ID работы: 9458403

Город грехов – Гетто

Слэш
NC-17
Завершён
автор
seesaws бета
Размер:
291 страница, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 69 Отзывы 96 В сборник Скачать

Глава 12.

Настройки текста
Примечания:
      Когда Тэхён подходит к двери чужой квартиры, он слышит детский крик и смех; и последующий за ними громкий топот ног вторит сорвавшемуся сердцу, бьющемуся теперь быстро и отчаянно. Ким злится, сжимая руки в кулаки, оставляя на ладонях красные полукружья следов от ногтей, и даже под сомкнутыми веками, в поглотившей обшарпанный подъезд темноте, отключаясь от постороннего шума и возвращаясь воспоминаниями обратно на улицу, он всё ещё не знает, на кого злится больше.       Юнги в домашней одежде как подросток, в растянутой футболке с выцветшим принтом и мягких штанах его тонкое тело тонет, сбавляет пару-тройку лет искренняя растерянность в блестящем взгляде под растрепанной чёлкой, когда Ким просится остаться на эту ночь в его квартире, может быть и на ещё одну.       Тэхён тоже как подросток, тот, что застрял в родительском доме и смотрит из большого окна за тем, как ничтожные и бессмысленные попытки выжить за его пределами раскалываются от крупной трещины, крошатся, рассыпаясь в мелкий мусор под жёсткими подошвами чужих ног, от небрежных прикосновений грубых пальцев.       Ким вспоминает тропинку, ведущую в лес, асфальтированную дорогу, уходящую в обход чащи в сторону города, мыслями он врывается в нестройный ряд деревьев, режет щиколотки и колени о колючий кустарник и падает, больно ударяясь ладонями, когда поскальзывается на влажной траве. Тот, что сидел за окном, спустился по лестнице бесшумно и, пригнувшись, прошмыгнул мимо кухни, прикрывая за собой медленно входную дверь волнительные и долгие секунды, даст дёру по краю автомобильной дороги, пока не сорвётся дыхание, заставляя остановиться и согнуться, уперевшись ладонями в острые коленки. Он ни за что не выбрал бы лес, полный опасных зверей и чудищ, темноты и страшных звуков, боясь потеряться в чёрной дремучести, чернильном пятне, размазанном вдоль горизонта, в сторону которого страшно было посмотреть даже из окна своей спальни, как только улицу охватывали вечерние сумерки. Тэхён знает, у того мальчишки оставался ещё год, и лучше бы он побежал тогда в лес и, потерявшись, был съеден жутким зверем, чем вернулся по прямой дороге обратно, открыв входную дверь, встретился с довольным взглядом матери, пожинающей радостно плоды воспитания своего ребёнка.       В зеркале чужой ванной он видит всё то, к чему пришёл, выбрав тогда безопасную дорогу без единой развилки, и в который раз не знает, на кого он злится больше, на себя или на мать. Под длинными отросшими волосами, под широкой линией чёрных бровей на него смотрят все сразу: тот, что сидел в шкафу, боясь открыть глаза, и тот, что один единственный раз пытался сбежать. Он встречается взглядом с тем, кто уводил его в сторону каждый раз, с тем, кто крепко цеплялся за поручни балкона, кто собирал подушечкой пальца бисерные капли крови из неглубокого свежего пореза чуть выше сгиба локтя. За всеми ними выползает тот, что спрятан глубоко, он пробирается медленно, раздвигая руками мягкие ткани, разрывая тонкую плёнку, налипшую на лицо полупрозрачным кровянистым пузырём. Он вылезает меж незаживших губ, раздирая ранки острыми когтями, пачкаясь ярко-красным, упирается лбом в зеркало и, раздирая слипшиеся наглухо глаза, сдирая слои кожи вместе с редкими ресницами, он смотрит на себя беспокойным зрачком в тонкой жёлтой радужке, утонувшей в чёрном мазуте белка. Из его пасти течёт слюна, мутная и густая, перекатывающаяся комьями на красном языке, и оттуда, из самой глубины, доносится хрип и стон, а сбивчивое дыхание свистит меж острых подгнивших зубов, скрипит расшатанными ножками кровати. У него вместо кожи голое мясо и пульсирующие жилы, но даже на них тлеют чёрными следами чужие прикосновения, горячие и нетерпеливые, пугающие. Ким теряется в них, задыхаясь под непрекращающейся настойчивой лаской, и отчего-то она отдаётся незнакомой болью в теле, той, что раздирала разве что внутренности, а теперь бьёт извне чётким ударом так, что слёзы собираются в уголках глаз, и одна из них тянется по щеке мокрым следом.       Юнги его тормошит за плечи, зовёт по имени, сидя перед ним на коленях, и вглядывается в приоткрывшиеся глаза, зажимая ослабевшую голову в своих ладонях.       — Что случилось? — спрашивает он беспокойно, а сам всё ещё будто в коридоре, колотит кулаком по закрытой двери, пытаясь достучаться до друга.       Тэхён лежит на полу, и Юнги боится, что тот проломил себе голову, стукнувшись затылком о бортик ванны, но на пальцах, аккуратно коснувшихся ушибленного места, нет ничего, ни одной капли крови, только потряхивает их крупно, и Юнги эту дрожь никак не унять. Сознание Кима периодически уплывает, он медленно приходит в себя и всё ещё лежит головой на холодной плитке, пялясь в потолок, то и дело прикрывая влажные глаза, падая на мгновение обратно в темноту.       — Не засыпай, — говорит рядом Юнги и снова тормошит друга за плечо, заставляя открыть глаза и встретиться с ним взглядом. — Я услышал грохот и вскрыл замок на двери, потому что ты не отвечал. Ты принимал что-нибудь?       — Нет, — хрипло отвечает Ким, пытаясь прокашляться и ощущая неприятный ком в горле, отзывающийся тошнотой.       — Ты ел сегодня?       Тэхён дёргается волной, когда рвота подступает к горлу при одном упоминании о еде, и Юнги ловко подхватывает его, удерживая за плечо, пока друг блюёт в унитаз, склонившись низко над ним. Поднявшийся шум в голове и неравномерные толчки в висок не дают возможности мыслить и уловить тот факт, что последним, что он съел, был поздний завтрак в квартире Мина более суток назад. За беспокойными мыслями он не заметил чувства голода, за этими беспокойными мыслями снова появляется знакомый образ, лицо Чонгука всё ещё стоит перед глазами, когда Ким прикрывает их, склоняясь над унитазом в очередном рвотном позыве.       — Оппа, вам помощь нужна? — доносится из-за приоткрытой двери голос Юны, но сама она не заглядывает внутрь, оставаясь стоять в коридоре и прислушиваясь к происходящему в ванной комнате.       — Всё в порядке, — отзывается Юнги, вставая с холодного пола, он и Кима за собой тянет, уводя из ванной, придерживая за плечи, и усаживает на разобранный диван.       Юна переминается с ноги на ногу тут же, но под одобрительный кивок уходит в свою комнату, и оттуда раздаётся короткий девчачий диалог, а затем всё стихает.       Тэхён в темноте ни черта не видит, в голове шумит и гудит автомобильными клаксонами и взлётными полосами, а в коленях застряла дрожь, и ноги, ватные, онемевшие, покрываются почти не ощутимыми мурашками, когда Юнги помогает ему переодеться в свою домашнюю одежду. Он отключается долго и заторможенно: в густой темноте, воспоминания о том, как он бродил несколько часов по району после того, как Чонгук ушёл с этим Сокджином, всплывают кадрами старой киноплёнки, жёванной и местами засвеченной. И осень вокруг — сепия, слегка размытая и выцветшая, в этой осени Ким сам, как исчезающий силуэт со старой фотографии, затасканный и затёртый.       Утро начинается с головной боли, дерущей сухости в горле, с нарочито тихих детских шагов и перешёптывания, доносящихся со стороны кухни аппетитных ароматов приготовленного завтрака. Но еда в Кима почти не лезет, он размазывает её по тарелке и запихивает в себя насильно, пытаясь подавить поднимающуюся к глотке тошноту.       Дети за столом шумят и прихлёбывают чай звонко, наперебой рассказывая о планах на сегодняшний день, и Тэхён, переглянувшись с другом, обещает помочь ребятне с домашними заданиями, отчего те с радостным кличем вылетают из кухни, сталкиваясь всем скопом в коридоре, и топот их ног слышится за тонкими стенами отчётливо и слишком громко.       — Они тебя любят, — говорит Юнги, допивая свой кофе. — Но ты не обязан.       Тэхён лишь жмёт плечами, облокачиваясь на кухонный стол и подпирая голову ладонью, он смотрит на Мина, всё ещё юного и домашнего, слизывающего языком кофейные капли с нижней губы. Но, тот отводит взгляд, пялясь куда-то в угол с кухонным шкафом, и только сейчас Ким замечает, что чужая фигура вытянутой струной дрожит гулко, но почти незаметно, как только к нему обращают слишком пристальное внимание.       — Мне не сложно, — отвечает и в необъяснимом порыве вдруг касается пальцами чужого запястья, встречаясь, наконец, со взглядом друга. — Хочешь, поговорим?       