир поглотит необузданная первозданная темнота. Затылок мягко печет, но руки холодеют – кровь в конечностях стынет, словно его уже приняли в это царство вечного мрака. – Я не могу… – но сейчас солнце греет вместе с Донхеком – все живое тянется к нему, дышит и распускается; худосочная, только-только пробившаяся осока щекочет его голые белые пятки, не смея царапать нежную мякоть. Она не пожалела бы минхеновы ладони, попытайся он их сорвать. – Я не могу рисковать тобой. И кем-либо еще. Я потерял слишком многих. Донхек размягчил его, вдохнул то, ради чего его хлестали ветки в чащах, а лодыжки стягивала, не отпуская, высокая трава вперемешку с полевыми цветами – он никогда бы не признался и не признал, что тоже умеет чувствовать. Познавать себя. В стенах додзе его учили прислушиваться ко всему, но к сердцу – в последнюю очередь, эмоции – пыль в глаза, меньше рассуждать – больше действовать, и единственная зависимость, которую можно принять и чтить, не азартная и не женская – вассальная. Но Донхек здесь, в его глазах так много всего несбыточного и запретного, и весь он – сосредоточение того, что выбивали наставники годами, но над ним не обваливается черепица, сгорбленную спину не придавливают разрушенные плиты – жизнь, абсурдная, напичканная каждодневными открытиями, продолжается. – Если с тобой что-то случится… меня не хватит. Невозможно отмотать время назад. Минхен озирается на прошлое без отправных точек: он не сможет так, как когда-то без Донхека. Самураи со сквозными дырами в груди редко доживают до минуты. Донхек выбирается на солнце, гнется под ним, как ластящаяся кошка, сбиваясь с шага на бег – врезается в Минхена пущенным снарядом, валит с ног на непрогретый песок, и обнимает так крепко, что становится нечем дышать. В глазах щиплет от поднявшихся в воздух песчинок, расплываются маслянистые диски от удара – Минхен тихо стонет в донхековы волосы, пропахшие диким лесным водопадом. Донхек украл у Минхена запах – больше от него ничего не осталось. – Ты думаешь только о себе, – Донхек выдает это так беззаботно, повседневно, точно давно смирился. Нехотя оторвавшись и выставив руки по бокам от минхеновой головы, он добивает, задыхаясь: – Перестань думать, будто я не смогу за себя постоять. Я унес столько жизней, сколько тебе и не снилось, Минхен. Расстояние между ними сжимается до жалких сантиметров, когда Минхен резко приподнимается на локтях. Донхек убирает и их, прислонившись к минхенову лбу своим – слегка влажным от пота, и угрожающе вышептывает: – Я не буду сидеть на месте, зная, что ты сражаешься где-то. Что тебя могут схватить или убить, а я здесь и ничего не предпринимаю. Вместо того чтобы заранее хоронить, лучше поверь в меня. Хотя бы разок. Минхену горько оттого, что Донхек прав. И страшно оттого, что не может переключиться разом, впитать эти слова и сделать их постулатом: он привык доверять товарищам, доверять господину, но Донхек – не просто друг и не тот, кто дал ему кров. Он даже не человек. И если Донхеку суждено погибнуть в родной стихии, разведенной инквизиторами, то Минхену – от сэппуку за то, что повидал новый мир, за мириаду испытанного и распробованного. – Ты хочешь сказать что-то еще? И Донхек отвечает почти моментально, не думая. – Я хочу тебя поцеловать. Очень. Минхен падает обратно на землю, раскинув руки, и больно ударяется свежими синяками о лежащие под ним камни. Его все еще ломает, мозг скрипит, судорожно отыскивая очередной аргумент против, и вместе с тем – легко, словно в тело вкачали облако, и сладко – нет, все-таки какой-то эфир. Взглянуть на Донхека, на его жадно приоткрытый рот, обрамление дрожащих ресниц – неловко так, что невозможно, и Минхен опускает взгляд ниже – на подобранный, скомканный подол кимоно и торчащие бедра, красивые, поджарые от частой беготни в лесу. Ему нравится, как плотно они прилегают к его бокам и как смотрелась бы его загорелая рука поверх. Будто они лежали вот так, ссорясь и мирясь, несколько сотен раз. – Если ты это сделаешь, то дороги назад не будет, – выносит приговором, когда находит силы прямо и серьезно взглянуть в лицо. Если не Донхеку, то собственной смерти. – Мне придется посвятить тебе всю жизнь. – Сейчас мне нечего терять. Минхен успевает остановить его, тут же поддавшегося вниз, схватив прямо за щеки, большими пальцами – в скулы. – Тогда пообещай мне, что не будешь лезть на рожон. Будешь думать о себе и о своей безопасности. И никому не позволишь себя ранить. Добившись терпеливого кивка, он отпускает Донхека и тут же скидывает его с себя, осторожно роняя рядом. У них не так много времени на сборы, нужно вот-вот выдвигаться, чтобы успеть до центральной дороги к вечеру. – Если мы оба выживем, не останавливай меня в следующий раз, – недовольно тянет Донхек ему вслед, и Минхен замирает на пороге, прежде чем задвинуть за собой дверь.

