***
Юнги наводит порядок в квартире три дня. Он отмывает всю кухню и оттирает въевшуюся плесень в ванной, ползает на коленях, счищая грубой щёткой остатки кровяного следа с ковролина, и вместе с ней сдирает заусенцы и кожу на костяшках пальцев. Диванную подушку он так и оставляет перевёрнутой, помня об огромном тёмном пятне, что расползлось на обивке, намертво вцепившись в ткань. И с детьми они устраивают большую стирку, свалив все вещи по сезону и вне в одну здоровую кучу, а потом шумят, развешивая чистое бельё по квартире и задыхаясь от влажного воздуха, плотным облаком засевшего в квартире. Они все вместе перебирают вещи и выбрасывают ненужный хлам, разодранные журналы и сломанные игрушки, давно стоптанную до дыр обувь и ту, из которой выросли уже самые младшие. Даже когда в его квартире оставался Тэхён, Юнги всё равно подчищал, вымывал, оттирал и соскабливал, чинил и выбрасывал, помогал детям с домашним заданием и пытался хоть немного помочь другу. Когда, наконец, в квартире остаются чистота и порядок, убогий ремонт, старые трубы, окна и мебель нерушимо, неподдающейся грязью расползаются неопрятно по комнатам, он садится думать. Застывает на той самой подушке, перевернутой вниз пятном, и мысли ползут к нему из всех вычищенных углов, освобождённых от хлама и грязи, из всех щелей и трещин, густо замазанных отравой от насекомых. Мать не появилась и на четвёртый день. После памятного разговора на кухне, вернувшись только под утро, продрогший и изрядно выпивший Юнги не застал её в квартире и оттого, облегчённо вздохнув и растянувшись на диване, пожелал ей в сердцах, пьяно и зло, сдохнуть где-нибудь под забором и больше никогда не возвращаться. За это своё желание Мину теперь стыдно, но не перед матерью, а перед собой, потому как никаких проблем её смерть решить не может, прошлого не воротить, предав кого-то жертве и, в конце концов, надеяться на что-то до абсурда глупо, ничего из загаданного так ни разу и не сбылось. И дело не в деньгах, конечно, не в распиханных по карманам детских пособиях, растраченных на яд, убивший её очередного ребёнка, но во всём её существовании рядом: каждый шаг — зараза, язвами расходящаяся по коже, каждое слово — выпущенная пуля в лоб. И он встаёт после неё, как обычно, ожившим мертвецом, слоняется по квартире, еле волоча ноги, долгое похмельное утро, а потом хватает таз с водой, порошок да тряпку и отмывает всю квартиру в глупой и безнадёжной попытке вычистить, соскоблить всё и у себя внутри. Отмыться самому и проснуться вдруг другим человеком не получилось, конечно, да только слова матери, больной разговор на кухне и пустые обвинения больше не царапают до крови, незаживающих ран там нет, подзатянулось всё, наросло тонкой коркой, и только бессчётное количество шрамов старых и наложившихся на них новых, уродливыми следами исполосовали нутро, говоря: болело здесь и здесь, а тут искромсало так, что, бывает, ноет до сих пор, саднит. И только ночь в квартире Хосока даёт по-настоящему под дых, Юнги сам себе признаётся, что все эти дни, пока наводил порядок в квартире, он пытался выиграть время, чтобы отложить мысли о нём, а не о матери. И оттого удивительно теперь осознавать, сидя на своём раздолбанном диване, что мыслей-то вовсе и нет. Потому что всё кончено.***
К обеду туман рассасывается? и показавшееся меж разошедшихся сизых облаков бледное солнце стреляет светлыми пятнами по асфальту, расстреливает лица Юнги и Тэхёна. Они курят на лавке возле склада, за их спинами остались длинные стеллажи да ряды рассортированных коробок, дожидающихся отгрузки. В дневной смене не спокойно и не тихо, но нет здесь забитых под завязку фур и бешеного ритма разгрузки, стреляющего в спину острой болью, стоит выпрямиться или вклинить в ряд повторяющихся одних и тех же движений другое и лишнее. Ночные смены хороши тем, что на подумать ни времени, ни сил не остаётся, и даже во время перекура меж возвращающимися в голову мыслями втискиваются матерные крики складских и собственные ругательства, застрявшие в горле и то и дело дёргающая мышцы боль возвращает из дебрей воспоминаний и позабытых травм в мир реальный, физический. Тэхён отогревается под солнечными лучами, курит расслабленно и сам весь спокойный и будто бы не раненый, золотистым блеском отсвечивает привычная бледнота лица, непроглядная темень расползается со дна зрачка, утекая к самому краю радужки, исчезая. И даже губы подзажили, рассосались синяки и следы от укусов, разодранные зубами ранки затянулись в трещины, кое-где и корочка сошла, оставив после себя тонкий шрам, которому понадобится чуть больше времени, чтобы сойти с кожи и стереть окончательно тот безумный поцелуй. И Ким вспоминает тот, что остался в сегодняшнем утре, сбитый объятием и словами, о которых думать совсем непривычно и отчего-то неловко и всё же он воспроизводит их в голове до памятной интонации и хриплого шёпота, к которому успел вдруг привыкнуть. Раздирающую губы улыбку, глупую и неуместную, ему приходится стереть очередной затяжкой, лишь бы не позволить себе привыкнуть и понадеяться на то, что у него ещё есть шанс. — Бесишь, — беззлобно с усмешкой бросает Юнги. — Он настолько хорош? Тэхён жмёт плечами, и сигарета тлеет зазря меж пальцев, когда тот выдыхает лишь воздух, облегчённо и ровно, прикрывая глаза и ловя жёлтые блики под веками. Он отвечает честно. — Не знаю. Но, наверное, да. — Бесишь, — повторяет Мин, подтверждая, и, коротко улыбаясь, добавляет. — Не пойму только, о чём ты там ещё думаешь. Тэхён вздыхает, затягиваясь, разрывает разноцветное мельтешение перед глазами и снова упирается взглядом в неумелое уродливое граффити в старом бетонном ограждении и над ним мажет по облысевшим верхушкам деревьев, цепляющихся тонкими ветками за ясный небосвод. Лимит честности, то ли растянут до неизвестного значения, то ли лопнет