Но Юнги качает головой, прикрывая ресницы и опуская голову, только дёргает рукой, зажимая своей ладонью чужую несколько жалких секунд, прежде чем отпустить её.       — Нет, — отвечает тихо. — Может быть, в следующий раз.       На страницах тетрадей и учебников пляшут нестройными рядами буквы и цифры под неумелыми руками младших детей. Юна изредка подталкивает решённые задания и грызёт кончик карандаша, пока Ким пробегается мельком взглядом по написанным ровным почерком строчкам. В задачах и уравнениях, в буквах и слогах пропадают услышанные накануне истории, скрывается за ними лицо, тронутое лишь слегка розоватым касанием, и губы, влажные от горячих поцелуев, исчезают из воспоминаний, возвращаясь обратно в тот день, что уже не вернуть. Тэхён свои мысли запихивает в конец учебника, на последние страницы тетрадей, оттягивая тот момент, когда они рванут оттуда беспорядочным словесным потоком, бумажными птицами остро врезаясь в грудную клетку. И Юнги он помогает починить замок на двери ванной комнаты, выломанный, выкорчеванный прошлым вечером, а затем идёт со старшей в магазин и вдоль забитых продуктами рядов почти не думает о том, что нудит у него под сердцем, требуя выхода.       Они идут обратно по сухому асфальту и ловят ступнями ускользающие следы бледного солнца, прорывающегося тонкими лучами сквозь плотный слой облаков. Минджу болтает без умолку и то и дело соскакивает с невысокого бордюра, когда тот резко обрывается, крошась, а затем снова уносится пунктиром вдоль пешеходной дорожки. Ким отвечает на все её вопросы и даже пару раз придерживает за локоть, чтобы та не свернула себе лодыжку по невнимательности, и в этой пустой болтовне он забывает, как трудно бывает выталкивать из себя ответы, как сначала приходится разорвать диалог длинной паузой, чтобы затем намеренно соскочить с темы и оставить всю правду при себе. Но в детских разговорах нет подводных камней, нет излишней озабоченности чужим внешним видом и желания докопаться до сути, до самых сокровенных мыслей, и Тэхён выдыхает свободно, бредя в сторону юнгиева дома, растягивая это спокойное мгновение до самого подъезда.       Они готовят обед вместе, и даже дети помогают немного, но больше мешают, носясь по кухне, пока Мин не выпроваживает их в комнату, строго прикрикнув. А потом они снова все вместе садятся за обеденный стол, и Тэхён впервые за двое суток нормально ест, не чувствуя больше мерзкого кома в горле.       С наступлением вечера они с Юнги собираются на смену, и Тэхён, оказавшись в ванной комнате, находит вдруг в кармане своих джинсов маленький пакетик с двумя круглыми таблетками. И он, действительно, застывает, пялясь на раскрытую ладонь, в которой умещается единственный для него способ уйти от реальности, выйти за пределы своего грязного тела и не чувствовать больше пугающих чужих прикосновений. Может быть и Чонгук исчезнет насовсем, испарится в убогом сквере, унося за собой отдающиеся тихим эхом истории своей юности. Может, он растворится среди смятых простыней и одеяла, его широкая ладонь и горячие пальцы оставят после себя морозный след мурашек, высыпавшихся колючим скопом на коже. И зародившееся возбуждение замрёт сладкой истомой, не трансформируясь в уродливую боязнь получить удовольствие и его же доставить. И чужие губы не коснутся больше собственных, не пройдётся влажный кончик языка по извечным трещинкам, и маленькая серёжка не заденет саднящую ранку. Может, там, на грязном полу лестничной площадки, он останется совсем один, и случайный прохожий натолкнётся на него слишком поздно? И всё, наконец-то, закончится, так и не начавшись.       Ну, а если разложить всё по местам, если вспомнить еле слышный шёпот, коснувшийся ласково уха, если снова уловить равномерное биение чужого сердца и ощутить безопасные объятия вспотевшей кожей; если понять, что нет ни одного подходящего оттенка, чтобы распознать цвет глаз напротив, если не суметь понять, почему дыхание перехватывает каждый раз, стоит столкнуться взглядами, изменит ли это что-нибудь, перебьёт ли спрятанным в рукаве козырем или оставит подыхать, захлёбываясь кровью, раздумывая всё о мучительном разочаровании, расползающемся смертельной раной на груди?       И Тэхён не знает ответов на эти вопросы, он рвёт себя на части из раза в раз, пытаясь уместить это всё рядом друг с другом так, чтобы не кусалось и не бросалось в драку в очередной попытке отвоевать для себя побольше места, раскурочив всё внутри. Пакетик с таблетками он сжимает в кулаке, направляясь к выходу из ванной, но упёршись лбом в дверь, чувствуя, как болюче впиваются ногти в кожу ладоней, он кусает губы и сжимает до разноцветных кругов веки, прежде чем развернуться и, раскрыв одним дёрганым движением полиэтиленовую упаковку, вытряхнуть его содержимое в унитаз. Главное, ни о чём не пожалеть потом, но Ким уже жалеет, глядя на то, как исчезают в водовороте таблетки.       Вся его жизнь — одно сплошное сожаление.       На складе грязно и шумно, раскуренная в ночи сигарета после тяжёлой разгрузки на ледяном сквозняке возвращает ясное сознание, потерянное часами ранее в бесконечных строчках артикулов и неподъёмных коробках, перетасканных из фуры на склад, рассортированных и вбитых в базу. Среди этой сумятицы голова совсем не думает, но Тэхён снова остаётся наедине с собой, и молчаливый Юнги, кутающийся в куртку в попытке спастись от ветра, не отвлекает пустой болтовнёй, как делали это его дети.       В глухой ночи Ким думает, что ему пиздец. Он думает о Чонгуке и всё ещё не может разобрать того волнения, что каждый раз закручивается где-то в груди, под кожей, слоями мышц и сеткой жил, за костями; прячется надёжно, его оттуда не достать уже, не вырвать. Тэхён не хочет, но всё же думает о том, смог бы он, действительно, вписаться хоть в одну чужую историю естественно, не вызывая недоумения напротив; смогло бы хоть в одной из них найтись место для такого, как он, отчаявшегося, разрывающегося на части от противоречивых мыслей, испачканного, в конце концов, испорченного. И когда на ум приходит вдруг образ друга Чона Сокджина — высокого и красивого, держащегося прямо и уверенно, Тэхён крошит своё отчаяние в мелкий песок, понимая, что его монстрам не уместиться в жизни, о которой он ничего не знает, в которой, возможно, кто-то другой уже слишком давно занял своё законное место. Ким не знает, что такое ревность, но он злится на себя вдруг, затаптывая сигарету подошвой кед в чёрную землю, думает, что надо быть полным придурком, чтобы на что-то пытаться рассчитывать. Надо быть полным придурком, чтобы не суметь сдвинуться с места и тупо пялиться в удаляющуюся чужую спину, и ту, что казалась совсем недавно уже слишком знакомой, чтобы чувствовать необходимость в её близости, и теперь будто сожалеть о том, что сам от неё отвернулся.       Что со всем этим делать, Тэхён понятия не имеет и на обратной дороге от склада даже не тормозит на перекрёстке, чтобы свернуть в сторону своего дома, а продолжает идти вместе с Юнги, намереваясь и на эту ночь остаться у него. С Чонгуком пересекаться нельзя, думает Ким, не сейчас, когда мысли несутся сумбурным потоком, и к новым, неразгаданным ощущениям не подобраны коды и пароли; когда сболтнуть можно лишнего, что потом не оберёшься в унижениях самого себя, обвинениях в слабости и глупой эмоциональности. Он боится даже взглядами пересечься: выдать своим всё, как на духу, и в чужом потеряться в бессмысленной надежде увидеть понимание вместо холодного безразличия.       Они с Мином оба ворочаются на диване, но даже несмотря на тяжёлую смену и уже давно наступившее утро, сон не приходит, они не могут сомкнуть глаз, отвернувшись друг от друга. Возможно, в одном из параллельных миров они с Юнги могли бы быть вместе с этой молчаливой, но такой необходимой поддержкой и каким-то космическим взаимопониманием, хотя оба скорее пооткусывают себе языки, чем признаются в сокровенных тайнах, боясь, скорее того, что только произнеси, и мысли материализуются в страшные кошмары, сожрут их, проглотив вместе с костями. Тэхёну с Юнги хорошо, если не заморачиваться над неспособностью дать положительную оценку без всяких «но», Ким его к себе подпускает, а довериться совсем, до самого конца, всё равно не может и секрет свой рассказать боится до жути. Мин Юнги — его первый и единственный друг, Ким скорее с крыши прыгнет, чем потеряет его, отпугнув от себя. Но мысли долбятся невыносимо, и щемящее чувство в груди только разрастается от этой мучительной бессонницы в уставшем теле.       