Позорище

Горячая работа
NC-17
В процессе
506
3
автор
Размер:
планируется Макси, написана 1 621 страница, 595 704 слова, 94 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
506 Нравится 408 Отзывы 360 В сборник

Глава 41. Приятные неожиданности

Настройки
      В тишине подземелий, когда Эйвери и Розье уже видели десятые сны, я имел достаточно времени, чтобы прокрутить события последних дней с методичностью легиллимента, пытающегося разобрать чужой запутанный разум. Я предполагал, что Авелин может надумать себе невесть что. Её воображение всегда работает как перегретый котёл — стоит появиться малейшей трещине в логике, и пар начинает вырываться в самых неожиданных направлениях.       Но я и подумать не мог, что это превзойдёт все мои аналитические выкладки. Что она будет сначала отсиживаться в башне, питаясь бутербродами и гипотетическими планами побега в Тибет, потом — бегать от меня по коридорам, заставляя местных сплетников довольно потирать руки, а затем — чуть ли не в отчаянии умолять меня простить её за несдержанность, которую я, если честно, до сих пор вспоминаю с таким жаром, что самому становится неловко.       Откровенно говоря, продумав около двадцати вариантов развития того разговора — от холодного официального до истерично-слёзного, — я даже помыслить не мог, что она выпалит именно это. Я стоял, смотрел на неё и чувствовал, как все мои выстроенные схемы рассыпаются в прах, потому что реальность оказалась одновременно абсурднее и проще любых теорий.       Естественно, её дальнейшее самобичевание про женский монастырь и буддийские храмы я не воспринял всерьёз. В конце концов, я уже достаточно изучил Авелин, чтобы отличать искреннее отчаяние от театральной гиперболы, за которой она прячет панику. Но вот аскеза... это слово застряло в голове, как заноза. Слишком конкретное и похожее на обещание, которое она может попытаться сдержать, даже если это означает бы пытку для нас обоих.       Потому что спустя неделю я начал замечать, что она её не похоронила. Сначала я списывал это на внешние обстоятельства. Теперь мы ходим по коридорам, взявшись за руки, и каждый взгляд — студентов, преподавателей, даже привидений — впивается в нас с такой интенсивностью, будто мы экспонаты в музее магических аномалий. Я видел, как замедлялись шаги младшекурсников, как приподнимались брови у профессоров, как Флитвик однажды чуть не споткнулся о собственную мантию, заметив наши переплетённые пальцы.       Они делали это и раньше, только без точного понимания статуса наших отношений. Раньше мы были «странной парой», о которой ходили слухи, теперь же стали фактом, который требовал осмысления. И Авелин, как староста школы, оказалась в эпицентре этого внимания вдвойне — её жизнь теперь не просто личная территория, а общественное достояние, лакомый кусочек для сплетников, которые обсуждают каждое её движение с тем же азартом, с каким обычно обсуждали результаты квиддичных матчей.       Но проблема заключается не в этом. Я могу игнорировать взгляды, ведь уже привык к ним. Но я не могу не замечать то, как изменилась она сама.       Несдержанная, импульсивная, эмоциональная Авелин — моя Авелин, вдруг превратилась в образцовую леди из прошлого столетия. Никаких лишних прикосновений. Никаких томных взглядов, от которых у меня внутри всё трепещет. Никаких внезапных поцелуев в щёку посреди библиотеки. Только собранность, академическая сосредоточенность и вежливое, безупречное поведение, от которого мне хочется выть.       Это напомнило прошлый ноябрь, когда она, следуя моей неловкой просьбе «не отвлекаться», пыталась воздерживаться от флирта с таким видом, будто отрабатывала наказание. Но тогда всё читалось на её лице, как открытая книга. Я видел её усилия — по тому, как она прикусывала губу, сдерживая дымку, которая норовила вырваться наружу при каждом эмоциональном всплеске. По тому, как её рука дёргалась в мою сторону, пальцы уже начинали движение, но в последний момент замирали на полпути, будто натыкались на невидимую стену. По тому, как она отводила взгляд, когда ловила себя на том, что слишком долго изучает моё лицо, — и я чувствовал этот взгляд кожей, даже не глядя в её сторону.       Сейчас же Авелин ведёт себя… естественно. Даже пугающе естественно. Она целует меня в щёку при встрече — быстро, буднично, как замужняя пара после десяти лет брака. Мы держимся за руки на вечерних обходах — её пальцы спокойно лежат в моих, без прежней судорожной потребности сжать, погладить, прикоснуться лишний раз. Мы задерживаемся перед тем, как разойтись, — и вот здесь, именно здесь, в эти последние секунды, когда обычно всё и происходит, она замирает. Смотрит на меня снизу вверх, и в этом взгляде читается немой вопрос: «Ты точно не против, если я…?» Как будто я хрустальный и одно неосторожное движение с её стороны может разбить меня вдребезги.       Когда я, чисто гипотетически, поинтересовался у Люциуса о причине такого поведения — с максимально невинным лицом, будто спрашивал о погоде на ближайшие выходные, — он усмехнулся так, что мне захотелось немедленно пожалеть о своём вопросе. Но ответил.       — Вы просто наконец-то заняли свои роли. Ты — мужчина и инициатор, она — девушка с присущей ей робостью.       Я смотрел на него. Он глядел на меня с выражением кота, только что сожравшего канарейку и теперь наблюдающего за реакцией хозяина. Я бы рассмеялся, да не вышло. Робостью? Это слово является антонимом всего, чем дышит и живёт Авелин. Да, она умеет смущаться — особенно когда говорит что-то слишком откровенное и потом краснеет так, что даже уши заливаются румянцем. Но робость? Скромность, присущая благовоспитанным барышням из приличных семей?       Невольно вспомнился тот вечер в оранжерее. Как она спросила, почему я её не домогаюсь — прямо, в лоб. Как сама расстегнула рубашку, открывая ключицы, начало декольте. Как её пальцы оказались там, где им быть не полагалось, — и водили по ткани моих брюк. Как она смотрела на меня, когда я стонал ей в плечо, — в её глазах не было ничего, кроме тёмного, пугающего понимания того, что она делает.       Я машинально провёл пальцами по тому месту на шее, где ещё неделю назад горели следы от её губ. К счастью, настойка Люциуса сделала своё дело быстро — к утру от них не осталось и следа, только смутное воспоминание о том, как её зубы сомкнулись на коже, как она втягивала её, оставляя влажные дорожки. Но память тела оказалась сильнее любого зелья. Я до сих пор чувствовую это прикосновение — жаркое, требовательное, совершенно не соответствующее образу «робкой девушки».       