вот-вот от переизбытка дозволенной откровенности. И Ким, как обычно, по минному полю босиком. — Легче не стало. — Ну, накрути себя, может, так станет, — отвечает Мин, выдыхая ленивое облако белёсого дыма и тушит свою сигарету, проелозив окурок по ножке лавки. А на многозначительный потемневший взгляд Тэхёна отвечает тоже честно. — Я тут три дня всё убегал от мыслей, думал, если догонят, то пиздец мне, а когда сел, наконец, то оказалось, что и думать не о чем, на самом-то деле. С матери разве что возьмёшь? Она сказала, лучше б я не рождался, но даже если я умру теперь, что это изменит? Если на неё обижаться и эти обиды каждый раз раскладывать по полкам, то и себя так по частям разложить недолго, — выдыхает он, пряча руки в карманы форменной куртки. — А про Хосока и говорить нечего — бывает. Бывает так, что ты — да, а он — нет, вот и всё. Поэтому я не догоняю, Тэ, чего ты паришься, если ответ у вас на двоих один, а прошлое — не исправить, на какие жертвы ты бы не шёл теперь. Расслабься и пусти на самотёк, делай, как хочешь и чувствуешь сейчас именно ты, а не тот, кем ты мог быть, если бы за плечами не было кучи дерьма. Тэхён швыряет свой окурок в урну, ёжится от накатившей прохлады ветра, но слабые солнечные блики всё ещё теплятся на коже, и этот редкий погожий день хочется впитать до остатка, следующего, быть может, ждать придётся слишком долго. — Если бы это было так легко, — хмыкает он, — уговорить себя. Может, я просто привык. Это ведь даже на мысли не похоже: будто что-то завелось в моей голове и оно гораздо сильнее меня, властнее. Бывает, это заводит меня в такие дебри, что непонятно, то ли смеяться, пытаясь отшутиться, то ли сразу верёвку на шею накинуть. — Я заебался, — признается вдруг Мин. — Заебался огребать дерьмо, а потом думать об этом. Хватит с меня. — Это саботаж? Юнги смотрит на растянувшую губы Тэхёна улыбку, на то, как смешно он щурится на солнце, и как в его глазах сталкиваются весёлые блики с блестящей россыпью искр, а привычные морщинки, напряжённые складки разглаживаются, сбавляя годы. Он отвечает невпопад. — Ты тоже очень хорош. Не забывай об этом только. — Если ты так решил подкатить ко мне, то поздно уже, я занятой парень. Юнги пропускает последние слова друга, солнце застревает в волосах, и те золотом блестят, слепят глаза. Но взгляда от него не оторвать, он загорается под ясным небом стремительно и живо, красиво до защемления меж рёбер и тяжести под кадыком, до щекочущих мурашек под воротом, когда в глазах напротив разливается тепло, и собственный взгляд вязнет в нём, как в жидком мёде. Вот, в чём парадокс — при свете дня не видно ран и разлагающихся мягких тканей, движения под блеском солнца ленивы и плавны, а улыбка, пусть и коротка, но наполнена чувством, живительной силой. И в словах почти не прячется надежда. У Юнги внутри — перегоревшее солнце, затухшая звезда, исколовшая нутро сколотым боком, она светится под покровом ночи, загорается тускло в черноте мыслей и действий. У Тэхёна внутри — не выносящее света полуслепое чудовище без кожи, уродливое и мерзкое, пачкающее густой слюной из пасти любое прикосновение, мажущее гнойными ранами чужие руки в темноте. День скрывает их, пугает, затмевает, обманывает ловко, скармливая пустые обещания, напрасные. Под затянутым чёрной простынёй небосводом, под спрятанными за облаками звёздами, в кромешной темноте, выползают они — сломанные и уязвлённые, растерзанные и окровавленные, жестокие, настоящие. Ночные животные.***
Под одеялом жарко, но Тэхён терпит, обжигаясь о бок Чона, и не дёргается лишний раз, чтобы не разрывать прикосновение. Остаток смены и путь домой вспоминаются пустым, по сути, гаданием, но тревожным и мучающим неизвестностью: как поступить при следующей встрече? Изменения, оказывается, пережидать сложно и даже почти страшно от того, что следующий шаг всё ещё неизведан, незнаком. Он застревает в пубертате, лишённый адекватных отношений со сверстниками, даже не подозревающий о том, как должна выглядеть любовь на самом деле, но неизменно тянущийся к ней подсознательно. Так и сейчас, всё ещё опасаясь ошибиться, он липнет к Чонгуку по какому-то внутреннему требованию, необъяснимому и непонятному. И если мотнуть время назад, просмотреть на ускоренной перемотке их совместные кадры в обратном порядке, то насчитается сколько? Недели две? Достаточно ли этого времени для того, чтобы разбудить откровенность, вытащив наружу больное и честное, чтобы теперь то и дело ловить себя на мысли, что хочется не просто касаться, но отдавать и получать взамен. Чтобы допустить желание довериться и, наконец, его исполнить? Две недели выглядят ничтожным сроком для того, чтобы жизнь резко крутануло в другую сторону и мысли толкнули вбок, но если предположить, что все до этого годы токсичной любви и заботы матери, равнодушия взрослых и жестокости ровесников, путь к этому самому моменту, то не слишком ли долго он его ждал, на самом деле? Это срок не в две недели, нет. Для Тэхёна это — целая жизнь. — Не спишь? — раздаётся хрипло сбоку, и тело искрит, шевелясь, опаляет руку ожогом. — Мне жарко, — шепчет Тэхён. Чонгук смотрит насмешливо, лунным бликом отсвечивает эту смешинку в его взгляде. — Ну раскройся тогда, — говорит. — Нет, — шёпотом скребёт тишину в ответ. — Мне от тебя жарко. — И что будем делать? Тэхён смотрит прямо, и взгляд его, действительно, горит, но сам он застыл ледником, не сдвинуть, не разбить, лежит не двигаясь в ожидании непонятно чего, и Чон вздыхает, растирая ладонями лицо, ерошит и без того лохматую чёлку. — Давай поговорим, — предлагает он. — Ты мучаешься, а я не могу понять, с какой стороны к тебе подобраться. Чонгук вспоминает, как Киму пришлось за руку схватить, потянув на себя, и в сгущающейся темноте лестничной площадки снова целовать и снова этим что-то доказывать. И ему, по