***
После обеда светит солнце. Юнги застывает в его лучах, останавливается вдруг посередине комнаты и не может сдвинуться с места. За окном прощаются редкие дни тёплой осени, красят в рыжий многоэтажки, бликом летит от грязных стёкол солнечный свет. Он горит, как начищенная золотая статуэтка, а внутри всё те же смрад и пыль, и только щёки пылают так, будто свежий глоток ластится к горлу, будто гулял под палящим солнцем босыми ногами по открытым степям, а не тух в четырёх стенах с четырьмя детьми. Четыре минуты их было пять. В невозможности распознать, согревает ли солнечный луч или вспарывает кожу ожогом, Юнги не сразу улавливает раздавшийся в коридоре шум и голос, непривычно резанувший слух чужим басом. Из-за незнакомой широкой спины появляется мать, а он просто остаётся на месте, не вглядываясь в хмурое мужское лицо и в то, что кривится морщинами, изученными, наверное, теперь уже навсегда. Подаренный шанс, должно быть, как гонка с преследованием, ему снова бежать и видеть, как в шаге от него несётся молодая мать, ветер рвёт ситец её юбки, оголяя колени, разбитые вхлам. Но разделяет их не шаг, а круг, оставшийся позади. И, наверное, она хочет что-то сказать: выплюнуть мерзкое и обидное, от больной души оторванное и приштопанное к чужой стежками рваными, кривыми, ненадёжными, а всё равно не вспороть, не вытащить. На этих нитях у него держится всё, и только Хосок сам разорвал неумелым узором вышитое. Мать молчит, Юнги кажется, что послеобеденное солнце плавит черты её лица, разглаживает морщины и складки, нервический уголок губ опускает обратно, выравнивая привычную ухмылку в ровную линию, там где-то спрятался маленький шрам. Может, это отброшенный Мином солнечный луч, отзеркаленный, липнет к её взгляду, стекая талым блеском в карюю радужку, и это с его волос летит блик к её волосам, путаясь, растушёвывает линию подбородка мягко и будто бы небрежно. Может, потому, что слишком много забрала, уже давно, она делит это молчание вместе с ним, вместе с солнечным лучом, коснувшимся лица сына, она уносит с собой последние слова, что никогда не будут сказаны. Наверное, она любила, несколько минут эйфории, когда тяжело и в то же время невесомо легло на руки крохотное тело её первого ребенка. И слёзы, наспех смазанные трясущимися пальцами, были оттого, что от своего жестокого отца новую жизнь ей удалось спасти. Но не от себя. Юнги уходит на кухню, когда из спальни матери раздаётся первый тихий стон. Он закрывает дверь и закуривает, приоткрыв окно, не уходит из квартиры даже несмотря на то, что мерзко комкуется в горле, и курить, на самом деле, не хочется совсем, сигарета тлеет в пальцах, сыпется с неё пепел на обшарпанный подоконник. Мысли парализует часа на три, уже давно успевает уйти незнакомый мужик, и дети, вернувшись с учёбы, столпились на кухне за ужином и чаем, а он всё так же сидит, привалившись затылком к стене, смотрит, как бесятся за столом его братья и сестры, не слышит почти ничего из той болтовни, что будит их мать. Она снова появляется на пороге и без спроса тащит сигарету из его пачки, тормозя у окна. К вечеру солнце умирает. Медью дерёт облака и топит дома в красном закате, опрокидывает город в золотую охру, тонким пудровым слоем она ложится на лицо матери, та загорается под лучами заходящего солнца, будто на костре со связанными за спиной руками. Юнги тошно на неё смотреть и замечать тёмные следы на шее, вспоминать отметины, давно зажившие и сползшие с её кожи, но впечатанные в его мысли, и потому пробелы, дыры, не позволяющие обдумать всё, как следует, не спотыкаясь о страшное и ранящее, он