Нет, робость здесь совершенно ни при чём. Но тогда зачем она спрашивала про уши, про шею, про всё остальное — если не собирается прикасаться? Если теперь её главное желание — соблюдать дистанцию? Логическая цепочка разваливается на глазах, и сколько бы я ни пытался выстроить её заново, она рассыпается в руках, оставляя после себя только глухое, тянущее чувство неправильности.       Я мог бы мучить себя догадками ещё неделю. Мог бы продолжать анализировать каждый её жест, каждый взгляд, каждую паузу в разговоре, пока не довёл бы себя до состояния, в котором любое объяснение показалось бы правдоподобным. В конце концов вспомнил её слова: «Не молчи, если я снова сделаю что-то не так». Она просила меня говорить — значит, я скажу.       Потому что мне слишком некомфортно от мысли, что её обещание аскезы оказалось не пустым звуком. Что нам придётся заново выстраивать модель взаимодействия, когда мы только-только нащупали что-то настоящее. Нет, мне не сложно быть инициатором — в конце концов, Люциус прав: я — мужчина, и если нужно, буду первым. Но когда мы продвинулись уже так далеко, я просто не хочу снова натыкаться на стены, выстроенные из недосказанности и недопонимания.       Мы сидели на широкой лавке в нашей оранжерее. Авелин что-то писала в своём блокноте — рассчитывала формулу нового заклинания навигации, чтобы весной мы не заблудились в Запретном лесу, когда наконец устроим тот самый пикник, о котором говорим ещё с осени. Сидела на почтительном расстоянии — ровно настолько далеко, чтобы наши плечи не соприкасались случайно. И, кажется, даже лишний раз не поднимала глаза. Только перо скрипело по пергаменту, только пальцы сжимали блокнот чуть сильнее, чем требуется, только дыхание — ровное, сосредоточенное, будто она боится сбиться с ритма.       Я смотрю на неё уже несколько минут, сам не замечая, как зависаю взглядом на изгибе её шеи, на том, как свет падает на её волосы. На то, как она прикусывает губу, когда что-то высчитывает в уме. Всё это до боли знакомо. Кроме одного — расстояния.       — Авелин, — когда всё-таки решился подать голос, он прозвучал слегка сипло.       — Да? — буднично откликается она, не отрываясь от записей. Даже голову не повернула.       — Всё хорошо? — вопрос прозвучал так, словно я спросил о её самочувствии.       Авелин поднимает взгляд от блокнота. Удивлённо, будто я спросил нечто странное, что не должно было приходить мне в голову. Её брови чуть приподнимаются, и от этого движения мне на мгновение становится неловко до такой степени, что хочется провалиться сквозь землю.       Может, я действительно себя накручиваю? Может, это всё паранойя, развившаяся от долгого сидения в четырёх стенах и бесконечного анализа каждой мелочи? Или я слишком много от неё жду? И на самом деле Люциус прав — мы просто заняли свои «правильные» роли, и мне пора окончательно перестать ждать у моря погоды, а просто принять, что она хочет инициативы именно от меня?       — Ну да, — она по привычке прикладывает пальцы к ожерелью из еремеевита. — Я прекрасно себя чувствую. Ты переживаешь, что мы прекратили тренировки? Мы можем продолжить, когда снова выпадет снег…       — Нет, не совсем об этом, — слова даются тяжело, потому что в моменте я осознал, как глупо звучат все эти вопросы. Как будто теперь я беспокоюсь о том, почему она меня не домогается. — Ты же… отказалась от мысли об аскезе?       Авелин несколько раз моргает. Длинные ресницы взметнулись вверх и опустились — раз, другой. Её губы приоткрылись, но звука не последовало.       Теперь я почувствовал себя не просто глупо, а по-идиотски. Каждое слово казалось теперь лишним, неуместным, почти оскорбительным. Я следил за тем, как меняется выражение её лица — от удивления к пониманию, от понимания к чему-то похожему на смущение.       — Да, но… — она неловко замялась, отведя взгляд куда-то в сторону двери. — Я стараюсь держать себя в руках и не давить на тебя… Это так заметно?       Я мысленно выдохнул. Целая волна воздуха, которую я, кажется, задерживал в лёгких последние несколько минут, вырвалась наружу. Значит, мне не показалось и у меня не развилась паранойя на почве вечного анализа всего, что касается Авелин. Она действительно старалась и специально держала дистанцию.       — Немного, — я вздохнул и подсел к ней ближе. Лавка скрипнула под моим весом, и теперь между нами не осталось того проклятого расстояния, которое она выстраивала всю неделю. — Тебе не нужно так стараться, Авелин…       — Но я хочу учитывать твои… границы, — её голос дрогнул на последнем слове. Она опустила взгляд на лавку, на наши руки, которые всё ещё не соприкасались. — Моя настойчивость… она же тебя отпугивает.       — Это правда, что я… никогда не считал эту черту характера положительной…       — Ну вот, — соглашается Авелин почти обречённо. Её пальцы сжали блокнот так, что бумага жалобно хрустнула.       — Но к тебе это не относится, — добавил я поспешно и осторожно коснулся её руки. Даже слишком поспешно, потому что иначе она снова начнёт себя корить и спрячется за эту дурацкую аскезу. — Всё хорошо, Авелин. Мы даже обсудили некоторые… рамки. Поэтому просто выдохни и веди себя как обычно.       И она действительно выдыхает. Так глубоко и шумно, будто всё это время удерживала в лёгких слишком много воздуха, боясь сделать лишнее движение, которое могло бы меня спугнуть. Её плечи опустились, напряжение стекло с них почти физически ощутимой волной.       Она повернулась всем корпусом, отбрасывая блокнот в сторону — тот глухо шлёпнулся на лавку, но она даже не взглянула в его сторону и развела руки.       — Тогда обними меня, — она усмехнулась, и просьба прозвучала скорее как приказ.       В её глазах мелькнуло то самое знакомое выражение — смесь вызова и ожидания, вызывающая у меня непроизвольное учащение сердцебиения.       Я не стал спорить. Не только потому что не хотел, а потому что спорить с Авелин, когда она смотрит так, бесполезно в принципе, а сейчас — тем более. Я обнял её за плечи — уже привычно, хотя каждое такое прикосновение до сих пор отдаётся где-то в груди глухим, тёплым эхом. Напряжение последней недели — все эти дни недосказанности, все эти взгляды украдкой, все эти попытки угадать, что у неё в голове, — начало медленно отпускать. Не сразу, не рывком, а постепенно, будто таяло под её теплом.       