сути, не жалко прикосновений и поцелуев, успокаивающих объятий, попыток объяснить и научить не бояться принимать чувства, поверить в них тоже не жаль. Только Тэхён закрывается из раза в раз, прячась в своей надтреснутой раковине, снова возвращает их к началу, к задумчивым молчаливым взглядам и похороненным в них пустым страхам и переживаниям. Эта игра не для одного, и оттого бессмысленно биться лбом о вырастающую вновь и вновь стену, когда с другой стороны тебя не желают впускать. Однако его намерение сделать всё по-хорошему сбивает Кима с толку, он путается, мгновенно теряя запал и, не найдя сил проигнорировать стремительно закручивающиеся в голове дурные мысли, упрямо молчит. — Тэхён... Тэ, — зовёт Чонгук, — не выворачивай себя. Просто скажи, что первое в голову пришло. А для Тэхёна это как грудную клетку разорвать и запустить туда чужого, даже после вчерашнего горлу всё ещё трудно выдать выстраданное и пугающее, потому вдвойне ранит осознание, что сделанного шага недостаточно, пусть он кажется большим и важным, Ким думает, что он всё ещё стоит на месте, всё ещё тонет по самую шею. И оттого, проглотив вставший в горле неприятный ком, он лишь беззвучно шепчет, еле двигая будто онемевшими губами. — Не хочешь? Глаза его светятся в темноте холодным лунным блеском, откровенным и снова ужаленным откуда-то изнутри, куда Чону не пробраться лишь по своему желанию, не спросив чужого. Но даже его нужно вытаскивать, обнажать и разбирать по частям, снова упорно доказывая и что-то отбрасывая, переделывая и заклеивая, собирая вновь. Чонгук по чужим глазам считывает больше, чем по двум словам, слетевшим с искусанных губ, в них весь подтекст, все расставленные акценты и опущенные дополнения. Но он понимает всё и так. Спрашивает тихо, дробя словами застывшую между ними неловкость, но этот шёпот, доверие, интимность и хрупкость момента, а не последствие неуверенности. — Тебя? — и отвечает тут же. — Хочу. — Почему? — спрашивает Тэхён шёпотом, и глаза его, галактики, втягивают ночную темень комнаты, и та режется о пытливые блики, горящие огоньки, холодные, но жадные. Чону кажется, что если он сейчас не ответит, там внутри этой чёрной радужки, на дне беспокойного зрачка что-то рухнет, сломавшись, обвалится, разбившись в крошево, рассыпется по углам, не сметёшь обратно. Уходить от ответа нельзя, даже если язык прилипает к нёбу, непослушный и распухший от нахлынувших воспоминаний, давно утерянных, где так легко и естественно эти слова срывались с его губ. — Потому что ты мне нравишься. Тэхён этот прямой ответ вдыхает вместе с воздухом, он ластится к языку, скатывается в горло и укладывается бесшумно в лёгких, но никак не в голове. Он выдыхает. — Так просто? Чонгуку бы сейчас объяснить ему, что не нужно из себя никого строить, чтобы понравиться, что бывает — цепляет и не оторвать потом, не вырвать, что все они, подстреленные и поломанные, тоже могут падать в чувства и принимать их они тоже имеют право. Но он знает, что время Кима истекло уже давно, что разъяснить его эмоции, обнажив суть, теперь никак не выйдет, а что до своих — не впустить, показав, не понадеяться на то, что не спугнёшь, признавшись. — А ты думал, как это должно быть? Тэ, я не знаю, что должен сказать, чтобы не отпугнуть тебя, не знаю как правильно разъяснить и объяснить свои чувства. Я не умею говорить красиво, признаваться в любви, водить на свидания и ухаживать... Могу лишь помочь избавиться от прошлого и быть рядом. Тэхён знает, что под таблетками встаёт крепко, что оргазмом бьёт ярким и долгим, что чужие прикосновения могут быть сносными в этом угаре, но позволить больше, чем секс по-быстрому, всё равно для него невозможно. Он знает, что дело теперь не только в том, что он чего-то боится или не может, но в том, что в его прошлом было столько грязи, что чужое нежелание замараться кажется очевидным и логичным. — Всё, что ты знаешь обо мне, должно отталкивать, нет? — решается он на вопрос и глаз с Чона не сводит, дыша через раз. А тому хочется крикнуть сейчас, мол, ты моей грязи не видел, не видел, как по локоть залило руки чужой отнятой жизнью вдобавок ко многим другим, как уродлив он на самом деле и сколько зла успел сотворить. Чонгук понимает, что ни за что не расскажет, в голове его не может сложиться картинка, случай при котором ответа было бы не избежать. Он сам будет сбегать от него каждый раз. — Нет, — машет он головой и плечом пожимает. — Дело не в сексе ведь. Точнее, не только в нём. Слова даются трудно, они царапают горло изнутри, обжигают язык, и Чонгуку приходится подбирать верные, чтобы действенно, но не смертельно. Он их не говорит, выдирает из себя, спотыкаясь меж фразами. — Просто я слишком долго был один. И мне достаточно этого — вот так лежать с тобой, говорить. Не знаю, просто проводить время. Как тогда, в сквере. Как сейчас. — А если мне недостаточно? — выдыхает вдруг Ким и смотрит выжидательно, а слова слетают с его губ стремительно и так легко потому, что крутились с самого утра на языке, и, может, даже не сегодняшнего. Это не смелость и совсем не вызов, но почти оформленное желание, вопрос, на который обязательно нужно найти ответ, принять его, признать, испытать и, наконец, отпустить. — Тогда сделай что-нибудь, а не жди от меня инициативы, — шепчет Чонгук, коротко улыбаясь. — А я обещаю, что буду очень отзывчивым. Улыбка Чонгука оказывается заразительной, немного схожей с кроличьей, высеченной в параллельной вселенной руками, не знавшими страха и боли, притягательной до грудных спазмов и слепого желания коснуться её губами, впитать искусанной, потрескавшейся кожей и стереть короткий набросок, чтобы дать волю смелым линиям. Чон улыбается в смазанный поцелуй, ловит пальцами чужой подбородок и растягивает неторопливые прикосновения, осторожные и контролируемые. Тэхён чувствует момент, он