ID работы: 9458403

Город грехов – Гетто

Слэш
NC-17
Завершён
автор
seesaws бета
Размер:
291 страница, 21 часть
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
Нравится 69 Отзывы 96 В сборник Скачать

Глава 17.

Настройки текста
Примечания:
      Юна переминается с ноги на ногу, когда Юнги заходит домой и натыкается на неё в коридоре. Она смотрит виновато, опуская взгляд, и говорит вполголоса.       — Ты только не злись, это как-то само собой получилось.       У Мина все лимиты за края переливаются, он даже не пугается нисколько, а только топит шумный вздох, сказать всё равно ничего не может. Разорвало. Юна, верно истолковав настрой брата, тараторит, решив не ходить вокруг да около, а выдать как есть.       — Да я с соседкой столкнулась на лестничной площадке. Вот. И про кресло спросила, а у неё сын дома был, и друг с ним оказался, тоже взрослый, и они сказали, что знали тебя. Ну они и спустили кресло к нам, сказали по старой дружбе. Я сначала отказывалась, но она сама настаивать начала, я и подумала, чего сопротивляться, кресло же нужно. Я сказала, что с тобой ещё поговорю, и ты решишь, может, мы его завтра и назад вернём.       Юнги смотрит на Юну, привалившись плечом к стене, смотрит и понять не может, в какой момент время ушло по искривлённой траектории, нахватало где-то, намножило, теперь за один отрезок будто целых два прошло или три, неизмеримые для них цифры всё равно. И перед ним дыра, нараспашку окно в незабытое прошлое, где сам Мин слишком хрупок и мал, чтобы тащить на себе неподъёмный вес преждевременного взросления, но он тащил же, пытаясь не сломаться под тяжестью, каким-то образом всё это время тащил. И даже не замечал, что в какой-то момент, ступая лишь на шаг позади, тащит этот груз и его сестра, подбирает то, что с его горба сыпется от переизбытка, от невозможности всё успеть. Теперь, наверное, впервые, он смотрит на неё, а видит вдруг себя и разницы не замечает, даже если она и есть, разве теперь это важно? Если она уже успела повзрослеть, и время не замедлить, как бы ни хотелось это сделать.       — Прости, — говорит она, когда Юнги, оторвавшись от стены, проходит в комнату и видит то самое кресло, из-за которого столько напрасных переживаний теперь. — Я не хотела без твоего спроса. Так получилось. К тому же они друзья Чим... — сама себя внезапно затыкает, оглядев брата с ног до головы.       Юнги бы лечь и уснуть без сновидений, чтобы не думать, остановить поток мыслей, воспоминаний с другом детства, чужих слов, тех, что он и рад бы оставить в случайном дворе, да не смог, до дома донёс всё равно. Его мелко трясёт, собирается в груди нехорошо, опасно, и тоскливо подскребает к горлу, отдаётся в переносице неприятной щекоткой, заставляя смахнуть её нервным движением, мотнув головой.       — Юн, — зовёт Юна обеспокоенно, так и не дождавшись хоть какого-то ответа, — что-то случилось?       — Нет, — подаёт голос Юнги, пытаясь справиться с дрожью в горле. — Ты всё правильно сделала. Спасибо.       Но Юна не уходит всё равно, стоит ещё, раздумывая, решаясь, а потом подходит всё-таки и тянет руки неуверенно к Юнги, обнимая его со спины. Она жмётся щекой ко всё ещё холодной ткани толстовки и ловит пальцами своё же запястье поперёк торса брата, но ничего не говорит, застывая на месте. И Мин за это молчание благодарен. Он сам отрывает её руки от себя, разворачиваясь, прижимает Юну к себе, укладывая ладони ей на плечи, утыкаясь подбородком в макушку, она теперь гораздо увереннее обнимает его, цепляясь пальцами в районе поясницы, и не шевелится, молчит.       В этих прикосновениях не исчезают следы других, воспоминаниями они теперь жгут кожу, не избавиться от внутренней дрожи, как только в памяти всплывают моменты, когда горело заживо под пальцами, дотлевало под прощальным поцелуем, каким именно он и сам не понимает. Но и это объятие Юнги уже впитывает на бесконечные сроки, понимая вдруг, что слишком редко обнимал своих братьев и сестёр, а надо было, надо. Весь он, хоть гораздо выше и крупнее девчонки-подростка, рассыпается в её руках, валится от разошедшихся трещин, пущенных уже давно, рвётся от сотен чужих прикосновений, требующих или использующих, необходимых или допущенных, не важно, потому что Мину слишком давно уже кажется, что сам он себе вовсе и не принадлежит, а соткан весь из чужих нужд и необходимостей, ошибок и требований. И потому, может, распарывает его вдоль будто бы внезапной, а на деле закономерной мыслью, что сам он без своей семьи справиться не сможет. Потому что без братьев и сестёр его будто бы и нет — никогда не было.       