ID работы: 9458403

Город грехов – Гетто

Слэш
NC-17
Завершён
автор
seesaws бета
Размер:
291 страница, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 69 Отзывы 96 В сборник Скачать

Глава 4.

Настройки текста
      У Тэхёна в первом ящике тумбы спрятана заначка. В маленьком полиэтиленовом пакетике одна круглая таблетка, она идеально укладывается на язык и проскакивает в горло вместе с глотком водопроводной воды. У Кима аспирина не водится, все блистеры с обезболивающими пустыми гармошками валяются на дне ящика, и чоновская таблетка приходится очень кстати, когда голова гудит железнодорожным составом, парализуя мозговую деятельность, но никак не блокируя то и дело всплывающие в сознании картинки того, как Тэхён пытался вломиться ночью в чужую квартиру. И, ковыряясь в тарелке с рамёном, он справедливо обвиняет во всём Чонгука, который за каким-то хером привиделся ему ещё в том сраном дворе. Привиделся же?       Ещё одно преимущество таблетки — это то, что больше не нужно думать, не надо выстраивать какие-то связи и докапываться до себя самого в бессмысленных попытках расставить всё по местам. Даже Чонгук утекает куда-то на задворки, размывается в брошенной на стуле груде вещей. Тэхён выуживает оттуда джинсы и свитер, пальцы совсем немного трясутся, ловко застегивая ширинку и пуговицу на поясе.       Он сбегает по ступенькам вниз, задевая рукавом куртки грязную стену, нарочно не смотрит по сторонам, хотя на своем пути так никого и не встречает, даже боковым зрением не улавливает ни одной лишней тени. Моросящий дождь заставляет спрятать голову под капюшоном, и влажный воздух плотным комом ложится на язык, тяжелея в горле. Сердце стучит раздолбанными качелями на детской площадке, и краем уха Ким улавливает детский голос:       — Привет! — машет ему Юнджу, вставая, теребит пальцами две жидкие русые косички. У неё шапка нелепо огромная, сползла ниже бровей, и куртка, застёгнутая на разные по цвету и размеру пуговицы, тоже ей совсем не по росту.       — Привет, — здоровается Тэхён.       Он миновых детей всех до одного знает, даже кладёт ладонь на маленькую голову, отчего шапка съезжает на нос, и под возмущённый вздох ведёт руку от себя, к детскому затылку, открывая маленький чистый лоб с пушистой чёлкой. Юнджу улыбается, запрыгивая снова на качели, и, раскачиваясь, вспарывает старыми ботинками землю с пожухлой листвой.       Возле шараги — осиный рой. И гул громкого шёпота из каждого улья бьёт Тэхёна в висок, заставляя морщиться каждый раз, проходя мимо очередной шайки студентов. Здание выкрашено в блевотно-жёлтый цвет, под стать гниющей земле у фундамента с разбросанными окурками, смятыми пластиковыми бутылками и прочей мишурой, оно выросло меж панельных домов с трухлявыми провалами окон, заколоченных ржавыми решётками, чтоб не лазали дебилы по ночам. «Малыш, но это цейлонский жёлтый цвет».       — Да мне поебать, — бормочет себе под нос Тэхён и, подходя к Юнги, отнимает у него прикуренную сигарету, затягиваясь тут же.       — Слышал же про новый... — начинает было друг, но заглядывая в колодезную темень расширенных зрачков Кима, перебивает сам себя. — Да какого хуя?       — Не твоего, уймись, — бросает Тэхён. — Слышал я про Чимина.       Юнги недовольно цокает, не бесится, зная, что бесполезно докапываться до друга, но всё равно поджимает губы, потому что Ким почти никогда не употребляет с самого утра. Они докуривают одну сигарету на двоих и не спешат заходить в здание, облокачиваясь на перила у разбитого крыльца.       — Там пиздец, Тэ, — выдыхает Юнги. — Парни сказали, что у него шея с грудаком — в клочья, от подбородка до ключиц — тупо фарш.       Тэхён молчит долгую минуту, складывает в голове пазлы в одну кровавую картинку и сглатывает густую слюну, когда воображение в ярких красках рисует изуродованное тело. С Чимином они были знакомы практически заочно, могли пить в одной большой компании, но даже не перекинуться друг с другом и парой слов. Даже у Хосока, пару раз столкнувшись, они сидели по разным углам.       — Есть у него кто? Кроме пацанов из шараги.       — Да бабка что ли, но он с ней не жил давно, у неё там маразм со всеми вытекающими. Половину местной свалки домой перетаскала. Та же ситуация и с Минхо...       — Дерьмо, что блять вообще происходит, — сплёвывает на землю Тэхён. Он задирает голову и ловит горячими щеками влажную морось. Сердце всё ещё стучит гулко, отдавая под ключицы, гоняет без устали кровь.