Возможно, в одном из параллельных миров они с Юнги могли бы быть соулмейтами, что связаны душами, судьбами и одной жизнью на двоих.       — Я не знаю, что делать, — шепчет Тэхён, переворачиваясь на другой бок и упираясь взглядом в спину Мина.       Тот тоже разворачивается, укладывая ладонь под щёку, и смотрит на него из-под спадающей на глаза чёлки, но молчит, видя, как тот пытается подобрать слова.       — Ты тогда сказал, что я не хочу умирать, но всё, что я делаю — это попытки закопать себя в могилу поглубже, — тихо говорит он. — Я очень устал и правда не хочу жить. Никогда не хотел.       Юнги его слушает, затаив дыхание, не шевелится под одеялом, и расстояние между ним и Тэхёном более чем допустимое и безопасное. Но ту дистанцию, что они вдвоём сохраняли все эти годы, сокращают слова медленно, шаг за шагом, и прочная стена трескается, постепенно разрушаясь.       — Ты был искренен, когда обещал, что завяжешь. Увидел ли ты что-то, пока был в отключке или это было от страха, что накатил потом, но ты, действительно, хотел тогда жить, Тэ. Ты лежал на больничной койке, а я смотрел на тебя и думал, что ты уже умер, — запинается Юнги. — Я боялся, что ты уже умер. И мне показалось, что ты тоже испугался этого по-настоящему.       — Я пытался покончить с собой много раз, — признаётся Тэхён и не встречает удивления во взгляде напротив. — Я крал таблетки матери, закрывался в ванной, пряча лезвие бритвы, я стоял на перилах балкона, а когда нашёл на её столе пистолет, то и тогда у меня возникла только одна единственная мысль. Но каждый раз я не мог довести дело до конца: таблеток оказывалось недостаточно, и я просто спал сутками; я боялся боли и только царапал кожу лезвием так, что даже ни одного шрама не осталось; а балкон был на втором этаже, и я так и не спрыгнул ни разу, боясь того, что мать закроет меня в каком-нибудь подвале без окон насовсем. А про пистолет и говорить нечего — конечно, я не осмелился. Я всю жизнь боялся, до шестнадцати лет ни разу не принял решение самостоятельно, я всё время был слишком слабым, чтобы что-нибудь сделать.       Тэхён всё это нашёптывает скороговоркой и почти не моргает, глядя в лицо друга, ему важно не пропустить ни одной чужой эмоции, ни одного слабого отблеска разочарования и брезгливости во взгляде. Важно, чтобы Юнги всё понял из этой недосказанности, распознал по горящим глазам друга и сухим губам в язвах, чтобы не пугался черноты, распускающейся уродливым узором на коже. И Мин смотрит лишь слегка удивлённо, и брови его сдвигаются к переносице, когда он переспрашивает:       — Слабым?       Ким замирает под внимательным взглядом друга и выдыхает, когда черты лица напротив разглаживаются, расслабляясь.       — Предпочесть жизнь со своими страхами вместо смерти, — произносит он, — это не слабость, Тэ. Только вот жизнью это нормальной тоже не назовешь. Ты заслуживаешь гораздо большего.       — Не заслуживаю, — выпаливает тут же Тэхён, и Юнги, закатывая глаза, повторяет упрямо:       — Заслуживаешь. Послушай-       — Не заслуживаю, Юн, поверь мне.       Но Юнги качает головой слегка и касается всё-таки ладонью чужого плеча. Ким от его прикосновения не дёргается и топит только всколыхнувшиеся вдруг чувства, поднявшиеся вместе с одним из тех воспоминаний, что въелись в него намертво, будто он сам и есть это прошлое, а настоящее так и не наступило для него на утро следующего дня. Мин свою жалость засовывает куда подальше, хотя и хочется этого Тэхёна сгрести в охапку и самому запутаться в объятиях друга желательно навсегда, но им двоим, на самом деле, разорвать бы всё, что сдерживает и вдохнуть, наконец, полной грудью, не ощущая больше тесных оков. Юнги говорит:       — Не заслуживает тот, кто это с тобой сделал. Твоей вины здесь нет.       Он цепляется пальцами в свою же футболку на чужом плече и тормошит слегка, проговаривая вкрадчиво:       — Послушай меня. Не нужно обвинять себя, клеймить и ненавидеть. И страхи свои жалеть и кормить тоже не нужно. Я знаю, это прозвучит слишком, и, безусловно, гораздо легче сказать, чем сделать, это больно я понимаю, но избавься от них, попроси помощи, если это нужно, перетерпи боль, но вырви ты их уже с концами и начни жить нормально, без оглядки на прошлое, — он смотрит пристально, пытаясь достучаться сказанным, прорваться сквозь выстроенные колючие стены и панцири. Он Тэхёна по плечу гладит и сам верит в то, что говорит. — Ты этого достоин, Тэ, но тебе самому нужно сделать шаг вперёд, хотя бы один маленький шаг, чтобы всё изменить.       — А если слишком поздно? — выдыхает Ким, но Юнги улыбается коротко, и улыбка эта вымученная, конечно, но она такая потому, что у самого Мина болит невыносимо меж рёбер. Он шепчет:       — Никогда не поздно, пока ты жив.       Юнги этот разговор и поперёк горла, и отдушина, он сам за свои слова цепляется, как утопающий за брошенный спасательный круг, думает всё, передумывает, даже когда Тэхён засыпает, сморенный усталостью.

***

      На утро после разговора с Джином Чонгук сам не свой: бродит по квартире призраком и, не спеша собираясь на работу, то и дело одёргивает себя за необоснованную тормознутость. Он застывает перед окном, застёгивая джинсы, и лишнюю минуту просиживает на кровати, натягивая на стопы носки и, уже стоя возле входной двери, оглядывает вдруг комнату мельком, невидящим взглядом, будто проверяя, взял ли он всё с собой и не забыл ли что-то. Но всё своё — при себе, и от этого тошно до жути.       В офисном кабинете душно от включённых обогревателей, и Чон маринуется на своём рабочем месте, жарится и плавится, тогда как мысли — короткие и внезапные колют морозом, колотым льдом. От этого контраста его знобит, пальцы слушаются плохо, стуча по клавиатуре: они мелко дрожат и слегка немеют, пока в запястье дробно отбивает учащённый пульс.       Сокджин со своими словами застрял в голове крепко, Чонгуку приходится подавлять в себе поднимающуюся медленно безысходную злость, стиснув посильнее зубы, чтобы не расхерачить кабинет к хуям, будто запертый в клетке зверь, пытающийся вырвать свою свободу острыми когтями, да клыками.       «Тебе всё равно придется убивать.»       Чон это знает, он даже чувствует потребность, понимая, что позволить себе отсрочку значит подвергнуть опасности слишком многих людей — зверя лучше не морить голодом. А ещё он знает, что тот раздразнён, он выжидает и лижет бешеную пасть языком, стоит впустить в свою голову Тэхёна, представить его тихим и спокойным в собственной кровати, ощутить ладонями фантомно чужую тёплую кожу и разбросанные по ней родинки в уме пересчитать. Когда перед глазами разрастается сквер с облысевшими деревьями и разбитым асфальтом, с жухлой травой и чернеющей каменной глыбой памятника, Ким смотрит на него внимательно и слегка удивлённо, короткая улыбка, утонувший в кулаке смешок и еле заметный румянец, искусавший щёки, задевший на макушке короткие волосы ветер. Всё это завязывается крепким жгутом где-то в горле, и зверь внутри скулит от предвкушения, готовясь к прыжку.       Чонгук знает, ему придётся убить кого-нибудь сегодня — эта мысль приживается вдруг как родная, встраивается в ряд других грамотно и почти незаметно, только те, что о Тэхёне, он гонит подальше, чтобы поверженная вчера правдой совесть не восстала вдруг из мёртвых и не подставила под удар того, кого и пальцем нельзя тронуть, не то что покуситься на бьющуюся в венах жизнь.       Домой ему не вернуться сейчас, думает Чон и решить не может, кто и для кого сейчас более опасен, путаясь в воспоминаниях о вчерашнем дне, разговоре с Сокджином и собственных мыслях окончательно.       В пабе после рабочего дня людей набивается под завязку, и Чонгук теряется где-то в углу со своими двумя стопками виски и бутылкой пива. Это место приличнее того клуба, где он впервые увидел Тэхёна — гашенного, застывшего на танцполе среди бьющихся в конвульсиях тел, ловящего лицом разноцветные неоновые блики. Если представлять момент, после которого всё запуталось, рвануло в неверную сторону и теперь унеслось так, что не догнать, развернув к себе лицом, то, должно быть, это был именно он. Чонгуку теперь кажется, что всё с самого начала рухнуло к их ногам, и теперь ступни кровоточат, стоит только сделать шаг.       