Сменой ему приходится махнуться, вызвонить замену и старшему смснуть, к вечеру поднимается температура, бьёт ознобом, не жалея, но ко всему прочему не остаётся сил подняться с разложенного кресла и приняться за дела, будто бы ничего не произошло, будто всё как раньше.       Но у Юнги с наступлением темноты, с помноженной на две комнаты тишиной всё окончательно рушится, и он, прибитый сегодняшним днём, вскрытыми страхами и болезненным разрывом, не может уснуть до утра, лишь на короткие мгновения падая в полудрёму, распадающуюся от настырных мыслей. Те крутятся всё об одном и том же, подкидывают раз за разом воспоминания о разговоре с Хосоком, его слова и взгляд, движения рук. Бесстрастные черты лица, собирают за собой ещё ворох разных, с сонным Чимином, уставшим и злым. С матерью, молодой и постаревшей, чудовищем расползшейся по больничной койке, с маленькими детьми и повзрослевшими, шумящими перед телевизором, и испуганными, раскиданными по стенам подальше от кровавого следа. И над ними всеми вырастает город, рвёт железнодорожными путями, ржавыми венами вдоль и поперёк, и где-то там есть Юнги, где-то там, врытый в землю, заколоченный чугунными рельсами он уставился немигающим взглядом в свинцовое небо, и то падает сверху, размазывая грудную клетку, доламывая.       Ему вдруг становится стыдно за мысли, за попытки что-то решить и принять для себя, выталкивая неосознанно, не специально, своих братьев и сестёр за границу этого выбора одной только попыткой размышления о том, как всё сложится, если он всё-таки решит уехать. Совесть мучает его, отнимает право думать за себя, без оглядки на детей, осаждает его страхом, не поймут же, возненавидят, не простят; этот страх копится, разрастается в обречённое и непоправимое, они ведь не должны быть жертвами, не должны страдать от того, что кто-то где-то оступился, и всё рвануло вот так наперекосяк. Грёбаные судьбоносные повороты, Юнги опять застрял на одном из них. И снова ему становится страшно и тошно от неизвестной цены, которую ему придётся заплатить за любое решение, его ведь придётся принять. И снова застыть, единственно возможный способ избежать этих угрызений совести и необходимости в который раз перекапывать мысли. В них всё ещё пленниками засели два разных Юнги — тот, что уехал и не справился один, потерявший смысл так стараться, убиваться. И тот, что остался, струсив, а теперь растоптан этим смыслом, заживо закопан, замурован в стенах этой квартиры, что помнит каждый немой крик, каждую попытку встать и снова пойти. Третий Юнги маячит где-то позади, за крученой оградой, не смея через неё переступить, не вписывается он, хоть всё у него и получилось вроде; не укладывается в голове, как хоть при каком-то исходе можно остаться целым, а не валиться на куски.       Странно, что на утро становится будто легче, отбивает пустотой в голове то ли от того, что мысли передуманы, пережиты многократно, изведано и припомнено до мельчайших подробностей произошедшее накануне, то ли Мин оставил в этой ночи что-то важное, тревожные воспоминания не ранят так сильно, ошиваясь где-то на периферии сознания. Он сам себе напоминает оживший труп, когда завтракает механически, обжигаясь горячим кофе, отводит младших в школу, а сам по знакомой дороге пускается на автомате в сторону склада отрабатывать обмененную смену. А, может, это всё беспокойная ночь без сна, и тело неосознанно защищает его, пуская шум в виски и слабость в колени, но не развивая ту боль, что вросла в самую глубь. Всё же, наверное, поэтому Юнги кажется, что его как будто отпустило, и, на деле, он и есть вся эта боль, каждый нерв задет, по каждой артерии бежит теперь отравленная кровь.       Он работает, заливая в себя энергетики больше по привычке, чем по необходимости, в сон его не клонит даже на обеде и во время перекура, после смены совсем не тянет домой досыпать измученное, а мотает по складу до позднего вечера, пока старший не выгоняет его со словами: «Наработался, давай уже вали».       Юнги на обратной дороге набирает Тэхёну раз и второй, а после оборванных гудков застывает, когда слышит в трубке.       — Я в травмпункте, заберёшь?       Юнги торопит шаг, срывается на бег, когда светофор догорает зелёным, и срезает вдоль двора через детскую площадку, спешит, чтобы крутящуюся в голове мысль не расплескать, а прямо с порога успеть бросить.       — Шли его на хуй, Тэ.       