определяет синяками, что оплакивал когда-то. Уродливыми пятнами они видятся ему из раза в раз, пугая. Юнги безумно боится стать таким, как мать. И дети кажутся жертвами на этой залитой закатным солнцем кухне, некрасиво мажет ржавчиной по их лицам, режет круглые линии подбородков в прямые и острые, собираясь в детских чертах резкими тенями, чёрными. Он молчит, даже когда мать подаёт голос и обращается к нему, а он только и видит, как складываются беззвучно её губы, как неправильный блеск, уродливый и отчего-то жестокий. Он видит, как переглядывается Юна с Хёнджином, вскидывает руку, кивая. Как бы Юнги хотелось, чтобы это с его губ срывался звук, а не с материных, чтобы в его голове даже и мысли не могло однажды возникнуть, что его будущее замуровано в этих стенах, и синтетическое счастье реальнее любой мечты, на которую однажды он вовсе перестанет надеяться. Ему бы хотелось увидеть, какой вырастет его самая младшая Минджу, будет ли она по-прежнему доброй и весёлой, ляжет ли и на её лицо лишняя тень преждевременного взросления, соберёт ли улыбку в плотную линию губ. Ему бы хотелось застать тот момент, когда Юнсок станет совсем взрослым, серьёзным, когда выветрится мальчишеское из черт его лица, и слов поубавится в два раза. Юнги бы хотел тогда растянуть с ними разговор на целую ночь и услышать, что он не ошибся, сделав свой выбор. Но вряд ли его когда-нибудь простят. Юнги встаёт молча и молча выходит из кухни. Он молча достаёт со дна шкафа спортивную сумку и, почти не глядя, уверенной рукой запихивает в неё одежду и туда же кладёт свои вещи из ванной, проверяет недавно полученный конверт с зарплатой и, зайдя в комнату к Юне, оставляет половину в одной из книг на её столе. Она окликает его из кухни, когда Мин тормозит в коридоре, кинув на пол сумку, тащит из шкафа зимнюю куртку, оставляя на вешалке ту, что носит сейчас. И хорошо, что сестра не встаёт со своего места, Юнги обманчиво легче держаться на расстоянии и пытаться проглотить внутренний крик о том, как же он устал. Заебался. Он должен был остаться хорошим до самого конца, пока они не вырастут и не пойдут каждый своей дорогой. Тогда бы Юнги мог спокойно улечься на диван, сложив руки на груди замком, подумать о том, что ему всё удалось, а, значит, можно исчезать. Но если эти побуждения из лучших обратят его в чудовище, как мать, то рубить не по одной голове стоит, а сразу все сжигать, чтобы не зацепило ядом следующего по старшинству. И поступить, как следует — непонятно как, на самом деле, потому что рвёт грудную клетку непонимающими взглядами детей и одним над ними, понимающим абсолютно всё. Мать смотрит на него, не отрывая от губ сигареты, закат чертит линии её тела острыми тенями, рисует кровяными разводами по коже, собираясь чернотой в уродливых следах на шее. Она не тянет привычную едкую ухмылку, не пробивает дрожью её пальцы, и ни единого слова не слетает с её губ, но ему всё равно не по себе и от её прямого уставшего взгляда, и от мысли, что она поняла всё, что у него на душе. Может, он пожалеет, стоит выйти за дверь, а, может, на железнодорожной платформе или в вагоне поезда, мчащегося подальше отсюда. Может, он будет сокрушаться уже через месяц, а, может, через год и много-много лет ещё. Только ирония в том, что по-любому придётся, даже если он останется здесь. И всё-таки до конца хорошим быть не получится — об этом Юнги стоило узнать ещё давно, как только город подгнил на подошве его обуви, и пришлось выживать. Как бы он сейчас ни ушёл, тихо или с оправданиями, обещаниями и объяснениями, ясно одно — всё равно не поймут, не сейчас. Крики догоняют