Позорище

Горячая работа
NC-17
В процессе
497
3
автор
Размер:
планируется Макси, написано 1 564 страницы, 579 142 слова, 92 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
497 Нравится 393 Отзывы 356 В сборник

Глава 53. Фортепиано

Настройки
      У дурных вестей, как ни странно, почти всегда безупречные манеры.       Они не врываются в комнату с грохотом, не опрокидывают мебель и не предупреждают заранее, чтобы у человека был хотя бы шанс морально приготовиться. Обычно они приходят аккуратно, на хорошей бумаге, рядом с утренним чаем и серебром, в доме, где даже трагедии подаются с правильной сервировкой.       В то утро это был «Пророк». Газета лежала возле вилки отца, сложенная ровно, почти красиво. Я не собиралась её брать. У меня и без того не было причин добровольно портить себе завтрак Министерством, международной обстановкой и прочими разновидностями чужого лицемерия, напечатанными типографской краской. Но заголовок на первой полосе был набран достаточно крупно, чтобы влезть в глаза без приглашения.       РУФУС АДЕРЛИ ПОГИБ ПРИ ИСПОЛНЕНИИ СЛУЖЕБНЫХ ОБЯЗАННОСТЕЙ       Я прочитала это один раз. Потом ещё один. И только после этого поняла, что уже несколько секунд смотрю в одну точку, не двигаясь и не дыша как следует.       Адерли. Фамилия ударила быстрее смысла — и сразу принесла за собой лицо. Ричард. Его ровный голос. Безупречно выверенная вежливость. Та самая осанка, с какой некоторые люди будто рождаются уже старостами, чиновниками и моральным укором всем окружающим. И, тем временем, его неловкость, отголоски которой остались ещё с тех времён, когда его мучила чрезмерная застенчивость.       Ещё вспомнилась его манера говорить об отце без показной гордости, но так, что всё равно было ясно: это главный человек в его жизни. Он хотел быть как он. Хотел в Отдел мракоборцев. Хотел однажды заслужить такое же уважение. В его случае это не было красивой школьной фантазией. Он действительно под это строил себя и всю свою жизнь.       И теперь этого человека у него больше нет.       — Значительное событие, — произнёс отец, разворачивая газету чуть шире.       Слова прозвучали ровно. Без злорадства, без грубости, без лишней интонации. И от этого почему-то стало только хуже.       Люциус был оживлён той особенной внутренней собранностью, которая появляется у него, когда мир вдруг начинает складываться в понятную ему систему. Матушка, разумеется, не выглядела счастливой — она вообще редко позволяет себе нечто настолько человеческое за завтраком, — но и скорби на её лице тоже не было. Только обычная холодная внимательность к тону разговора.       Я снова посмотрела в газету. В тексте всё было оформлено так, как положено: трагическая потеря для Министерства, доблестная служба, обещания расследования, осторожные формулировки о нестабильной обстановке. Очень приличная ложь. Очень дорогая. Практически с золотым тиснением.       Однако все сидящие за этим столом прекрасно понимали, кто во всём этом повинен и чья это «заслуга». Пожирателей смерти.       От этого мне стало противно до щемящей боли в основании черепа. Это напомнило мне о том, что именно несут люди, которым отец с таким благоговением открывает двери. Страх. Горе. Ужас. И смерть. Мне пришлось сглотнуть, чтобы не выдать своё отвращение этой, очевидно, неблагодарной и лишённой всякого сочувствия публике.       — Событие? — переспросила я, прежде чем успела решить, стоит ли вообще открывать рот.       Отец поднял на меня взгляд поверх газеты. В его лице ничего не изменилось. Ни раздражения, ни предупреждения, ни даже обычной холодной снисходительности к моим не вовремя проснувшимся нравственным порывам. Только спокойное ожидание, от которого всегда становится особенно не по себе, ведь он прекрасно понимает, что именно я имею в виду, и всё равно не собирается отступать ни на дюйм.       — Да, — ответил Абраксас. — Именно так.       Я очень аккуратно положила нож рядом с тарелкой.       — Просто любопытная… формулировка.       — Скорее точная, — мягко заметил Люциус, даже не глядя на меня. — Смерть главы Отдела мракоборцев в текущих обстоятельствах трудно назвать незначительной.       