А тот сидит, к стене прислонившись, с обмотанной бинтом головой и всё тянет кривую улыбку, будто она теперь навсегда разрезала его лицо. Повязку эту он снимает сразу, как только выходит из травмпункта, выбрасывает в ближайшую урну и на юнгиево шипящее предупреждение отмахивается, показывая затылок.       — Даже швы не наложили, — говорит. — Есть сигареты?       Они курят, сидя на лавке, не уходя далеко, Тэхён то и дело касается пальцами виска, потирая, прикрывает глаза на долгие секунды и лишний раз не шевелится, застывая с сигаретой в руках, даже не курит почти.       — Что происходит? — спрашивает Юнги, наблюдая за попытками друга перетерпеть боль. Он по ране понимает, сотрясение Ким точно получил. — То у тебя губы, будто с наждачкой лизался, то синяки по всей шее — думаешь, я не видел что ли? Таблетки опять, и это… Говоришь «нормально». Вы дерётесь что ли? Или у него крыша течёт?       — Кто бы знал, — тянет Тэхён, хмыкая, и, ведь правда, ни черта он не знает, упирается в банальную проблему с контролем гнева, а потом вспоминает, как Чонгук с самого начала не хотел причинять ему боль и даже наоборот, лез целоваться ласково и осторожно, чтоб не спугнуть. Но ему ли не знать, как оно бывает, когда и в голове может быть стройно, и тело не противится, а потом щёлкает в один момент, неуловимый, невидимым переключателем, и сам ты уже не принадлежишь себе, крутит в воронку страхов и болезненных воспоминаний, не выбраться.       — Ким Тэ… — начинает было Юнги, но тот осторожно поворачивает голову, перехватывая взгляд друга, и не даёт продолжить.       — Но ведь и я такой же. По сути, ему первому надо было послать меня на хуй. Из-за сдвигов моих. Ты же всё знаешь, Юн, ты же мне сам припоминал, как я на парней бросался в угаре. Ты же видел, каким я был после них. Всегда сам нарывался, а сегодня впервые получилось случайно.       Юнги вздыхает и вроде как руку хочет уложить на плечо другу, но тот комок сдерживаемой боли, ему страшно своим прикосновением распутать хоть одну нить, распустить. По-хорошему, Тэхёна бы надо отвести домой, уложить в кровать и проследить, чтобы не поднимался без необходимости, а наутро приготовить что-нибудь горячее, потому что смотреть на него худого и бледного, словно глаза бритвой резать; у самого закручивается под ключицами болезненно и не толкается с горьким выдохом наружу. Мин помнит синяки, кровоподтёки на чужой шее, а на плечах следы укусов, и, на самом деле, лучше было не смотреть на Тэхёна, пока тот переодевался, лучше было не видеть вспухших гематом на боках, иногда на нём, правда, будто не оставалось живого места. А иногда, будто и нормально, только цепочка засосов жестоких на коже, но всё равно в такие моменты Юнги ошибочно казалось, что Тэхёна отпустило. А потом — новый заход. Случай, когда одного из парней пришлось откачивать, топить собственный крик в попытках привести друга в чувства в множестве других, толкающих между собравшимися одну только фразу: «Никакой скорой, не звонить!» — этот случай Мин помнит, как будто произошёл он совсем недавно; как будто вчера его друг, испугавшись прорвавшихся сквозь наркотический морок воспоминаний, сорвавшись, не чувствуя сдерживающих оков здравого смысла, избил парня так, что тот отключился и перестал дышать.       — Я не понимаю, — говорит он, собираясь с мыслями, — никогда не понимал, тебе лучше или хуже? Или так же, как и всегда?       — Лучше, — выдыхает Ким тут же, даже не задумываясь. — Мне, правда, намного лучше. И всё же я должен дать ему шанс.       — Какой шанс?       — Шанс сбежать, — просто говорит Тэхён. — Если он этого не сделает сейчас, то я его уже не отпущу. Не смогу отпустить. Никогда.       Юнги ничего не отвечает, он нехотя задумывается о том, насколько разные мотивы у Хосока и Тэхёна, хотя оба дарят попытку всё бросить и сбежать. Может, только сейчас он, наконец, понимает, осознаёт в полной мере, что Чон руководствуется не чувствами, не теми, что Тэхён, а, значит, эту иглу из раненного нутра можно доставать, не обманешься уже. И второго шанса ему тоже не дадут, сам он никогда не отважится его добыть, а всё же давит со всех сторон, пусть и сидят они на открытом воздухе, дышат свежей, почти ночной осенью, и мысли всё равно бьются о стену тупика. Ничего его не ждёт в этом городе, Юнги даже не может представить себя лет через пять или десять, он вообще не видит хоть какого-нибудь будущего, в котором мог бы существовать. И потому гораздо легче представляется сказанное Хосоком, да так живо оно начинает вертеться в голове, что Мин не успевает за мыслями, в которых он со своей жертвой остаётся один на один, брошенный. И недавний страх, что не только дети без него, но и он без них не сможет, не обнуляется, конечно, но сдаёт позиции, когда приходит осознание, что хоть так, хоть этак: когда не жил для себя, ты, в любом случае, мертвец.       — Есть в этом что-то неотвратимое, — говорит вдруг Тэхён. — Я вспоминаю свою мать, её обречённую улыбку на фоне того пиздеца, в котором она оказалась и в который втянула меня. Улыбку монстра, признавшего себя, потому что другого выхода она не смогла найти. Наверное, она знала. Думаю, она знала. Будто всё складывалось так, боль к боли, рана к ране, чтобы однажды мы оказались на своих местах. Чтобы попытались собрать друг друга по тем кускам, что от нас остались, или же добить до конца. Будто кто-то толкал нас, подгонял принимать решения или действовать, а на деле — неотвратимо, это всё было неотвратимо с самого начала.       — Он не сбежит, — говорит Юнги, бросая взгляд на Кима. — Если неотвратимо, то не сбежит.       Он ёжится от порыва ветра, прилетевшего сквозняком из-за угла, а Тэхён не шевелится, убаюкивая головную боль, говорит вполголоса, выждав короткую паузу, чтобы мысли собрать.       — Или его неотвратимость — сбежать.       — И как тогда понять? — спрашивает Юнги, у самого этот вопрос грызёт внутри, съедает, а Тэхён жмёт плечами только слегка и всё равно морщится от прилетевшего импульса боли.       — Да хер его знает, Юн, — хрипло смеётся, осторожно. — В том и прикол, наверное, что понимаешь, когда уже поздно.       Они сидят ещё долго, мёрзнут, но не сдвигаются с места; Юнги бы, может, и выпил, но Ким с сотрясением и на таблетках не составит ему компанию, а пить в одиночку, тоской резать и без того переломанное. Тэхён шевелится, расслабляется вдруг, откинувшись на лавке, может ему становится немного легче, или он привыкает к низким частотам, отбивающим в голове.       — Твоя очередь вообще-то, — говорит он, пряча замёрзшие руки в карманы куртки, и под чужой удивлённый взгляд добавляет. — У нас же всегда так было: если открывается один, значит, и другой должен.       Но Юнги молчит, обдумывает, как обойти все эти предисловия, нудно скребущие нутро, как из множества ранящих мыслей выделить одну-две важные, те, что рвут вопросами передуманное, нерешённое, финальные, ещё не расставленные точки.       — Могу ли я доверять Хосоку, как думаешь? — спрашивает Юнги.       — В каком контексте?       — Значит, не могу… — Мин улыбается коротко, мотая головой.       — Юн, — обрывает Тэхён мысли друга, — правда в том, что ты никому не можешь верить полностью, таковы люди по своей натуре. На Хосока можно положиться, если он дал слово — у таких людей установка, они воспитаны по-другому: обещание — считай, приказ. Он из армии своей вернулся, а всё равно — солдат.       Тэхён делает короткую паузу, переводя дыхание, задирает голову, упираясь взглядом в небесную чёрную муть, терпит волну головокружения, бьющую в затылок тупой болью, она исчезает постепенно.       — Но если это насчёт ваших с ним отношений, то я не знаю, что сказать. Он тебе обещал что-то?       — За детьми присмотреть, — признаётся Мин, срывая слова с языка насильно, отпуская их, поделившись. И выдох вслед за ними расслабляет плечи, а взгляд упирается невидяще в землю под ногами, когда Юнги опускает голову, чувствуя на себе внимательный взгляд друга.       Но Тэхён не задаёт вопросов, может, он и знал, что когда-нибудь дойдут до этой точки мысли Юнги, растянувшись на отрезок принятия решения, где конечный пункт — непростой выбор, но сделанный всё же, даже если неправильно. Всё же он удивляется услышанному, и всё равно Хосока мысленно зовёт «мудаком», но под гул воображаемых аплодисментов, под проглоченный хмык, в котором растворяется немое, невысказанное: «Лучшее, что он мог сделать для тебя».       Знал ли Юнги, когда пытался взглядом прожечь дыру в спине Чона, когда влюблялся крепко, неосознанно и понимал, что это невзаимно, безнадёжно, знал ли он, что именно тот, от кого он принимал удары, стиснув зубы, зализывая раны на раздолбанном диване одинокими ночами, подтолкнёт его к правильному выбору, даст ему шанс на этот выбор. Конечно, ни черта Мин не знал, он думал, должно быть, что однажды Хосок его просто добьёт, домучает оставшееся, не способное сопротивляться больше, а тот чёрными в земле руками перо к перу соединил оборванное, искромсанное. На, лети!       — Или неотвратимость — это сбежать, — повторяет вполголоса Тэхён, и Юнги, повернувшись к другу, бросает благодарный взгляд.

