***
Возвращение далось мне тяжелее, чем когда-либо прежде. Поезд стучал слишком ровно, словно отмерял не расстояние, а время до неизбежного. Трансгрессия обожгла привычной пустотой в груди — краткой, но резкой, как напоминание о том, что моё тело всё ещё не вполне поспевает за магией. А потом были ворота Малфой-мэнора — высокие, изящные, безупречные. Они распахнулись передо нами с братом так же учтиво, как всегда, и так же холодно. Неожиданно, но отец ждал нас в холле. Прямая осанка, сцепленные за спиной руки, взгляд, в котором не было ни удивления, ни радости — лишь привычная оценка. Я остановилась в нескольких шагах, машинально выпрямившись, будто всё ещё стояла на экзамене. — Молодец, Авелин, — произнёс он после короткой паузы почти мягко, как обычно говорил с Люциусом. — В этом году не было ни одного инцидента. И Трансгрессия — высший балл. Наконец-то ты начала соответствовать ожиданиям. — Спасибо, отец, — я кивнула в ответ так же ровно и сухо. Приятно, конечно, только вот где-то на уровне абстракции. Словно я получила отметку в ведомости, а не одобрение отца. Как будто он не рад, а просто отметил, что задача выполнена корректно. Мать я почувствовала ещё до того, как увидела. Её присутствие всегда ощущалось иначе — плотнее, тяжелее, словно воздух рядом с ней становился вязким. Она окинула меня взглядом — медленным, цепким, задержавшимся на слишком многих деталях. Ни улыбки. Ни приветствия. Только знакомое, молчаливое разочарование, в котором не было ничего нового. История с Блэками всё ещё висела между нами, как неубранный портрет нелюбимого предка в коридоре. Мой отказ. Бал. «Мистер Ворон». Всё это она не простила — и, я подозреваю, не собирается. За ужином я почти не говорила. Ела аккуратно, слушала вполуха, позволяла разговору течь мимо. И всё же момент настал — он всегда наступал. — Кстати, — сказала Кейтлайн будто между делом, — Безил Эйвери проявлял к тебе интерес на приёме в прошлом году. Вполне достойная партия. Я медленно положила вилку. В груди кольнуло знакомое раздражение — не острое, а усталое. Как будто этот разговор повторялся уже в сотый раз, просто с разными именами. Мне не нужно было смотреть, чтобы знать выражение её лица — удовлетворённое, почти победное. Как будто она наконец нашла для меня правильную полку в шкафу семейных ожиданий. Но ответ Люциуса прозвучал раньше, чем я успела напомнить, что отец решил отложить вопрос моего замужества и не собирался настаивать на ином. — Интерес умер, матушка, — отчеканил он ровно и холодно. — Они отправили предложение о помолвке младшей дочери Мальсиберов. Она закончит школу вместе с Нарциссой. Я всё же подняла взгляд и встретилась с ним. Люциус не смотрел на меня — его внимание уже вернулось к тарелке, к серебру, к безупречному этикету. Но я уловила это — короткий, едва заметный жест защиты. Я кивнула ему почти незаметно, про себя выдохнув. Спасибо ему и на этом. Затем снова взяла вилку, но есть уже не хотелось. Мысли упрямо возвращались не к ужину и не к разговорам о «достойных партиях», а к совсем другому: к тёплым стеклам оранжереи, к запаху земли, к рукам, испачканным чернилами и почвой. К Северусу. Интересно, можно ли писать уже сейчас? Нормально ли он добрался до дома? А чем он обычно занимается на летних каникулах и видится ли он… с ней. Эта мысль кольнула особенно неприятно, но я не стала давать ей волю. Ведь с того приёма на Хеллоуин Северус не дал мне ни единого повода для ревности и сократил их общение с Эванс до критического минимума. Однако это не отменяло того факта, что она, живущая рядом, может видеть его хоть каждый день, а я в Уилтшире такой роскоши не имею. И весь июнь я откровенно скучала. Скучала в своей комнате, где окна выходили