***

Воздух в подвале спертый, пропитанный плесенью и гнилью старого, неубранного вовремя сена. Джемин им не дышит – задыхается, выгибается прижатой ботинком змеей, лежа на влажной, грязной брусчатке, и вместе с ним трещат помятые, кое-где сохранившиеся пластины доспех. Даже удивительно, что эти ублюдки не оставили его в одной тунике: пробитая, испорченная кираса – все еще металл, который можно переплавить. Или кому-нибудь продать. Он открывает глаза. Промаргивается. Один факел на узкое, перекошенное помещение, не предназначенное для людей: в такие обычно хозяева постоялых дворов сбагривают багаж, не поместившийся в господские комнаты, и сдирают за это дополнительную плату, а за решетку – мелкий скот, перевозимый крестьянами, который жалко оставлять под дождем. Только сейчас вместо овец и телят – Джемин, который не уверен, с каким животным себя ассоциирует. Когда-то Джено, перебрав с соджу, ласково назвал его кроликом. А на следующий день подстрелил в лесу настоящего, стянул кожу, выпустил кровь – и зажарил на первом же привале. Джемин рассматривает свою ногу – страшно опухшую, посиневшую, со свежей, только-только затвердевшей коркой, и понимает, что не хочет повторить судьбу новоиспеченного сородича. – Эй, ты там очнулся? Хотя кого это волнует? Джемин садится со второй попытки: тело затекшее, тяжелое и плохо поддается командам, точно чужое, – упирается ладонями в скользкий камень и приподнимается, толкается назад, к стене. Вместе с воспалением – температура, и холодная кладка, морозящая кожу, становится спасением; голова кружится, картинки перед глазами размытые, смешанные – сколько он пробыл без сознания? Хочется есть, но еще больше – проблеваться в выставленную миску с остывшей похлебкой. Джемин тянется к той, что с водой, и заставляет себя сделать пару глотков, борясь с рефлексом. – Гнида, ты долго молчать будешь? – кто-то бьет кулаком по решетке, и железные прутья трясутся, дребезжат так, что Джемин не выдерживает – морщится и давится, ощущая, как колом встает вода в глотке. – Что, совсем силенок нет? Неплохо мы тебя отделали, согласен. Джемин молчит, потому что его учили молчать. Нет никакого смысла тратить остатки сил на болтовню с тем, кого он про себя обещает убить первым – пусть даже это будет последний человек на земле. Для Джемина каждая битва – либо ты, либо тебя, и все хладнокровие – напускное; сэмпаи часто отмечали, что его умению держать себя в руках стоило позавидовать, а Джено – поучиться: у того никакого самообладания, если его заденут, – но никто так и не понял, что они ничем не отличаются. Просто Джемин – бомба замедленного действия, а Джено – глоток свободы, когда не терпит и режет, если посчитает нужным. Он выливает остатки воды на рану, осторожно подтирает грязь на периферии, но сами края не трогает. Та отзывается медленным накатом боли, и Джемин даже не рискует напрячь рассеченные мышцы. Он обязательно встанет, когда придет время – не может иначе, если хочет выжить, – но потеряет кровь и ослабнет, так и не пробившись. Когда он отсоединяет потесанные, ни на что не годные пластины, освобождает тунику и отрывает рукав, чтобы перевязать голень, то с мрачным интересом размышляет, чем закончится рулетка на этот раз. Выстрелит или обойдется. Зрение возвращается постепенно, глаза адаптируются к скудному освещению. Дверь, ведущая в подвал, закрыта, ноги не обдувает прохладой – Джемин не знает, какое сейчас время суток, сколько прошло с тех пор, как его вырубили ударом обуха. Он часто дышит, ткань липнет к вспотевшей коже: кислорода не хватает, – значит, они давно здесь, в комнату никто не спускался и никто