Суета и людской гомон почти не раздражают, когда алкоголь, оказавшись в крови, растекается по телу медленно, притупляя на короткое мгновение звериные инстинкты, рвущиеся то и дело учащённым сердцебиением и обострением органов чувств. Но застрявший в нём монстр всё ещё ведёт носом, инстинктивно принюхиваясь, стоит кому-то из постояльцев паба оказаться в опасной близости от Чонгука, и это не даёт ему провести оставшееся время спокойно, не одёргивая себя каждый раз из-за заполняющих голову крамольных мыслей. Из полупьяной толпы он выдёргивает их по-одному: того, что сидит один за барной стойкой и хлещет спиртное, постоянно прося повторить, и того, что прилип к стене, пялясь в свой стакан немигающим взглядом, и того, что качающейся походкой выходит из туалета и одиноко садится в углу, обхватывая голову ладонями. Женщин он игнорирует, не задерживая на них взгляда, и уже почти разучился не отвешивать самому себе ехидные комментарии по поводу никому ненужных принципов. Однако эти самые принципы толкают Чона из раза в раз в салон машины, изученный досконально и им самим и его пассажиром, сидящим по правую руку. Он её черты в каждом незнакомом женском лице видит, даже зверь лишь скучающе лижет лапы, не интересуясь потенциальной добычей. Хотя бы в этом ему удалось одержать победу над ним.       Ночь поглощает улицы, те тонут в беспросветной темноте переулков, заброшек и тупиков, прячут в себе одинокие фигуры, разбредающиеся пьяно по своим убогим квартирам. Чонгук тоже пропадает в тени, растворяется в ней и выныривает прямо за чужим затылком, обдавая его горячим рваным дыханием, заставляя человека перед собой резко обернуться и натолкнуться взглядом разве что на черноту, застрявшую меж плотными рядами гаражей. Чон видит всё красно-чёрным, он и колотящееся в испуге чужое сердце чувствует, как будто оно уже у него в руке — горячее и влажное, пульсирующее и пачкающее пальцы алой густой кровью, стекающей багряными струями по предплечью. Зверь внутри дразнится чужой паникой и нервическими движениями, облизывается в предвкушении долгожданной игры, почти мучается от сладкой истомы, скребущей брюхо, когда человек подаёт голос, в нём звенят истерические ноты после того, как бешеное дыхание касается его шеи невидимым языком. Чонгук своего монстра спускает с поводка, забывая обо всём том, что беспокоило его ещё с утра, что застряло вместе с человеком в его теле.       Он снова играет со своей жертвой: смотрит на стремительно удаляющуюся спину и догоняет её в одно короткое мгновение. Он его трогает рукой где-то меж лопаток, впитывая дрожь всей ладонью, а затем отпускает, подталкивая, и тот снова бежит без оглядки, только сорванное дыхание отскакивает от чёрных провалов гаражей, будоража звериную кровь. Та заливает глазницы до отказа, человек, поваленный на землю одним точным ударом, задыхается от накатившего испуга, когда сталкивается с горящим взглядом напротив. Из разверзнутого ада, раскалённого докрасна, заполненного диким огнём, лезут черти с клыкастыми пастями и цепкими пальцами, они своим клокотом парализуют жертву, хватающую рвано воздух открытым в ужасе ртом. Монстр дёргает ворот чужой куртки и принюхивается, водя носом по открытой шее с пульсирующей жилой, бешено гоняющей сладкую кровь. Удлинившиеся клыки лязгают о нижний ряд зубов, щёлкают в голове распластанного на земле человека предвестием скорой смерти, тот выходит из ступора, скуля и плача, ощущая на своей груди чужую руку, пригвождающую тело намертво — не встать и даже не пошевелиться. Слизанные слёзы, солью растворяющиеся на горячем языке, будоражат и дразнят, заставляя пропустить рычащий выдох меж губ, и, скалясь, оглядеть ещё раз мельком чужое лицо, прежде чем уткнуться в беззащитную шею. Кровь бурлит, она сама будто требует выхода, зверь ей помогает, широко раскрывая пасть и прокалывая тонкую кожу острыми клыками. Человек под ним орёт, крик этот, болезненный и протяжный, срывается воплем в широкую ладонь, накрывшую рот, когда кожа на шее рвётся от первых укусов до мяса, до кости.       Кровь попадает в пасть вместе с плотью, глотается жадно и с упоением, пока чужое тело под сильными руками не обмякает окончательно, и последние всхлипы не растворяются в густой тишине ночи. Слышатся в ней разве что чавканье, да лязганье зубов, шумное глотание и грудной рык, вырывающийся из пасти каждый раз, когда всё ещё горячая кровь заполняет опустевший желудок. Она стекает по подбородку, измазывает половину лица в чёрный, и, насладившись трапезой, зверь собирает её пальцами, да слизывает дочиста кровавые сгустки, наслаждаясь последними каплями лакомства.       Труп он решает оставить здесь же, лесная полоса чертит линию в паре километров отсюда, хотя об этом скорее задумывается Чонгук, чем наевшееся до отвала сытое животное, что укладывается на своё место смирным псом, прикрывая алые глаза, впадает в дремоту на следующие несколько дней. На изуродованное тело Чон не смотрит, он неровным шагом выходит из темени гаражей и исчезает на соседней улице, направляясь прямиком домой.       Горячий душ смывает сегодняшний день и оставшиеся следы убийства, еле заметные кровавые разводы, до которых не дотянулся язык, которые не тронули пальцы. Они утекают розоватой водой в сток ванны, Чонгук пялится невидяще в чёрную дырку на акриловом дне, глотающую доказательства преступления, объедки с праздничного стола. Впервые за долгое время его почти не трясёт после случившегося, лишь немного дрожат пальцы, пока он обтирает влажную кожу большим полотенцем. Может, думает Чон, в этом и есть какой-то смысл и даже способ примириться с самим собой, допустить мысль, что его жизнь складывается по правилам, которые ему не изменить и не проигнорировать, принять эти законы, в конце концов. Если не рвать себя на части, но смириться с тем, что его тело — не его, оно разделено на две половины, и с тем существом, что живёт в вечной тьме и лязгает опасно зубами, стоит покоситься в его сторону, лучше найти хоть какой-нибудь компромисс, пусть и не слишком надёжный и долговечный.       Чонгук вспоминает попытки убежать от своей сущности, выдрать её вместе с вцепившимися в нутро острыми когтями, но та драла мякоть до голой кости, он очень быстро понял, что от того не избавиться, не разорвав ещё и те остатки человечности, что тянулись кровавым следом из бешеной пасти, сомкнувшей на ней свои клыки в попытке выбить себе неприкосновенность. Жить среди людей Чону нравилось всегда: в отличие от общества себе подобных вампиров, зажравшихся и уже давно потерявших какой-либо страх, люди казались хоть и слишком уязвимыми, но зато полными жизни и простых радостей, заставляющих сердце нет-нет, да и сорваться вдруг в томительном волнении. Но сосуществование с ними нельзя было назвать до конца полноценным и по-настоящему счастливым, потому как главная особенность Чонгука, его отличие от всех остальных, тяжёлым мечом висело над головами тех, кто без задней мысли и какого-либо страха влетал в его личное пространство, доверял и влюблялся, предлагал свою дружбу и помощь, принимал его, как своего. И даже там, в тайге, постоянное волнение за судьбы доверившихся ему по глупости людей отравляло эти бессмысленные попытки влиться в их общество. Оттого каждое убийство сопровождалось последующими самобичеванием и лёгкой формой истерики, сбивающей дыхание и не позволяющей прийти в себя ещё какое-то время.       Сокджин, на самом деле, появился тогда вовремя — в этом Чонгук уверен, однако другу из вредности, никогда не признается. То, что тот увидел на рынке, — лишь малые отголоски того времени, когда он, действительно, мог позволить себе проводить время с людьми: работать вместе, веселиться, разделять и горькие моменты, и радостные, участвовать в их жизни. Бесконечная тревога, опасения и даже страх, а ещё непомерная вина, бьющая Чона под колени, сначала отдалила его потихоньку, а затем бросила в потерянной посреди леса избе, подпуская к людям только в редких случаях. Если бы не появился Джин, Чонгук не знает, сколько бы ещё он продержался в одиночестве. И всё же это чувство притупилось на очень долгие годы, пока Эспада не стала подкидывать одну за другой работы, идущие в разрез с его принципами. Ебучими принципами. Даже не являясь больше частью человеческого общества, он просто не мог причинять вред людям по собственной воле, не убивая, чтобы избавиться от голода, но для утоления извращённых потребностей, собственной потехи, для преступления ради преступления. Даже если не его руки оказывались в крови, даже если он сам имел к этому лишь косвенное отношение.       