его в дверях, Юнги сбегая по лестнице, всё ещё слышит собственное имя, ударившее в спину, но видит он перед собой не лица братьев и сестёр, а мать, молча развернувшуюся к окну, будто ничего не происходит. Этот равнодушный жест толкает его из подъезда в осенний вечер остывать, хорошо, что меж домами гаснет огненный закат — в медленно собирающейся темноте легче признаться себе в том, что это всё не только для спасения детей от самого себя. Кто бы знал, что на самом деле, Юнги не хочет исчезать. Оставлять здесь детей, Тэхёна, да даже, блять, Чон Хосока. Не хочет, но и оставаться здесь он больше не может. До злого, до плотно сжатых губ и упрямого, но ничего не видящего взгляда, Юнги раскручивает себя, поднимая со дна эгоистичное желание и себя спасти, проснуться однажды по утру на другом краю вселенной, не сумев вспомнить, как за горизонтом сгорал сегодняшний день. И вместе с ним всё то, что не успело обратиться в пепел тогда на пустыре. Стоило бы остановиться, чтобы спокойно вздохнуть, поняв, что никто за ним не бежит, и родной, опостылевший двор остался уже позади, но он продолжает идти, в какой-то момент почти переходит на бег, пока не задыхается горло в вороте тёплой куртки, и кашель не рвётся из самой груди. Точно, это, должно быть, он и почувствовал сегодня под лучами солнца, когда мать и тишину забрала, впитав не лишнее, а иссушив до беззвучного вздоха, до так и не произнесённых Мином слов. Он задохнулся ими, проглотил всухую, и потому они застряли комом, и никак не рассосётся до сих пор дурацкое желание сказать: «Отпусти и ты меня». И этот вакуум, образовавшийся под рёбрами, ломает грудную клетку до треска костей, разрастаясь, поглощая звуки и смазывая всё вокруг до еле уловимого, незримого. Перед глазами, расплываясь в синяки, обычная рутина с детской болтовнёй и раздражающая, снова добивающая, мать окрашены в чернеющее золото, — это им залило горло так, что приходится теперь отплёвываться, согнувшись в три погибели. Может, Юнги, действительно, окаменел бы статуэткой однажды, застыл окончательно, теперь уже навсегда. Если бы не дало всходы брошенное Хосоком зерно. Один единственный шанс и допущенная мысль, что можно всё бросить не только ради других, но и, наконец, для себя, разрастаются стремительно побегами, не обвивая, а разламывая застывший металл. И, наверное, потому, что воздух рвётся вдруг в горло свободно, лёгкие не сжаты в кулак, становится гораздо легче, и первый спокойный вдох топит муки совести и страх о том, что принятое решение не было верным. Удивительно, как может не тошнить от мысли, что ты вдруг поступаешь, как мудак.***
Тэхён спешит к железнодорожной станции, срезая путь дворами, ветер залетает в распахнутый ворот его куртки, облизывая кожу до морозных мурашек, до желания их сбросить резким движением напряжённых плеч. Странное ощущение гонится следом от самого дома после пережитой ночи и открывшейся правды почти невозможно поверить, что небо и земля не перевернулись, махнувшись местами, а люди всё ещё заняты чем-то своим и куда-то спешат. Спускаясь в подъезде по лестнице, он не думал, что попав на улицу, первое, что он испытает — это внезапное замешательство, сковавшее щиколотки крепко так, что шагу ступить невозможно. Это почти похоже на страх, на лёгкую форму паники, когда мир предстаёт перед глазами привычно, но в голове теперь всё перестроено так, что собственное место больше не видится на его изнанке, Тэхён теперь осознал, что приняв Чонгука, он стал частью другого мира, даже почти смирился с тем, что от своего ему когда-нибудь придётся отказаться. Даже когда он видит