***

      Кровь расползается под ботинком алым пятном, заливает щели в раздолбанном асфальте, утекая к голой земле. Чонгуку кажется, будто он слышит, как она хлюпает под толстой подошвой, и поднимает голову, когда слуха касается очередной удар, и один из мужчин падает на асфальт. Другой бьёт его ногой, раз-второй, и из разбитого лица вырываются хрипящие стоны, а грязные руки тянутся к сломанному носу, пропуская меж пальцев стремительно бегущую кровь.       Она течёт багряными реками под рассыпанным на почти чёрном небосводе звёздным крошевом, отражает яркие блики, отзеркаливая неровно созвездия. В эти реки не зайти по торс, и щиколотки проваливаются сразу на бездонную глубину, стоит пальцам коснуться их глади. Кровавые воды омывают тело, стекая с чёрных волос липкими каплями, и, разбиваясь о мускулистые плечи, собираются в ключицах талыми снегами, окрашенными в красный раздавленными рябиновыми ягодами, они теряются в крови.       В крови теряется время, отскакивает от пластиковых стрелок дешёвых часов, заливается в разверзнутый кукушкин рот, булькающими звуками он пробивает двенадцать и скрывается за створками, захлёбываясь в своей конуре. Старый ковролин расчерчен взлётными полосами от входной двери до угла с отодвинутым в сторону потрёпанным креслом. В номерах дешёвых мотелей воняет кислятиной, затхло несёт от мебели, и стариковским запахом пропитано плохо выстиранное постельное бельё. Свет неоновой вывески пробирается сквозь приоткрытые жалюзи и кладётся яркими пятнами на скудный интерьер комнаты; они мигают истерично раз в несколько минут и под закрытыми веками выстреливают фейерверком, почти таким же красивым, как тот, что пускали на главной площади в большой праздник, когда с каждым новым залпом маленькая горячая ладонь беспокойно хваталась за свитер в области бешено колотящегося сердца, а разноцветные звёзды, падая, отражались в блестящих детских глазах. Неоновые планеты застывают на раздолбанной тумбе и куске ковролина, подсвечивают, разукрашивая в свою собственную палитру, кровавые следы на полу. И руки — в крови. В крови они ярко-красной и алой, утекающей в сток грязной раковины на заправке и старой ванны в мотеле. Она несётся по трубам к краю города, выплёскивается в зловонные болота; зловонно гниёт собственное сердце.       — У него сердце не бьётся, мудак! — кричит третий мужчина, пинает под колено того, кто стоит, а тот, что лежит, растянулся на асфальте, отлепив руки от разбитого лица. По его пальцам всё ещё стекает густая кровь.       Чон курит, затягиваясь, подпирает спиной кирпичную стену, наблюдая за тем, как два мужика, ругаясь, начинают драться теперь друг с другом. От них воняет немытыми телами и многолетним перегаром, на опухших лицах заплыли глаза в лиловых мешках дряблой кожи, и сальные волосы стекают на лицо, пряча свежие ссадины и синяки. Они дерутся неуклюже, попадают друг по другу через раз, но если удар достигает цели, то слышно, как хрустит что-то в чужом лице, под громкий стон и вырывающийся мат; силы они совсем не рассчитывают. Пока они отвлечены дракой, тело на асфальте начинает шевелиться, и избитый мужчина вдруг привстает на локте, хрипя, и гаркает пьяно, с трудом ворочая языком:       — Ну и хули, блять?! Мы сёдня пьём или нет?!       Он даже уже не замечает боли в разбитом носу, а собутыльники просто подхватывают его под мышки и тащат со двора, будто бы не было только что никакой драки, и их товарищ не воскресал из якобы мертвых. Чонгук смотрит на впитавшиеся в землю лужи крови, отходит от стены, когда дверь рядом вдруг распахивается, и в ней появляется молодой мужчина.       — Джей, тебе звонят на рабочий, — он закуривает, становясь на его место, сменяет караул. — Чё это за херня?       