в сад и казались слишком большими для такого количества тишины. Скучала в самом саду, где дорожки были вычищены до идеальности, а цветы цвели так, будто делали это по расписанию. Скучала на конюшне, среди запаха сена и кожи, где можно было спрятаться от брезгливой родни. Везде ощущалась эта вязкая, тягучая пустота — словно время здесь текло иначе, медленнее, чем в Хогвартсе, и нарочно растягивало дни. Я много ездила верхом. Сирин будто чувствовала моё настроение — рвалась вперёд, легко брала темп, уносила меня всё дальше от поместья. Мы скакали по полям, уходили к опушке леса, где земля была неровной, а воздух — другим. Там, на просторах Уилтшира, всё казалось правильным в своей старой, небрежной красоте: покатые холмы, узкие тропы, каменные изгороди, которым было больше лет, чем многим фамилиям. На полном галопе мысли рассыпались, тревога отступала, и я почти чувствовала себя свободной — ровно до того момента, когда приходилось возвращаться. Я читала книги, которые отец теперь разрешал брать из его кабинета. Некоторые из них были явно не предназначены для меня — слишком сложные, слишком откровенные в своей тёмной магической логике. Тренировала окклюменцию, иногда до головной боли, до металлического привкуса на языке. Пыталась не замечать, что отец и Люциус всё чаще исчезают — на встречах, приёмах, делах, о которых не говорили при мне и которые, судя по всему, не предназначались для моих ушей. Иногда эти собрания проходили прямо в доме. Я слышала приглушённые голоса из гостиной, видела чужие мантии в холле, чувствовала присутствие незнакомой магии — плотной, тяжёлой, оставляющих после себя неприятный осадок и желание помыться в кипятке. Ловила обрывки фраз, имена, интонации. Но старалась не показываться лишний раз. Отсиживалась в своей комнате, делая вид, что меня не существует. В нашем доме это умение всегда было полезным. Единственной настоящей отдушиной стала переписка с Северусом. Он писал мне о белладонне, которая неожиданно хорошо прижилась, о своих экспериментах с новыми формулами зелий, о мелочах, из которых складывался его день. Ничего лишнего. Никаких откровений — и всё равно между строк было больше тепла, чем в большинстве разговоров, которые я вела здесь. Я отвечала тем же: рассказывала о книгах, о прогулках, о том, как снова и снова возвращаюсь к его заклинанию-иллюзии и как оно поднимает мне настроение. Иногда — просто чтобы не молчать. Когда писать было совсем нечего, начинала рисовать — то ли от скуки, то ли от нежелания заканчивать письмо. На полях пергамента появлялись сердечки и смешные рожицы. Он отвечал строго: «Как несерьёзно, Авелин». А потом обязательно дорисовывал что-нибудь своё — стрелу через сердце или кривую улыбку под моей рожицей. Делал это будто нехотя, но слишком уж регулярно, чтобы можно было поверить в его возмущение. Однажды я нарисовала чёрта в очках с метлой и подписала: «Поттер». Он почти сразу же добавил рядом ещё одну — ещё более нелепую и уродливую — и подписал: «Блэк», указав на неё стрелкой. На мой вопрос: «Какой из?» — он спустя минуту ответил: «Любой». Кажется, Северуса всё ещё раздражал Регулус, но я только рассмеялась. Потому что нет ничего милее ревнивого Северуса Снейпа, который изо всех сил делает вид, что это не так. Я улыбалась, читая это, и ловила себя на странной мысли, что в том времени, где я умерла, так общались почти все. Получается, я даже умудрилась предвосхитить целую эпоху. Можно ли считать это великим свершением? Может, именно так я прославлю свою фамилию и не придётся выходить замуж за какого-то чистокровного полудурка? Но эта мысль не грела, потому что с каждым днём я всё острее чувствовала: в поместье сгущается что-то тёмное и тревожное. Что-то, чему