издалека Юнги, сидящего на лавке возле станции, не может отделаться от мысли, что теперь обыденные вещи не воспринимаются, как раньше, тайна Чонгука будто фильтром застряла в собственной голове — невозможно смотреть на друга и не думать о том, что тот даже не представляет, как на самом деле устроен их мир. В четырёх стенах, один на один с Чоном, всё воспринималось иначе, будто бы проще, доверие сточило острые углы. А теперь ему приходится держать лицо, чтобы не вырвалось наружу это пугающее смятение, противоречие, раскраивающее пополам от внезапной мысли: столько лет ты ходил по этой земле, вынашивал свои страхи из прошлого, травмы, а всё равно нихрена ничего не знал. И вспоминаются два красных глаза — два поминальных цветка. — Всё в порядке? — спрашивает Юнги, как только Ким подходит ближе. — Я звонил тебе утром. — Всё нормально, — кивает Тэхён, оглядывая тёплую куртку друга и бросая взгляд на спортивную сумку, оставленную лежать на лавке. — Ты как? — Я уезжаю, — просто говорит он, хоть Тэхён и понял это ещё по звонку, по месту встречи. Оказывается вдруг важно произнести эти слова вслух, услышать их от самого себя и понять, что назад, действительно, дороги больше нет. Тэхён улыбается коротко, облегчённо выдыхая, когда захватившее его ранее наваждение начинает постепенно отпускать, мысли медленно возвращаются в прежнее, привычное, русло. Они вытаскивают из памяти недавнее, то, как сам он собирал свои вещи в сумку, похожую на ту, что теперь лежит возле Мина. Как приятно и вместе с тем волнительно было осознавать, что этой ночью они с Чонгуком уедут из города и больше никогда сюда не вернутся. А сейчас вдруг становится немного жаль, когда к лицу прилипает чужой взгляд, и он слишком дорого, по-родному, ложится на кожу. Тэхён почему-то совсем не подумал о том, что, уезжая, придётся что-то оставлять позади. — Во сколько поезд? — Через пятнадцать минут, — отвечает Юнги. — Успеем покурить. Они сидят на лавке, сгущающаяся темнота лижет щёки, всё озаряется разом, когда неподалёку включается первый фонарь. Юнги молчит и, в общем-то, почти не курит, громко шмыгая носом из-за сквозняка, и, задирая подбородок, оглядывает всё вокруг, будто запоминая, а на деле — такое вряд ли удастся забыть. — Куда поедешь? — подаёт голос Тэхён, и Юнги ухмыляется, выдыхая белёсое облако пара. — На юг. Заебала эта погода, — он свою улыбку вымучивает, выжимает, горло вдруг сковывает судорогой до хрипоты, когда он добавляет вполголоса. — Подальше отсюда. Тэхён не отвечает, бросая докуренную сигарету в ближайшие кусты, и, на самом деле, не знает, какие слова следует сказать на прощание единственному другу. Юнги, должно быть, уезжает навсегда, он уверен — им больше не встретиться снова. Пугающее чувство, возникшее недавно, рассасывается в горькое осознание, обречённое: их дружба заканчивается здесь и сейчас. И Ким не может не думать о том, сколько раз Чонгуку приходилось отказываться от близких людей, чтобы не причинить им вреда. Только сейчас он начинает его понимать. Время гонит их с лавки, и Юнги вдруг говорит, так и не сумев подобрать слова. — Я ушёл не попрощавшись, — и, сбиваясь, торопясь. — Скажешь Хосоку? — Конечно, — кивает Тэхён и тянет молнию на куртке вниз, доставая из потайного кармана мятый конверт. Он суёт его Мину, хватая того за руку, вкладывает в раскрытую ладонь, а тот хлопает ресницами непонимающе и только затем, рассмотрев конверт внимательнее и увидев деньги, всучивает его обратно, мотая головой. — Не надо, ты чего. — Возьми и не упрямься, — говорит Тэхён и для верности зажимает конверт в чужой кулак своей ладонью. Юнги