С Тэхёном у него сейчас происходит всё то, что, казалось, было пройдено уже не раз, однако задевает Чонгука отчего-то по-особенному, не вздохнуть, заставляет мысли нестись разрозненным потоком так, что только успевай схватить, зацепиться хоть за одну стоящую среди безграничного числа тех, что заставляют только горько усмехнуться, прикрыв глаза. У Чона три варианта, так он думает: вернуться с Сокджином в Организацию. Уехать одному, продолжив свой «отпуск». Или остаться. Второй вариант он отметает почти сразу, сам знает, что без Организации будет трудно не попасться, а попадёшься — всё равно придётся вернуться к началу, не отпустят же. Но и этот вариант вызывает разве что головную боль, да тошноту, застревающую комом в горле, стоит только вспомнить последний проект и представить снова знакомые железные кандалы на собственных запястьях, щёлкнувшие замком тут же, стоит только согласиться на работу. Третий же путь колет Чонгука острыми углами, уходящими извилисто в неясный конечный пункт. Остаться — значит остаться с Тэхёном, и на этом любое развитие мысли обрывается, летя с обрыва, пускает Чонгука бродить по замкнутому кругу снова и снова.       Он может хранить всё в тайне, может убивать, не вызывая подозрений у Кима, и голод свой держать под контролем за счёт регулярных жертв. Но сможет ли он ему в глаза смотреть после этого? Трогать руками, которые часом ранее забрали у кого-то жизнь, целовать губами, всё ещё хранящими привкус чужой крови?       Но, снова — без поддержки Организации он попадётся людям рано или поздно, тогда на все эти душевные самоистязания времени не останется, его пустят под суд Эспады, а Кима просто убьют. Это не может быть их концом.       А если признаться? Если забрать с собой, обратив? Сможет ли он простить себя? Сможет ли простить его Тэхён? Достаточно ли будет особенного человека рядом с собой, чтобы закрыть глаза на те самые принципы, взяться снова за работу и жить вечно, не беспокоясь о том, что собственная вина, сожаления и чужое недопонимание могут поглотить его, не позволяя вздохнуть.       — Особенный человек, — тянет тихо Чонгук и вспоминает Тэхёна — испуганного и недовольного, мертвенно бледного и притихшего, позволившего себе короткую улыбку и сорванное дыхание меж покрасневших губ. Это всё заставляет Чона глубоко вздохнуть, потирая ладонями лицо, бросить. — Ну и бред.       У него всё повторяется по кругу: Чонгук медленно выкуривает сигарету с утра, запуская в квартиру холодный воздух из приоткрытого окна; собирается медлительно и лениво, зависая то в ванной перед зеркалом, то уже в коридоре, снова бросая мельком взгляд на квартиру, прежде чем выйти.       В офисе его снова встречает распаренный кабинет со знакомыми лицами, да рабочее место с открытой на экране компьютера таблицей заказов. Всё точно так же, как и вчера, только голода нет совсем, пальцы не дрожат дробно и мелко, а пульс не срывается в непривычные частоты, заводя внутреннего зверя. И мысли в голове другие, почти успокоившиеся, досыпающие сон, который Чонгук успел урвать лишь частично этой ночью. Утром он вдруг понял, что уже принял хотя бы одно решение — убивать придётся, и он будет это делать, даже если человеческая половина кричит в нём, роняя слёзы, скулит жалобно от саднящих кровоточащих ран. Если это может спасти Тэхёна, со своим человеком он готов попрощаться. По крайней мере до тех пор, пока не сможет проститься и с ним самим.       Строить предположения, мучить себя мыслями и принимать решения, передумывать одно и то же на новый лад — пустая трата времени, стоит только встретиться взглядами и ощутить, как земля, накренившись, уходит вдруг из-под ног, уползает тянущимся с другого конца ковром. Чонгуку кажется, что он вообще зря о чём-либо думал, когда после рабочего дня сталкивается с Кимом перед подъездом и ловит тревожный блеск в чужих глазах. Сам Тэхён ёжится то ли от промозглого ветра, то ли от волнительного взгляда напротив, мурашки иглами колют позвонки.       Они даже не здороваются толком, неловко кивая друг другу, оба вспоминают последнюю встречу и кажущееся сейчас несуразным расставание почти на этом же самом месте и тоже без слов. Чонгук думает, что впечатлительный Ким мог и обидеться, надумать вместе с тем лишнего, это было бы на руку, на самом деле, реши он расстаться здесь и сейчас, но теперь, скользнув взглядом по чужому лицу и повторив все его черты, все трещинки и расслабленные линии не по памяти, а наяву, он вдруг чувствует сожаление за свой поступок, но молчит, не зная, что сказать. А Тэхён всё по глазам его видит, большим и блестящим, по чуть опущенным ресницам и убегающему в сторону взгляду, сам думает, что, наверное, струсит сегодня; думает вдруг, что подняться бы сейчас вместе в его квартиру, лечь в одну кровать и целоваться до самого утра, обниматься и шептать что-нибудь неважное и нежное? У Кима такого никогда не было, он бы даже, может, и хотел, но без доверия — никак, сам знает. Отсрочка кажется пленительной, забвение желанным, но Тэхён не может отделаться от мысли, что пользуясь вышедшим за все лимиты дополнительного временем, он только сокращает то, что ему отведено, убивает себя, обрубая дни и минуты. Если Чон, в конце концов, не поймёт, то как потом выжить после этих ночей с объятиями, да поцелуями?       Наверное, это было бы глупо — отказаться от принятых решений прямо сейчас, сделать шаг назад лишь от одного смазанного прикосновения к плечу, оттого поднимаясь по лестнице в тёмном подъезде, то и дело сталкиваясь с Чонгуком локтями, Тэхён вдруг понимает, что за прошедшее утро в своих мыслях он прошёл столько шагов, что одного неловкого отступа не хватит, чтобы вернуться обратно.       Всё зашло слишком далеко.       Сам Чонгук всё ещё не решил, как ему быть с Кимом, и потому выбирает путь наименьшего сопротивления, молча выуживая из кармана ключи и останавливаясь перед дверью своей квартиры. Он боковым зрением видит, что у соседней Тэхён так же застыл, только взгляд его внимательный направлен не на замок, а на самого Чона, и тот не может не повернуться в его сторону. Всё становится и так понятно, и хотя сам Чонгук осознаёт, что сегодня они не расстанутся вот так, без лишних слов, скрывшись за дверями и стенами своих квартир, Тэхён всё равно делает шаг к нему навстречу и касается пальцами локтя, цепляясь за рукав куртки.       — Хочу сказать тебе кое-что, — шепчет Ким, и Чонгук видит, как у того горят неровно остатки уверенности во взгляде. — Теперь ведь моя очередь?       Чонгук думает, что Ким ошибается, полагая, что он открылся ему тогда в сквере, и от этих мыслей становится действительно не по себе. Это был один из пунктов варианта под номером три? В любом случае, сейчас он кажется глупым, когда Тэхён тянет Чона за рукав к двери своей квартиры и копается в кармане рюкзака в поисках ключей. Они даже не задумываются о том, почему тратят на это время, тогда как в руках Чонгука звенит связка его ключей, и было бы логично пойти к нему. Но какая тут логика, когда Ким ковыряется в замочной скважине подрагивающими пальцами и маскирует еле слышный грудной выдох в раздавшемся в тишине лестничной клетки щелчке. Может, в стенах своей квартиры ему будет чуточку легче.       Легче не будет, понимает Тэхён, оказавшись в затопленной вечерними сумерками комнате. Он цепляется за эту черноту вокруг, пытаясь спрятать в ней остатки неуверенности и сомнений в принятом решении, и бросает ненароком взгляд на Чона, оглядывая его лицо, замечая все те черты, к которым успел привыкнуть, которые теперь накидывают чуть адреналина сверху обдуманных неоднократно мыслей, и к этому приятному волнению под неровные удары сердца он тоже вдруг привык.       Тэхён не знает, с чего начать, он даже надеялся, что Чон сам выведет его на откровенный разговор, позволив прицепиться к какой-нибудь фразе, но тот молчит, сидя на стуле возле кровати, да на него смотрит внимательно и безотрывно, уложив руки на коленях и сплетя пальцы в замок. Сам Ким прилипает к окну, опираясь поясницей об узкий подоконник, и, может, хотел бы закурить, да от одной мысли о никотине подташнивает до мерзкого привкуса на языке; тошнит дико от предстоящего разговора.       Тэхён вырастает почти чёрной фигурой в проёме окна, нервозный, через чур прямой, со сложенными руками на груди, и всё вокруг, все мысли, застрявшие в голове, молчаливый и спокойный Чонгук и собственная нерешительность вызывают у него вдруг смешок, наверное, горький и почти отчаянный. Ким лупит себя мысленно, заставляя хотя бы начать говорить, иначе невысказанные слова, он это чувствует, сожрут его со всеми потрохами позже, стоит только ему остаться в одиночестве.