***

      Чонгук жалеет о том, что ушёл, когда стихает первый приступ панического страха, когда успокаиваются тревожные пальцы, в груди не отбивает лихо, возвращая под рёбра полумёртвое человеческое сердце. Беспокойные чувства, дробный учащённый пульс и привычное томление, как возбуждение, а на деле — голод, не мучают его тело, отступая, сменяясь неожиданным спокойствием. Тогда-то он и останавливается посреди чужого двора, пытаясь понять, что только что произошло, осталось ли хоть что-то, с чем ещё не поздно разобраться. Но всё внутри молчит, покрылось прочной коркой, и Чону не разбить её, не вытащить наружу то, что снова проснулось раньше срока, подвело его опять и Тэхёна чуть ли не подвело, под черту, из-за которой им обоим было бы не выбраться. И потому в самую пору злиться, ругать непонятно кого и наказывать мысленно даже за отсутствие голода, Чонгуку кажется, что утоление звериных потребностей могло бы решить хоть одну проблему, хоть одну ошибку исправить. Но это же самообман, он понимает, потому что монстру даже на кровь Тэхёна, по большому счёту плевать, он его забрать хочет, сука, сделать своим, а для этого — обратить в то же чудовище, коим является сам, обречь на вечное и полумёртвое существование. Чонгук не может позволить этому случиться — не так, не сейчас, да и вообще никогда, и потому единственным из возможных вариантов, обдуманных многократно давно или хотя бы этим утром, оказывается тот, что требует побега, бросить всё как есть и сбежать.       Домой он возвращается притормаживая, снова прислушиваясь к себе, отчаянно не желая приближать тот момент, после которого уже не повернуть назад, не вернуться. А ещё он думает о Тэхёне, представляет: что, если тот так и остался в квартире, потерял сознание и истёк кровью, вдруг рана оказалась на самом деле опасной, и Чон, действительно, совершил ошибку, решив уйти из квартиры. Бросил его умирать. Вина гложет его, и совесть съедает, за всё сразу, за то, что так беспечно подпустил к себе не смотря на опасность, за то, что лгал, не дав возможности сбежать, за бешенство монстра, его потаённые желания, за причинённую боль и в конце концов, за то, что не сможет сдержать обещание. Тэхёна он так и не спас и, видимо, уже никогда спасти не сможет.       Наверное, это сожаление жмёт внутренности до невозможности вздохнуть, должно быть, это так и не сбывшиеся надежды, слишком смелые желания, в которых самому себе было сложно признаваться и даже сейчас только немыми губами позволять их вспоминать, только бесшумным шёпотом, холодящим кожу пугливыми мурашками. Провал.       Ноги сложно передвигать потому, видимо, что через каждую ступеньку он касается незримого Кима, ведёт ладонью меж лопаток и пальцами чертит от виска до подбородка невидимую линию; он его там же и целует, на лестничном пролёте второго этажа, неторопливо, растягивая ласку, чужой шёпот касается его щеки, а взгляд чёрный, жёсткий, путается в этих своих оттенках, но Чонгук уверен: то, что, действительно, важно он сумеет вычесть из многообразия цветов.       Перед дверью собственной квартиры ему приходится остановиться, как перед последним рубежом, как будто бы у него ещё есть возможность всё обдумать, но на деле он просто тянет время, как всегда. Теперь кажется, что до этого он только это и делал — оттягивал момент, когда придётся всё закончить, не подозревая, что тот однажды не выдержит напряжения и лопнет вот так, чужой кровью на старые обои. И хотя глупое желание остаться, отчаянное и даже не скрываемое от себя самого, так и рвёт глотку пустыми оправданиями, какими-то по счёту шансами, Чонгук остаётся к ним глух, заставляя себя коснуться ручки двери и с облегчением понять, что она закрыта. У Тэхёна ведь так и остался запасной ключ от его квартиры.       