пока не было имени — но что уже заполняло собой коридоры, разговоры шёпотом и слишком долгие отсутствия тех, кто обычно предпочитал проводить время под защитой родовых чар. Это же не позволяло мне лишний раз искать информацию об артефактах основателей и крестражах. В одном старом фолианте в библиотеке было прописано, что первый крестраж создал ещё в Древней Греции некий тёмный маг Герпий Злостный. Однако, как я выяснила позже, это было не совсем точное утверждение. Герпий Злостный не был первым, он был первым задокументированным. Свитки намекали, что сама концепция расщепления души была известна ещё в Древнем Египте и Месопотамии, но практиковалась крайне редко из-за чудовищной цены — не только в виде убийства, но и в виде необратимого искажения собственного «я». Заклинание не просто разделяло душу, оно калечило её. Каждая отделённая часть теряла связь с целым и начинала существовать как ущербный, голодный душевный осколок, жаждущий силы и привязанности к физическому миру через сосуд. Именно Герпий, судя по всему, усовершенствовал ритуал и сформулировал его в том виде, в котором он позже вошёл в тёмные гримуары. Его крестражем был не драгоценный камень или реликвия, а живой человек — его верный раб по имени Асклепиодор. Герпий, будучи тяжело раненным в бою с соперниками, совершил убийство и перенёс часть своей души в тело слуги, надеясь таким образом обрести вторую жизнь. Но эксперимент провалился. Асклепиодор, хоть и получил часть силы и памяти хозяина, не стал его копией. Вместо этого в нём пробудилась собственная, подавленная личность, теперь отравленная злобой и магией Герпия. В припадке безумия раб убил своего ослабевшего господина, а затем покончил с собой, унеся в небытие обе части расщеплённой души. Этот случай стал предостережением: крестраж, наделённый собственной волей, смертельно опасен для создателя. В книге также упоминалось, что успешными сосудами становились предметы, уже обладающие мощной магической аурой или глубокой личной связью с создателем. Простые камни или случайные безделушки слишком хрупки и ненадёжны — они могут быть легко уничтожены или утеряны. Именно поэтому Реддл выбрал для своих крестражей объекты, имевшие историческую ценность и символическое значение, стараясь избежать ошибки первопроходца. Но, как и все тёмные маги до него, он недооценивает главного: каждая отсечённая часть души делает оставшуюся часть всё более нестабильной и лишённой той самой человечности, ради сохранения которой, по иронии, весь ритуал и затевался. Я закрыла книгу, ощущая холодок в груди. Знание о крестражах было не просто историческим курьёзом. Оно было предупреждением о том, во что может превратиться маг, настолько ужаснувшийся смерти, что готов уничтожить свою душу, чтобы избежать её. Однако главная трагедия заключалась в том, что процесс создания крестража не имеет магической формулы. Это почти физический процесс, как если бы мясник вырезал сердце из куриной тушки. А значит я не могу просто взять и подобрать руны, рассмотреть формулу, сложить её в складное заклинание, как это бывало обычно, и собрать душу Реддла в один цельный кусок. Нужно понять структуру души. И здесь кроется главная сложность. Душа не предмет, её нельзя взвесить или измерить. Но магическая теория, особенно труды алхимиков и некромантов позднего средневековья, даёт намёк. Они говорили о «квантовой запутанности» души — связи между её частями, которая не ослабевает с расстоянием. Разделить душу можно только чудовищным актом насилия, но связь, тончайшая магическая нить, остаётся. Если я смогу раздобыть хотя бы ещё один кусок его мерзкой душонки, то картина начнет постепенно вырисовываться во что-то дельное и логическое. Да, создание