хватает воздух раскрытыми губами, не сумев подобрать слова, и только смотрит на смятый в руке конверт с деньгами, думая о том, что разве что Тэхён мог знать по-настоящему, насколько тяжело ему было содержать всю семью. Он кусает губы от нервозности. — Спасибо. Тэхёну вдруг оказывается жаль, что они с этим Юнги так поздно начали друг другу открываться, что доверие, интуитивное и безусловное, так и осталось незримо плестись между ними, беззвучно, съедая необходимые признания. И потому, наверное, руки сами тянутся к чужим плечам, и крепкое, напрасно редкое, объятие выбивает из горла короткое и честное. — Спасибо. Спасибо за всё. И тот, склонив голову, жмёт подбородок к чужому плечу, чувствуя, как крепче перехватывает Тэхён его поперёк спины, и сам куда-то ему в шею шепчет, проглатывая последние слова. — Всё получится... — себя уговаривает, настраивает, и веки сжимает до цветных кругов, до разодранных картинок прошлого, отпускающего теперь, наконец. — Всё получится, у нас обоих, слышишь. Эти слова и тишину между ними, глотающую так и не высказанное, но прочно засевшее в горле, вплетённое в сердцевину теперь навсегда, рвёт, нарастая, тревожный гул приближающегося поезда, заставляя разорвать объятия. Может, этот обречённый вой и заставляет Тэхёна зачем-то обронить. — Звони, хоть иногда. Ценное и важное, неразрывно связанное с моментами боли и передышками, сложно отпустить, обрубив, Тэхён действительно пугается, когда Юнги, кивая, жмёт ему напоследок руку. И подхватив сумку, быстрым шагом уходит в сторону входа на станцию. Он так и не обернулся, исчезнув за ударившей из-за сквозняка дверью, а Тэхён зачем-то простоял ещё несколько минут, до самого отбытия поезда, думая о том, что первый в его жизни человек, проявивший заботу, спасший его от смерти и вечно подставляющий плечо, будто бы навечно связанный с ним, исчез за считанное мгновение, растворился в наступающей ночи. Если бы был шанс отмотать время немного назад, он бы решился рассказать всё Юнги, довериться ему, как Чонгуку. Но подумав, Тэхён понимает, что нет, он бы не рассказал. Юнги сам ежедневно в течении семнадцати лет тонул в дерьме, продолжал тонуть и захлёбываться, но никогда не отпускал руки, не просил помощи, не рассказывал как ему тяжело, как блять справляется со всем. Его множество раз сбивали с ног, заставляя сдирать колени в кровь, но Мин вставал раз за разом, стиснув зубы, сжимая ладони в кулак, он поднимался и доказывал, что он чего-то стоит. И Тэхёну в последнюю очередь хотелось, быть тем, из-за кого Юнги сдирает колени, рвётся на части, пытаясь помочь, Ким знает, что его друг достоин намного большего, чем все эти люди, живущие в этом городе. Всё же время рассчитано несправедливо. Только толкнув турникет и выйдя на платформу, поймав непослушной чёлкой поток ветра, принесённого стремительным поездом, Юнги понял, что имел в виду Хосок, когда говорил, что однажды в будущем его братьев и сестёр для него самого не найдётся места. Стремясь оставить позади своё прошлое и настоящее, начать всё заново, он оставляет за своей спиной и Тэхёна. Тот навсегда запомнится молчаливым и сложным, скрывающим что-то, но позволяющим открыться в темноте кухни, позабыв о том, как опасно в этом городе хоть кому-нибудь довериться. И тот блестящий от выпитого алкоголя взгляд, немного сумасшедший и, несомненно, жалеющий он похоронит где-нибудь внутри себя, чтобы годы спустя вспоминать, как Тэхён, которому вообще ничего не было нужно от жизни, зачем-то поддержал Юнги с его глупым планом, бессмысленной надеждой на хоть какое-то будущее. Быть может, тогда же он