Он указывает на размазанные по земле пятна крови, и Чонгук в немом ответе лишь пожимает неопределенно плечами, и, бросая потушенный окурок в урну, исчезает за дверью.       В трубке знакомым голосом отзывается беззлобная претензия:       — В следующий раз это будет глухая деревня?       — Неплохая идея, — хмыкает Чонгук.       — Серьёзно, мне пришлось искать тебя несколько дней-       — Зачем звонишь?       — Всё как обычно, Джей, — разносится на другом конце провода. — Чтобы узнать, когда ты собираешься вернуться.       Чонгук молчит, сверля взглядом собственное отражение в погасшем экране компьютера, выдерживает паузу, чтобы не обматерить друга, и бросает только:       — А я собираюсь?       Собеседник тоже отмалчивается, вздыхает шумно, и Чонгук представляет, как в раздражении тот закатывает глаза к потолку, зажимая меж длинных пальцев тлеющую впустую сигарету. И на безымянном пальце блестит такое же кольцо, как и у него самого.       — Пришло распоряжение, — отмирает тот. — Если ты не вернёшься в течение месяца, то мы больше не будем подчищать за тобой.       Чонгук морщится; он знает, что от него не отстанут, и за «подчищением» скрывается ни что иное, как слежка, удерживание на очень длинном поводке. И тот, в чьих руках конец этого поводка, томится в нетерпении, ожидая, когда его цепной пес наконец-то вернётся в стаю.       — Я подумаю.       — Подумай-подумай, — улыбаются на другой стороне. — Где ты живёшь, кстати? Я бы приехал в гости, но слышал, что ты так и не снял деньги со своего счёта за последний проект. Значит, живешь в каком-нибудь сарае, а это не в моём стиле, ты же знаешь.       — Вот и не приезжай, я тебя не звал.       — Снял бы ты денег, — игнорирует тот грубый ответ. — Заморозят счёт, и всё, что у тебя останется — это твои мудацкие муки совести. И тогда всё будет совсем зря.       — Иди на хуй, — устало бросает Чонгук. Раздражение собирается морщинами меж бровей, и желание повесить трубку непреодолимо тревожит зажавшую её руку.       — Кстати, в этот раз тебе опять повезло с соседом? После прошлого я даже позавидовал тебе и тоже захотел сбежать в незапланированный отпуск — столько развлечений. Какой-нибудь субтильный длинноволосый блондинчик — всё, как ты любишь?       — Ага, типа того, — отвечает Чон, вспоминая почти с его ростом Тэхёна с вьющимися отросшими волосами.       — Тогда я точно приеду!       — Пока, Док, и не звони сюда больше.       — На почту загляни! Я тебе по старой дружбе посылку отправил. Наслаждайся!       Трубка кладётся ровным и сдержанным движением, но в голове Чонгука всё ещё гудят нервной вибрацией слова друга, призывающие вернуться обратно. С Ким Сокджином – он же Док, Чонгук знаком уйму лет, тот чуть ли не сросся с ним самим, следуя по пятам точно тень. И даже его речь воспроизводится в памяти так чётко, будто на собственных плечах две головы, и та, что чужая, всё нашёптывает, посмеивается, отшучивается, обдавая ухо горячим дыханием. И вместе с голосом старого друга выползает из всех щелей, углов и трещин «последний проект», ложится под ноги живым и горячим, и Чон боится пошевелиться, чтобы не потревожить, не распутать этот клубок из замотанных наглухо, намертво воспоминаний; они, распутавшись, поглотят всё вокруг, никого не жалея.       Мысли обтекают отсчитанный месяц на принятие уже давно принятого решения и натыкаются на Тэхёна, спотыкаются о раздражённый взгляд и плотно сомкнутые пухлые губы. Эти губы вспоминаются влажными и обкусанными, покрасневшими и чуть приоткрытыми, когда затянутые пьяной пеленой чужие глаза утыкаются в собственные, сначала непонимающе, по-совиному забавно, а затем устало-зло, колко.       У Чон Чонгука есть месяц, чтобы разрешить вопрос с прошлым работодателем.