не додумался проветрить. Наемник – его личный страж – не стоял по стойке смирно: расселся, приложился большущей спиной к решетке и вытянул ноги, зевая. У Джемина в надежде колотится сердце: ночь либо только наступила, либо плавно перетекала в рассвет – выбор небольшой, но роковой настолько, что он не может поставить на кон ничего, кроме жизни. Джемин задерживает дыхание, напрягает слух, пытаясь различить голоса снаружи, но до него долетает лишь свист неощутимого сквозняка. Нужно выбираться. Он не мог проваляться без сознания несколько дней, а наемники – перевезти его дальше ближайших постоялых дворов: они тоже понесли потери – Юта всегда молился, когда вспарывал связки неприятельских лошадей. Отправятся ли они в дорогу в неполном составе или дождутся подмоги – Джемин не гадает: у него есть только здесь и сейчас, пока рана в ноге не превратила мясо в кисель, пока он в состоянии выровнять дыхание и сил в его теле – больше, чем после ломтика хлеба на сутки. Пока до додзе – день ходьбы. Пока чужие сапоги не выбили из его памяти образ Джено. Он вспоминает лицо Джено – серое, перекошенное и мертвецки застывшее на несколько мучительных секунд, когда из его бока показался конец вражеской катаны. Джемин, кажется, не забудет этот момент никогда – легче пронзить так свое сжатое и отбивающее в адреналине, спрятанное за ребрами. Пальцы цепляются за каменные выступы, ногти собирают почерневшую, созревшую плесень – он поднимается на ноги, переваливая вес на здоровую, выдерживает испытание гравитацией, когда перед глазами маячат белые вспышки. В стороне заходит в очередном зевке надзиратель. Как бы Джемину хотелось, чтобы из чужого горла вырвался истошный хрип. Он осматривается: они забрали оружие и часть доспех, оставшаяся – непригодная лежит на брусчатке. У Джемина нет ничего, кроме обещания выжить – он дал его Джено несколько лет назад, когда они оба поступали на службу и присягали верностью великому сегуну. У Джемина нет ничего, кроме одной попытки, и окажись она провальной – его вздернут на виселице под всеобщий хохот. Представляя, как покачивается на ветру его бездыханное окаменевшее тело, он развязывает пояс, стягивающий тунику, и оборачивает один конец вокруг запястья. Охраняющий решетку амбал свесил голову на плечо, точно прикорнул, и Джемин замер, вновь прислушиваясь к ритму его дыхания. Мерное и сопящее. Каждый шаг – в унисон падающим с потолка мутным каплям. Джемин вслушивается и не дышит сам, когда присаживается на колено, кусает губы, чтобы не застонать, когда сгибает поврежденную ногу. Он так близко, что чувствует жар грузной спины. Смерть на вкус горькая, как пот, стекающий на губы, и сладкая, как застоявшаяся, но не успевшая свернуться кровь. Джемин просовывает в прорезь свободный конец пояса, следом – руку, но не до конца, следя за каждым движением вздымающейся груди и расправляющихся на вдохе плеч. Он обмирает, стоит наемнику сквозь дремотную негу откашляться и тут же издать храп. Когда Джемин пролезает второй рукой и поддается корпусом вперед, почти прижимаясь к прутьям, его глаза застилают стекающие капли пота. Как же страшно. – Что… Голос срабатывает выстрелом стартера: Джемин успевает раньше, чем лапищи перехватывают веревку, и резко тянет на себя, сводит концы друг к другу, выкручивая запястья – натягивая пояс вокруг шеи наемника, вдавливая ею адамово яблоко до едва различимого клокота. Наемник подпрыгивает и пытается вцепиться, но вместо этого царапает собственную кожу. – Сука… Как только тот по инерции откидывает голову и съезжает вниз, беспорядочно болтая ногами, вздымая лежалые слои пыли, Джемин отворачивается: он так и не набрался смелости, чтобы взглянуть смерти в глаза. И вряд ли когда-либо научится получать удовольствие, убивая того, кому просто не повезло оказаться у него на пути. – Чтоб тысдох… Джемину всегда было интересно, каково это, когда агония помогает принять свою безысходность – вживляет ее, обнуляя отчаяние, выхолащивая инстинкт самосохранения и заменяя его убаюкивающими иллюзиями. Что видят люди, прежде чем их зрачки расширяются навсегда, а хрусталики мутнеют, и взгляд – как у выброшенной на берег рыбы. Джемину всегда было интересно, но сейчас он – тот, кто вырвал у жизни несколько минут, часов или лет – для себя же; тот, кто не хочет и не может умереть – и потому затягивает веревку туже, напрягает руки до выступающих вен и неконтролируемой дрожи, тяжело дышит и ни в коем случае – не смотрит, не смотрит, не смотрит. Пока дверь в подвал не отворяется с грохотом рикошета, и по лестнице, жалостливо воя, не спускается женщина. – Господин, там!.. – она осекается и роняет на пол кувшин – осколки разлетаются в разные стороны, остатки молока проникают в лабиринты между выложенным камнем. Наемник вытягивает руку в ее сторону, но тут же роняет. Его тело рефлекторно содрогается несколько раз, прежде чем застыть восковым изваянием. – Беги, – она понимает раньше, чем Джемин успевает выдать предупреждение: с криком бросается прочь, и вместе со звуком ее шагов в голове раздается обратный отсчет. Джемин быстро выпускает пояс – перетянутые запястья ноют и чешутся, но он не обращает на них внимания, когда из последних сил толкает мертвеца на бок и обшаривает его поясные карманы. В одном из них он отыскивает связку ключей и, молясь, чтобы в спешке не выронить, отпрыгивает в сторону, к замку, тут же начиная подбирать нужный. Боль в голени притупляется аффектными выбросами, словно и не было этого пограничного состояния и нескольких томительных часов на голом полу. Когда замок приятным щелчком отдает в руку, откуда-то сверху доносятся перекрикивающие друг друга голоса. Сейчас или никогда. Джемин наваливается на прутья – решетка поддается, отскакивает к стене с противным скрежетом, тут же ударяясь об нее – слишком мало пространства для боя, никаких путей отступления. «Минимум двое», – проносится в голове, когда в грудь бьет поток свежего воздуха, и со стороны лестницы раздаются быстрые шаркающие шаги; наемники вываливаются в подвал, взъерошенные, потные, стискивающие обнаженные мечи, и на их фоне Джемин, позаимствовавший оружие у мертвеца, выглядит непозволительно спокойным. Не дыши они так часто и так громко – точно услышали бы, как вопреки видимому хладнокровию мечется его сердце. Джемин никогда не нападает первым. Это не преимущество, даримое высокомерием – просто негласное правило того, кто постоянно все просчитывает. В этом они с Джено – полные противоположности и вместе с тем – идеальные дополнения друг друга: если тот рвался вперед, напролом, давил силой и скоростью, то Джемин – сглаживал его неточности, прикрывал со спины и добивал решительно и внезапно. Накрывая рабочую руку другой, сжимая рукоять и принимая боевую стойку, неотрывно следя за тем, как наемники обходят его с двух сторон, словно нацелившиеся коршуны, он прикусывает изнутри щеки, борясь с пеклом в глазах: как же ему, черт возьми, не хватает Джено. Первым нападает тот, что справа – другой запаздывает на несколько секунд, и их оказывается достаточно, чтобы вовремя отреагировать и отбить оба удара. Джемин замечает, как ходуном ходит чужая катана: нетвердая, непривыкшая рука, или совсем недавно стянувшиеся кости да восстановившиеся мышцы, – слабое звено, мелкая