Я перевела взгляд на брата. Он говорил ровно, почти лениво, но я слишком хорошо знаю его, чтобы не заметить: внутри у него всё сложилось в тугой, довольный узел. Не радость — Люциус, в отличие от некоторых, всё же умеет не путать кровь с шампанским на уровне мимики. Но удовлетворение, да. Мрачное, взрослое, глубинное.       — Конечно, — сказала я, хотя меня чуть сильнее замутило. — Однако я до сих пор по старой привычке мыслю несколько более... бытовыми категориями. Отец. Муж. Человек, которого, вероятно, будут оплакивать не в Министерстве, а дома.       Матушка едва заметно подняла глаза от чашки на отца. Словно проверяла, насколько далеко мне позволят зайти, прежде чем атмосфера окончательно перестанет быть пригодной. Тот, в свою очередь, не изменился в лице.       — Излишняя сентиментальность редко помогает верно оценивать расстановку сил, — произнёс он спокойно.       Я опустила взгляд в тарелку. Очень хотелось спросить, всегда ли у нас в роду так элегантно подменяли человечность аналитикой, или это всё-таки приобретённый навык. Но это было бы уже слишком открыто. А я, к сожалению, давно научилась понимать, где заканчивается сарказм и начинается конфликт.       — Полагаю, Ричарду Адерли сейчас безразлична расстановка сил, — сказала я вместо этого.       На этот раз пауза вышла чуть длиннее. Абраксас сложил газету ещё аккуратнее.       — Ричарду Адерли придётся научиться жить в реальном мире, как и всем остальным.       Я медленно кивнула, будто услышала нечто разумное, что стоит принять к сведению. Хотя внутри в этот момент хотелось только одного — встать из-за стола и уйти, пока меня не вывернуло прямо на фамильный фарфор.       Потому что именно в такие секунды особенно ясно понимаешь, насколько по-разному люди вообще воспринимают элементарные вещи. Для меня это была смерть человека, которым сын гордился всю жизнь. А для сидящих за этим столом — «значительное событие», «сдвиг», «расстановка сил».       Удивительно, как много можно сделать с чужой трагедией, если достаточно долго смотреть на неё не как на несчастье, а как на политический результат.       Я взяла чашку, в которой чай уже успел остыть.       — Сегодня вечером у нас будут гости, — произнёс отец так, словно продолжал предыдущую мысль.       Вот тут всё окончательно встало на свои места. Я поставила чашку обратно на блюдце, стараясь не звякнуть ею сильнее, чем положено хорошо воспитанной дочери, довольной своей жизнью и этим разговором.       — В связи с этим... событием? — уточнила я, и всё-таки слово далось неприятно. Как будто пришлось проглотить что-то мелкое, острое и совершенно несъедобное.       — Да, — отец кивнул, не отрывая взгляда от газеты.       Люциус чуть повернул голову в мою сторону. Мама расправила салфетку на коленях с той особенной тщательностью, которая всегда выдавала её напряжение значительно сильнее, чем выражение лица.       — Нас удостоит вниманием лорд Волан-де-Морт, — закончил Абраксас.       Этот титул повис над столом совершенно естественно — словно это не имя чудовища, а фамилия дальнего обеспеченного родственника, известного неприятным характером и дурной привычкой приезжать без предупреждения.       Я ничего не сказала. Только посмотрела на отца. Он выдержал мой взгляд спокойно.       — И я рассчитываю, что ты будешь присутствовать.       Внутри стало холодно, как будто кто-то очень аккуратно раздвинул рёбра и положил туда лёд.       — За ужином? — уточнила я.       — Не только, — ответил он. — Это… собрание, Авелин. Как одно из тех, что ты уже посетила в июне, но в несколько более широком составе.       Я всё поняла сразу. Будут не только «старшие». Не только те, кто уже допущен в узкий круг, давно носит Метку и имеет право говорить с тем самодовольным спокойствием людей, окончательно уверенных в собственной безнаказанности. Будут и другие. Полезные. Лояльные. Амбициозные. Те, кто пришёл посмотреть, запомнить, вовремя поклониться и, если повезёт, оказаться замеченным.       От этого почему-то стало не легче, а только хуже. Узкий круг хотя бы не притворяется. А вот люди на подступах к нему всегда особенно стараются. Внимательнее ловят интонации. Чище улыбаются. Быстрее учатся не замечать кровь, если она льётся в правильную сторону.       