вспомнит о том, каким горячим было чужое плечо в прокуренном подъезде, как неизбежно было признание в собственном провале, растянувшем принятие решения на долгое время, но поставившем точку в отношениях с Тэхёном. И ему жаль, что друг останется позади, его почти ранит мысль о том, что он не потащит за собой пусть и горькие, но такие важные попытки спасти друг друга. И даже короткие моменты редкого счастья, позволяющего вдохнуть спокойно полной грудью и подставить лицо солнечным лучам, Юнги всё равно оставит лишь в воспоминаниях, вместе с паническим ужасом, настигшим его в тот момент, когда на короткое мгновение показалось, что один единственный человек, ставший ему настоящим другом, вот-вот умрёт. Садясь в поезд, Юнги думает о том, что он больше никогда не увидится с Тэхёном, что брошенная им просьба останется там, возле лавки, вместе с оставленным позади городом и последним объятием лучшего друга.***
Ещё на подходе к клубу Тэхён слышит музыку, она гулом стоит во дворе, криво вплетаясь в стоящий возле входа гомон, ластится к горлу позабытым ощущением удушья и отпускает быстро, распадаясь на отжившие своё воспоминания, в которых они с Юнги напивались в этом дворе до тошнотных спазмов и отключки, до полного забвения. На слабо освещённом пятачке не протолкнуться, здесь, как обычно, толпятся, передавая бутылку по кругу, и кого-то мутит тут же, сгибая пополам, под общий ор, режет лица ломаным светом неоновых букв, стекает во рты голубым и розовым. Внутри привычно накурено и наплёвано, Тэхёну приходится пробираться сквозь толпу, собравшуюся вдоль стены очередью до туалета, бросить мельком взгляд на танцпол, подставив грудь под выстрелы диско-шара, задохнуться, не сумев отбиться от зелёного луча, рубящего головы под ноги беснующейся толпы. Воспоминание толкает его в центр танцпола, рука Мина ложится на плечо, сердце в чей-то кулак до гулкого стука крови в ушах зажатое, бьётся и тут же застывая. Два голубых глаза смотрят на него. Тэхёну вдруг приходит в голову мысль, что случай мог и по-другому карты разложить, подсунуть под руку Чонгуку не Чимина, а его самого, и та ночь стала бы для него последней. Не сложно представить свой труп под железнодорожным мостом, даже собственные мысли перед смертью воспроизвести в уме не трудно, Ким почти уверен, что в тот момент он бы ни о чём не думал и последние слова не смог бы подобрать, слишком долгожданным казалось то мгновение, когда можно было бы окончательно отпустить из головы всё пережёванное, передуманное многократно. И плевать, если через распоротую звериными клыками шею. Сложно вдруг оказывается представить, что делал бы дальше Чонгук. Тэхён получает ощутимо в бок, когда один из незнакомых парней неожиданно летит на пол, сбитый невидимым толчком наркоты под самые колени, и незаконченная мысль так и остаётся зажатой где-то между тем, что уже произошло, и тем, что могло бы, но никогда уже не случится. Пробраться к Хосоку оказывается нереально, тот в плотном кольце из наркош, как обычно, одной ногой опирается на ободок толчка и сохраняет полную невозмутимость среди гомона и лишних телодвижений, слившихся с громкой музыкой просьб и бессмысленных вымаливаний. Чон таких гонит взашей и тут же с бачка унитаза передаёт кому-то расфасованную дурь, убирая деньги в карман джинсов. Он замечает Тэхёна почти случайно, бросив мельком взгляд вдоль стены, и ухмыляется, пропустив меж губ беззвучное ругательство, когда решает, что тот пришёл за дозой. Но Ким лишь кивает ему и вскидывает руку, удерживая на себе чужое внимание. Он остаётся на месте, задвинутый толпой, и косой луч света от