RM (BTS) & Jorja Smith — Let Me Down

      — Я жил в загородном доме, — начинает Тэхён и ведёт слегка плечами, будто ёжась. — Никогда не ходил в школу, и друзей у меня тоже никогда не было, а репетиторы и домработницы редко задерживались дольше, чем на полгода, потому что мать боялась, что я могу к кому-нибудь привыкнуть, — хмыкает он насмешливо. — Родственников я увидел впервые на её похоронах, а до этого даже не знал об их существовании, мать пыталась уберечь меня буквально от всего, и мы жили как изгои, в громадном особняке, никогда не приглашая кого-либо в гости и не прося чьей-либо помощи. Может и от прошлого своего она меня пыталась уберечь, никогда не рассказывая ни об отце, ни о своих родителях, которые, как оказалось, погибли за несколько лет до моего рождения. Остальные тайны так и остались тайнами. Можно только предполагать был ли мой отец просто мудаком, бросившим беременную женщину, или я ошибка молодости, или последствие изнасилования, — выдыхает он. — Даже про её состояние никто ничего не мог сказать: затяжное ли горе это, вылившиеся в депрессию, из которой она не могла вылезти без чёртовых препаратов, угробивших её психику; или детская травма, проявившаяся только годы спустя. Я за всё это время устал уже гадать и придумывать причины, — хмыкает Тэхён.       Он делает короткую паузу, собираясь с мыслями, сканирует взглядом застывшую чёрным пятном входную дверь напротив, а на себе чувствует чужой проницательный и непрерывный и только после этого решает продолжить.       — После её смерти, никто из этих родственников не захотел забрать меня к себе конечно. Они и раньше были слишком заняты делёжкой наследства и судебными тяжбами, не заботясь о состоянии моей матери, потерявшей разом обоих родителей, так что неудивительно, что после всего я им был как кость в горле, и они выдохнули спокойно только тогда, когда меня всё-таки определили в детдом. Мне было шестнадцать и я провёл там всего-лишь пару месяцев, не смог терпеть всё, что там происходило и просто сбежал, — шумно вздыхает он. — Я был несамостоятельным, маменькиным сынком, да ещё с хуевой тучей проблем, и в приюте мне пришлось сложно, пожалуй, слишком часто больно, чтобы не понять, что если я хочу выжить, то придётся сломать себя, перекроить на новый лад. Только вот, — запинается Ким, — с тем, что в голове, так сделать не получилось.       Он стоит возле окна ещё какое-то время, кусая губы и обдумывая сказанное, понимая, что рассказал всё и ничего одновременно, под чужим пристальным взглядом он отлипает от подоконника и садится напротив Чона прямо на пол, опираясь спиной о стену, смотрит на него снизу вверх.       — Вот такая история, — говорит Тэхён после непродолжительной паузы. — Неинтересная и ни разу не захватывающая и уж точно не похожая на одну из тех, что ты мне рассказывал.       Чонгук так не думает, он смотрит на сидящего Кима в паре метров от себя, застывшего тенью, расползшейся по стене очертаниями его фигуры; и на расслабленных плечах, обёрнутых в тёплую толстовку, на тех плечах, что гораздо слабее собственных, он всё равно видит неподъёмный груз, бетонные плиты и железные гири, не может не удивляться тому, что эти хрупкие плечи всё ещё держат, не опускаясь, неизмеримый вес своего прошлого. Он разглядывает чужое лицо, застрявшее в чёрных ладонях вечерних сумерек, а на языке крутится вопрос, неподходящий по смыслу, выбивающийся из логики повествования, но Чон знает, чтобы рассказать о том, что осталось между строк, придётся говорить правду.       — А если честно?       Тэхён улыбается криво, расчёсывает нервно пальцами шею, Чон представляет, как тянутся на бледной коже тонкие розовые борозды, следы от ногтей. Ему бы выдать всё, как есть, но толку-то, думает Ким, толку от этих пары фраз, коротких и простых, вмещающих в себя столько дерьма, боли и страха, что несколько слов, пусть честных и без скрытых смыслов, на самом деле ничего не расскажут о нём. Тэхён вдруг понял этим утром, и сейчас, глядя на Чонгука, смотря ему в глаза, он убедился в том, что нестерпимо хочет, чтобы тот всё понял, чтобы увидел в вывернутом наизнанку нутре всё некогда тщательно скрытое, передуманное, пережитое, обглоданное воспалённым сознанием тысячи раз. Он сам не знает, на что надеется, чего хочет добиться от человека напротив, но необходимость высказаться подобралась к самому горлу и душит его последнее время так, что не вздохнуть, не промолчать. Поэтому он решает идти до конца, выдать впервые всё, как было на самом деле, на свой страх и риск, чтобы хоть самую малость стало легче. Может быть, ему станет хотя бы немного легче?       Только для этого придётся себя выпотрошить, раскроить вместе с брюхом старые ранения, и, истекая кровью, чувствуя, как внутренности режет болью всё глубже и глубже, пытаться выжить. В который, мать его, раз.       — А если честно, — тянет Тэхён, хмыкая, — это случается слишком часто. И никому невдомёк, никто не заостряет на этом внимания, а когда прямо перед их носом вырастает ворох из чужих проблем, заключенных в одном единственном теле, они даже не могут поверить, что такое бывает. Бывает, что у тебя вся жизнь с самого детства катилась по пизде и что там, в конце этого склона, собралась целая трупная куча из твоих травм и страхов, грёбаной боли, в конце концов, — выдыхает он. — Нам бы всем в Индию какую-нибудь, чтобы карму подчистить, посидеть на веганской хуете, открыть, блять, третий глаз в заднице, но наша «земля обетованная» — вот она, место, где не существует шкалы для «ненормальности» и «хуёвости», потому что здесь у всех, как у одного, за плечами горы дерьма, и мы в нём копошимся, тонем и гниём, и это лучше, чем пытаться быть нормальным и нихера не справляться с этим.       Он смотрит на Чона и не может контролировать свою мимику, едко ухмыляясь, не может больше остановиться, понимая, что если не скажет сейчас всё, как есть, как чувствует и думает, не расскажет, как болит и пугает, то шанса может больше и не быть, может больше не застать этого вечера, где они останутся вдвоём, готовые делиться и слушать.       — Вот она — честность. Мой друг думает, что если мы всё ещё живы, то, значит, можем справиться, а я думаю, что меня однажды разорвёт к хуям от всех противоречий, что скопились во мне до отказа, рванёт однажды, и мне придёт окончательный пиздец, — говорит торопливо Ким; заученным стихом повторяет все свои мысли, и его громкий шёпот Чонгук ловит губами, глотает влажным комом, и тот разрастается у него в грудной клетке тонкой плёнкой, непроницаемой и липкой, обволакивает всё нутро. Тэхён говорит, не делая пауз, сбивчиво, нервозно, речь его торопливая и честная, вырванная откуда-то из кровоточащей сердцевины, то срывает у Чона дыхание, то заставляет не дышать вовсе. — Я постоянно думаю о том, что хотел бы умереть там, на лестничной клетке в тот вечер, но всё же почему-то благодарен тебе за спасение. Я бы хотел сейчас вмазаться так, что даже если бы ты меня трахнул, то я бы даже не возмутился ни разу, и всё же я смыл свою заначку в толчке. И я боюсь тебя иногда, боюсь просто пиздец как, у меня кровь в жилах стынет, но потом я смотрю на тебя и думаю: расцеловать бы сейчас твоё лицо, а на остальное похуй. Я хочу тебя, по-нормальному, так, чтобы реально почувствовать и чтобы понравилось, но не представляю, смогу ли когда-нибудь тебе всё это позволить. Себе позволить, понимаешь? Я ненавижу свою мать, но даже не могу по-настоящему разозлиться на неё, потому что знаю, что она была больной на голову сукой, и что будь она в своем уме, никогда бы так со мной не поступила. Хочешь знать, как было на самом деле? Правду? Хочешь, чтобы я сказал честно?       Но Тэхёну не нужно чужого ответа, он на взводе, говорит быстро и пальцы заламывает нервно, то бегло оглядывая комнату, спотыкаясь о Чона, то пялясь вдруг в одну точку, цепляясь хоть за что-нибудь статичное, противоположное мечущимся в голове мыслям.       — Всё просто, — выплёвывает горько слова Тэхён. — Она своей ненормальной любовью, этой своей блядской любовью и заботой, душила меня и, я уверен, даже сама не понимала этого. Даже когда она делала действительно странные и пугающие вещи, типа, наказывала меня, запирая на несколько часов в шкафу и пугая монстрами, или запрещая закрывать дверь в ванной, сближаться с репетиторами, играть в нормальные игры и выходить на улицу чаще пары раз в неделю, она всё равно выставляла это всё так, будто подобное вызвано исключительной любовью, а никак не жесткостью, не грёбаным сумасшествием. И оттого мне вдвойне дерьмово, понимаешь, ведь я даже не могу обвинить её в том, что она меня сломала, что сделала, блять, со мной, уничтожила же, сука.       Тэхён договаривает из-под ладоней, прилипших к лицу, растирающих кожу мелко трясущимися пальцами, дышит рвано и загнанно, чувствуя, как внутри сдавливает всё, давняя пружина натянутой железной струной рвёт мягкие ткани в кровавые ошмётки, превращая те в пульсирующую кашу из внутренностей, в ней смешивается всё: и болезненные воспоминания, и ранящая правда, и комната, застрявшая в темноте, и чужой взгляд напротив, горящий нечитаемым блеском, совершенно непонятным для Кима, и оттого отдающийся неприятным волнением прямо под кадыком, не проглотить вместе с вдохом, не вытолкнуть с выдохом. Но он сам не заметил, как подошёл к тому, о чём говорить никогда не приходилось, теперь вдруг паникует, осознавая, что успел сделать шаг, перейдя границу, и что назад пути больше нет, стёрло его откровенными речами. Он говорит и чувствует, как с каждым новым словом, предложением, внутри него лопается что-то раз за разом, открывшееся кровотечение смывает отведённое ему время, оставшиеся минуты построенной на лжи и недомолвках жизни.       — Я помню, что своя комната у меня появилась довольно рано; мне было страшно засыпать одному и к этому я привыкал долго, это я точно могу сказать. А ещё могу сказать точно, что мне исполнилось одиннадцать, когда она впервые пришла ко мне ночью, и мы спустя долгое время снова спали в одной кровати. Она приходила на протяжении следующего года регулярно, но не слишком часто, может пару раз в месяц, и мы просто засыпали вместе, хотя я уже давно перестал бояться спать один, а сама мать уже начинала пугать меня и даже вызывать местами неконтролируемый страх. Всё изменилось, когда мне стукнуло тринадцать, — делает паузу Тэхён и с трудом сглатывает вставший ком в горле, стараясь говорить ровно, будто заученный текст, но дрожь всё равно пробивает голос, и тот звучит надтреснуто, нервно. — Я не сразу уловил эти изменения, но мать, действительно, стала касаться меня не так, как раньше, разницу эту я почувствовал только тогда, когда её рука оказалась в моих трусах и сомнений, блять, никаких уже быть не могло. И всё же, — запинается Тэхён, бросая мельком взгляд на Чона. — Я должен говорить честно, да? Должен сказать, как было на самом деле, без скрытых смыслов, без «читай между строк», должен сказать, что было потом. Знаешь, что было?       Он говорит, спотыкаясь, путаясь в мыслях, но всё же делает глубокий вдох и, не глядя на Чонгука, пялясь на собственные пальцы, царапающие обтянутые джинсами колени, произносит вдруг сипло и сам своего голоса не слышит.       — Однажды всё закончилось тем, что она мастурбировала мне, пока моя рука была зажата между её бедер, и сама она тёрлась о мою ладонь, нашёптывая какую-то дичь про «хорошего мальчика». Я тогда впервые кончил и даже сам не понял, что почувствовал. А она приходила снова, укладывалась рядом и даже раздевалась, притягивая мои руки к своему телу, гладила ими сама себя, а меня могла целовать так, как матери своих детей не целуют. Нихуя они так не целуют.       Чонгука трясёт, он пытается контролировать своё тело и не дёргаться от прозвучавших слов, но внутри у него орёт всё, царапается и требует выхода, и он сам не может понять, в какой именно половине ноет и скулит от открывшейся внезапно глубокой раны. От лица Тэхёна он взгляд отводит, отрывает насильно, но не потому что противно, а потому, что кажется ему, будто стоит ещё хоть раз зацепиться за кривую линию губ, за сжатые от колющих болезненно воспоминаний веки, за окаменевшие черты лица, и он не выдержит, сломленный внезапным страхом и собственным бессилием. Но Кима нельзя перебивать и останавливать, ему нужно позволить высказаться, Чон видит, как тому это необходимо и с каким трудом даётся, отчего внутри сжимается всё тесно, щемит невыносимо.       — Думаю, мне было около четырнадцати, когда обычной дрочки ей стало недостаточно и она залезла на меня. И к тому времени я уже сам не понимал, что именно происходит: каждый раз я просто отключался, смотрел в потолок и позволял делать с собой всё, что она захочет. Я был овощем, живым трупом, она пользовалась этим, и в какой-то момент мне вдруг стало казаться, — делает паузу Тэхён, сглатывая, — мне стало казаться, что я получаю удовольствие, что мне, блять, нравится, понимаешь? — горько усмехается он. — Хотя вряд ли это можно понять. Наверное, за эти мысли я ненавидел себя сильнее всего. И всё же многое, даже сейчас, вспоминается размытым, таким, будто бы это происходило не со мной, но некоторые вещи запомнились так ярко, словно я до сих пор нахожусь в своей комнате и дрожу от каждого её шага в коридоре. У меня бывают флешбэки, бывает, всплывают в памяти моменты, которые я прокручиваю в голове огромное количество раз. Но я почти не обращаю на них внимания, потому что они уже часть меня. Бывает, что некоторые из них меня по-настоящему ранят, выбивают почву из-под ног, и мне с ними трудно справиться, иногда невозможно на трезвую голову. Но самое дерьмовое — это когда они накладываются на реальность, это когда ты аккуратен и ласков со мной, когда целуешь, а я вспоминаю, какой ласковой была она, когда ложилась в мою постель. И это, блять, самое страшное, потому что ты — не она, и я понимаю это своей головой, но не могу ничего с собой поделать. Ничего, блять, не могу, это просто в моей голове, это часть меня самого, и от этого не избавиться.       Тэхён замолкает, прислушиваясь к своим ощущениям и пытаясь не исколоться о разорванную пружину внутри себя. Она ослабла и спуталась, не звенит теперь от колебаний и больше не режет. Свалилась ли пресловутая гора с его плеч, он понять не может, но дышит теперь глубоко и ровно, борясь с остаточной дрожью в теле. Однако на Чона он взгляда не поднимает, всё ещё боясь столкнуться с недопониманием или того хуже, презрением. И всё же он решает договорить, поставить точку в этой истории, чтобы всё было честно, чтобы, наконец, самому избавиться от тех слов, что мучили его столько лет. Подвести черту.       — А потом она умерла, и всё как будто бы закончилось. Я попал в детдом, первое время пытался привыкнуть к такому количеству незнакомых людей вокруг. А потом началось — сны, кошмары, развивающиеся страхи и навязчивые мысли тоже появились только тогда, — говорит Тэхён. — Возможно, рухнул мой защитный механизм, возможно, выходу моих эмоций нужно было лишь время, какой смысл гадать, если, в итоге, я орал по ночам, забивался в углы, скуля и боялся чужих прикосновений. Меня за это ненавидели, часто били и издевались, я сначала пугался, потом стал привыкать, а затем разбил губу одному из ребят, так началась моя учёба самостоятельной жизни, — выдыхает он. — Я в этих драках сломал себя, переделал насильно, чтобы не чувствовать себя моральным уродом и изгоем, чтобы выжить, блять, но всё то дерьмо, что творилось со мной в родительском доме вытравить не получилось. В какой-то момент, я понял, что в этом дерьме нельзя оставаться и сбежал, надеясь на новую жизнь, но разве это возможно? Получилось разве что забивать временами, да забываться, закидываясь всякой дрянью.       — И ты никому не рассказывал об этом? — спрашивает Чонгук и сам свой голос не узнаёт, надтреснутый и хриплый от долгого молчания.       — А ты бы рассказал? — поднимает на него взгляд Ким и спотыкается о прямую линию плотно сжатых губ и тускло горящий взгляд. И даже в темноте он видит, как Чонгук хмурится, насколько грубы стали черты его лица, отчего Тэхёну приходится гадать, в какой именно момент произошли эти изменения, приходится расшифровывать каждую линию, чтобы попытаться понять, о чём именно думает Чон. Но тот молчит, опуская вдруг голову, и Тэхён выдыхает отчего-то разочарованно, чувствуя, как охватывает внутренности тревожностью, и беспокойство снова щекочет где-то в груди. — Всё вокруг где-то посередине между «нормальным» и «ненормальным». Мы склоняемся, то в одну сторону, то в другую. Всё, блять, запихивается в эти два критерия. Ты нормальный, если воспитываешь детей в полноценной семье, ты не нормальный, если по молодости огребаешь дерьма, и однажды это приводит тебя в постель к собственному сыну. Насилие — это не нормально, но даже здесь есть свои подкритерии. Все привыкли к тому, что жертвами становятся, в основном, девочки, а если насилуют мальчиков, то делают это мужчины. На отшибе, за какой-то невидимой чертой допустимого, находится сын, которого насилует собственная мать. Часто слышал такие истории? — спрашивает Тэхён с болью. — Нихера ты не слышал, потому что об этом не говорят. И я ничего не сказал. Мне восемнадцать, а я знаю все названия наркотиков, стотысячный раз пытался убить себя, но я слабак. Я боюсь смерти, хотя и заслуживаю.       Они молчат. Тэхён обдумывает сказанные слова, воспроизводит только что озвученную историю снова, вырванную с кусками мяса и острым крошевом костей, пытаясь собраться заново, сшить снова лоскуты неровными стежками, неуверенными и некрепкими, в который раз надеясь, что они выдержат хоть сколько-нибудь, прежде чем опять разорвутся от чьего-нибудь прикосновения. Комнату окончательно заталкивает в темноту, но глаза уже привыкли к черноте, и даже в ней он видит застывшего Чона и его беспокойные пальцы, теребящие рукава толстовки.       Чонгук думает, что он бы сейчас убил за Тэхёна, и пугается этой мысли, потому что знает, что способен на это, знает, что эти чувства принадлежат его тёмной половине, тогда как та, что человеческая, сжалась в дрожащий комок, нервозный и скулящий, напуганный и бесконечно сожалеющий. Его рвёт на части от того, что внутри всё одновременно рычит и скалится от уязвленного собственнического чувства и в то же время оплакивает чужое разбитое детство, загубленную юность и травмы, от которых не избавиться теперь так просто. Может быть, никогда не избавиться.       