Я выдержала короткую паузу, прежде чем всё-таки попытать удачу:       — А могу я… побыть в комнате?       Кейтлайн замерла. Даже брат слегка повернул голову в мою сторону, будто не ожидал от меня настолько прямой просьбы. Хотя, если уж быть честной, это была не просьба. Скорее последняя попытка проверить, осталась ли у меня хотя бы видимость выбора.       Отец не ответил сразу. Он посмотрел на меня очень спокойно. Почти устало. Как будто я задала не неудобный вопрос, а заведомо бессмысленный.       — Не можешь, — сказал бесстрастно Абраксас после паузы. — Тёмный лорд сказал, что ты должна присутствовать.       И даже без смягчающих оборотов. Без притворного сочувствия. Без унизительного «ты же понимаешь». Просто констатация. Короткая, ясная, окончательная.       Я кивнула прежде, чем успела позволить лицу выразить хоть что-то лишнее. Потому что если в подобных разговорах и существует способ сохранить остатки достоинства, то он, как правило, сводится к простому набору действий: не спорить там, где спор уже ничего не изменит, не показывать слабость тем, кто считает её удобной формой послушания, и не доставлять окружающим удовольствия видеть, как именно тебя ломают.       — Понимаю, — ответила я, и это тоже было правдой. К сожалению.       — Хорошо, — отец слегка склонил голову, принимая мой тон как единственно допустимый. — К семи будь готова.       Я снова взяла чашку, хотя чай уже на вкус напоминал воду, которую однажды показывали заварке издали. Пальцы держали фарфор крепко. Со стороны, вероятно, всё выглядело вполне прилично. Обычный завтрак. Обычные планы на вечер. Только вот ничего «обычного» в этих стенах давно уже нет. По крайней мере, я уже ничего такого не припоминаю.       — Как скажешь, отец, — я аккуратно поставила чашку на блюдце.       Когда вошла в спальню, чёрное платье уже ждало меня на кровати: длинные рукава, высокий ворот, плотная ткань, закрывающая всё, что только можно закрыть, и идеально выверенный крой, призванный внушать окружающим одновременно мысль о достоинстве, дисциплине и полном отсутствии права на слабость. В таком наряде хорошо либо хоронить заклятого врага, либо молча стоять рядом с чудовищем, пока оно принимает поздравления.       Судя по обстоятельствам, дом решил не мелочиться и совместить оба варианта.       На туалетном столике была такая же чёрная маска с розами по краям — изящными, вытянутыми, почти хищными в своей декоративности. Я взяла её в руки и невольно сжала чуть крепче, чем следовало. Как будто можно уничтожить и её, и её дарителя одной силой мысли.       Рядом лежал волшебный пергамент. Чернила уже высохли, но последние несколько строчек всё ещё казались теплее всего остального в комнате. Лёгкая переписка ни о чём. Пара колких реплик. Какая-то ерунда о его работе, книжках, масляной причёске Люциуса на балу. Ничего великого. Ничего судьбоносного. И именно поэтому — драгоценное. Глоток свежего воздуха в мире, где всё остальное давно начало пахнуть гнилью.       Я провела пальцами по краю пергамента и на секунду закрыла глаза. Ничего не изменилось, конечно. Но дышать стало чуть проще. Совсем немного. Настолько, чтобы всё же застегнуть платье и не попытаться забаррикадироваться в спальне.       Вечером, когда я наконец надела маску и посмотрела на себя в зеркало, отражение показалось до отвращения приличным. Тёмный силуэт. Прямая спина. Закрытое горло. Чёрная роза на лице. Девушка, которую вполне можно было бы принять за хозяйку положения, если не знать, что на самом деле её просто очень красиво ведут на поводке.       Из коридора уже доносились голоса. Негромкие. Мужские. Иногда женские. Сдержанные. Я вышла из комнаты и пошла к лестнице, стараясь не прислушиваться слишком внимательно. Всё равно по одному тембру голосов уже было ясно достаточно: гости прибыли, «собрание» начинается, у мира снова дурной вкус.       Том Реддл стоял внизу у самой лестницы, словно он и правда ждал меня. Или, что куда точнее, хотел, чтобы это выглядело именно так.       Я спускалась, удерживая лицо под маской в том выражении, которое ещё можно было выдать за спокойствие. Он смотрел прямо на меня, с тем оценивающим довольством, с каким некоторые коллекционеры смотрят на редкую вещь, уже поставленную на нужное место.       