В угол с кроватью он старается не смотреть, пытается игнорировать тёмное пятно, расползшееся на стене в том месте, где Ким ударился об неё головой. И пока Чонгук второпях собирает свои вещи, запихивая их в дорожную сумку, беспокойство отступает, оставляя за собой лишь горькое разочарование в себе самом. Тэхён ушёл — значит, он живой. А ему самому лучше было бы всегда оставаться мёртвым.       Времени привести в порядок дела у него, конечно же, не остаётся. Но на работу он и так уже успел забить, а с хозяином квартиры лучше всё потом решить дистанционно или вообще не решать, ему теперь уже совсем без разницы, лишь бы сбежать поскорее, не давая себе возможности задержаться, и ни в коем случае не дожидаться, пока вернётся Тэхён, не надеяться застать его возвращение.       И всё-таки он даёт себе ещё минуту отдышаться, перевесив сумку через плечо, оглядеть квартиру в последний раз, пройтись взглядом по всё такому же старому ремонту и убогой мебели, раздолбанному окну и разбитым плинтусам, а в голове по-прежнему он здесь с Тэхёном, сейчас почему-то приходит на ум тот момент, когда они вместе двигали кровать, чтобы заделать крысиную нору. В тот вечер Чонгук предложил ему поцеловаться, а Тэхён, напряженный и хмурый, честно сказал: «Мне не понравится».       Сложно теперь сдержать улыбку, пусть и неправильную, вымученную в кривую линию сжатых губ, пытающихся остановить болезненный крик, рвущийся из горла.       Когда Чонгук выходит из квартиры и останавливается, чтобы запереть дверь на ключ, он слышит шаги на лестнице позади себя и ловит стремительный импульс, рванувший торс вдоль до самой глотки. Напряжение, собирающееся неотвратимо внизу живота, расчёсывающее кожу изнутри, стреляет сразу в челюсть, распарывая ровный ряд зубов клыками. Он даже не успевает уловить этот момент, понять, что его самого задвинули нарочно, не дав времени одёрнуть, не дав возможности прийти в себя. И, может, поэтому последнее, что он чувствует в полной мере — это неподдельный страх.       Он ведь никогда не смог бы сдержать зверя. С самого начала это всё — самообман. Это не зверь в клетке и в прочных кандалах, а сам Чонгук.       Он так и не запирает дверь, развернувшись, натыкается бешеным взглядом на спускающуюся по лестнице незнакомую девушку, и та, ощутив чужое внимание, оборачивается лишь мельком, застывая в пол-оборота, когда в полутьме подъезда загораются два красных глаза. И каблуки её лишь дважды цокают по бетонному полу, она жмётся спиной в грязную стену, а взгляда всё равно отвести не может, хоть и сердце бьётся в рёбра, сжатое болезненным спазмом. Страх её парализует, Чонгук подходит спокойно, вырастая тенью в приглушённом болезненно-рыжем свете единственной лампы над лестничным пролётом, он ложится грязной плёнкой на лицо девушки, набрасывает несколько беспощадных лет, и гримаса ужаса, распоротая острыми чертами, резкими и застывшими, уродует её, искажает. Чон бы отсчитал по секундам её первый крик, сладкий и будоражащий, дразнящий натянувшиеся в предвкушении жилы, но он лишь накрывает её рот ладонью, крепко сжимая челюсть, когда серые в полутьме губы раскрываются в попытке вытолкнуть из онемевшего горла зов о помощи.       Он тащит её в квартиру, сбивает ступени тонкими щиколотками, обтянутыми капроном, ладонью чувствует чужое горячее дыхание, распаляясь от пойманных попыток слабого сопротивления, она размахивает руками, задрав их, пытается вцепиться ногтями в голову Чонгука. И тогда челюсть приходится сжать сильнее, ощутив резкий толчок чужого тела, прогнувшегося волной, а затем впитать кожей жаркое пятно подавленного крика — чужую боль впитать. Её челюсть он всё-таки ломает где-то в дверях ванной и размазанную по чужому лицу кровь слизывает жадно, раздразнивая жажду, ощущая на языке вкус страха и ужаса, паники, боли и непринятия скорой смерти, неотвратимой. Он прикладывает её затылком о бортик ванны, швыряет на дно неаккуратно, спешно, и у неё задирается юбка; рвётся молния на куртке под торопливыми руками. Чон заползает в ванну, склонившись над телом, ведёт носом, губами ведёт по обнажённой шее, зализывая слабую пульсацию, разрывая её острыми клыками. Кровь стремительными потоком, толчком проникает в горло, ластится к нёбу, оседает на языке долгожданной сладостью, жаром. Он кромсает её шею, вылизывает распоротую кожу, разодранную плоть обсасывает, до самой кости рвёт тело и насытиться не может, жадно глотая чужую кровь.       