крестража не подчинено науке, рунам и формулам, но я могу заставить их работать на себя в обратном порядке. Обскурность — это та же тёмная сила, местами даже более кровожадная и жестокая, чем ритуал изъятия души из тела. Поэтому, если влить её в эти формулы, придать мыслям форму, то я, быть может, смогу победить. Надежда, конечно, была призрачной, но всё-таки теплилась. И чем больше она обретала свои очертания, тем сильнее мне приходилось оберегать свой разум не только от гостей поместья, но и собственной семьи. Однажды вечером я возвращалась с прогулки позже обычного. Сирин осталась на конюшне — тёплая, взмыленная, недовольная тем, что я слишком рано свернула обратно. Воздух уже остыл, и сумерки ложились на поместье мягко, почти обманчиво. В такие часы Малфой-мэнор умел казаться спокойным. Почти безопасным. Я вошла в холл — и сразу почувствовала чужую магию. Она висела в воздухе плотными, неровными слоями, как дым после плохо рассеянного заклинания. Тяжёлая, резкая, с металлическим привкусом на языке. Я замедлила шаг, ещё не поднимая глаз, и только потом увидела несколько фигур в тёмных мантиях, что стояли полукругом напротив отца. Лица — в тени, голоса — приглушённые, слишком тихие для обычного разговора. Они не спорили, не повышали тон. И от этого было только хуже. Такие разговоры всегда опаснее крика. Отец говорил мало. Слушал больше. Его спина была прямой, неподвижной, словно он сам стал частью родового интерьера — чем-то древним и непреклонным. Но я знала этот угол наклона головы, эту паузу перед ответом. Он был насторожен. Я прошла мимо, не ускоряя шаг. Не оглядываясь. Не давая ни единого повода зацепиться за моё присутствие. В нашем доме лишнее внимание всегда стоило слишком дорого. Только когда дверь моей комнаты закрылась за спиной, я позволила себе выдохнуть. Сердце билось слишком быстро. Неприятно, рвано, будто пыталось вырваться из груди. Я прислонилась лбом к прохладному стеклу окна и закрыла глаза, позволяя темноте немного выровнять дыхание. К концу июня «гости» стали появляться всё чаще. Отец почти не разговаривал со мной — и это было тревожнее любых расспросов. Люциус… Люциус был другим. Иногда напряжённым до скрежета в челюсти, иногда — странно оживлённым, будто стоял на пороге чего-то грандиозного и опасного одновременно. Он загорался идеей, и я видела это слишком ясно. Я не спрашивала, но не потому что не хотела знать. А потому что понимала — если спрошу, пути назад уже не будет. Страх подкрадывался медленно. Не резкий, не панический — липкий, настойчивый, как холод, который невозможно стряхнуть. Я всё отчётливее понимала: они увязли в этом. В разговорах, обещаниях, в ощущении собственной значимости. В игре, которую принимают за спасение. Но именно это однажды разрушит всё. Наше имя. Нашу безупречную репутацию. Наш древний, непоколебимый род, который пережил войны, падения министерств и смену эпох. Это отправит Люциуса в Азкабан — не потому что он глуп, а потому что слишком уверен, что стоит на правильной стороне истории. И если я не могу спасти фамилию — я спасу хотя бы брата. Даже если он не станет меня слушать. Даже если увязнет по горло. Даже если совершит то, за что расплачиваются десятилетиями. Я разделю с ним это бремя. Ответственность за то, что наше чистокровное воспитание никогда не учило нас человечности. Я буду искать способ собрать душу Реддла воедино — кусок за куском, шаг за шагом — и уничтожить её одним точным, окончательным ударом. А потом я вытащу и Люци. Потому что он — моя кровь. Половина одной со мной души. Мой брат. Да, слепой в идеалах, упрямый, истеричный, капризный, иногда пугающе недалёкий — но мой. И я не позволю этому дому стать его тюрьмой. Может, отец и брат думают, что