У подножия лестницы я остановилась и сделала реверанс.       — Здравствуйте, милорд.       — Авелин, — ответил он с лёгкой улыбкой вместо приветствия. — Ты, как всегда, безупречна.       На секунду мне даже захотелось поинтересоваться, входит ли в понятие безупречности готовность присутствовать на вечере, посвящённом чужой смерти, но я решила не портить ему удовольствие очевидными наблюдениями.       — Благодарю, милорд.       Его взгляд скользнул по маске. Задержался на ней на мгновение дольше, чем следовало бы. Потом он чуть наклонил голову и произнёс:       — Думаю, в этом нет нужды.       Я подняла руку к лицу не сразу.       — Но как же… анонимность Пожирателей смерти, милорд?       Вопрос прозвучал до отвращения взволнованным, как будто меня действительно заботило их драгоценное право прятать лица, а не собственная возможность не стоять перед залом открыто.       Реддл улыбнулся чуть шире.       — Но ты не Пожиратель смерти, Авелин.       Я промолчала. Он сделал ещё полшага ближе и наклонился к моему лицу, при этом соблюдая видимость приличной дистанции.       — Ты Чёрная Роза, — произнёс он мягко. — А это особый статус. В пору твоей силе.       Прозвучало как комплимент или милость. Только от этих слов почему-то захотелось не гордиться собственной важностью на фоне остальных, а немедленно окунуть лицо в холодную воду.       Я выдержала его взгляд и сняла маску. Пальцы не дрогнули, что, пожалуй, уже можно считать маленькой личной победой.       Он принял это как должное и подставил локоть.       — Идём.       Я положила пальцы ему на руку с той ровной, светской покорностью, которая даётся не смирением, а многолетней практикой самоконтроля. Ткань его мантии была холодной. Или это уже мне так казалось из-за силы самовнушения, кричащей, что на самом деле он всё-таки инфернал.       Двери в главный зал были распахнуты. Голоса внутри шли волнами — негромкими, уверенными, вежливыми. Всё именно так, как и должно звучать в комнате, где собралось слишком много людей, давно научившихся произносить самые мерзкие вещи тоном, годным для обсуждения сорта вина и сыра.       Когда мы вошли, стало тише. Не сразу. На полвздоха позже. Достаточно, чтобы этот сдвиг почувствовать телом.       Люди в масках поворачивались к нам один за другим. Чёрные мантии. Серебро бокалов. Блики свечей на гладких лицах без выражения. Поклоны. Почтительные кивки. И под всем этим — физически ощутимая жадность. Та, что всегда появляется в комнате, когда в неё входит кто-то, от чьего взгляда напрямую зависит чужая судьба.       Только вот на этот раз — и моя тоже. Сотни глаз были прикованы не только к нему, но и ко мне. Я ощутила это сразу — как холодную, навязчивую рябь, скользнувшую по коже. Любопытство. Изумление. Узнавание. Быстрое, судорожное перебирание в памяти слухов, деталей. Фамилия «Малфой» и лицо без маски среди Пожирателей не могли не произвести впечатления.       Реддл остановился в центре зала с той выверенной естественностью, которую умеют только люди, привыкшие, что пространство само подстраивается под их паузу.       — Друзья мои, — произнёс он, и этого оказалось достаточно, чтобы эти самые «друзья» замолчали окончательно.       Голос у него был негромкий. Тёплый почти. Человеческий настолько, что от этого хотелось взвыть, ведь человеком Реддл, скорее всего, никогда не был.       — Сегодняшний вечер собрал нас по весьма значительному поводу. Англия стала на шаг ближе к порядку, который слишком долго откладывали слабость, самообман и чужая уверенность в собственной неприкосновенности.       По залу прошёл тихий, почти благоговейный гул. Ни одного прямого слова. Всё аккуратно завёрнуто в политическую риторику, как нож — в бархат. И всё же смысл был предельно ясен всем присутствующим: они праздновали чужое горе, поданное как весть о прогрессе.       Реддл выдержал короткую паузу, принимая их внимание как нечто само собой разумеющееся. Потом повернул голову ко мне.       — А с этой юной леди, полагаю, многих из вас я уже успел познакомить, — сказал он с той самой якобы добродушной любезностью, от которой всегда особенно хочется кого-нибудь проклясть. — Однако думаю, скрывать её лицо более нет нужды.       