Вот они сдерживаемые попытки, ускользающая жажда, пробивающая тело ознобом, ускоряющая пульс, пропадающая будто бесследно — теперь её не остановить. Чонгук вгрызается в чужую шею, давится густой кровью, но всё равно глотает, по ключицам лязгает зубами, лезет языком меж ребрами, а мёртвое тело всё равно с силой удерживает, ломая плечевые кости. Он лежит вместе с ней, лицом в её раскромсанной шее, вдыхая запах крови и мяса, расслабляясь постепенно, облизывая устало измазанные губы, вылизывая пальцы один за другим вдумчиво и тщательно, успокаиваясь, наконец.       Он встаёт неосторожно, криво, будто опьянённый, и включает в ванной свет. Чонгук даже не смотрит в сторону ванны, хватает в отражении зеркала своё лицо с размазанной по нему чужой кровью тёмными следами, исполосовавшими его щеки и нос, уши и лоб со свисающими на него грязными прядями чёлки, слипшимися из-за попавшей на них крови. Он умывается тщательно, раздевшись по пояс, трёт лицо мылом и суёт голову под кран, пытаясь отмыть и волосы тоже, а в голове почему-то никаких особенных мыслей не крутится, а будто бытовые какие: набрать всё-таки Сокджина, чтобы избавиться от тела; выдраить ванную, а для этого — купить чистящие средства, чтобы наверняка, а не просто водичку расплескать по углам. Что-то перегорает, видимо, а, может, по-настоящему никогда и не горело, Чону кажется, что он теперь навсегда запомнит только это мёртвое тело в ванне, а другое — Тэхёна, где-то сейчас идущее, сидящее, будто никогда и не оказывалось на пороге этой комнаты, будто никогда не опадало на акриловое дно, никогда там не лежало. И сердце его будто бы никогда не билось в ладонь Чонгука.       Бьёт тремя короткими ударами со стороны коридора, бьёт во входную дверь, громко и ритмично, а потом застывает кулаком в воздухе и снова бьёт. Чонгук выключает воду, прислушиваясь, и когда стук снова исчезает, он бесшумно выходит в коридор, прикрывая дверь в ванную. Но секунды обманчивой тишины снова рвут удары в дверь, он слышит голос Тэхёна, приглушённый и тихий из-за вставшей между ними преграды.       — Я слышал, что у тебя вода шумит, — говорит он. — Чёрт, Чонгук, да в этом сраном доме вообще всё слышно.       «Вообще всё» ложится неприятным осадком на языке, там в общем-то, много всего неприятного теперь, и потому слова Кима ловко вплетаются в канву убийства, ползут до самой ванны через замочную скважину.       — Я дал тебе возможность, — продолжает Тэхён, не дождавшись ответа. — Может, зря… Но я дал тебе уйти. А ты этого не сделал…       Он впечатывается лбом в поверхность двери, давая передышку головной боли, но внутри так и волнуется тревожно-беспокойно-почти радостно. Облегчённо. «Остался же! Остался!». И пусть Тэхён, не сумев себя перебороть, не дождался какого-нибудь утра, пресловутого старта изменений на заре нового дня, но ведь если сбегать, то без промедлений, верно? Так, чтобы сразу оборвать, а не тянуть, пока само не треснет.       — У меня есть ключ, — говорит он. — Я сам зайду, если не откроешь.       Чонгук с прибитыми к линолеуму стопами так и застывает в коридоре, даже когда слышит в замочной скважине скрежет, а затем сталкивается взглядом с Тэхёном. Тот выглядит хреново, хоть и на первый взгляд последствий ушиба не видно, но по необходимой опоре плеча о дверной косяк всё ясно, что сотрясение у того есть. От удара Чона простой царапиной не отделаться, и снова мысли стекают к переломанному телу в ванне, его же руками разорванному.       — Я уеду к утру, — Чонгук шумно сглатывает.       — Хуй тебе, — отвечает Тэхён устало. — Не уехал раньше, вот и сиди. Теперь я тебя не отпущу, даже и не думай.       