***

      В глубине квартиры накурено — не продышаться — вонючим смогом нависает над головами никотиновое облако, смешиваясь с плотным дымом от раскуриваемых тут же шишек. За столом пережёвывается по сотому кругу одна и та же история недавнего убийства, и Хосок пьёт соджу, перекатывая горькую слюну на языке, лишь краем уха вслушиваясь в полупьяный разговор.       В чужой квартире тесно и душно, и окно на кухне открыто нараспашку, гоняя холодный ночной воздух сквозняком по полу. Хосок с остальными сидят в гостиной, в маленькой комнате с дешёвым ремонтом и низким потолком. Чону здесь не нравится на подсознательном уровне, такие квартиры-маломерки с крошечными комнатками напоминают узкие бараки и камеры. С паническим страхом в тесных одиночках-карцерах их учили справляться специализированно, по выведенной методике, и Хосоку уже давным-давно не страшно оказаться в заколоченном гробу, но неприязнь, пусть и спокойную, теснота и замкнутость пространства всё равно вызывают.       — Да ты просто этого не видел, — громко возмущается один из парней за столом. — А мне фотки показали, я чуть не обосрался. По нему как будто бульдозер проехал; никогда не поверю, что это мог сделать человек.       — Ну, а кто, блять, — отвечает другой. — Хван сказал, похоже на ножевые. Просто псих какой-то.       — Это могут быть волки, например, — отзывается первый и под тут же возникший над столом общий смешок продолжает:       — А что, их, мразей, развелось в последнее время. Они и в черте города появлялись не раз.       — Было бы хорошо, если волки, — тянет один из собравшихся. — Пиздец, если маньяк завёлся.       — У нас этих маньяков до пизды и без того, — подаёт голос Чон. — Разводите панику из-за очередного трупа, будто впервые. Забыли, как весной пацану с «Заречного» голову отрезали, а тело подожгли?       За столом притихли, и Хосок, опрокинув в себя очередную стопку водки, встал со стула, сдирая с деревянной спинки свою куртку.       — Это не волки, — добавляет, хмыкая. — Волки, блять, почеловечнее людей будут.       Колючий холодный воздух пробирается за шиворот, и Хосоку приходится застегнуть куртку до подбородка и накинуть на голову капюшон толстовки, пряча уши и шею от порывистого ветра. Запах влажного асфальта и преющей осенней листвы в спасительном вздохе разгоняет накуренный в лёгких смог, и становится легче, когда Чон, запрокидывая голову, вдыхает полной грудью ночную свежесть.       Звёзд не видно под плотно сомкнутыми на небосводе чёрными облаками, они рвутся изредка, как старое шерстяное покрывало, расходятся дыры неровными краями, пропуская сквозь себя беспроглядную темень. По дороге домой попадается лишь пара калеченных фонарей, и большая часть пути угадывается очертаниями, подсвеченными редким светом из окон жилых домов. Мелкая осенняя морось колется о щёки, расплывается следами от дождя под собственными пальцами.       У Хосока большая часть воспоминаний почему-то из осени. Из дождливой, грязной и холодной, раскинутой над чернеющим полигоном. Он и лица ребят запомнил отчего-то чумазыми, с чёрными разводами и налипшей грязью на щеках, в вечно сырой форме, загаженной мокрой землей. И под ногтями — черно, а руки — контрастно белые, вымытые дождевой водой раз, и второй, и третий, но Чону всё ещё кажется, что с ладоней льётся чужая тёмная кровь и капает с пальцев прямо под ноги.       Детские лица в этой осени особенно страшные, и сколько бы Хосок не отворачивался от них, каждая чёрточка, каждая линия юных подбородков, носов и скул отпечатались в памяти намертво, безымянные и обездвиженные, уничтоженные. И девчачьи длинные волосы, выбившиеся из-под тёмных платков, вьются кудрями и волнами, подхваченные порывом ветра, — обласкивает он их в последний раз невидимой материнской рукой. Умирающее детство выстреливает звонкой пулемётной очередью в соседнем доме, и громкий вскрик утопает в коротком, чётко произнесённом в наушнике, слове. «Чисто».       