Чонгук смотрит на парня, совсем ещё ребёнка, уставшего и худого, бледнеющего на фоне ночной темени, притихшего и снова кусающего губы. Он вдруг думает, что страх причинить ему вред теперь ничто по сравнению с тем сжирающим его самого ощущением собственной бесполезности, неспособности защитить Тэхёна от внешнего мира, от всего что угрожает ему, даже от самого себя, и теперь уже неважно, как далеко они находились друг от друга в тот момент. Мысль крутится в голове, разрастается и трансформируется, она заполняет его сознание, ластится куда-то под сердце, заставляя то биться быстрее обычного, пуская крупные мурашки вдоль позвоночника и мелкую дрожь в немеющие пальцы. Чонгук смотрит на Тэхёна во все глаза: смотрит на открытый лоб, на широкую линию чёрных бровей и большие блестящие глаза, на губы, влажные от слюны, всё ещё искусанные и хранящие следы их первого поцелуя. Он смотрит на его плечи, на руки, сложенные на животе и согнутые в коленях ноги, охватывает взглядом всю его фигуру, уязвимую и будто бы слишком хрупкую, но всё ещё пытающуюся держаться прямо. И для Чона всё встаёт на свои места: мысли вдруг срываются в неизвестные до этого дали и возвращаются с одной единственной — той, что кажется сейчас непоколебимо верной и искренней, безбашенной, выдранной из давно заросших плесенью недр позабытой на слишком долгие годы души. Дело теперь не в том, что ему важно уберечь Кима от самого себя, а в том, что того необходимо защитить от остальных людей: от тех, кто причинил ему боль и могут причинить её снова, и тех, кто никогда Тэхёна не поймёт и не примет. Чонгук понимает, что ему это по силам, что, возможно, только ему одному и удастся вытащить этого парня из этого дерьма. А ещё он понимает, что если не позаботится о нём, то тот совсем пропадёт, а после сам Чон отправится следом. Как это называется в мире людей, когда понимаешь, что без одного единственного человека не проживёшь дальше, когда готов защищать его ценой своей жизни и оберегать от всего, что может ему навредить?       — Я могу тебе помочь? — спрашивает Чонгук, нарушая, наконец, тишину и сам не знает, просто ли это вопрос или уже предложение. Но Ким улыбается криво, прикрывая на мгновение глаза, а когда открывает их снова, видит, как Чон встаёт со стула, подходя к нему.       — Даа, — тянет он, продолжая вымученно улыбаться. — Убей меня. Я устал, чертовски сильно устал от этой жизни.       Чонгук думает, что никогда не сможет этого сделать. Он вдруг принимает то самое решение, одно из тех, что не отменить потом, не отказаться. Бывает, слова слетают с языка без раздумий по глупости, по воле случая. Бывает, что некоторые слова нужно отпустить, сказав, чтобы то, что нельзя вернуть обратно, изменило вдруг привычный ход событий, и выбранный путь вильнул в другую сторону, в дремучую лесную чащу, в обход обрыва, дожидающегося впереди. У Чона закручивается всё узлами внутри и не разобрать кто там теперь главный, не одёрнуть за опрометчивые решения и слишком смелые мысли, за те последствия, что потом могут настичь их двоих, рубанув с плеча. Но он сам измаялся, сам подстреленный своим затяжным одиночеством, и рана, что раньше лишь кровоточила мелко, разрослась до неебических размеров, смертельных, стоило только столкнуться с Тэхёном и по неосторожности впустить его в личное пространство. И потому кажется ему, что её теперь не зашить, пусть уж расползается дальше.       Кровь стучит в висках и отбивает гулким ритмом сердце, а Чонгук вспоминает, как оно умерло однажды и возродилось лишь наполовину, как его биение остановилось пару десятков лет назад и запустилось лишь от ощущения чужого раненого и измученного, но всё ещё гудящего, всё ещё живого. Наверное, это ошибка, думает он, и, может, стоит рвануть из этого города хоть с Сокджином, хоть без, но подальше от того, кто вытаскивает из самого Чонгука уже давно погибшее, расколотое и стёртое временем, не догадываясь о том, с каким трудом мёртвые чувства протискиваются меж спутанных теперь звериных инстинктов и проклятья с остатками человеческих эмоций. Но времени на обдумывание нет, так решает Чон за них двоих. И за себя, и за Тэхёна, нет у него времени на то, чтобы разбираться в природе этих чувств, потому что знает, что даже его вечной жизни может не хватить на то, чтобы принять их и наконец успокоиться.       И всё же он чувствует себя разбитым и слишком слабым, ругает себя мысленно за то, что выглядит сейчас, должно быть, по-настоящему жалко и ему бы сказать в своё оправдание: «Это же ты виноват, смотри, что со мной делаешь» и «Лучше не смотри на меня никогда», но он даже не подумать боится, скажи и что тогда от него останется, если и так всё, что он собой представляет, — это слабый отблеск былой жизни, подгнившие остатки того человека, которым он был когда-то и которым ему больше никогда не быть. Чонгук придвигается ближе, садясь напротив, кладёт свою голову на колени Тэхёна, потираясь щекой о жёсткую джинсовую ткань и упираясь подбородком, мысленно кричит, что есть сил, выпуская слова из рёберной клетки, а на самом деле шепчет.       — А, может, лучше я буду просто любить тебя?       Тэхён дёргается от его слов, и Чон видит, как во взгляде напротив сталкиваются неуверенность вместе с удивлением и остатками боли, как тот снова кусает губы, мельком оглядывая чужое лицо, пытаясь, очевидно, выцепить скрытое притворство и, может, даже насмешку. Но Чонгук отвечает прямым взглядом, не слишком уверенным, наверное, но это оттого, что и ему самому подобные слова даются тяжело, настолько он уже отвык от них, настолько страшно произносить их теперь.       — После того, что я тебе рассказал? — уточняет Ким, и лицо его снова становится слишком детским с этим искренним удивлением во взгляде. Если бы не промелькнувшие в нём страх и горечь.       Чонгук прячет лицо в чужих коленях, обхватывая их своими ладонями, и внутри всё щекочет, щиплет, и давнее защемление режет остро меж лёгких. Если Ким думает, что он испачкан, что он грязный от нежеланных прикосновений, и что его не захотят больше, не полюбят, узнав правду, то на что же тогда надеяться Чону, купающемуся в чужой крови и боли на протяжении долгих лет.       Что же ему тогда делать?       Он уже сам не понимает, какие у них роли на самом деле и кто кому пытался предложить помощь, потому что Чонгук не может поверить, что Тэхён когда-нибудь примет его, узнав правду и не сбежит, оставив один на один с воскресшими чувствами. А ему вдруг необходимо, очень нужно и важно, чтобы сейчас, в данную минуту, они хоть немного поняли друг друга; ему вдруг по-настоящему хочется, чтобы Ким дал ему надежду, и пусть она растает в лучах утреннего солнца, но обрести её хотя бы ненадолго, спустя целые десятилетия, — опасное, но такое заветное желание. Ему бы сбежать от самого себя, спастись, смирившись со зверем внутри, но он знает, что в одиночестве нет никакого спасения, что там лишь забвение с короткими передышками, а ещё тоска страшная, такая, что даже в убийствах начнёшь искать утешение. Чону кажется, что это человек вдруг рвётся из звериных лап, поднимаясь со дна, выплывает на поверхность, запрокидывая голову, и это по его лицу стекают капли воды, собираясь меж губами.       Тэхён касается пальцами его щеки осторожно, стирает самыми кончиками крупную слезу и пропускает еле слышный, чуть свистящий выдох, не веря, что видит Чона таким уязвимым. Сам он то ли выплакал всё ещё в приюте во время ночных кошмаров и приступов, жестоких побоев, то ли до сих пор эти слёзы копятся в нём в ожидании момента, когда смогут, наконец, прорваться сквозь тщательно выстроенную защиту, затопить некогда надёжный панцирь. И для Чонгука, видимо, этот момент как раз настал.       — Я подумал, — выдыхает он хрипло, — может быть... Может, мы спасём друг друга? Я — тебя, а ты — меня.       — Я не знаю, получится ли у меня, — честно отвечает Тэхён. — Ты же всё слышал, это непросто.       — А мы будем медленно, — шепчет Чонгук. — Шаг за шагом.       Он смотрит прямо, и Тэхён вдруг не выдерживает, коротко улыбаясь, кладя ладонь на голову Чона и перебирая пальцами жёсткие пряди волос.       — Ты знаешь, что слишком хороший? — говорит. — Я почти не верю, что ты вообще реальный. Может, я тебя придумал? Если бы я ещё стал и шизофреником, то был бы целый букет.       Тэхён не знает, какие выводы сделал для себя Чонгук, не может угадать чужих мыслей о рассказанной истории и залезть к нему в грудную клетку, проверив, всё ли там как раньше или всё-таки резануло где, и нужно пережать рукой, чтобы не залило всё вокруг густой кровью. И хотя в прозвучавшие только что слова Чона он почти не верит, ему всё равно становится, наверное, чуть легче и свободнее, чуть проще.       Чонгук подстраивается под чужую руку, и пальцы Кима уползают на затылок, когда он упирается лбом в чужие колени, разрывая зрительный контакт. Он улыбается, Тэхён это видит и слышит по приглушённому голосу.       — И это я говорю странные вещи?       Может, завтра всё рванёт обратно, отмотает вдруг назад, и этот вечер уплывёт в обычные воспоминания далеко за те, что не вытолкнуть, не вытравить так просто. И всё же Тэхён впервые думает о том, что, может, всё ещё будет. И сидя в темноте с Чонгуком, перекидываясь с ним редкими и бессмысленными фразами, посмеиваясь друг на другом, он отчаянно загоняет обратно все опасения и страхи, что лишь молчаливо ухмыляются теперь, глядя на эти бессмысленные попытки вырваться из своего прошлого.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.