ловит его, не позволяя ускользнуть, и при всей своей неопытности всё же распознает подсознательно, что этот ленивый и спокойный поцелуй — единственно верная точка в этих тревожных сутках, растянувшихся в два дня. И всё же он спрашивает, не сумев сдержаться. — Сколько тебе лет? Чонгук смотрит устало и чертит пальцами полукружье по его лицу, от виска и до подбородка, замирая под губами, шёпотом тревожа зажившую кожу. — Двадцать один. Глаза Тэхёна загораются ярко, они уставший взгляд Чона, выцветшую голубую муть его глаз, выжигают дотла и отгоревшую золу поднимают чёрными клубами, водоворотами. — Двадцать один, — повторяет Тэхён, усмехаясь, — а говоришь, как старик. — ... как старик, — зачем-то тянет за ним Чонгук, и собственная усмешка рвётся в лапах оскалившегося зверя. Утро будит Чонгука телефонной вибрацией и нарастающей простой мелодией откуда-то из-под подушки, вырывает из позабытого тут же сна и перекатывает под бок Тэхёна, находит крепкими руками его горячий бок и ладонью спокойное сердце. Тот шевелится лениво, чувствуя шеей чужое дыхание и пальцы, прилипшие к грудной клетке, сжимает, подтягивая руку выше, к самым ключицам. Они снова засыпают так на короткие минуты, под вторую мелодию будильника Чон стонет от досады, вынужденный вырваться из успевшего захватить его сна и подняться с кровати, разорвав тепло прикосновений. Работа по расписанию. Всё как у людей. Душ возвращает бодрость телу и собирает мысли в привычный ряд, и в нём путается каждодневный вопрос, заданный самому себе: зачем подстраиваться под мир, в котором ты лишний? И вслед за ним тянется образ Кима, весь он — это неозвученный ответ на эти сомнения. И сам он — это одно сплошное сомнение. А Чонгуку деваться некуда. — Тебе на учёбу не надо? — тормошит он Тэхёна за плечо, и тот закапывается глубже под одеяло, уходя от прикосновения, заставляя позвать по имени громче. — Эй, Тэ. — Нет, — раздаётся приглушённо и хрипло ото сна. — Я бросил. — Почему? Тэхён выныривает из-под одеяла неохотно и сталкивается с внимательным взглядом Чона, успевшего натянуть джинсы и нырнуть в тёплую толстовку. Тот выглядит обманчиво бодрым, ерошит влажные после душа волосы, ясное небо блестит в его глазах, отсвечивает. Цвет голубого стекла. — А ты, — спрашивает Тэхён, — учился в колледже или типа того? — Да, было дело. — И тем не менее мы с тобой в одинаковом положении, — хмыкает он. — Где-то система даёт сбой. Чонгук усмехается, прикрывая глаза, с языка просится глупая фраза, едкое замечание, мол, понимаешь, но вампирам похуй на то, есть у тебя образование или нет. И если смотреть с этой стороны, то да, они, действительно, в одинаковом положении. — Я на работу, — вздыхает Чонгук. — Я с самого начала не видел в этом смысла, просто ходил за компанию с другом, — он запинается, сглатывая вставший вдруг в горле ком, насильно глотая уязвляющую честность, переходя на шёпот, признаваясь. — Я никогда не загадывал слишком далеко. И Чонгук кивает понимающе, он со своей вечностью тоже никогда не загадывал.***
Уже поздно ночью последняя фура не приезжает, застревая где-то на трассе в аварии, Юнги ломится домой, а сначала в аптеку — лечить Юнсока, тогда как Тэхён задерживается на складе, хоть и заканчивает свою работу задолго до утра, после коллективного решения перекинуть опоздавший груз в зону ответственности следующей смены. В не рассосавшейся ещё темноте шаги шуршат о листву, сокращённый путь до дома теряется в наглухо залитых смолой ночного неба улицах, застревает в густой черноте умирающих оконных проёмов пятиэтажек. Ноги несут на автомате, с застрявшей в коленях болезненной дрожью, вшитым недомоганием, и в голове растекается кисель из мыслей, недавних воспоминаний. И чего он переживал, в конце концов, не сегодня, так завтра ёбнет запоздало испорченным здоровьем, аукнется за передозы да продолжающиеся недосыпы, пропущенные ужины-обеды. Оно и сейчас колотит в висок, тянет в диафрагме, сбивая дыхание, оно и утром домучивало беспокойный сон. Тэхён идёт в обход лесопарковой зоны, ныряет в выдранный в сетке неровный квадрат и дальше по пропадающей под листвой и наростами затвердевшей грязи дорожке, попадает к гаражам, откуда до дома рукой подать. Рукой его ловит Хосок, появившийся из-за тёмного угла неожиданно, с лизнувшим лицо лишь на мгновение мелким язычком красноватого огня зажигалки, подпалившей зажатую меж губ сигарету. Тэхёна он пугает до потерянного выдоха и задержавшегося вдоха, но рефлекторный вскрик теряется в лёгких, путается там с беспокойным сердцем, сбитый бешеной кровяной пульсацией. — Какого хрена, — недовольно бросает Тэхён севшим голосом. Хосок хмыкает в ответ, затягиваясь. — Охуеть ты бесстрашный, — ухмыляется. — Или отбитый вконец. Тэхён закуривает, когда они выходят из-за гаражей, никотином он пытается разорвать тревожные нити, растягивающиеся и путающиеся, режущие леской внутри, когда Хосок без задних мыслей говорит. — Давно тебя не видел. А у Кима дерёт глотку, стоит только вспомнить, как между разгрузками его вывернуло над унитазом и как, сидя на грязном полу рабочего сортира, хотелось вмазаться до белой пелены перед глазами, чтобы отмести в который раз накопившуюся усталость и ворох ебучих симптомов, давно наращённых снежным комом неустановленных диагнозов. Стирая ладонями со лба и висков выступивший холодный пот, он малодушно подталкивал себя набрать Хосока, чтобы разрешить свои проблемы привычным способом, да только руки растрясло так, что даже молнию на куртке не застегнуть, застревает, жуя ткань, от беспокойных движений. Чон как будто чувствует чужую необходимость, а на деле по взгляду видит, по мельтешению зрачка. — Заходи на днях, — говорит, — кое-что новое есть. Он ему не враг и не друг вовсе, Хосоку, как обычно, похуй, он делает своё дело, а выбор не за собой оставляет, пусть даже если