грязной лампы режет его лицо красно-рыжим, читай по губам:у-е-х-а-л. Хосок, вглядываясь, застывает на месте, а вместе с ним и всё его нутро, затем хмыкает себе под нос, кивая Киму, не может сдержать улыбки, мотнув головой, чувствуя, как распускает узлы под рёбрами медленно и лёгкие наполняет воздух свободно, спасительно. Если бы не привычный в стенах клуба смрад, запомнивший страшный пожар и впитавший золу сожжённой плоти, запах смерти. — Ну вот куда ты прёшь? — пихает в плечо одного из парней Хосок, толкая того назад, движения собственное и чужое смазываются, теряют цвет. В отодвигаемом на задний план мельтешении возникает знакомое лицо, до каждой мелкой линии, плавной черты лица. В грязной кабинке без двери, в окружении дёрганых наркоманов, в руках которых пропадает завернутая в полиэтилен дурь, в полутьме разбитого туалета конченого клуба Хосок продолжает улыбаться, будто бы не замечая привычного дыхания в затылок. Он смог вытащить отсюда Юнги, смог спасти, дать ему шанс на нормальную жизнь. Кажется, он впервые сделал то, о чём не пожалеет никогда. Тэхён сидит на низкой ограде вдоль пешеходной дорожки и продолжает смотреть на пьяную свору возле клуба, на пропадающих за его дверями малознакомых людей и тех, с кем раскуривал косяк на кухне Хосока, с кем напивался, глотая таблетки, и забывался в нарастающей боли, подставлялся. Он крутит в руках телефон, вдавливая пальцы в разъёбанный экран, думает лишь о том, что никогда не представлял, как останется в стороне от происходящего за стенами клуба и не задержится в туалете возле кабинки, где Чон уже будет готов протянуть ему ладонь с таблетками. А Юнги… он же, правда, уехал и больше не станет тащить его за шкирку, поднимать с земли, перехватив рукой поперёк торса, на обратной дороге домой, всё по знакомому кругу. В родительском доме невозможно было представить, что однажды стены его падут, и Тэхён, освобождённый от тюремных пут, сможет выбраться оттуда. В приюте казалась нереальной мысль, что когда-нибудь он сумеет защититься, что перестанет подставляться под удар и выйдет, наконец, из-под бесполезной опеки взрослых, только на словах, но всё равно ограничивающей, арканом цепляющей за горло. Всё повторяется из раза в раз, в этот момент Тэхён застывает, всё ещё находясь одной ногой в том мире, откуда ему опять-таки каким-то непостижимым образом удалось выбраться, хотя ещё месяц назад казалось, что именно здесь он и сгниёт. Свобода условна — за каждым этапом освобождения следует новое заключение, и Тэхён, как обычно, ни на что не надеется, когда остановленные перед железнодорожной станцией мысли догоняют его и бьют в затылок наотмашь. Что ждёт его дальше? Круговорот из бесконечно повторяющейся ночи с окровавленным трупом на дне ванны? Глаза в глаза со зверем, губы в губы? И если однажды всё-таки станет страшно, то что тогда? Собственное тело с растерзанной шеей снова падает под ноги, он почти уверен, что это и есть его финал. Всё, что он может — думать, накручивать, сбитый с толку сомнениями, которых не ожидал от самого себя: где-то там крутится мысль, что Чонгук всё это знал, и потому недоговаривает до сих пор, не берет никаких обещаний и взамен ничего не дает. Когда вслед за этим приходит на ум другая мысль, Тэхён вдруг замирает, прекращая крутить в руках телефон, пугливым взглядом распахнутых глаз упирается невидяще в толпу напротив. Вот сейчас Чонгук и мог бы сбежать. Страх перед неизвестным — ничто по сравнению с тем, что пережито, даже если будущее видится в чёрных тонах, настоящее, почти прошлое, ещё темнее. И остаться в нём, себя закопать, без какого-либо