Тишина стала плотнее. Я стояла прямо, не шевелясь и не отводя глаз. Только сердце билось чуть сильнее обычного — раздражающе живое, как будто у него не было ни воспитания, ни чувства такта.       — Авелин Каллиста Малфой, — объявил Реддл громче. — Наша Чёрная Роза.       Никто не сказал ни слова, но я почти слышала, как в головах у них щёлкают все необходимые механизмы. Малфой. Та самая. Без маски. Здесь. При нём.       Взгляды сквозь прорези масок ощущались почти телесно. Едкие. Изучающие. Въедливые. Некоторые — откровенно недоверчивые. И я прекрасно понимала почему.       Многим здесь наверняка было обо мне известно. Не всё, конечно, но достаточно. «Позор» Малфоев. Бедовая дочь, которая плохо колдует палочкой. Бездарность с неудобным характером. Дурная из Малфоев. Та, которую никак не могут выдать замуж.       И вот теперь эта самая ошибка стояла рядом с Томом Реддлом без маски, под полным светом свечей, в тишине, которую он создал одним своим голосом. У некоторых, думаю, вполне обоснованно перекосило внутреннюю картину мира.       Реддл чувствовал это не хуже меня. Я не повернула головы, но краем глаза заметила, как уголок его губ едва ощутимо дрогнул. Не усмешка. Не удовольствие в чистом виде. Скорее удовлетворение человека, который снова верно рассчитал театральный эффект.       Он дал им несколько секунд. Ровно столько, сколько нужно, чтобы удивление успело осесть, но не переросло в шум. Потом ласково продолжил:       — Уверен, со временем вы сможете в полной мере оценить и её силу, и её значение для того будущего, которое мы создаём.       Вот теперь в зале пошла реакция. Почти бесшумная, но живая. Кто-то склонил голову глубже. Кто-то, наоборот, задержал взгляд на мне дольше, чем диктовала вежливость. У кого-то по маске невозможно было прочесть ничего, но я слишком давно живу среди людей, у которых настоящие эмоции прячутся не хуже проклятий, чтобы не улавливать их по стойке, по углу шеи, по тому, как напряглись плечи.       Любопытство. Зависть. Непонимание. Быстрый пересчёт моего веса в новой системе координат. И такое же быстрое понимание, что Малфои снова на шаг впереди. Досада. Удивление. Вопрос. Много вопросов.       Реддл выдержал эту паузу ещё несколько секунд — ровно столько, чтобы удивление успело окончательно оформиться, но не растерять остроту. Затем чуть повернул голову, словно только сейчас вспомнил, что у сегодняшнего вечера, помимо политической части, есть ещё и развлекательная.       — Полагаю, — произнёс он тем же бархатным голосом, — некоторые из вас уже наслышаны о талантах Авелин. Но слухи, как известно, редко бывают так убедительны, как непосредственное наблюдение.       Ни одной прямой команды, а ему это и не требовалось. Всё оформлено как любезность, почти как честь. Будто он не выставляет меня посреди зала для общего обозрения, а предоставляет гостям редкую интеллектуальную радость. Вот же мерзавец.       Реддл повернулся ко мне.       — Авелин, ты же окажешь нам маленькую услугу?       Многочисленные взгляды уже и без того были на мне. Теперь же они словно сделались тяжелее. Я знала, что отказаться не могу. И знала, что именно поэтому он сформулировал это как просьбу.       — Да, милорд, — ответила я.       Голос не дрогнул, словно подобные вечера с демонстрацией собственных особенностей перед полным залом Пожирателей входили в мой обычный досуг.       Реддл чуть склонил голову, удовлетворённый и моей покорностью, и тем, что она выглядит добровольной.       — Покажи им что-нибудь красивое.       Я медленно вдохнула. Красивое. Надо же. Как будто у меня тут салонный вечер, а не парад людей, которые способны поднять бокалы за чужую смерть и назвать это торжеством порядка.       Но отпираться было бы слишком губительно для здоровья. Я подняла руку — не высоко, лишь на уровень груди — и плавно повела кистью в сторону ближайших канделябров. Движение было немного ленивым, как у дирижёра, которому заранее известно, что оркестр подчинится с первой ноты.       — Flamma lenis.       