понимает, что он его вообще никому не даёт. Они не слезают, Чон ни разу не видел здесь завязавших. Тэхён стреляет докуренной сигаретой в темноту, и сам, всё ещё напряжённый и подбитый внезапным желанием, тянущимся за ним с самого склада, разрывается в стремлении попасть уже домой. Но Хосок его придерживает за локоть, тормозит. — Да стой ты, — и серьезно, но как будто нехотя, добавляет. — Не ходил бы ты один ночами меж гаражей. Нашли уже такого с распоротой шеей вхлам, — и язвой вскрывает его ухмылку. — А сверху спускают тупые приказы отлавливать волков в округе, будто это кому поможет не оказаться следующим. Ебучий Гринпис только злят. Хуй положили на дело. Тэхён эти новости слышит впервые, не до затянутой в костюм дикторши из телевизора ему было, невозмутимость не сдирается фальшивой маской с его лица, ещё недавно он бы в эти гаражи специально лез за роковой случайностью, раз у самого кишка тонка. Может, и сейчас полез бы. — Почему не волки? — спрашивает он. — Потому что ритуал, — говорит Чон, пряча руки в карманы. — Допустим, жертвы не связаны между собой, но все мужчины и раны одинаковые. Абсолютно. Зверье так может разве? Нихрена. Так что побереги свою задницу, — добавляет он, ухмыляясь, — а то Юнги совсем раскиснет. Перемена в Тэхёне ощущается физически, колет раскаленной иглой, а Хосоку забавно смотреть на то, как эти двое держатся друг за друга, барахтаясь в общем теперь дерьме. И тогда, когда Юнги отсиживался в углу и грозными взглядами расстреливал Чона, продающего Тэхёну таблетки впервые, он понял сразу, без лишних слов, что между ними двумя растянуло крепким канатом безусловную дружбу и теперь тащит их, то в одну сторону, то в другую, а в обратные направления, спиной к спине никак. И эти миновы взгляды, приведшие его впоследствии к токсичной влюблённости, были направлены из-за Кима ведь изначально, сформированные неприязнью к наркотикам и страхом за друга. А в итоге что? В итоге, подставился сам. — Охуеть ты мудак, — бросает Тэхён, не сдержавшись. — Говорят, ты в армии своей страха лишился, а, выходит, что бошки. Хоть сейчас бы Юнги не трогал. — Сейчас? — На хуй иди, — злится Ким. Он резко поворачивает в сторону дома, но ему не дают сделать и шага, крепко схватив за руку и рванув на себя. Хосок спокойный, ледяной и жёсткий, но Тэхёна он не пугает, а только больше распаляет своим небрежным ровным. — Повтори. — На хуй иди, — упрямо говорит Тэхён и, пытаясь вырваться из железной хватки, игнорирует резкую боль в предплечье. — Да не это, — бросает Чон. — Про Юнги рассказывай. Тэхён тянет ухмылку криво и зло, он пинает Хосока под колено, но тот реагирует раньше и уворачивается от удара, блокирует успешно занесённый тут же кулак свободной руки. — Не тупи, у тебя шансов ноль, — говорит снисходительно. Но Ким всё равно рвётся из чужого захвата, и тот только крепнет от лишних телодвижений. — Как же вы заебали, — шумно вздыхает Чон, — стоите друг друга. То молчите, то говно из вас льётся, не остановишь. Говори уже, Юнги обиженный — он мне не скажет. — Ну и нахуя тебе это тогда? Раз обижаешь. — А потому, — выдыхает он ровно, — что только я и могу обижать. — Урод, — шипит сквозь зубы Тэхён и, сгибая ногу в колене, снова выбрасывает её вперёд, пытаясь ударить в чужой пах, но Хосок и в этот раз уворачивается ловко, в ответ не бьёт, лишь сжимая руки Кима, выворачивая кисти. И когда он уже думает отпустить его, забить на эту мудацкую ситуацию, потому как с этой парочки, действительно, нечего взять, ему прилетает сбоку. Не кулаком, не ногой, но словом, жёстким и глухим, бьющим куда-то под рёбра низким голосом, стальным тоном. — Руки, блять, убрал — пока целые. Чонгук вырастает рядом, расслабленный и держащий руки в карманах штанов. Он стоит в домашней одежде, немного лохматый, как обычно, но весь его вид, непоколебимый и обманчиво не представляющий опасности, скрывающий её, на подсознательном уровне вклинивается в сетку нервов, поражает окончания и заставляет пуститься в дрожь пальцы, размыкая их на чужих руках. Стоит Хосоку глянуть смело в его глаза, как пульс непривычно срывается, впервые за несколько лет пускаясь в позабытый некогда ритм. Он застывает — замороженный, окаменевший под тяжёлым и пронзительным чужим взглядом, горящим тихой яростью, диким ледяным огнём, обмораживающим внутренности до хрустящего снега, облепившего кости. — Его мать потеряла ребёнка, — глухо добивают сзади. — Мы с тобой, может, и хуй бы забили, но не Юнги. Потому что он не мудак. Сквозняк сметает изморозь из горла до самых лёгких, дырявит там всё и мягкие ткани кромсает в лоскуты, в грёбаную бахрому обрывает. И даже, когда Хосок остаётся на улице один, шальной пулей, осколком от взрыва режет ему по шее чужой взгляд, настойчиво зависнув перед самыми глазами. А легче становится только через несколько долгих минут, когда полупрозрачная голубая радужка отслаивается от собственной чёрной, вытряхивает морозную наледь из жил, и сердце не бьётся больше в предсмертных конвульсиях, насыщаясь горячей кровью. — Блять, — выдыхает Хосок и цепляется пальцами за запястье, отсчитывая пульс и сбивается, не поспевая с непривычки. Волну неконтролируемого страха, внезапного и сбившего с толку, зарядившего кулаком в висок и коленом, в солнечное сплетение, утихомирить получается только через два квартала и всё же сам он оборачивается слишком часто, бросая мельком взгляд на тёмные углы и мелькающие чёрные фигуры, кривые силуэты деревьев. И вспоминается ему вдруг напутствие, данное Тэхёну — не шляться меж гаражей ночами в одиночку, но затылок знакомо опаляет зловонное дыхание старой подруги — смерть шагает по пятам, как обычно. Уже не один. Неизвестно, чем бы кончилась ночь, если бы не этот страх, толкнувший в сторону не своего дома, но чужого, где до этого он не был никогда. И ожидание на тёмной лестничной