сошка, которая будет только мешаться, если не устранить первым; он уворачивается от наемника более крупного и опытного, налетает на того, что предпочел дистанцию честному, совместному бою – и загнал себя же в угол подземной коробки. Джемин выкладывается в серию прямых и быстрых ударов – тот прикладывается лопатками к стене, отбиваясь – и ловит момент, когда лезвие катаны косо повисает в воздухе: открылся. Кровь брызгает в лицо горячими ядовитыми каплями, пачкает тунику – Джемин не отворачивается, когда рубит по чужой руке, и не отпрыгивает, когда его катана застревает в лучевой, не пробивая. Будь лезвие хорошо наточенным, а он сам – здоровым и не уморенным болью, все закончилось бы иначе. У Джемина внутри холодеет и трескается, когда сквозь сорвавшийся крик он слышит приближающийся шорох: оставшийся уже занес над ним оружие – почти неминуемо; он не успеет вытащить застрявшее лезвие, не успеет отразить, и ничего не остается, кроме грязных приемов – но кто говорил, что они сражаются за честь? Боль в израненной ноге такая сильная, что с ней не справляется когда-то открывшееся второе дыхание – у Джемина в глазах темнеет, и если ранее он целился здоровой в чужое колено, то теперь – бьет наотмашь, попадая каким-то чудом. Не со всей силы – это просто невозможно, – но достаточно, чтобы рассекающая воздух катана дрогнула и резанула совсем рядом. Кисть лижет отхваченный обрывок когда-то топорщащегося рукава. Два раза. Джемин рывками тянет на себя рукоять два раза, и когда окровавленная катана вырывается из непрорубленного предплечья, он тут же отскакивает в сторону, замечая очередной выпад. Дышать становится труднее не от духоты – от боли, от сопутствующего жара; Джемин ревет, боясь, что потеряет сознание, и сильно-сильно напрягает зрение – в какой-то момент силуэт приближающегося, слегка прихрамывающего мужчины расплывается. Отбивает удар. Второй, третий – снова отскакивает в сторону: Джемин следит за тем, чтобы его не прижали. Расстояние между ними сокращается, Джемин подпускает его ближе, а в какой-то момент делает шаг навстречу, готовясь напасть – и неожиданно приседает, размашисто полосуя снизу вверх. Легонько, царапая – так, чтобы в стороны разошлись края разорванной одежды, и кровь не брызнула – потекла медленно, пропитывая ткань. Так, чтобы на его стороне оказалось фантомное ощущение поврежденных органов: Джемин пользуется замешательством и всаживает лезвие в незащищенный живот. Наемник повисает, пытаясь что-то сказать, но вместо слов выплескивает сгусток крови. – Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста… – первое, что слышит Джемин, когда шум в его ушах стихает. Он оборачивается: мужчина вжался в угол, зажимая рану – уходящие силы сочатся даже сквозь стиснутые пальцы; бледный, дрожащий и кажется – совсем не жилец, если никто не придет к нему на помощь. Жалкий. У Джемина силы утекают тоже – с каждым вдохом, с осознанным движением, но он не чувствует себя жалким. Ему все равно, что он не может идти ровно, а меч в его руке – затупленный и безымянный. Когда он прихрамывает к наемнику, тот начинает бешено мотать головой, шаркая ногами, и успокаивается лишь тогда, когда слышит вкрадчивое: – Я не буду убивать тебя. А потом снова – вопит от боли, плачет: Джемин вкалывает лезвие в его икру – так же, как когда-то вкололи ему. Пар из джеминовых губ сливается с туманом. Рассвет – не алыми слоями поверх горизонта, а весенний, нежно-голубой – ни единого облачка; холодно и сыро, сквозит под туникой и гладит мурашки. Что-то не так: заросшая водопойная прудка, откатанные во внутренний двор обозы, перекошенный забор, еле