Это заклинание мы когда-то «изобрели» с Пандорой и Ксено с тем восторженным высокомерием, которое свойственно очень умным детям, ещё не подозревающим, что до них человечество уже успело придумать почти всё интересное. Потом мы сожгли угол старого гобелена в пустом классе, получили разнос от Флитвика и с глубоким унижением выяснили, что заклинание не обжигающего пламени было известно задолго до нашего рождения. Наша авторская гордость тогда погибла быстро и довольно поучительно.       Сейчас, впрочем, было не до ностальгии, хотя она немного грела душу.       Из огней на канделябрах поднялось пламя — светлое, текучее, почти прозрачное по краям. Оно вытянулось вверх, отделилось от свечей и поплыло в воздухе узкими золотистыми лентами. Не обжигающее. Не дымное. Живое ровно настолько, чтобы вызвать у зала правильную смесь восторга и лёгкой настороженности.       Я повела пальцами выше, и огонь послушно свернулся в воздухе в несколько спиралей, пересёкся, распался на тонкие языки и собрался в один большой, медленно пульсирующий цветок из света.       По залу прошёл тихий вдох. Пламя дрожало в воздухе, отражаясь в десятках масок. На секунду оно даже показалось почти мирным — как будто я в самом деле делала что-то для красоты, а не для удовлетворения чужой прихоти. Потом щёлкнула пальцами, и огонь осыпался вниз золотистой пылью, бесследно исчезая, не оставив даже запаха гари.       Тишина длилась недолго. Реддл смотрел на меня с удовлетворённым вниманием.       — Прелестно, — протянул он. — Но, полагаю, мы можем позволить себе нечто более впечатляющее.       Как и ожидалось, первая демонстрация была только разминкой. Красивым поклоном перед настоящим представлением.       Я перевела взгляд на окна, которым всегда доставалось больше всех. Высокие, почти до потолка, они чернели вечерним стеклом по всей правой стороне зала. Это подойдёт.       Я подняла руку снова. На этот раз никакого заклинания вслух не потребовалось. Только мысль, жест и то особое внутреннее усилие, которое всегда напоминало мне, что палочка, на самом деле, вещь весьма бесполезная.       Стёкла лопнули почти одновременно с высоким, режущим звоном, от которого несколько гостей у стены инстинктивно дёрнулись. Осколки посыпались внутрь, но до пола не долетел ни один. Я остановила их в воздухе одним коротким движением пальцев.       В зале стало совсем тихо. Осколки висели над головами Пожирателей — острые, прозрачные, поймавшие свет свечей так красиво, что от этого становилось только неприятнее. Потом я медленно развела пальцы в стороны, и стеклянный рой пришёл в движение.       Он прошёл по залу широкой дугой. Ниже люстр. Выше голов. Достаточно близко, чтобы некоторые, не выдержав, чуть втянули шеи в плечи. Осколки кружили над ними холодной сверкающей спиралью, послушные моей руке, моему взгляду, моему молчанию. Я чувствовала, как они дрожат в воздухе, как охотно подчиняются импульсу, как легко из красивого трюка всё это могло бы превратиться в бойню. Эта мысль, признаться, слегка щекотала самолюбие.       Из глубины зала донеслись первые шепотки.       — Без палочки?..       — Невербально?..       — Мерлин…       — Как Дамблдор?..       Последнее я услышала особенно отчётливо и едва не закатила глаза. Только этого мне сегодня и не хватало — спонтанного сравнения с величайшим светлым волшебником столетия посреди вечера Пожирателей.       Я резко сжала пальцы и тут же раскрыла ладонь. Осколки сменили траекторию, описали над залом ещё один круг и метнулись обратно к окнам. Один за другим. Быстро. Точно. Стекло входило в рамы так, будто возвращалось на своё законное место. Трещины затянулись. Последний отблеск дрогнул и исчез. Окна снова стояли целыми.       Тишина после этого была почти идеальной. Реддл дал ей продлиться ровно столько, сколько нужно, чтобы впечатление успело укорениться. Потом, не сводя с меня взгляда, произнёс:       — Восхитительно, не правда ли?       И зал, словно только этого и ждал, ожил. Сначала пошёл гул — низкий, одобрительный, почти благоговейный. Потом раздались аплодисменты. Не слишком громкие. Не вульгарные. И от этого особенно мерзкие.       