Авелин скользнула руками под мою расстёгнутую мантию. Ткань поддалась, её пальцы нащупали рубашку на спине — и просто сложились там, прижимаясь ладонями. Она прильнула щекой к моей груди, слегка подавшись вперёд, и я ощутил, как её ресницы щекочут кожу сквозь тонкую ткань.       Её дыхание — тёплое, ровное, успокаивающее — согревает там, где должно было бы обжигать. И в этом что-то до невозможности правильное. Что-то, чего мне не хватало все эти дни, пока она держала дистанцию.       Затем она поднимает взгляд, и в серых глазах неожиданно мелькает что-то хитрое — тот самый огонёк, который я научился распознавать за версту. Предвестник неприятностей, неловкости и горящих от смущения ушей.       Я не успеваю среагировать. Её слегка прохладная ладонь скользит ниже, под рубашку. Туда, где ткань не заправлена и не создаёт преграды для посягательств. По коже тут же пробегает знакомый разряд — горячий, колючий, от которого волоски на затылке встают дыбом.       — Авелин…       — Что? — спрашивает она с приторной невинностью, от которой у меня всё сжимается в тугой узел. — Ты сам сказал, что можно всё, кроме нижней части тела. А спина — очевидно, выше этой границы.       Она говорит это с таким видом, будто цитирует параграф из учебника по этике, а не пользуется моими же словами, чтобы залезть мне под одежду.       — Видимо, я подобрал слишком гибкую формулировку, — нервно сглатываю, когда она подключает вторую руку. Теперь обе её ладони двигаются по моей спине — медленно и нежно, будто запоминают каждый позвонок на ощупь.       — Да, это твоё упущение, — Авелин усмехается, проводя пальцами по линии позвоночника. Я вздрогнул, не в силах сдержать эту реакцию. — Ты ругаешься, когда я пропускаю завтраки, но сам такой худой. Тебе надо больше кушать, Северус…       — Я… учту это, — выдавил я, чувствуя, как щёки начинают предательски нагреваться. Дыхание сбивается с каждым её движением, потому что её пальцы такие мягкие и осторожные, что это сводит с ума больше, чем любые откровенные прикосновения.       Она начала поднимать руку выше. Рубашка задиралась, ткань натягивалась на спине, и я ощутил, как прохладный воздух оранжереи касается открытой кожи там, где только что были её пальцы. Контраст вызывает мурашки.       — Авелин, прекрати…       Я хотел сказать это твёрже. Хотел, чтобы прозвучало как настоящая просьба остановиться. Но голос сорвался, и вышло похоже на мольбу.       И вдруг она замерла прямо посередине движения. Её пальцы застывают под моей левой лопаткой. Кажется, она даже перестала дышать. Я чувствую это по тому, как напряглись мышцы её рук, как воздух между нами вдруг становится тяжёлым и осязаемым.       И я слишком поздно понял, что именно она там нащупала, и оцепенел уже сам.       — Авелин, это…       Но её ладонь двинулась дальше по рваной линии — медленно, почти благоговейно, будто она пытается на ощупь восстановить карту того, что произошло. Пальцы шли вдоль шрама, точно определяя, где он начинается и где заканчивается, фиксируя каждую неровность, каждую складку зажившей кожи.       Моё сердце пропустило глухой удар. А потом забилось где-то в горле, мешая дышать.       Вторая её рука уже нащупала почти такой же след с противоположной стороны, у рёбер. Там шрам короче, но глубже — я помню, как он появился, хотя старался не вспоминать. Мягкие пальцы остановились на нём на секунду, будто не веря собственным ощущениям.       Она окоченела. Всё её тело превратилось в статую — ни движения, ни дыхания, только пульс. Потом медленно, будто боясь сделать больно одним этим движением, она высунула руки из-под рубашки. Аккуратно поправила ткань, расправляя её на спине — жест, от которого у меня сжимается горло, потому что в нём столько бережности, сколько я не видел никогда в своей жизни.       Авелин подняла на меня абсолютно ошарашенный взгляд. Её губы сжаты в тонкую линию, будто если она разомкнёт их, то не сможет контролировать то, что вырвется наружу.       Её правая ладонь медленно поднялась к моему виску. Пальцы осторожно заправили волосы за ухо — туда, где под непослушными прядями скрывался ещё один шрам, который она, видимо, заметила уже очень давно, но молчала.       — Это… не в школе, — я сказал это слишком быстро, как будто пытался пресечь допрос, которого она даже не устраивала.       Но Авелин ничего не спрашивает, и это молчание — хуже любых неудобных вопросов.       — Ты так говоришь, чтобы я не убила парочку человек? — уточняет она наконец ровным, абсолютно серьезным и почти угрожающим тоном, хотя её рука дрогнула. Я ощутил эту дрожь там, где её пальцы всё ещё касались моего виска.       — Нет… потому что это правда.       Я слышал собственный голос — глухой, почти хриплый. Словно он принадлежал не мне, а кому-то другому, кто наблюдал за этой сценой со стороны и пытался комментировать. Затем вздохнул и медленно, осторожно взял её ладонь в свою, поднеся к губам.       Не театрально. Не для жеста. Мне просто нужно удержать хоть что-то стабильное в этом мире, который вдруг перестал быть надёжным и обтекаемым. Её пальцы пахнут чернилами и сушёной мятой, которую она добавляет в чай с мёдом по рецепту Пандоры.       — Это… было давно. Не бери в голову.       — Ты же… не упал, да? — вопрос произнесён почти шёпотом, и она уже знает ответ. Просто хочет услышать это от меня.       Я только покачал головой. Слова застревают где-то в горле комком, который невозможно ни проглотить, ни вытолкнуть.       Потому что говорить о таком… не принято. Не принято было тогда, в доме, где тишина ценилась больше слов. Не принято в Хогвартсе, где никто не спрашивает, почему ты вздрагиваешь, когда кто-то резко поднимает руку или подходит со спины. Не принято вообще — выносить наружу то, что должно оставаться за плотно закрытыми дверями.       И… нормальные люди не рассказывают, как пахнет перегар, когда тяжелая рука летит в лицо. Как скрипят половицы, когда ты пытаешься неслышно пробраться в свою комнату, но щеколда всё равно предательски лязгает.       Но вместо следующего вопроса Авелин прикладывает свободную руку к моей щеке, и улыбается. Мягко, но при этом — почти печально.       — Ты… можешь рассказать мне всё, что захочешь, Северус.       Я закрыл глаза на секунду. Прижался щекой к её ладони — сильнее, чем следовало. Её кожа пахнет не только мятой, но и ею самой. Тем единственным запахом, который, кажется, стал для меня синонимом дома.       — О некоторых вещах… лучше не рассказывать, — я выдавливаю из себя ту убежденность, что повторяю себе вместо молитвы перед приёмом пищи. — Я не хочу, чтобы ты… смотрела на меня иначе.       — Как?       — С жалостью, — слово падает в тишину оранжереи тяжёлым, холодным камнем.       Я не смотрел на неё — не мог. Смотрел куда-то в сторону, на горшки с травами, на бледный свет за стеклянными стенами, на всё что угодно, лишь бы не видеть, как меняется её лицо.       Она молчит. Просто смотрит на меня, и я ощущаю этот взгляд — тяжёлый, пронзительный, будто она пытается заглянуть мне в самую душу, туда, куда я сам себе запрещал заходить. Под этим взглядом хочется или провалиться сквозь землю, или, наоборот, рассказать всё — выплеснуть, выкрикнуть, выжечь из себя каждую минуту, каждый удар, каждый синяк, оставшийся только в памяти, потому что на теле уже зажило.       Потом она вздыхает и опускает ладонь — медленно, неохотно, будто само это движение дается ей с трудом. И наконец говорит.       — У нашей с Люциусом мамы начались проблемы с нервной системой, когда она узнала о моей болезни.       Голос звучит ровно. Так говорят о вещах, которые давно перестали ранить — или, наоборот, которые въелись так глубоко, что боль стала фоновой, привычной, почти бесполезной.       — Она часто срывается на домовиках, прислуге… на мне. — Авелин помолчала, глядя куда-то в сторону, на банки с засохшей мятой. — Она говорит, что моё рождение поставило на ней крест, как на женщине. Что у Малфоев уже давно не рождались девочки, да ещё и больные…       Я слушал, не перебивая. Каждое слово пронзает тишину и оседает где-то в груди — тяжёлое, липкое, горячее. Перед глазами всплыло лицо, которое я видел лишь однажды, на том злополучном приёме в июле. Кейтлайн Малфой. Женщина с холодными серыми глазами — такими же по цвету, как у Авелин, но абсолютно пустыми внутри. Та же линия скул, тот же изгиб бровей, та же порода, читающаяся в каждой черте. Но если в глазах Авелин всегда плескается что-то живое — насмешка, любопытство, нежность, злость, — то у её матери есть только ледяная корка и пустота под ней.       — Но это ведь не твоя вина, — произношу, и в голосе проявляется холодная сталь, которая обычно проскальзывает в особо неприятных разговорах.       — Нет, не моя, — Авелин усмехается — криво, без тени веселья. — Но ей проще думать так, чем признать собственную вину. А когда помолвка с Блэками не удалась… — Она показывает пальцем на щёку. На то место, где сейчас гладкая, бледная кожа — ни следа, ни намёка на то, что когда-то туда впились острые ногти. — Ты и сам всё видел. Люциус успел её остановить, но моему лицу тогда сильно досталось.       Я молчал. Секунду. Две. Потом поднял руку и осторожно коснулся этого места — кончиками пальцев, едва ощутимо. Провёл по скуле, по тому месту, где чужая жестокость оставила свой след, стёртый временем и магией, но не памятью.       — Хорошо, что ничего не осталось… — выдыхаю я тихо. — Твоё лицо слишком правильное, чтобы чужая неполноценность его портила.       — Ты жалеешь меня? — спрашивает она, ловя мой взгляд.       — Нет, — я наконец-то решился встретиться с ней глазами, которые оказывается всё это время были очень близко. — Я… скорее злюсь.       И это абсолютная правда. Злость поднимается откуда-то изнутри — глухая, тяжёлая, почти первобытная. На женщину с пустыми глазами, которая носила лицо Авелин как маску, но внутри не имела ничего, кроме гнили и горечи. На мир, который позволяет таким вещам случаться. На себя, за то, что не могу ничего изменить, кроме как сидеть здесь и слушать то, о чём всегда хотел, но боялся спросить.       — Я тоже злюсь, Северус, — отвечает Авелин с едва ощутимой горечью. — И, как ты сказал, во всём виновата чужая неполноценность…       Она делает паузу, словно подбирая слова. Потом продолжает — тихо, но очень твёрдо:       — И я никогда не посмотрю на тебя как-то иначе, Северус. Ты… восхищаешь меня. Всё, что в тебе есть.       Я отвёл взгляд, потому что смотреть в её глаза, когда она говорит такое, почти невыносимо. Слишком похоже на правду, в которую я не умею верить, потому что жизнь чаще всего доказывает обратное.       — Мне кажется, я не совсем заслуживаю такого отношения… — мысленно перебираю содержимое этого «всего» и не нахожу там ничего «восхитительного». Скорее удручающее и обременяющее.       — Есть вещи, которые не надо заслуживать, — всё равно возражает Авелин с этой свой непоколебимостью, как если бы я попытался что-то изменить в формуле её заклинания.       — Но это же… так не работает, — качаю головой, чувствуя, как внутри поднимается привычное сопротивление. — Заслуживать нужно всё. Место в жизни. Право на существование. Уважение. Любовь. Всё имеет цену. Всё нужно подтверждать.       — Кто тебе это сказал? — интересуется она, на что я промолчал, ведь ответ слишком очевидный. Об этом никто и никогда не говорит прямо, не бросает в лицо. Осознание такой простой истины приходит с годами отвержения, одиночества и библиотечной тишины.       — Разве… можно восхищаться чужой слабостью? — спросил я вместо ответа.       — Но разве есть только она? — Авелин чуть наклоняет голову, и в этом жесте нет ни капли сомнения. Только спокойная, уверенная убеждённость человека, который давно всё для себя решил. — Я восхищаюсь умом. Тем, как ты думаешь — не по учебникам, а глубже, быстрее, точнее. Тем, как ты видишь больше, чем остальные — каждую деталь, каждую мелочь. Тем, что ты умеешь держать себя в руках, когда другие срываются, и не потому что тебе всё равно, а потому что ты считаешь каждый удар, прежде чем нанести ответный. Тем, что ты… не сломался.       Она говорила это так, будто перечисляла ингредиенты для сложного зелья. Без пафоса, без надрыва — просто констатируя факты. Будто любой другой на её месте сказал бы то же самое.       — Ты идеализируешь, — я усмехаюсь коротко и сухо, чтобы не принимать похвалу близко к сердцу.       — Нет, — она качает головой, и в её глазах мелькает знакомое упрямство. — Я анализирую. Это разные вещи.       И в её словах не было фальши, желания утешить или приукрасить. Она действительно так думает, и для неё это не комплименты, не подачки, не попытки поднять мне настроение. Это выводы, заключения, сделанные на основе наблюдений, анализа, — всего того, чем я сам занимаюсь постоянно.       И от этого внутри становится… странно. Тепло и больно одновременно. Как будто она открывает дверь, которую я всю жизнь держал запертой, и теперь не знаю, что делать со светом, хлынувшим внутрь. Со светом, который освещал углы, которые я привык считать тёмными и неприглядными, — а она почему-то называет их красивыми и уникальными.       