таким образом сделают нашу семью сильнее, что мы по праву рождения достойны большей власти, чем имеем, что не только Блэки могут быть «королевской кровью». Но я уже видела этот финал, и он не оставляет победителей. Однако это не отменяло надвигающейся катастрофы. В первые числа июля в доме снова проходил сбор гостей. Я поняла это ещё до того, как увидела их силуэты: в поместье изменился воздух — стал плотнее, гуще, будто стены втягивали чужие голоса и не отпускали их обратно. Я, как обычно, постаралась уйти подальше — вглубь сада, туда, где густые кусты роз и старые деревья скрывали меня от чужих глаз. Здесь дорожки были уже, а зелень — не такой ухоженной, как у парадного входа. Отец не любил это место, но не мог отрицать его существования и просто позволял ему быть. Я гуляла с кружевным зонтиком, спасаясь от жаркого солнца, останавливалась у белых роз и осматривала их лепестки. Они были плотные, прохладные на ощупь, с едва уловимой горечью в запахе. Я задерживалась у каждого куста дольше, чем нужно, словно надеялась раствориться здесь, среди цветов и тени. Здесь было тихо. Спокойно. Почти безопасно. Почти — потому что это чувство пришло слишком резко, чтобы быть воображением. Сначала — давление в груди. Потом — холод вдоль позвоночника, как от внезапного сквозняка. Пространство вокруг будто сместилось, став чужим и враждебным. Я ещё не обернулась, но уже знала, кто стоит за моей спиной. — Авелин, здравствуй, — голос был бархатным, вкрадчивым, отозвавшись в памяти неприятным воспоминанием о Рождестве. Я обернулась и замерла, будто меня окатили ледяной водой. Том Реддл стоял в нескольких шагах от меня — такой же высокий, элегантный и с безупречной осанкой. Его тёмные глаза смотрели на меня с лёгким любопытством, но под этим любопытством ощущалось что-то куда более опасное — внимательное, хищное, терпеливое. Я опустила взгляд и сделала реверанс. Не только из вежливости — из необходимости. Окклюменция встала не мыслью, а телом: я сжала пальцы на рукояти зонта, напрягла плечи, выровняла дыхание, заставляя сердце биться медленнее. Барьеры легли тяжело, почти болезненно, как плотная ткань на рану. — Здравствуйте, милорд. — Почему же ты здесь совсем одна, Авелин? — он медленно приблизился, и я заметила, что он не протягивает руку — не требует приложить её ко лбу, как в первую встречу. Но от этого не легче. — Всё самое интересное сейчас в доме. Он подошёл ближе ровно настолько, чтобы я это почувствовала. Не шаг — давление. Как будто сад сузился, а розы вокруг стали свидетелями, а не укрытием. — Я… не достойна такой чести, милорд, — ответила я тихо, не поднимая глаз. — Вот как? — в его голосе прозвучала лёгкая насмешка. — И почему же? Молчание затянулось. Он ждал — не ответа, а моей реакции, за которую сможет уцепиться, как клещ за кожу. — Я… младшая из Малфоев, — наконец выдавила я. — И у моего брата намного больше достоинств, что ценятся в нашей семье. Он усмехнулся, но не из веселья, а странного удовлетворения. Только вот мой ответ его не устроил. — Интересное умозаключение. Однако, на мой взгляд, в некотором роде неверное. Он повернулся к розам, провёл пальцами по лепесткам одной из них — медленно, почти задумчиво. И в этом жесте было что-то пугающе интимное, будто он не цветок трогал, а меня саму. Если бы моё тело не оцепенело от ужаса, я бы скривилась. К горлу подступила уже знакомая тошнота, словно вела беседу не с человеком, а с инферналом. — Знаешь, Авелин, на том прекрасном вечере в декабре, что организовал Абраксас, я заметил одну небольшую странность… — Реддл обернулся, и его ледяной взгляд впился в меня. — Какую же, мой Лорд? — голос прозвучал ровнее, чем я ожидала. — Отец и матушка очень старались, чтобы