Я стояла под этим звуком и чувствовала, как внутри всё неприятно пустеет. Реддл же был доволен. Это читалось даже не по лицу — там у него почти никогда не бывает ничего лишнего, — а по той едва заметной расслабленности, которая появляется, когда расчёт сработал до мелочей.       Реддл снова подал мне руку. Я вложила пальцы в его ладонь. Он повёл меня по залу дальше — уже не просто как спутницу, а как удачно предъявленный аргумент. Люди расступались быстрее. Кланялись ниже. Смотрели внимательнее. Теперь в их взглядах было меньше простого любопытства и больше конкретного пересчёта.       Сколько во мне силы. Сколько во мне пользы. Сколько во мне угрозы. Сколько в этом новом раскладе получают Малфои.       Как же быстро уважение приходит на запах власти.       Нас останавливали. Кто-то кланялся и вместе с поклоном поздравлял Реддла, одновременно находя секунду, чтобы пробормотать мне комплимент. Кто-то пытался заговорить со мной напрямую.       — Исключительное мастерство, мисс Малфой.       — Благодарю.       — Впечатляющая точность.       — Вы весьма любезны.       — Это требует огромного контроля, полагаю.       — Временами.       Я отвечала коротко. Вежливо. Без малейшей теплоты. Не потому, что хотела показать характер — это было бы глупо, — а потому, что любая лишняя любезность немедленно воспринимается такими людьми как приглашение к дальнейшему сближению, а я сегодня и без того стояла посреди чужого восторга слишком открыто.       Реддл всё замечал. И то, что я держусь ровно. И то, что не сияю от признания.
И то, что не пьянею от внезапного веса в комнате.       Мы остановились у фортепиано. Чёрное. Полированное. С как будто бы заранее поднятой крышкой, что всегда была закрыта последние четыре года.       Увидев инструмент, я на секунду замерла. Вот это, признаться, ударило неожиданно.       Я играла на праздниках. Для отца. Для матери. Для гостей, когда семья хотела продемонстрировать не только фамилию, но и воспитание. Тогда это казалось обычной частью жизни — ещё одним обязательным навыком наряду с реверансами, французским и умением молчать в нужный момент. Семейное развлечение. Почти невинное. Я давно о нём не вспоминала.       И вот теперь прошлое снова очень вежливо подтащили за волосы в центр зала.       — Абраксас сказал, что ты прекрасно играешь, — произнёс Реддл.       Ах вот как. Значит, отец успел поделиться и этим тоже. Какая трогательная полнота родительской отчётности.       — Это очень высокая оценка, милорд, — ответила я, уже зная, что последует дальше.       Реддл чуть улыбнулся. Если бы не видела его в последний месяц так часто, то уловила бы в этом ехидство.       — Думаю, вечер только выиграет, если мы дадим гостям ещё одну возможность оценить твои таланты.       И вот опять. Ни приказа, ни грубости, ни права выбора — потому что когда он отсутствует полностью, его особенно удобно подавать в форме вежливой идеи.       Я посмотрела на клавиши. Потом на людей в масках. Потом снова на клавиши. Сначала магия. Теперь музыка. Кажется, вместо маски с розами Реддл мог просто разрисовать мне лицо и нацепить красный нос.       — Хорошо, милорд.       Когда я села на банкетку, платье легло складками вокруг ног. Высокий ворот сдавливал горло чуть сильнее, чем прежде. За спиной был зал, полный людей, которые только что смотрели на меня с таким восторгом, будто я — редкая разновидность чуда, вручённая им лично судьбой. Передо мной — клавиши, гладкие, прохладные, знакомые чуть ли не до детского раздражения.       Я положила на них пальцы и замерла на секунду. Затем выбрала пьесу. Не самую сложную. Не самую быструю. Эмоциональную. Плотную. Ту, в которой больше внутреннего давления, чем внешней виртуозности. Что-то из того репертуара, который мадам Дрю когда-то называла «взрослым» и потому особенно одобряла. Я начала играть.       Первый аккорд прозвучал чисто. Слишком чисто для такого вечера. Я нажала на клавиши чуть сильнее, чем требовалось. Не так, чтобы это превратилось в грубость, но достаточно, чтобы звук получился плотнее, темнее, острее. Пальцы шли по памяти. Спина оставалась прямой. Лицо — спокойным. А внутри музыка уже делала за меня то, чего нельзя было позволить себе словами.       