площадке, провонявшей сыростью и мусорным смрадом, кажется непривычным и, на самом деле, заставляет замереть со вздёрнутой рукой, коротко мазнувшей пальцем по кнопке звонка. Это Мин его так постоянно ждал, а он — ни разу. Страх отрезвляет, но он и толкает на необдуманные, излишне смелые поступки. Хосок слышит, как шаркают в ночной тишине чужие шаги за дверью, как с той стороны касаются ручки двери, но не открывают. — Кто? — спрашивает хрипло ото сна. А Чону до злого смешно, как нелепо и как будто из далёкого прошлого прозвучало его «я», как утонуло оно в сгустившейся обратно тишине тревожного сомнения. Оказывается, он очень давно не стучался в закрытые двери. И всё же щелчок замка раздаётся слишком громко, стреляет в его грудь, режет по ушам, а под веки влетает сонное лицо Юнги с нахмуренным взглядом под лохматой чёлкой, и сколько б Хосок не смаргивал его, то всё равно выползает прямо перед ним, да так близко и чётко, будто, глядишь, и обожжёшься о чужое горячее дыхание, полоснувшее раскалённым клинком по беззащитному горлу. Может, он и запомнит Мина таким, в застиранной домашней одежде, сонного и лохматого, недовольно поджимающего губы и бесконечно уставшего, тускло отсвечивающего бледнотой кожи в кромешной темноте коридора. Может, когда-нибудь настанет момент, когда вспомнится разве что острая ключица, торчащая из растянутого ворота, да тонкие пальцы, растирающие виски, убирающие спутанную чёлку с глаз. Наверное, тогда-то он и припомнит, каким блеском они горели, обжигаясь оргазмом, и как, догорев, остывшим чёрным углём измазали, расставив метки. «Это ты сделал, смотри». — Ёбнулся? — еле слышно шепчет он. — Ты время видел? Хосок на часы смотрел в последний раз перед тем, как столкнуться с Тэхёном и было там, на дисплее мобильного, два с копейками, а сейчас, должно быть, начало четвёртого, не меньше. Юнги его держит на лестничной клетке, придерживая рукой дверь, застревая в проёме, и, качая головой, спрашивает только, всё так же шёпотом: — Ну и зачем? — Чтобы всё испортить, видимо, — отвечает тихо Хосок и жалеет о своих словах, когда дверь толкается бесшумно чужой рукой и проём разверзается чёрной дырой, в которой пропадает спина Мина. Он, правда, жалеет о том, что снова его подставляет, но с собой совладать вдруг не может совсем. На кухне загорается только одна лампочка из трёх, дверь плотно прикрывается за Юнги, когда Чон заходит в комнату, мельком оглядывая старый гарнитур и зашторенное занавеской окно. — Тихо только, — шепчет Мин, подходя ближе, надеясь, что они не разбудят Юнсока, уснувшего с трудом из-за скачущей температуры. Хосок лишь кивает в ответ, отодвигая выцветшую занавеску и осторожно приоткрывает форточку, запуская ночную прохладу в комнату. Они курят молчаливо, смотря в окно и различая в редких фонарях знакомые улицы, а между их плечами затесалась дистанция, остаётся только сдержанно выдыхать горчащий на языке дым, слепо надеясь, что расстояние не сократится, снова опрокинув его на лопатки ударной волной. — Почему ты мне не сказал? — подаёт голос Чон, хриплый и очень тихий, а Юнги не нужно и двух попыток, чтобы понять, кто мог рассказать об этом Хосоку. И на Тэхёна он не держит зла, понимая, признаваясь честно, что сам раскрыл бы правду ещё в ту ночь, сложись всё по-другому. Даже сейчас он представляет обдуманную многократно сцену, в которой он, должно быть, разрыдался бы, наплевав на стыд и страх обнажить перед Чоном слабость, застыл бы там в его объятиях, сорвавшись в неуместную истерику посреди секса — то, что Хосок ненавидит как раз. Юнги молчит, пожимая плечом, баюкает в мыслях себя из несостоявшегося прошлого и ловит разочарование под сердцем, когда то жмёт и щемит до болезненного спазма, стоит понять, что он опять себя жалеет. А Хосок думает, что проебался. Что не сумел распознать состояние Мина в ту ночь, будучи слепо уверенным в том, что изучил его до конца, каждое движение, реакцию, морщинку на лице. Трудности перевода опрокинули его не на лопатки, о нет, лицом в своё же дерьмо швырнули. Он Юнги делал больно намеренно, рассчитывая, что зажившие раны оттолкнут его навсегда, да только не так же. Не так же, блять. Ему трудно понять эту слепую любовь к детям, но минов запал, с которым тот говорил о них, помнит расходящимся тогда в груди раздражением и разочарованием в какой-то мере. Потому что надо быть тупым, чтобы не признать, что Юнги достоин большего. И всё же, чужие пламенные речи и безоговорочную жертвенность он множит на логичные для обычного человека чувства, пытаясь представить боль Мина в ту ночь и, со злым отчаянием понимая, что тогда, действительно, зашёл слишком далеко. В своей страшной зависти ему не раз хотелось сломать этого живого и уязвимого Юнги, да только никогда всерьёз, ни за что по-настоящему. Юнги докуривает, туша сигарету, смотрит исподлобья, повернув голову в сторону Чона, и тот не может удержаться, чтобы не мазнуть пальцами по его скуле, застывая на холодной от сквозняка коже. И знакомое лицо режет помехой проектора, разглаживает черты лица, меняет их, добавляя припухлость щёк и живой блеск в глазах, спадающие на лоб два упругих завитка чёрных волос и красноту на губах. Он вспоминает свой жест, замерший на чужой щеке, картинкой-близнецом с экрана, где мужская рука касалась точно так же лица капитана, и тот щурился слегка, льнул к ладони доверчиво, так и Мин прикрывает глаза устало, впитывая чужое прикосновение кожей. Но дальше у этого кадра продолжение в разных позах и с разными партнёрами, во все дыры, громко и протяжно, но оно смазано и путано предстаёт перед глазами. Хосок отчётливо помнит разве что этот жест, да летящие бомбы, разрывающие тела на куски и льющуюся, льющуюся повсюду кровь. Он обрывает совпадения, прижимаясь ко лбу Юнги своим, укладывает руки на плечи и дальше под лопатки, на спину, а чужие — ловит на своей пояснице, чувствуя, как сжимают пальцы рубашку, накинутую поверх футболки. Ему бы, может, хотелось сказать что-то вроде: «Прости», но сам знает, что даже после этого будет продолжать делать ему больно, потому что даже сейчас, обнимая его, прижимая к себе и даже оставляя сухой поцелуй в высветленную макушку, он знает, что любить всё равно не будет. Очередной замкнутый круг. — Пошли спать, — шепчет Юнги в чужую шею, а Чон ловит мурашки вдоль позвонков, еле качая головой: — Я домой. — Пошли, — повторяет он еле слышно. — Я, правда, устал. И Хосок поддаётся, укладывается с ним на старый диван под одно одеяло, а сон не идёт, скребя мыслями висок, холодом расстилая остаточную жуть тёмных улиц и горящего незнакомого взгляда, бесконечные сожаления, в который раз. Ему надо было уйти домой, а, может, и не приходить вовсе, нужно было до конца оставаться мудаком и восставшую вдруг из мёртвых совесть запихнуть куда подальше. Но она жжётся в самой сердцевине, не успокоится никак, и Чон обречённо признаёт, что сделал только хуже. Юнги смотрит в потолок, напрягаясь из-за близости Чона, и усталость его множится на десятки и сотни, когда он в который раз обдумывает мысль, что не только дети, но и Хосок держит его крепко, не вырваться из железной хватки. Этот груз утягивает его вниз, роняет спиной на пол, пробивая бетон, взрывая этаж за этажом, швыряет наземь, и опавшая листва дрожит под ним, расходится застывшая грязь, твёрдая порода, Юнги разбивает позвонки о трещины земной коры, ломает шею, застряв в гранитном слое. Он тянется к Хосоку глупо и зазря, жмётся к его губам безнадёжным поцелуем и теряется в ответном касании языка, вцепившись беспокойными пальцами в чужую футболку. Там, где лежит Юнги, на обратной стороне подушки въелась намертво кровавое пятно.***
Тяжёлое молчание давит темнотой подъезда, отдаётся в висках твёрдым шагом, взгляд спотыкается о прямую спину Чонгука, заставляя комкаться в горле непривычное желание оправдаться. Сказать, что всё нормально. А Чон сжимает кулаки в карманах штанов до саднящих отметин на ладонях, потому что «его», потому что Тэхёна опять кто-то тронул, а тот снова не смог дать отпор. Тихая злость клубится в нём чёрным маревом и там, за нефтяной плёнкой, облепившей внутренности, лязгает пастью угрожающе и дико, не желая делиться своей добычей с кем-либо ещё. Чонгук идёт впереди специально и Кима игнорирует для того, чтобы не напугать снова взглядом со случайно прорвавшимся звериным отблеском в радужке человеческого глаза, который полностью контролировать не может до сих пор. — Не надо, — говорит Тэхён, останавливаясь возле двери своей квартиры, смотрит исподлобья напряжённо, раздражённо. — Только не жалей и не опекай. Чонгук в домашней одежде выбежал, не долго думая, должно быть, увидев его и Хосока в окно, кинулся защищать, будто что угрожало и теперь это неприятно бьёт по самооценке стыдным ощущением беспомощности перед чужим лицом. Под отсутствие слов и поворот головы мимо взгляда это чувство растёт, стреляет в упор, ранит, заставляя рухнуть на колени. Острая ледяная волна, окатившая Хосока с головы до ног, хлынула мимо Кима, задев лишь по касательной, и, мазнув тревожно по сердцу, засела крупной дрожью в пальцах, осыпавшись морозным крошевом в горло, его бьёт озноб, прошибает, смешавшись с будто позабытым в перепалке недомоганием и чем-то ещё неуловимым, непонятным. Теперь это всё снежным комом закручивается в диафрагме, Тэхён выдыхает слишком громко, вжимая голову в плечи. Чонгука этот выдох заставляет развернуться, случайно осадив внутреннего зверя и вопреки чужой просьбе, тронуть за плечо ладонью, заглянув в глаза напротив, не скрывая беспокойства: — Тебе плохо? — Я замёрз, — отвечает Тэхён устало. — Пойдём уже в квартиру. Чонгук хотел сегодня разойтись по разным дверям, спрятать Кима от себя за обманчиво спасительной стеной и самому уснуть без тёплого тела под боком, дать передышку разбуженному монстру, убаюкать его обратно. Но он попадает в соседнюю квартиру, провожает взглядом Тэхёна до ванной и под раздавшийся из-за двери шум воды ругает себя в который раз за то, что прикипел настолько, что глупые решения растут с неуловимой скоростью, в геометрической прогрессии, и уже слишком поздно пытаться себя одёргивать, они будто сами решают за него, подталкивают каждый раз к краю всё ближе и ближе. Если отдать инициативу, стремительно сбежать по ступеням и вырваться на улицу, сбив зарвавшегося парня ударной волной гневного взгляда, не себе, но уязвлённому самолюбию зверя, то что вообще остаётся в Чонгуке от него самого? И есть ли вообще он сам, всё смешалось, и Тэхён не помогает, запутывает ещё больше, позволяя человеку в нём привыкать и беспокоиться, надеяться, желать и рисковать, влюбляться вдруг так глупо и обречённо. Тэхён вдруг показывается в дверях ванной в футболке и джинсах, обкусанными губами спрашивает уверенно, прямо: — Хочешь со мной? — Хочу. Ну и чьё это желание? В ванной душно и влажно, налип матовой плёнкой на зеркало пар, Чону вдохнуть оказывается чуть тяжелее обычного, а на Тэхёна вообще не взглянуть, тот блестящими от слюны губами дышит через раз, а щёки краснотой тронул жар, не сдержаться. — Блять. Чонгук выключает кран над ванной, обрывая шумный поток воды и обжигается, стоит пальцам коснуться её — кипяток. — Ты сваришься, если полезешь сейчас, — говорит, а Ким только жмёт плечами в ответ, он не заметил, что включил слишком горячую воду. В замкнутом тесном пространстве не понятое ранее ощущение вгрызается в кожу остро, до желания расчесать, оставив бордовые следы, наливающиеся ярко-красной кровью. И взгляд чужой, всё ещё тёмный, впитавший черноту улицы, и хмурая складка меж бровей, дёрнувшаяся вверх металлическая серёжка в нижней губе липнут мурашками на шейных позвонках, собираются плотным комом поперёк