вечер пришёлся вам по душе. — О да, вечер был чудесным, — кивнул он с усмешкой. — Но странность заключалась не в этом. Он шагнул ближе. Слишком близко для светской беседы, но достаточно далеко для соблюдения приличий, если вообще знал об их существовании. — А в том, что младшая дочь Малфоев, что, по словам родителей и брата, плохо управляется с палочкой, обладает настолько сильным магическим фоном, что может уничтожить свой собственный дом, не моргнув глазом. Внутри всё оборвалось. Декабрь. Регулус. Его голос, его колкость, его намеренное давление. Я удержала силу. Я сдержала её. Еремеевит не треснул, пространство не дрогнуло — всё было под контролем. Почти. Но этого самого «почти» — оказалось недостаточно. Реддл заметил. Реддл увидел. — Думаю, вы заблуждаетесь, — произнесла я, стараясь сохранить спокойствие. Я вложила в эти слова всё, что у меня было: ровное дыхание, пустоту в голове, ледяную гладь поверх настоящих мыслей. А он рассмеялся — тихо, почти ласково. — Забавно, что у тебя хватает смелости говорить мне такое прямо. Реддл коснулся одной из белых роз — и она почернела. Лепестки сморщились, словно цветок прожил сразу несколько зим. Моя душа материализовалась где-то в пятках. Чёрт. Чёрт. Чёрт. — Но я тебе это прощаю, — продолжил он в том же снисходительном тоне. — Ведь твоя сила уникальна, Авелин. Чистая, тёмная и абсолютно разрушительная. Та, которую не могут удержать в рамках и которой не нужны никакие палочки… Каждое его слово ложилось тяжело, как шаг по тонкому льду, под который я уже почти провалилась. — Вы… Вы мне льстите, — прошептала, и голос, чёртов предатель, сбился. Однако мысли были под таким замком, что его не смог бы взломать ни один тёмный маг. Даже если один сейчас пытался. — Я… я просто бездарность… — Думаю, это далеко не так, — он сорвал чёрную розу и протянул мне. Я взяла её дрожащими пальцами. Шип впился в палец — резко, болезненно. Кровь проступила на белой перчатке, тёплая, настоящая. Но я не отдёрнула руку. Даже не ойкнула и не поморщилась. Просто не посмела. — Ты и сама знаешь, что твоя семья просто не понимает ценность твоего дара, — продолжил Реддл мягко, почти сочувственно. — И я знаю, каково это — быть лучше остальных, но не встречать понимания. Он заговаривал мне зубы, и я слышала манипуляцию — но всё равно не могла сдвинуться с места. Только стояла, сжимая почерневший цветок, и чувствовала, как внутри разливается холодный, вязкий ужас. — Благодарю за добрые слова, милорд, — произнесла я, склонив голову. — Береги себя, Авелин, — он улыбнулся почти отеческий, но тепла там не было. Там вообще не было ничего, кроме ядовитой фальши. — Владея такой силой, очень легко можно уничтожить не только всё вокруг, но и себя. Реддл развернулся и ушёл — спокойно, уверенно, будто это была обычная беседа. Будто он не вскрыл меня до основания и не оставил с этим знанием наедине. А я осталась стоять среди роз, сжимая почерневший цветок, и думала только одно: Он знает. И никогда ещё чужое знание не ощущалось так физически — как удавка на шее, ещё не затянутая, но уже меряющая силу будущего рывка. Пепел розы сливался с землёй. Капля крови на перчатке пульсировала в такт сердцу, вызвав желание её просто сжечь, чтобы вычеркнуть это событие из памяти. Но оно было, а значит — я должна первой затянуть этот узел. Но не на своей шее.Глава 34. Чёрная роза
4 февраля 2026 г., 20:27
Хогвартс в начале июня всегда дышал иначе. Не гулом, не эхом шагов — а длинными, протяжными выдохами, словно замок медленно смирялся с тем, что студенты его покидают. В оранжерее на крыше западного крыла было особенно тихо. Стёкла прогрелись за день, и воздух стоял тёплый, насыщенный запахами влажной земли, трав и зелёной горечи.