Но Чону не до разговоров по душам, ему бы от трупа в ванной избавиться, смыть с себя до конца остатки преступления, да не думать, например, о том, что если Тэхён сейчас включит свет, то увидит на джинсах пятна крови.       — Иди домой, Тэхён, — он говорит твёрдо.       А тот только сейчас замечает брошенную в коридоре спортивную сумку и взглядом беспокойным с медленно расползающейся догадкой в нём, беспощадной, стреляет обратно в Чона, спотыкаясь о спокойные черты лица и твёрдую решительность. Нет в нём больше той неуверенности, путаных мыслей, мягкими тенями залёгших в уголках губ и глаз, и, наверное, дистанция между ними больше не сократится объятием?       Темнота обнимает обнажённые плечи Чонгука, путается в зачёсанных назад волосах, размазывая тень на лице, горят только глаза, холодным блеском отсвечивают, и Ким, чувствуя, как от взгляда напротив собирается в горле ком, вспоминает вдруг, как эта ледяная сталь изрезала его зрачок гораздо раньше — в клубе, но обстоятельства этого момента всё никак выцепить не может, падая в провалы памяти из-за принятых тогда таблеток. Это странное ощущение не пугает его, но заставляет замереть на какое-то время, бегло оглядев неподвижную фигуру Чона, застыть на мгновение, как только взгляд падает на пол и клеится к рыжей полоске света, резанувшей линолеум из-за приоткрытой двери ванной комнаты. Тогда-то он и делает полшага назад и слышит, как под подошвой кед что-то громко хрустит.       То ли подкинутое воспоминание, то ли вовсе никогда и незабытое впихивает в висок Тэхёна догадку, он наклоняется, позабыв о головной боли, и колет пальцы о сломанную заколку. Небольшую женскую заколку для волос, с камушками такую, блестящими, наверное, переливающимися при свете дня — Ким подобное украшение видел у матери. В её волосах, когда она склоняла голову над его телом. Взгляд снова просится прилипнуть к тонкой полоске света, тянущейся из-за двери, приоткрытой совсем немного, почти так же, как и та дверь, что в материнской комнате. Та дверь, за которой Тэхён когда-то увидел, как репетитор трахает его мать.       Чонгук следит за его взглядом, чувствует растерянность Кима, задумчивую хмурость, а за ней неверие, смахиваемое неосознанным поворотом головы — «невозможно же». И вдруг становится неважно, до злого и отчаянного, совсем неважно, что у Тэхёна оказалась в руках эта заколка, что он делает шаг вперёд, и ещё один, а глаз не сводит с двери ванной комнаты. Может, это и к лучшему, пусть увидит, пусть узнает, какой Чон Чонгук на самом деле. А потом сам сбежит, и всё, наконец, закончится. Тэхён тормозит перед ванной, бросая ладонь на ручку двери, и открывает её слишком медленно, так кажется Чону, он успевает сосчитать по памяти все удары своего ожившего днём ранее сердца, вспомнить на мгновение, как, пусть и недолго, но приятно было снова побыть человеком чуть больше, чем зверем. Он знает, что когда Тэхён обернётся, то увидит только монстра.       Алый, кармин, киноварь, цвет алого пламени, красный цвет марса, эта кровь — единственный оттенок её платья в тот вечер. Красный цвет высокого риска. Тэхён оглядывает ванную небрежно, застывает взглядом на лежащем трупе, месиве, оставшемся вместо шеи и верхней части грудной клетки. И лицо девушки он разглядеть не может из-за подсохшей местами крови и сломанной челюсти. На стенах отобранная жизнь расписана знакомыми руками, отпечатками ладоней, заскользивших по кафелю в попытке встать, видимо, сложно оторвать взгляд от этих следов. И всё же приходится.       Приходится проглотить вставший в горле ком, вздохнуть глубже, переборов волну тошноты, поднявшуюся то ли от увиденного, то ли от всё того же сотрясения, а потом обернуться, чтобы взглянуть на Чонгука. И тот смотрит в лицо Тэхёна открыто, без попытки отвести взгляд, может, чтобы себя наказать, увидев страх и разочарование, отвращение, которое он заслужил в полной мере.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.