шанса на один короткий миг, на неуловимое «сейчас» почувствовать себя гораздо лучше, чем обычно. И пусть Тэхён всё ещё не привык до конца к этому чувству, к тому, что может надеяться на гораздо большее, чем того заслуживает, мысль о том, что он может потерять даже это неуверенное, с трудом обозначенное и выбитое из собственной груди отчаянным ударом, парализует его, заставляя дышать через раз. Поэтому когда из-за угла появляется Чонгук, он вскакивает с ограды резко, но навстречу не идёт, застыв на месте, и пытается успокоить сорвавшееся дыхание, утихомирить бунтующее сердце, рвущееся из груди. Становится проще, как только он оглядывает знакомую фигуру, распускается напрасное волнение, противоречивые мысли, засевшие непрошено в голове, отпускают его постепенно, возвращаясь в привычный ход, где несмотря на содеянное прошлой ночью или то, что было совершено годы назад, несмотря на бесконечные заёбы и недопонимания, неизвестность будущего, которое вдруг захотелось загадать, несмотря на всё это, самым важным остаётся то, что Тэхён больше не один, и эта мысль становится вдруг важнее всех тех, что влетели в его голову вместе со стремительным порывом ветра, стоило только выйти из подъезда на улицу. — Ты как? — спрашивает Чонгук, подходя вплотную, а сам в душу заглядывает своими глазищами, у Кима они татуировками на обратной стороне век выбиты, навсегда, дольше, чем на вечность. От мысли, что это вампирская аура заставляет Тэхёна не думать о том, чтобы пойти на попятную, заставляет перестать пугаться возможного исхода, на который он сам себя обрекает, и снова запускать лишь мысли о том, насколько важен для него Чонгук, что без него он совсем не справится, от этой мысли хочется смеяться до тех пор, пока не полезет через рот нутро, прямо в те кусты, над которыми когда-то вместе с Юнги сгибался в три погибели в пьяном угаре. Нихрена не разобрать, Тэхён вдруг улыбается криво, снова тянет губы скорее в ухмылке, мотает головой, выбивая лишние мысли, не похуй ли на всё, когда рядом с ним настоящий, блять, вампир и у них есть целая вечность, в которой они друг друга бесконечно. — Всё в порядке. Он забирает у Чонгука из рук свою спортивную сумку, перевешивает через плечо, и бросив напоследок взгляд на клуб, не зацепившись ни за одну фигуру, но лишь в который раз повторив облезлые неоновые буквы, говорит, разворачиваясь к пьяной толпе спиной: — Пошли? Чонгук кивает, глотая вопросы, хоть и видит в ночи шальной блеск чужих глаз, улавливает сбитое дыхание, сорванное с наспех облизанных губ, звериный инстинкт ловит тревожное сердце Тэхёна, разливает по собственным венам горячо и стремительно кровь, расползается в груди приятно и волнующе собственническое чувство от мысли, что Тэхён не ушёл, несмотря на первые сомнения, отравившие былую уверенность. Под рёбрами горит, разрастаясь, пламя, и Чон ничего не может с этим поделать. Под покровом ночи они исчезают вдвоём, плечом к плечу, и тянется следом за ними скрученное и связанное: стёкшее со стен ванной вместе с водой; вылезшее из-под одеяла мимо чернеющего на обоях кровавого пятна; собравшее недобитое, страшное, с пола лестничной клетки под буквами, написанными юнгиевой рукой на облезлой стене подъезда; сметённое с засыпанного опавшими листьями сквера, где чернеет каменной глыбой памятник забытым уже подвигам; облизавшее оконные провалы многоэтажек и многоликий вход клуба, нырнувшее в самую глубь его под разноцветный обстрел неоновых лучей, туда, где замерло лишь на секунду чужое сердце. А затем забилось вновь.У них есть целая вечность, в которой они друг друга бесконечно