Я аккуратно придерживала горшок с белладонной, пока Северус закреплял защитные чары на корнях. Он собирался забрать растения с собой — не доверял никому, даже мадам Стебель, которая могла бы за ними присмотреть. И я бы тоже не доверяла. Эти растения были живыми свидетелями наших разговоров, дискуссий, экспериментов, радостей и даже небольших горестей — всей той трепетной близости, которую так сильно не хотелось отпускать.
Провела ладонью над листьями, и магия откликнулась сразу — мягко, почти ласково. Белладонна уменьшилась, поддавшись без сопротивления, и я бережно уложила её в коробку, выстланную пергаментом. Это заклинание уменьшения с сохранением свойств объекта было одной из моих лучших невербальных разработок, которую на вооружение себе взял даже Люци.
Северус наблюдал за мной краем глаза, как делал всегда. Как будто созерцание моей «неправильной» магии доставляет ему удовольствие.
— Как-то даже грустно на самом деле, — сказала я, закрывая коробку и задерживая пальцы на крышке чуть дольше, чем нужно. — Может, попросить Люциуса оставить меня в школе на всё лето?
Северус фыркнул тихо, почти беззвучно, продолжая делать пометки. Хотя и в этом ощущалась какая-то грусть.
— Ты же знаешь, что он не согласится, — он аккуратно подписал ярлычок с названием растения и датой пересадки. Почерк — ровный, строгий. Я смотрела на его руки и ловила себя на мысли, что буду скучать даже по этому: по его сосредоточенности, по тому, как он слегка хмурится, когда думает.
— И то верно, — вздохнула и оперлась бедром о стол. — Хотя можно попробовать сослаться на исследовательские цели… или ещё что-то…
Северус поднял голову. В его глазах мелькнуло что-то тёплое, почти насмешливое — но без привычной колкости.
— Авелин, — сказал он, чуть наклонив голову, — твой отец скорее запрёт тебя в подземелье поместья, чем оставит здесь одну на три месяца.
— Звучит слишком реалистично, — я скривилась.
Да, папа тогда разрешил мне уехать в школу почти на два месяца, но скорее из тревоги за моё здоровье и нервную систему матушки. И тут не совсем понятно, что его всегда волнует больше.
Северус позволил себе короткую улыбку и снова вернулся к растениям. Я поймала себя на том, что рассматриваю его движения с дотошной внимательностью — будто пытаюсь запомнить всё до мельчайших деталей на случай, если летом станет совсем невыносимо и захочется нарисовать его образ в сознании перед сном.
Он отложил перо и вдруг спросил, не глядя на меня:
— А что у тебя с почтой? — голос прозвучал ровно, словно он между делом поинтересовался о проблеме в расписании, но в него всё равно просочилось что-то личное.
— С почтой? — я моргнула, не сразу поняв сути вопроса. — Вроде ничего… у нас с братом общая сова.
— Тогда понятно, почему в прошлом году все мои письма пришли к нему, — он медленно выдохнул и посмотрел на меня уже прямо.
Я застыла, держа в руках уменьшенный горшок с диттани. Что? Какие ещё письма?
— Ты… писал мне? — уточнила я, но сорвалась не полуслове, практически перейдя на шёпот. Кажется, на мгновение замерло даже моё сердце.
— Да, — ответил он слишком быстро, потом отвёл взгляд. — Я хотел знать, как ты после… всего.
Что-то томное и болезненное сжалось внутри. То есть Северус не только скучал по мне той весной, но и после всего произошедшего, после моего вызывающего признания в любви — писал мне письма. Он спрашивал о моём самочувствие, а я изводилась от мысли, что хочу написать ему хотя бы строчку, чтобы объясниться, но не знала даже его адреса. И мы так и не смогли услышать друг друга.
— И много их было? — тихо спросила я, потому что дыхание перехватило.
— Три… или четыре, — пробормотал он, всё также глядя куда-то перед собой, и его щёки окрасил до боли знакомый малиновый румянец. — Я не помню.