Война заканчивается по телевизору, она исчезает из приказов, завешивается медалями и исчезает между ладоней в рукопожатиях. Она остаётся в покинутых казармах, в душном вагоне поезда, набитого солдатами, она отстаёт ровно на один шаг, оставаясь позади, но дыша прямо в затылок трупным зловонием, падалью. И когда это дыхание подбирается к незащищенному горлу, обдаёт пульсирующую жизнью жилу, замирая над кадыком, вспоминается совсем иное, что-то очень далекое, оставленное в прошлом за много лет до начавшегося смертельного преследования.       У каждого есть такое воспоминание из прошлого, преувеличенное с годами, приукрашенное, и ловко балансирующее на грани реальности и сна. В таких воспоминаниях небо над головой всегда голубое и чистое, а трава свежая и ярко-зелёная щекочет голые щиколотки, и тёплый воздух наполняет лёгкие чем-то родным, сокровенным. Хосок в своих воспоминаниях мчится мальчишкой по просёлочной дороге, ловко перепрыгивает попадающиеся на пути большие камни, а мелкие — впиваются болюче в голые пятки. Но впереди солнечный небосвод падает в прохладную свежесть леса, и любая боль остаётся где-то там, за загорелыми юношескими плечами. Среди раскидистых деревьев в нос забивается густой аромат хвои и мха, а в пальцах лопаются круглые ягоды черники, и ладони — в гематомах — расползается лиловыми пятнами, засыхая, сладкий сок. Чон садится на поваленный ствол дерева, жуёт ягоды с измазанных рук и, задрав голову, смотрит на яркий клочок неба с кружевной оборкой зелёных крон. Он слышит тонкий щебет птиц, равномерное постукивание их клювов, различает шорох веток над собой — там прыгают белки с дерева на дерево. И воздух чуть влажный здесь, прохладный, Хосок чувствует, как крупные мурашки собираются на шее, под кромкой выгоревших на солнце волос.       И контраст между этими воспоминаниями до злого, язвительного, болезненный, но они существуют все вместе, сгрёбанные в одну кучу, сталкиваются, отгрызая друг от друга по куску, и маленькому Хосоку остаётся лишь наблюдать, как вырастают из-под влажного мха знакомые детские лица. Знакомое лицо выплывает из-за тёмного угла, тормозит будто в нерешительности, когда Чон, улыбаясь, останавливается напротив.       У Юнги темнеют на неприкрытой макушке влажные пряди волос, и под незастёгнутой курткой беззащитно обнажено светлое горло.       — Привет, — говорит он тихо и прячет уставший взгляд под намокшей челкой.       Хосок не может сдержать порыва и под минову дрожь убирает рукой длинные пряди с его лица. Он бы и подушечками пальцев собрал мелкую росу с длинных ресниц, но они застывают на холодной щеке, чуть оглаживая, и исчезают с чужой кожи, прячась в карманы куртки. Чон признаёт, Юнги — очень красивый, и красота эта загорается красным пожарищем перед глазами, растекается по венам ведьминским ядом, завораживает и гипнотизирует так, что мысли путаются, и становится непонятно, хочется ли эту красоту оберегать или же поглотить всю до остатка, чтобы никому не досталась. И Мин живой, он живее всех живых, прячет болезненный взгляд и насильно выравнивает дыхание, пряча кулаки в карманы. Эта жизнь отдаёт пульсацией под собственными рёбрами, бьётся там среди гниющей мертвечины. Не прикоснуться к такому Юнги невозможно, он стоит уязвлённый, с застывшими в прямую линию белыми губами, мнётся на месте, и Хосок чувствует, как тяжелеет под собственным сердцем, и падает, закручиваясь, вниз зарождающееся возбуждение.       — Пойдём ко мне? — шепчет.       Ему бы Юнги выпить всего до остатка, впитать чужую боль, страх, обиду, ему бы нырнуть в горячее тело, обернуться нежной кожей и, удерживая на ладони чужое сердце, ощутить, как гулко бьётся в собственной руке чья-то жизнь.       В подъезде перегорает последняя лампочка, и Хосок чувствует, как собственных пальцев касаются чужие, тонкие и холодные. Юнги идёт сзади по чужим следам, влетает опущенной головой в спину перед собой, меж лопаток, когда Чон вдруг резко тормозит, а затем разворачивается и, придерживая чужую голову, вслепую ищет знакомые губы. Блондин выдыхает шумно, цепляется пальцами за влажную куртку и запрокидывает голову, стоя на ступеньке ниже Хосока. Тот целует горячо и влажно, опаляет ледяные щёки тёплым дыханием, собирает с кожи застывшую осеннюю морось короткими поцелуями, убийственно ласковыми.       В глубину квартиры Хосок тянет Юнги за руку и, не включая в комнате свет, ориентируется на ощупь, снимая одежду с парня напротив. Юнги застывает на месте, ловит обнажённой кожей чужие пальцы и ёжится, когда футболка летит на пол, и прохлада нетопленой квартиры заглатывает его по пояс. Чон раздевается сам, стягивая на ходу толстовку, расстёгивает чужие джинсы, когда садится на диван, а Юнги оказывается прямо напротив. Он сцеловывает мурашки и минову дрожь с его живота, касается кончиком языка выступающих венок рядом с косточками и игнорирует состояние будто окаменевшего парня напротив.       Блондин смотрит на Хосока сверху, угадывает очертания сильного тела, ловит из-под полуопущенных ресниц бледные блики с улицы на знакомых плечах и груди. Он стоит обнажённый перед сидящим на диване Чоном, встречается с ним взглядом, когда тот запрокидывает голову, и теряется на дне черного зрачка, падает, сорвавшись в чернеющую под дрожащими ногами пропасть. И когда Хосок, стянув с себя джинсы с бельём, тянет Юнги руку в приглашающем жесте, тот качает головой, нарушая тишину:       — Не хочу так.       Смотреть в глаза Хосоку страшно, он даже сейчас перехватывает минов взгляд, смотря на него вопросительно, но всё так же будто насмешливо и очень, очень опасно. Смертельно. Поэтому Мин отходит в сторону и, садясь на колени, упирается локтями в диван, пряча лицо в намертво пропахшей сигаретным дымом мягкой обивке. Хосок оглядывает застывшую фигуру парня и, шумно вставая с дивана, не сдерживает смешка, пристраиваясь сзади. И всё же бросает:       — Смазка.       — Давай так, — глухо отзывается Юнги.       Хосок фыркает, оглаживая ладонью чужой бок, хмыкает в поцелуй, оставленный на выпирающем позвонке:       — Что за акт самопожертвования? Ты чего там уже надумал?       Мин лишь отмалчивается, топя в обивке шумный выдох, и когда понимает, что Чон больше не предпринимает никаких действий в ожидании ответа, поворачивает голову в бок.       — Ты звал меня к себе, чтобы поговорить? — шепчет. — Трахай уже, и я пойду домой.       Юнги знает, что Хосоку эти слова не понравятся, и он правильно предугадывает его дальнейшие действия, когда Чон, правда, встаёт с пола и садится обратно на диван. И блондин меняет позу, стекая вниз, усаживается на согнутую в колене ногу.       — Не держу, — бросает Хосок, отыскивая в кармане валяющихся под ногами джинсов пачку сигарет.       — Хочешь, я тебе отсосу? — спрашивает Юнги, укладываясь щекой на раскрытую ладонь.       — Ёбнулся?       — Давно, — отвечает честно. — Так хочешь? Не зря же вел.       Чон качает головой, закуривает сигарету, щёлкая зажигалкой, и лениво гадает, как так произошло, что у Юнги сегодня взрыв в голове не меньше Хиросимы.       — Иди домой, — произносит он, выдыхая облако дыма под потолок.       — Я позволю тебе быть грубым, — скороговоркой бросает Юнги.       — Я тебя сейчас сам выволоку отсюда нахуй, если не уберёшься.       Юнги поджимает губы, собирает одежду по полу, натягивая её на себя. Все его движения ровные, спокойные, и только кончики пальцев пробивает предательской дрожью, и мучительно больно колотится сердце в развороченной грудной клетке. Он летит по ступеням прыжками, пропускает ту, на которой ещё недавно, задрав голову, отвечал на горячий поцелуй Хосока, и, оказавшись на улице, наконец-то вдыхает свежий воздух полной грудью, позволяя болезненному хрипу вырваться на выдохе из лёгких. Он жмёт плечи к ушам и бросается на утёк из чужого двора в попытке сбежать от невидимого тапка, брошенного хозяином вслед выгнанной из дома псине.       Легче становится только через несколько домов, отделяющих теперь Юнги и застывшую сгустком глупого отчаяния в памяти квартиру Чона. И когда затылок прижимается к кирпичной стене, Юнги съезжает вниз, касаясь задом собственных пяток, закуривает нервно, прикрывая глаза. В кромешной темноте мысли, успокаиваясь, текут потоком, закручиваясь в воронку, и Мин почти ловит его руками, добровольно идя ко дну. Он ведь так и не придумал, как поступить с Хосоком, и случайная встреча запустила стремительный процесс принятия решения. И оно вдруг вылетело изо рта без спроса, сгоряча, подкинутое больным сознанием и глухим отчаянием. И то, что только что произошло в квартире Чона, Юнги вспоминать не хочется; собственные слова кажутся глупыми и незрелыми, детской обидой и никому ненужной истерикой расползаются они по чужой гостиной, отгоняют от собственного обнажённого тела, согнутого пополам, недоуменного Хосока, раздражённого.       Но блондин, туша докуренную сигарету о сырую землю, всё же решает, что по-другому избавиться от этой связи не получится. Она выдирается со стыдом и угрызениями совести, с сожалением и глухим отчаянием, с болью, кровью и невыплаканными слезами, с застывшей ухмылкой в чужих губах и тлеющим разочарованием на дне сощуренных глаз. И Мин встаёт, чуть покачиваясь на занемевших ногах, бредёт к своему дому, пробираясь по неосвещённым улицам, и кажется ему, будто оставил он в чужой квартире, там, на прокуренном диване вместе с их первым безнадёжным поцелуем, часть себя — пульсирующий ошмёток плоти, тонущий в тёмной густой крови.       Стоит ему появиться в дверях собственной квартиры и пройти в коридор, скидывая кеды, как мать вырастает в проходе стеной, складывая руки на огромном животе. И за ней высовываются четыре лохматые головы ребятни разного возраста.       — Явился, — мнёт неприязненно губы. — Ты счёт за электричество оплатил?       — Оплатил, — бросает блондин, стягивая с себя куртку, и на мать практически не смотрит, и без неё собирается под кадыком тошнотный ком.       На матери — новый халат, неглаженый, но с ровными швами и без торчащих ниток, на Юне — старые миновы спортивки, да растасканная футболка.       — Оставь мне денег, — тоном, не терпящим возражений, цедит мать. — Я завтра за воду заплачу.       Юнги шумно вздыхает, качая головой, проходит на кухню, чувствуя чужой взгляд, застрявший меж лопаток.       — Я уже всё оплатил, — устало произносит Мин, запуская намыленные руки под струю еле тёплой воды.       — Ты давай, блять, не умничай, — исходит желчью мать. — Взрослый нашёлся, оплатил он. Будешь умничать со своими пидорасами, когда вылетишь из квартиры, как миленький.       