торчащий из-за неубранных с прошлого года сорняков – и ни одной живой души. Словно все обитатели и гости постоялого двора разом вымерли – или время для Джемина безвольно остановилось, пугая, пробирая одиночеством до самого дна чего-то эфемерного – того, что принято называть душой. Он делает несколько шагов вперед, оборачивает дом, сгорбившись: каждый шаг дается с трудом, трава колет ноги, застоявшаяся дождевая вода – обжигает пятки. Так пусто, что не по себе. А ведь и вправду: почему останавливать его ринулись только двое? Почему остальные не спустились следом, чтобы наверняка зажать, как крысу? Где все постовые?.. Плечом – к шершавой стене. Джемин аккуратно выглядывает из-за угла и тут же хмурится: двери в дом отодвинуты до конца, наемники выскакивают из нее остатками, впопыхах закрепляя детали доспехов и выуживая из ножен катаны; где-то вдалеке какофонией разгоняют птиц смешавшиеся крики. Битва орет у входных ворот, и, судя по тому, какими взволнованными выглядели люди Хикару – совершенно нежданная. – Далеко собрался? Джемин отпрыгивает в сторону и, запутавшись, падает, перекатывается по земле за мгновение до того, как топор резанул по его укрытию. Наемник сокращает дистанцию в два шага, не дает опомниться и снова замахивается – Джемин с болезненным криком отталкивается, тут же группируясь и поднимаясь на здоровое колено. Словчить в третий раз не получится – прожженное опытом правило, – и следующий удар он останавливает собственной катаной под таким неудачным, опасным углом, что молится: лишь бы не сломалась. Кролики, пойманные в капкан, все равно продолжают бороться, отбивая лапами по земле или бултыхаясь во вспорхнувшей сетке. Джемин – загнанный и уставший, дезориентированный болью, у него не получается танцевать красиво, а когда лезвие топора рассекает пространство рядом с головой и забирает с собой кусочек мочки – кажется, что не получается вообще ничего; он собирает самообладание по крупицам, оттесняясь и оттесняя, парируя, но не нападая – наблюдает. Двуручные топоры выглядят внушительно, но у них есть минус, перечеркивающий все: тяжесть, для кого-то непосильная, и с нею же – недостаточная маневренность. У Джемина открылась рана, и кровь пульсирующими струйками окропляет девственную землю. В общем-то, они на равных. Джемин отходит назад, перекладывает рукоять в другую руку – ту, что не ныла от ударной волны, и смотрит куда-то сквозь противника – за его плечо. Замечает все тот же забор, торчащий из-под компоста угрожающими вилами, и внутри расплывается надежда, ей вдогонку – боевой азарт: он не может не попытаться. Сейчас, когда силы на пределе, и каждый прыжок, каждое уклонение дается непосильным трудом, это если не тактический хук, то единственный выход. И он пытается – вымучивая, выжимая всего себя, когда подается вперед, бьет так быстро, как может, отыскивая пробоины в защите; наемник не замечает, как медленно отступает – или кажется, что не замечает; у него на лбу капли пота собрались в разрозненные грозди. И когда земля под ногами становится мягче, когда Джемин чувствует, как его тело само норовит упасть вперед, не выдерживая равновесия, он обманом замахивается, но вместо того, чтобы ударить мечом – бьет ногой в чужую кирасу, толкая и от нее же – отталкиваясь. Джемин падает на спину, хрипло дыша и выпуская рукоять. Наемник падает на забор, и одна из заостренных палок под тяжестью веса впивается в его затылок, тут же заливаясь раскаленным кармином. Небо над ним все такое же – однотонное и безмятежное. Когда Джемин поднимается, чертыхаясь от боли, заходясь в позорном треморе, все, о чем он думает – их комната в