— Так три или четыре? — уточнение должно было быть скорее заигрывающим, но мне так и не удалось скрыть своего волнения.
Он вздохнул и поднял на меня свои тёмные глаза в порыве неожиданной решимости.
— Шесть, — выпалил Северус и смутился от собственных слов ещё сильнее, но взгляда не отвёл. — Люциус вернул мне их перед балом.
Я сжала пальцы. Конечно, Люциус. И понятно, почему — бал, давление, его вечное желание «оградить» меня от всего, что, по его мнению, могло сбить с нужного курса. И даже если в последний момент брат по неизвестной мне причине изменил своё решение, от этого злость не становилась меньше. Вот же… индюк.
— Тогда у меня есть идея получше, — я глубоко вдохнула, заставляя дрожь в руках утихнуть.
Я достала из сумки два длинных пергамента и разложила их на столе. Магия уже собиралась под кожей — спокойная, уверенная. Я провела ладонью над свитками и прошептала заклинание:
— Vinculum Scriptorum.
На поверхности пергаментов вспыхнул лёгкий золотистый свет, потом погас, оставив после себя едва заметный мерцающий отблеск.
— Теперь всё, что ты напишешь на своём, я увижу на своём, — объяснила я, протягивая ему один. Это было ещё одним нашим с Дорой авторским заклинанием для «прогульщиков, никогда не прогуливающих уроки». Название, конечно, несуразное и родилось в ходе мозгового штурма в прошлом году, но главное — результат. — И наоборот. Никаких сов и никаких дотошных братьев.
Северус взял пергамент, изучая его с интересом — тем внимательным, аналитическим взглядом, который он обычно использовал для разбора особо сложных рецептов.
— А если он заполнится? — пальцы провели по поверхности, будто проверяя текстуру.
— Я доработаю чары, — пожала я плечами. — Пусть старые записи выцветают или очищаются по команде. Это несложно.
Он ещё раз оценивающе пробежался глазами по бумаге, затем довольно кивнул.
— Умно, — отвесил он искренне и улыбнулся.
Я улыбнулась в ответ, но внутри всё сжалось от предчувствия — того самого холодного, тревожного чувства, которое всегда приходило, когда что-то было слишком хорошо. Когда будущее висело передо мной неясной, зыбкой картинкой, а я боялась сделать шаг и разбить её.
Северус аккуратно свернул свой пергамент, спрятал его во внутренний карман мантии, потом поднял на меня взгляд. Тёмные глаза смотрели пристально, почти не мигая.
— Ты… будешь писать? — спросил он так тихо, что я почти его не расслышала. В тоне просквозила былая неуверенность, но мне все равно захотелось усмехнуться.
Буду ли я писать? Естественно, буду. Каждый чёртов день… а может даже каждый час, если место не пергаменте действительно ещё останется.
Но от мягкости и нежности в его взгляде, моё дыхание снова перехватило.
— Каждый день, — ответила я с предательскими придыханием, которое выдало мой трепет. Перед тем, что мы будем вести тайную переписку. Перед тем, что наше общение не прервется ни на миг. И, самое главное, оно выдало мой трепет перед ним самим. — Если захочешь.
Это добавление было поспешным по той причине, что Северус может не разделять этого моего предвкушения. Может, он вообще не любитель общаться таким образом. Или, быть может, он считает, что нам нужно отдохнуть друг от друга, ведь мы провели вместе целый учебный год, видясь почти каждый день.
— Захочу, — ответил он просто без тени смущения.
И в этом «просто» было всё. Не обещание на показ, не громкое чувство — а тихая, устойчивая уверенность. Та, на которой держатся вещи, переживающие расстояние, лето и чужие дома. И никогда ещё так сильно мне не хотелось сотворить какую-то дикость и сбежать из дома, не смотря на цену последствий.
Примечания:
Да, у нас начинают появляться полноценные драматичные нотки.
Спасибо, что читаете! ❤️