Глаза Минджу и Юнсока — перламутровые пуговицы, блестят, переливаются, отражая брошенные от лампочек в дешёвой люстре блики жёлтого цвета. У них уши прикрыты ладонями Юны и Хёнджина, а те делают вид, что не слышат материнской ругани. Дети вьются возле Юнги, пока он заваривает чай каждому, спрашивает исправно, кому водички холодной добавить, хотя знает наизусть любой каприз. Их у матери пятеро, вместе с Юнги, и ещё один на подходе, и все — от разных мужиков. И уж её-то план работает, потому что детские пособия утекают в неизвестном направлении, и уж точно не в холодильник и не на оплату счетов. Блондин этих денег никогда не видел, не видели их и братья с сёстрами, донашивающие одежду друг за другом и изредка принимающие подачки от разных «дядь», сующих свои члены в глотку матери.       Было время, когда он её жалел. Когда мать, ещё совсем юная с маленьким ребёнком на руках, кочевала из одного общежития в другое, ночевала у всех знакомых, в каждой тесной комнатушке. Мин тогда спал с ней на одной кровати, но вторая половина часто пустовала, и мать приходила лишь к утру, уставшая, пропахшая странным чужим запахом. Бывало, она забивалась в угол и плакала громко, навзрыд, глуша вырывающийся из горла визг ладонями. И локти у неё были содраны до крови, а на круглых коленках наливались чёрным синяки. И едва затянувшаяся ранка на губе лопалась заново, не успевая покрыться бордовой корочкой; теперь на её месте тянется тонкий белёсый шрам.       Первый круглый живот у матери запомнился Юнги картинкой с похорон деда, которого он никогда не знал, но после которого осталась квартира, где они теперь все вместе и живут. А когда-то мать сбегала отсюда подростком, прячась от активно закладывающего за воротник отца, теряющего контроль и неизменно колотящего и свою жену, и дочь каждый раз, когда алкоголь разливался в лошадиных дозах по венам, отравляя кровь. Скрываться приходилось у знакомых, у почти не знакомых, и у левых мужиков, которые за минет предоставят и комнату, и хоть какой-то ужин, и спасительный косяк с густым душным облаком, в котором растворялись красное уродливое лицо отца и его кулаки со сбитыми костяшками, пропадали под дрожащими во время экстаза веками. Юнги случился с ней где-то там, в прокуренной комнате на чужом диване, с раскинутыми в разные стороны девичьими ногами и подсыхающей спермой на внутренней стороне бедра.       И пока Юнги рос, жалость сменялась раздражением и злостью, ударяясь о закрытые двери в материну спальню, спотыкаясь о разбросанные чужие вещи. И детей на собственных руках оказывалось всё больше, тогда как материнской заботы не прибавлялось ни на грамм. Она уходила и возвращалась, вытаскивала деньги из миновых карманов или требовала их, вытянув вперёд до сих пор молодую руку. Каждый последующий ребёнок получал всё меньше внимания с её стороны, и Юнги часто замечал, что она путается в именах Юнсока и Минджу.       С самого младшего глухонемого сына, Юнсока, она вытрясла всё до остатка, пособие по инвалидности тяжёлым конвертом лёг в её карман, и, выпив лишнего, она в пьяной эйфории радостно хлопала ладонью по столу, мол, дело выгорело лучше, чем можно было только представить. И Юнги тогда не сдержался, занёс руку над её головой, да мазнул пустой воздух, споткнувшись о больной материн взгляд и брошенную в тихой злобе фразу:       — Что, бить будешь? Ну давай, вы все мужики такие, только бить и можете, ублюдки поганые.       И Юнги послал её в сердцах далеко и надолго, да только уйти не осмеливался, жалея детей, впахивая на подработках, чтобы кормлены и одеты были они. И на мать вдруг не стало времени оглядываться, та так и продолжала жить, как привыкла, только завела привычку грозиться выгнать из квартиры. Но блондину плевать и на раздолбанную хату, и на не менее раздолбанную мать, главное, чтобы дети выросли людьми хоть самую чуточку лучше, чем они с матерью. Юнги было бы этого достаточно. На себя ему уже давно плевать.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.