горла. Духота второй кожей заглатывает тело и режет морозными иглами кончики пальцев, меж лопаток, заставляя неосознанно поёжиться, когда взгляд проходится по крепким чужим плечам и чётко виднеющимся мышцам, заметным венам, ползущим по предплечьям. Сила притягивает и будоражит, Тэхён вдруг представляет, фантазирует, насколько далеко мог бы зайти Чон в попытке его защитить? Разбил бы собственные кулаки в кровь? Или чужое лицо смял бы чередой беспощадных ударов? Смог бы он остановиться, услышав надсадный кашель и хрип вместо крика, или, озверев, добил бы голыми руками? И Ким неосознанно облизывает пересохшие губы, понимая, что Чонгук в подкинутых воображением картинках делал бы это всё только для него. За него. Тэхёна никто никогда не защищал. Невольный трепет перед этой силой рвёт границы, влетая в стремительный кровоток, стягивает беспокойное сердце горячим жгутом опасно и мучительно, падает вниз, обжигая разорванными узлами внутренности, опаляет возбуждением низ живота. Эти ощущения толкают Кима вперёд и заставляют замереть вдруг перед Чонгуком, будто натянутая леска, обвязавшая невидимо собственные руки и плечи, шею, дёрнула назад, действуя по не знакомому ещё сценарию. Тэхён — марионетка, он тянется криво пальцами к чужому животу, касаясь футболки, впечатываясь в твёрдый пресс ладонями, подбородок задирает, обнажая чернющий взгляд — Чонгук в нём вязнет, как в мазуте, и шальной блеск, до больного возбуждённый, он сдирает со своей сетчатки кровяными ошмётками, выдирает вместе с выдохом из горла. Ему бы отпихнуть Кима от себя, дать тому шанс на нормальный исход и себе — не позволить сломать, но внутри копошится роем, рвётся из тёмных углов затаённое, насильно подавленное, звериное, хищное, и собравшиеся капли на чужих висках, влажная от пота шея и губы от слюны, только распаляют его, не позволяя мыслить здраво, не давая прекратить. Тэхён тянется к нему сам, чуть встав на носки, широко слизывает языком собравшуюся испарину под чужой нижней губой, задевая ощутимо серёжку, обжигая горячим дыханием влажную кожу. Он эту серёжку зубами задевает, обводит кончиком языка вбитые в губу металлические шарики и тянет снова до короткой острой боли, до алой бисеринки крови, растёртой прозрачной красноватой пленкой на губах Кима. Чонгук выжидает, взгляд его, откликнувшись на чужой наглый и жадный, загорается беззлобной усмешкой, азартным блеском. Ну, Ким Тэхён, как далеко ты зайдёшь? Настойчивые пальцы тянут вверх чужую футболку уверенно и медленно, обнажая кожу, выпуская наружу витиеватую татуировку, расползшуюся на груди и плече змеиными хвостами, гладкими и тонкими. Он ловит их губами, зубами пытается схватить, а над ключицей слизывает чернильный узор, стирая тонкий слой влаги осевшего пара, собравшиеся мелкие капельки пота на шее он впитывает потрескавшейся кожей губ, собирает кончиком языка и дышит надсадно, хватаясь за чужие бока пальцами. Чонгук утыкается носом в его макушку, чувствуя, как внизу живота крепким узлом вяжется возбуждение, дразнящее и болезненно-сладкое, заставляющее поднять голову и схватить чужой подбородок пальцами, дёрнув вверх, склониться над ним, заглядывая в глаза напротив. Зрачок словно смола, варится до крутого кипятка и льётся через край, расползается вздутыми волдырями, лопающимися кровью. Чону кажется, мурашки скользят по влажной коже вдоль позвоночника от чужого отчаянного, бесстрашного желания, да только даже в духоте тесной комнаты колет морозно под сердцем осознанием причин для этого. Тэхён слепо тянется к чужим губам, настойчиво целуя, ласкаясь языком торопливо и развязно, собственное сердце рвётся из грудной клетки, заходясь в ритме наркотической встряски, а крепко вставший член уже давно болезненно жмёт ширинка, заставляя, толкнувшись бёдрами, вклиниться в чужой пах и ощутить через тонкую ткань домашних штанов, насколько возбуждён Чонгук. Вот только почувствовать это отчаянно, до глухого стона в чужой рот, хочется не через плотную ткань джинсов, а голой кожей, он лезет пальцами в штаны, под резинку белья и ловит, разрывая жадный поцелуй, слетевший с губ Чонгука грудной выдох, тяжёлый и хриплый. Член Чона твёрдый и горячий, он ложится в ладонь, дёргается под пальцами, когда те проходятся по стволу рваными щекочущими касаниями, шершаво повторяя вздувшиеся на нежной коже вены. Ким ни одного из своих случайных любовников так не трогал, растягивая чужое удовольствие, размазав густую каплю смазки по крупной головке, раздразнив, надавливая большим пальцем уздечку и спустившись безотрывным движением тесного кольца пальцев к самому основанию. Он впервые ласкает кого-то настолько уверенно и вдумчиво и сам тоже впервые получает удовольствие от подаренных другому прикосновений. Пусть до сих пор не вполне осознанно. Чонгук его прерывает, стягивая футболку с Кима нервным движением, торопливо и неосторожно, толкает назад на шаг, надавливая ладонью под ключицей, пока тому не упирается поперёк задницы край стиральной машины. Пальцы цепляются крепко в чужую шею, скользит по влажной коже ладонь, губы саднит новым укусом, слюну размазывает язык по ним, а Чон оставляет синяки меж родинками, на них и под ними, тёмными метками расходятся они от стальной хватки. Тэхёну всё это нравится, собственная инициатива, чужая реакция, боль отрезвляющая возбуждение лишь на несчастные доли секунд, запускающая его с новой силой, тоже — нравится. Он пальцами убирает волосы с лица Чонгука, зачесывает влажную от испарины чёлку назад, открывая лоб, и по скользкой коже ведёт ладонями вниз, задевая ногтями соски, ловя ртом горячий выдох. Тянет его штаны и бельё с бёдер, получая ощутимый укус в шею. И когда пальцы Тэхёна снова касаются члена, лишь на пробу быстрым движением проходясь по всей длине и спускаясь к мошонке, Чон хрипит ему в висок. — Блять. Он терпит, подавляет