Я всегда считал её веру в меня слепой, обоснованной понятными ей причинами и теми мыслями о будущем, что высказал тогда Люциус за бокалом виски. Но теперь они обретали форму, грани и конкретные категории, которые она как будто сформулировала для себя уже давно. Просто не знала, в какой момент всё это на меня вывалить.       — Ты называешь упрямство — силой. Замкнутость — достоинством. Подозрительность — осторожностью. — качаю головой, но в этом жесте уже нет прежнего отторжения. — Это… не совсем объективно.       — Мысли и мнение по уши влюблённой девушки не обязаны быть объективными, — она пожимает плечами с той убийственной убеждённостью, которая делает бесполезными любые попытки спорить. Словно выставляла очередной аргумент в свою пользу, который я не имею права оспаривать. — Поэтому… просто смирись с тем, что я так считаю. И что это правда.       Я посмотрел на неё. Долго. Очень долго. На то, как спокойно она выдерживает мой взгляд. На то, как она просто ждёт, когда я перестану сопротивляться и приму все её слова и поверю в них сам.       — Авелин, твоя прямолинейность… обезоруживает, — и я побеждённо вздохнул.       — Это хорошо? — она улыбается так, будто я сказал что-то приятное, а не сознался в собственной уязвимости.       — Относительно, — ответил тихо, не столько соглашаясь, сколько признавая бесполезность дальнейших отговорок.       Я не отводил взгляда, и в этот раз — впервые, кажется, за всё время — не пытался разобрать её слова на составляющие. Не выстраивал защиту из сарказма и отрицания. Просто смотрел, пытался… принять и позволить этому быть — этому свету, этим словам, этой невероятной, абсурдной, невозможной вере в меня.       — Ты серьёзно считаешь всё это… достоинствами?       — Да, — она довольно кивает, даже не задумавшись. — Упрямство. Подозрительность. Вечную привычку анализировать каждый взгляд, каждое слово. Твою воспитанность и… даже то, что иногда ты чуть-чуть пуританин.       Мои брови непроизвольно взмыли вверх. Не потому что последняя фраза оскорбительна, а потому что с этим я в корне не согласен. После всего, что между нами было, после моей руки под её юбкой, после её пальцев там, где им не полагалось быть, и моей реакции, которую я не смог сдержать, — называть меня пуританином просто… неточно.       — Но я не пуританин… — вырывается у меня слишком быстро.       — Нет? — Авелин приподнимает бровь, скорее чтобы уточнить, чем оспорить. Кажется, в этих словах она всё-таки и сама не до конца уверена.       — Я просто… предпочитаю контроль, — попытался прояснить я, подбирая формулировки.       — Над чем именно? — уточняет Авелин, слегка склонив голову.       — Над собой.       — Это и есть воспитанность, Северус, — сказала она просто, усмехнувшись.       — Ты делаешь из меня образцового викторианского моралиста, — я старался, чтобы голос звучал иронично, но вышло скорее обречённо. Этот разговор давно потерял логическую ось, но она, кажется, получает от него удовольствие.       — О, нет, — тихо рассмеялась Авелин. — Викторианские моралисты не краснеют, когда к ним прикасаются.       И вот теперь я действительно ощутил, как по скулам разливается тепло. Предательское, неконтролируемое, как ошибка в расчётах, которую замечаешь слишком поздно.       — Я не… — начал и запнулся, потому что врать не хочется, а оправдываться — глупо. — Это физиология.       — Разумеется, — соглашается она с таким невинным видом, что я невольно усмехаюсь. Точно лиса в курятнике, прикидывающаяся овечкой.       — Ты намеренно меня провоцируешь? — я недоверчиво прищурился, подстраиваясь под эту её антимонию, которая уже скорее переросла во флирт.       — Иногда, — отвечает она честно. — Мне нравится смотреть, как ты пытаешься оставаться серьёзным.       — Это небезопасное хобби, — я чуть склоняю голову, почти касаясь её лба своим.       — Для кого? — уточняет Авелин, перейдя на шёпот.       — Для моей концентрации, — её дыхание слегка касается моих губ, и я приоткрываю рот, чтобы уловить его.       Она тихо смеётся. Звук тёплый, почти ласковый — и от него внутри что-то смещается, теряя привычную жёсткую фиксацию.       — Видишь? Ты даже сейчас анализируешь, но не отмахиваешься.       Я хотел возразить, но взгляд сам метнулся к её губам. К тому, как она закусывает нижнюю — привычным движением, когда пытается сдержать улыбку. Или дать мне минуту тишины. Или просто потому что знает, что я на это смотрю. Потом, с усилием, но вернулся к её глазам.       — Я не пуританин, Авелин, — голос звучит ровнее, чем я себя чувствовую. — Ты и сама… знаешь, что это не так.       Она приложила пальцы к губам — и на её щеках проступает румянец. Медленно, но неумолимо. И не нужно быть профессиональным легилиментом, чтобы понять, какие мысли промелькнули в её голове. В частности о том, как легко подкашиваются её колени, когда я целую её определенным образом.       — Что ж… ты прав, — она слегка откашлялась, явно пытаясь вернуть лицу привычную беззаботность, но румянец только густел. — В таком случае я перестану записывать это в достоинства и придумаю что-то ещё.       Авелин умолкла, и в её глазах вспыхнуло то самое озорство, которое обычно предвещает катастрофу или нечто неловкое.       — Может, то, что ты хорошо целуешься?       Я открыл рот, собираясь возразить, — и понял, что возразить нечего. Закрыл. Нет, она действительно издевается…       — Авелин… — лишь выдыхаю, замучено закатив глаза.       — Ладно, ладно, — она подняла руки в примирительном жесте, но улыбка не сошла с её лица.       Мы замолчали. И тишина больше не давит — она расправилась, стала глубже, как будто вокруг нас выстроился прозрачный купол, отделивший от остального мира. Я слышу, как где-то капает вода в дальнем углу оранжереи, как сквозняк шевелит сухие листья в горшках. Всё слишком отчётливо. Слишком спокойно.       И именно в этой спокойной ясности я понимаю: она всё равно когда-нибудь увидит мою спину. Не сейчас, не в школе, так после. В том далёком будущем, где мы уже не будем опасаться лишний раз касаться друг друга и соблюдать рамки. Где её руки будут знать мою спину так же хорошо, как мои — её. И я вдруг понимаю, что эта мысль не вызывает во мне прежнего ужаса. Только усталость от долгого бега и что-то, очень похожее на покой.       — У меня… не самая благополучная семья, — говорю я наконец в пустоту перед собой. — Отец был… склонен к агрессии. А мне доставалось, потому что он не знал меры и считал магию странной. Если бы мама не рассказывала мне про Хогвартс… было бы печально.       Авелин помолчала, переваривая услышанное. Скорее всего она безошибочно определила то, что я подразумевал под «печально», но мне всё равно не хотелось говорить об этом прямо.       — Ты сказал «был склонен», — когда она заговорила, в её тоне промелькнули едва сдерживаемые нотки злости. — Сейчас нет?       — Он умер, — отвечаю бесцветно, ведь констатация этого факта не отзывается в душе даже лёгкой тенью тоски или горечи. Хотя, наверное, должна. — Три года назад.       — Вот как… — Авелин кивает, а потом добавляет, но скорее уж из приличия: — Мне следует… принести соболезнования?       — Не стоит, — я даже усмехнулся этой неожиданной вежливости. — Для меня… как бы ужасно это ни звучало, это не трагедия.       Слова могли бы вызвать осуждение, но его не последовало. Вместо этого Авелин накрыла своей ладонью мою на лавке, переплетая пальцы.       Я смотрел на наши руки, не в силах поднять взгляд. На её ладонь поверх моей. На то, как её пальцы обхватывают мои костяшки, сжимаются — не больно, но ощутимо.       Почувствовал, как дыхание сбилось — всего на мгновение. И как что-то тёплое, тягучее разливается в груди, вытесняя привычный холод. Это не похоже на облегчение. Скорее — на тихое, ошарашенное понимание, что она никуда не уйдёт. Не сейчас, не после этих слов. Может быть, вообще никогда.       — Хорошо, что твоя мама рассказала тебе про Хогвартс и ты не подавил в себе магию, — говорит Авелин, действительно поняв посыл тех моих слов. — Ты… очень стойкий, Северус.       — Стойкость — это не качество, — тихо говорю я, но это уже не привычный протест против похвалы. Скорее попытка донести до неё то, как я это вижу. — Это… побочный эффект отсутствия выбора.       — Нет, — она покачала головой. Светлые волосы рассыпались по плечам, обрамляя её лицо. — Отсутствие выбора… ломает. А ты… не сломался.       Я умолк, вновь опуская взгляд на наши переплетённые пальцы. Там, где она касается меня, кожа будто нагревается. Тонкое, почти незаметное тепло ползёт от костяшек вверх по запястью. Я чувствую каждый миллиметр этого прикосновения — слишком отчётливо, слишком остро для такого простого жеста.       — Я не умею… рассказывать подобные вещи.       — Умеешь, — мягко возражает Авелин. — Просто не привык, что тебя слушают.       И это тоже правда. Когда никому не интересно, что ты скажешь, просто перестаешь пытаться говорить. Сначала проглатываешь слова, потому что на них никто не отвечает. Потом проглатываешь мысли — зачем думать вслух, если вокруг только стены? Потом проглатываешь уже и чувства, пока не остаётся ничего, кроме глухого фонового гула где-то в груди. Гула, который заглушаешь учёбой, книгами, зельями, собственной злобой — чем угодно, лишь бы не слышать.       Но сейчас этот гул затихает, потому что она слушает. И я вдруг понимаю, что не знаю, что с этим делать. Поэтому закрыл глаза на секунду — как перед прыжком, и продолжил:       — Когда я был ребёнком, — голос слегка сел, больше походя на шёпотом грешника на исповеди, — я довольно рано понял, что есть два состояния: тихо… и плохо. Если дома было тихо — значит, можно было дышать.       Авелин не перебивала. Даже не двигалась. Только пальцы, всё ещё переплетённые с моими, чуть дрогнули — короткое, почти незаметное движение, будто она боится, что я перестану говорить.       — Поэтому я научился… не шуметь. Не говорить лишнего. Не попадаться под руку. — Я сухо усмехнулся со знакомой тенью самоиронии. — Оказывается, это очень полезный навык для будущего слизеринца.       — Северус…       — Я не жалуюсь, — добавляю слишком быстро и не сдержано. — Я объясняю.       Чтобы не потерять эту сиюминутную смелость, осторожно убираю прядь с её лица — почти рассеянно, но слишком бережно, чтобы это было случайно. Волосы скользнули между пальцев — мягкие, светлые, пахнущие лавандой. На долю секунды я задержал руку у её виска, чувствуя, как под подушечками пальцев бьётся едва заметный пульс. Она смотрит снизу вверх, и в этом взгляде столько нежного понимания, что у меня перехватывает горло.       Эти прикосновения к её коже успокаивают. Помогают удержать мысль и решимость. Раньше я боялся касаться её — мои вечно испачканные руки и её безупречная кожа казались несовместимыми. Но она сама тянулась ко мне, брала мои пальцы в свои, и страх отступил. Теперь я привык и, кажется, слишком сильно. К тому, как она замирает под моей ладонью. К тому, что позволяет это только мне, ведь она не прикасается к людям просто так, без причины — этикет, вшитый с детства где-то так глубоко, что стал второй натурой, которую она даже не замечает.       — Магия проявилась рано. Слишком рано, — продолжаю, хотя от пытливого взгляда её серых глаз мысли снова разбегаются. — И это… не улучшило ситуацию. Он считал, что я делаю это специально.       — Он поднимал руку, — говорит Авелин, и это не вопрос.       Я киваю, ведь слова застревают где-то в горле, но она ждёт — терпеливо, не торопя, и от этого молчания становится легче, хотя, казалось бы, должно быть наоборот.       — Иногда, — наконец выдавливаю из себя полуправду. Это «иногда» имело уж слишком систематический характер и могло быть приурочено к конкретным дням недели. Но мне не хочется, чтобы она об этом знала и прокручивала в голове. — Когда был трезв ранил словами. Когда нет — тем, что под рукой.       Авелин помолчала несколько секунд. Я ощутил, как её пальцы, всё ещё переплетённые с моими, чуть заметно дрожат от сдерживаемой злости. Кажется, я уже научился различать эти оттенки её эмоций, машинально прислушиваясь к ожерелью из еремеевита. Тоже молчит.       Затем она вновь наклонилась вперёд и потянулась рукой к моей спине. Я не двинулся с места, и её ладонь легла мне под лопатку. Она не пыталась нащупать шрамы, не гладила и не давила — просто лежала, согревая кожу.       — Поэтому ты всегда всё контролируешь… — прошептала Авелин мне в плечо, прикрыв глаза.       — Поэтому я не люблю неожиданности, — исправил я на выдохе.       — Какого рода неожиданности? — она подняла на меня вопросительный взгляд, и я на мгновение задумался.       — Любого, — ответ даётся уже намного легче. — Когда я не знаю, что произойдёт через минуту… это тревожит. Организм вспоминает, что надо быть готовым.       — Тогда, я должна извиниться…       — За что? — перебиваю, искренне не понимая посыл её слов. Если так подумать, она единственный человек, который не ранил меня даже случайно. Честно говоря, я вообще не уверен, способна ли она на сильную грубость и зловредность, не считая тех случаев, когда на её сознание влияет опухоль.       — За то, что в твоём окружении самым главным источником неожиданностей была я, — Авелин говорит это с лёгкой усмешкой, но в глазах — тень вины.       Вдруг понимаю, что она действительно переживает. Её пальцы на моей спине чуть сжимаются — будто ищут опору. И я посмотрел на неё слегка удивлённо. Хотя, если использовать именно такую трактовку, возразить на это особо нечего.       — Может, поначалу некоторые вещи выбивали из колеи, — говорю я медленно, и голос звучит ниже, чем обычно. — Но думаю, это неожиданности другого рода.       Она вскидывает брови, и напряжение в её плечах слегка отпускает.       — Приятные неожиданности, — добавляю быстро. — Наверное, до конца пятого курса я и не знал, что такие бывают.       — И как они тебе? — уточняет она с мягкой, сияющей усмешкой, и вновь садится ровно, опуская руку на лавку.       — Кто?       — Приятные неожиданности.       Я сделал паузу, проводя пальцами по её щеке и бессознательно что-то вырисовывая. На мгновение Авелин затаила дыхание.       — Их название говорит само за себя. И я уже привык с ними уживаться.       — Если ты не заметил, то они теперь ведут себя очень даже спокойно и прилично… — подмечает она вкрадчиво.       — Не сказал бы, — усмехаюсь я, с едва ощутимым усилием убирая руку от её лица. — Любят иногда что-то спросить.       Авелин слегка краснеет. Румянец поднимается от шеи к щекам — медленно, но я вижу. Она знает, что я замечаю.       — И не поспоришь, — она отворачивается, пытаясь вернуть выражению лица обыденные спокойствие и беспечность.       Несколько мгновений я рассматривал её профиль, словно пытаясь запечатлеть его в памяти именно таким — смущенным, но при этом почти серьёзным в этой попытке вернуть самообладание. Аккуратный, немного вздёрнутый нос. Длинные ресницы, которые она чуть опустила. Тонкую линию челюсти, напрягшуюся, когда она сжала зубы.       И тяжело вздохнул. Если мы наконец-то затронули тему, которую так тщательно избегали, я тоже должен знать о ней больше. Я хочу этого. Хочу понимать… что её беспокоит, расстраивает и злит. Что вызывает горькие усмешки, тень в глазах и мёртвые, отрепетированные улыбки.       — А после того случая твоя мама…       — Нет, — быстро перебивает Авелин.       Она не смотрит на меня. Взгляд упирается куда-то в стену, в банки с засохшими травами, в пыль на подоконнике — куда угодно, лишь бы не встречаться со мной глазами. Пальцы теребят край мантии — она даже не замечает этого жеста, я уверен.       — Кажется, у нас холодная война… — голос звучит ровно, слишком безразлично. — Она просто игнорирует моё существование, обмениваясь фразами только по нужде.       Я жду, когда она снова посмотрит на меня, но она не поворачивает головы. Тогда я чуть подаюсь вперёд, ловя её взгляд.       — А отец?       — С ним несколько… проще, — Авелин неловко пожимает плечами. Так она делает, когда говорит о чём-то, что пытается обесценить, но не получается. — Может, я не во всём с ним согласна, но он не жесток и не безучастен. Скорее… холоден.       Она замолкает. Я жду, когда она проложит, затаив дыхание.       — Не только ко мне, но и к Люциусу. — Её пальцы снова находят край мантии, теребят ткань. — Брату важно его одобрение, поэтому он старается его всеми силами заслужить…       Она усмехается — коротко, безрадостно.       — Мне же уже всё равно.       — Почему? — спрашиваю я тихо.       — Это… изматывает, — её улыбка на мгновение становится ироничной, но при этом горькой. — Наверное, как и любые брат и сестра, мы с Люциусом конкурировали за внимание родителей, но ему… всё давалось проще.       Авелин вновь отводит взгляд. Смотрит куда-то в сторону, на горшки с диттани.       — Светская жизнь, полёты на метле, первые заклинания. — Она непроизвольно проводит пальцем по трещине в деревянной лавке, ведёт линию, не глядя. — А в тот день в лавке Олливандера… я поняла, что проиграла.       Я смотрю, как её палец застывает на краю трещины. Как она не дышит несколько секунд. Как потом выдыхает — слишком шумно, слишком старательно контролируя этот выдох. Как она усиленно пытается сделать вид, что ей плевать, хотя на самом деле это не так.       — Но ты же… — я наклоняюсь чуть ближе, чтобы видеть её лицо, даже когда она отворачивается, — учишься и знаешь намного больше него. И твои результаты за экзамены всегда выше.       Её ресницы вздрагивают — будто мои слова застали её врасплох, попали туда, куда она не ожидала. Пальцы, всё ещё лежащие на трещине, чуть сжимаются.       — Да, с книгами мне… просто было проще, — наконец говорит она. Голос тихий, задумчивый. — Остальное изматывало как физически, так и морально.       Авелин начинает загибать пальцы — машинально, будто перечисляя вслух то, что давно выучила наизусть.       — Дисциплина, манеры, этикет, иностранные языки, вечная осанка, вальс, фортепиано… — палец замирает на последнем слове, будто она и сама удивилась тому, что произнесла это вслух.       — Ты умеешь играть на фортепиано? — уточняю, откровенно говоря удивившись этому факту. Как будто и правда уже уверовал в то, что знаю о ней достаточно много, чтобы не натыкаться на такие вещи.       — Представляешь? — Она иронично хмыкает. — Только не говори Флитвику. Иначе он засунет меня в свой оркестр, а я столько лет скрываюсь от него, что и сама уже об этом забыла.       — Хорошо, — я позволил себе легкий смешок, прикрыв рот рукой. Привычный жест, чтобы спрятать улыбку, которую она всё равно видит. — Сохраню это в секрете.       — Спасибо, — на её губах появляется мягкая улыбка. — И за то, что рассказал.       Авелин говорит это так просто, будто речь идёт о чём-то обыденном. Хотя меня не покидает ощущение, что я только что самовольно вывернул себя на изнанку и оголил то, чего не позволял себе даже касаться. Но даже эта внутренняя неловкость постепенно стихает.       — Не нужно… благодарить за это.       — Мне просто захотелось.       Её ладонь вновь находит мою на лавке. Но теперь не накрывая сверху, а беря за руку — уверенно, без колебаний. Пальцы переплетаются, и я чувствую, как её кожа — тёплая, сухая — прижимается к моей. Она не смотрит на наши руки. Смотрит на меня.       — Тогда спасибо, что выслушала и… поделилась в ответ, — от этой странной ответной благодарности кожа в области щёк теплеет.       — Не за что, Северус.       Я смотрел на неё. На то, как она сидит рядом — близко, но не навязчиво. На то, как её пальцы переплетены с моими. На то, как в её глазах нет ни тени жалости — только то тёплое, живое, но не озвученное чувство, которое я, кажется, никогда в жизни не видел. Только слышал, что оно бывает.       Задержал взгляд на её губах — на секунду, не дольше. И она замечает — её дыхание сбивается ровно на один короткий вдох. Но она не отводит взгляд.       — Авелин…       — Да?       Голос звучит чуть тише, чем обычно.       — Твои настойчивость, несдержанность и импульсивность тоже… являются достоинством, — говорю это и чувствую, как неуклюже звучат слова. Слишком… неловко.       Но я не знаю, как ещё сказать то, что внутри крутится уже давно: что именно её способность лезть, не спрашивая, не отступать — это то, что будоражит меня уже очень давно.       Авелин же слегка прикусывает губу, сдерживая слишком широкую улыбку, которая всё равно пробивается.       — Это самый романтичный комплимент в моей жизни, Северус, — выдыхает она, и в её голосе звенит едва сдерживаемый смех.       — Настолько, что все мои предыдущие комплименты про ум и красоту меркнут? — иронично уточняю, изгибая одну бровь.       — Нет, — Авелин качает головой, и светлые волосы скользят по плечам. — Я положу его в копилку всех твоих комплиментов.       Мы молчали какое-то время, наслаждаясь тишиной и этим моментом. За окном начал идти мелкий дождь, наполняя оранжерею звуками удара капель воды по стеклу. Ритмичный, успокаивающий шум — как метроном, под который можно считать выдохи и вдохи.       Невольно замечаю, что Авелин мнётся. Чуть поворачивает голову, бросая украдкой взгляды то на меня, то на пол. Пальцы, переплетённые с моими, напрягаются.       Затем она повернулась ко мне всем корпусом, и я понимаю — сейчас последует что-то, к чему я не готов. Потому что именно так она всегда и делает. Сначала собирается с духом, а потом выдаёт нечто, после чего мой внутренний контроль даёт сбой. Пожалуйста, только не про ноги…       — Северус, — начинает она слишком официально и смотрит куда-то в район моего подбородка, не в глаза. — Я понимаю, что мы только что говорили о важном. И что тебе, наверное, нужно время, чтобы… переварить. И что я обещала учитывать твои границы. И что…       — Авелин, — говорю, чтобы прервать поток её очередного самокопания.       — Что?       — К делу.       Словно получив письменное разрешение с тремя подписями, она делает глубокий вдох. Выдыхает. И выпаливает на одном дыхании:       — Можно я тебя поцелую?       Я замер, но не от неожиданности — после всего, что было, её вопросы уже перестали быть для меня сюрпризом в плохом смысле. Скорее… от того, что она всё равно спросила, хотя ещё недавно лезла мне под рубашку. От того, что таких вопросов больше не должно возникать в принципе.       — Ты спрашиваешь разрешения? — и голос звучит хрипловато от изумления.       — Ты же любишь контролировать ситуацию, — она пожимает плечами, но в её взгляде мелькает неуверенность. — Вот я и спрашиваю. Чтобы никаких неожиданностей… Ну, кроме приятных.       Она пытается улыбнуться, но улыбка выходит кривоватой. Я медленно выдыхаю, глядя на неё. На её губы, которые она снова прикусила в ожидании. На глаза, в которых плещется что-то почти смешливое.       — Ты невыносима, — говорю тихо, будто вынося вердикт.       — Ты это уже говорил, — напоминает Авелин, и в её тоне проскальзывает нервный смешок. — В копилку комплементов уже не попадёт.       — Потому что ты невыносима систематически.       Я поднял руку и осторожно кончиками пальцев коснулся её щеки. Кожа нежная, чуть тёплая, от выступившего румянца. Её зрачки расширяются, и она перестаёт дышать — грудь застывает на полпути между вдохом и выдохом.       — Северус? — выдыхает Авелин, и каждый раз, когда слышу своё имя именно так, внутри что-то надламывается. Наверное, тот осточертевший самоконтроль.       — Я подумал, — говорю медленно, — что если ты продолжишь спрашивать разрешения на каждый поцелуй, у меня точно начнется паранойя.       Хотя было бы правильнее сказать «нервный тик», ведь я уже прожил неделю в этом абсурдном сценарии. И там до тика оставались считанные дни.       — Это угроза? — её губы дрожат в попытке сдержать улыбку.       — Это констатация. Поэтому завязывай с этим.       Я медленно наклонился ближе, давая себе возможность насладиться моментом и тем, как меняется выражение её лица. Как ровное дыхание становится прерывистым, а губы приоткрываются…       — Только… — шепчет Авелин вдруг, останавливая меня за долю секунды до касания.       Я еле подавил глубокий вздох. Воздух застрял где-то в горле, а рука, уже почти коснувшаяся её затылка, застыла на полпути.       — Что?       — Ты должен знать, — её голос дрожит, но в нём проскальзывает та самая импульсивность, которую я только что назвал достоинством. — Если ты продолжишь, я могу перестать себя контролировать.       Я удивленно взглянул в её глаза, в которых плещутся только честность и предупреждение. И к какому роду угроз это относить?       — И что это значит?       — Это значит, — она сглатывает, — что если ты поцелуешь меня сейчас, я в порыве такого трепетного момента, скорее всего, не смогу остановиться. И буду тебя целовать. Очень долго. Пока ты сам меня не отодвинешь.       Пауза. Я смотрю на неё. На то, как её пальцы сжали мою ладонь сильнее. На то, как она вся подалась вперёд, но замерла на грани, ожидая моего решения. Вот же… упёртая.       — Авелин.       — Да? — подаёт она голос едва слышно.       — Ты сейчас это серьёзно?       — Абсолютно.       Кажется, в этот момент я выдохнул весь воздух из лёгких. И почувствовал, как внутри что-то отпускает окончательно. Если она снова залезет мне под рубашку, начнет трогать уши или шею — значит, так тому и быть. Я как-нибудь выдержу эту пытку.       — Хорошо.       — Что «хорошо»?       — Я понял.       Ответил и притянул её ближе свободной рукой. Авелин подалась навстречу — без колебаний, без чёртовых пауз. Её ладонь всё ещё сжимала мою до боли, но это не стоило и крупицы лишнего внимания. Я чувствовал её дыхание на своих губах — тёплое, сбивчивое, живое, и думал только о том, что в мире, наверное, ещё очень много приятных неожиданностей. Но я заимел счастье найти одновременно самую невыносимую и самую прекрасную из них.
Примечания:
506 Нравится 408 Отзывы 360 В сборник
Отзывы (6)