додзе и «нужно отсюда выбираться». Ему без разницы, с кем и что наемники не поделили: возможность – перед глазами, пробеги немного, постарайся уйти незамеченным, а если заметят – успей увернуться… Джемин очень хочет жить. Поэтому когда он видит приближающегося лучника, оттягивающего тетиву, меж пальцев сжимающего стрелу, у него под ладонями рассыпается целый мир, и нет ни мольбы, ни злобы, ни отчаяния – ни-че-го. Он пережил того, что остывал в подвале, на несколько минут. Как же… глупо и ничтожно. Умереть такой смертью, ничего не успев, не оправдав, не впитав ночи на двоих, потому что всегда мало – глупо и ничтожно. Джемин закрывает глаза – вдох-выдох – потому что смотреть в темноту намного проще, чем на того, кто украдет твою жизнь. Наверное, так даже лучше: самая страшная смерть – на руках у любимого… или от его катаны. – Какого… Но вместо пробитого черепа – оглушительный крик; Джемин, вздрагивая, на автомате разлепляет веки. Руки наемника оплетены дымом догорающей стрелы, пахнет жженой кожей и плотью; он воет сильнее, громче, когда воспламеняется лук, и падает, перекатываясь, стоит дыму показаться из-под металлических пластин. Джемин никогда не видел, как человек горит заживо, и особенно – так странно. Как будто изнутри. Он не сразу замечает чью-то фигуру – аккурат там, где когда-то стоял наемник. Совсем юный и болезненно-бледный, усыпанный то ли грязью, то ли веснушками, в простом кимоно – они никогда не пересекались; Джемину становится не по себе от этого напряженного, неотрывного взгляда. На него смотрел запуганный дикий зверек. – Ты Джемин? – Откуда ты знаешь? Ответ его, кажется, устроил: незнакомец с облегченным «айщ!» возвел руки к небу, благодаря кого-то – Джемин не расслышал – и, по всей видимости, не собираясь нападать. Только и не понятно, как бы он напал: Джемин не приметил у него ни ножен, ни чего-либо постороннего в руках. – Пойдем со мной. Скорее, – и тот протягивает руку, нетерпеливо озираясь, а когда не чувствует джеминовой ладони в ответ – зависает, о чем-то задумавшись. И снова пытает своими странными глазами. – Я не сделаю тебе плохого зла. Я пришел сюда с Минхеном и людьми из додзе. «Я пришел сюда с Минхеном…» Джемин не уверен, что заставляет его довериться тут же: упоминание ли о Минхене, обещание стать оплотом безопасности или просто – не поддающийся ни описанию, ни сопротивлению магнитизм незнакомого мальчишки. В какой-то момент Джемину становится и вовсе плевать: он просто хочет вернуться, хочет, чтобы его рана перестала ныть и кровоточить, хочет, чтобы Джено сгреб его в свои медвежьи объятия – и еще много нескончаемого «хочет», которое у него всегда было, но которое, оказывается, он с привычки не замечал. – Выглядишь хреново, – увидев опухшую, залитую кровью голень, тот закидывает его руку на плечи и собственной – обхватывает за талию, помогая подняться. – Спасибо. – Это был не комплимент. Вместе они пробираются через двор медленно, и все же – быстрее, чем если бы Джемин делал это в одиночку. Звуки перекрещивающихся, свистящих в воздухе клинков становятся отчетливее, и вскоре перед ними раскрывается картина кровавого побоища вперемешку с остатками кострища – горели телеги, горели заготовленные стога сена, горели… люди? Джемина воротит, глотка заходит в потугах – он сплевывает воду, откашливается, а кажется – выплевывает легкие, пропитавшиеся копотью. Умирать, видя перед собой лицо Джено, невыносимо. Но терять сознание, видя перед собой Минхена, подхватывающего с другой стороны и кричащего отступать, – несбыточное, трепетное воплощение братской мечты.
38 Нравится 54 Отзывы 11 В сборник
Отзывы (2)