Она была слишком чувственной для этого сборища. Там было слишком много дыхания, слишком много подавленной силы, слишком много ярости, сжатой в форму. Каждая нота тянулась, нарастала, ломалась, уходила вниз и поднималась снова. Я играла и чувствовала, как звук заполняет зал вопреки ему, поверх него, поверх всех этих масок, бокалов, шёпотов и дорогого лицемерия. На несколько минут у них отняли право толковать меня словами. Осталась только музыка — и это было почти утешительно. Однако даже в этом оставалось унижение.       Я дошла до кульминации и снова нажала чуть сильнее, чем следовало бы. Звук ответил густо, почти болезненно красиво. Хорошо. Пусть хотя бы это у них не получится превратить в безвкусную светскую фонограмму.       Когда последняя нота стихла, в зале снова раздались аплодисменты. Я подняла руки с клавиш не сразу. В пальцах покалывало от напряжения, и на секунду захотелось просто оставить ладони на крышке фортепиано и посидеть так, не двигаясь, словно это могло спасти меня от липкого внимания. Но, к сожалению, хорошие манеры не предусматривают подобных слабостей.       Я встала. Реддл смотрел на меня сверху вниз с тем спокойным удовлетворением, которое испытывают люди, окончательно убедившиеся, что вечер развивается по нужному им сценарию.       В этот момент я особенно ясно поняла, что чувствую себя не дочерью своего рода, не редкостью, не «особым статусом» и даже не человеком, которого сегодня демонстрировали как угрозу. А игрушкой. Очень дорогой, редкой, хорошо сделанной. Но всё-таки игрушкой.       Словно вся эта вежливость, аплодисменты, поздравительные интонации и чужой интерес осели где-то под рёбрами вязким, тяжёлым слоем. Мне захотелось вновь вымыться. Стереть с себя этот вечер вместе с залом, фортепиано, его довольным взглядом и каждым человеком в маске, который только что хлопал так, будто перед ним не живая девушка, а удачно заведённая музыкальная шкатулка.       Но окклюменция стояла на месте. Плотная. Гладкая. Безупречная. Самое надёжное, что во мне вообще было этим вечером.       — Восхитительно, — произнёс Реддл.       Я подняла на него глаза и улыбнулась. Совсем чуть-чуть. Ровно настолько, чтобы это можно было принять за воспитанную благодарность, а не за оскал человека, который в фантазиях уже третий раз за вечер сбрасывает хозяина праздника с лестницы головой вниз.       — Вы очень добры, милорд, — ложь далась так легко, словно я действительно в неё верила.       Он склонил голову, принимая мой ответ как должное. Потом ещё некоторое время держал меня рядом — подводил к гостям, давал им возможность сказать что-нибудь благоговейное, посмотреть поближе, соотнести слухи с реальностью и решить, насколько опасной, полезной или выгодной я успела стать за последние полчаса.       Я отвечала коротко. Кивала. Позволяла себя разглядывать. И с каждой минутой всё острее ощущала, как внутри поднимается уже не злость даже, а какая-то мутная, тёмная ярость, от которой тело делается слишком лёгким, а мысли — слишком прямыми.       Когда Реддл наконец начал утрачивать ко мне интерес, я заметила это сразу. У таких людей внимание вообще устроено очень специфически: пока предмет занимает, на него падает весь свет. Как только наскучил — на тебя уже смотрят сквозь.       Он остановился у одной из групп ближе к камину, выслушал чью-то очередную восторженную речь о будущем Министерства, коротко ответил и только тогда повернулся ко мне.       Именно в этот момент я поняла, что это мой шанс. Небольшой. Жалкий. Но всё же шанс уйти.       Я позволила себе едва заметно побледнеть — не слишком, только самую малость, чтобы не было похоже на дешёвую сцену. Приложила пальцы к груди и чуть медленнее вдохнула.       — Милорд, — сказала я тише прежнего. — Простите... кажется, сердце немного даёт о себе знать. Могу я подняться в комнату?       Это было правдоподобно. Даже унизительно правдоподобно, что особенно полезно в таких случаях. Ничто так не облегчает побег, как чужая уверенность в твоей хрупкости.       Реддл посмотрел на меня внимательно. На секунду я решила, что он откажет — просто из прихоти. Но нет. Вероятно, вечер уже и так дал ему достаточно.       — Разумеется, — произнёс он нарочито сочувственно. — Не стоит переутомляться, Авелин.       Какое трогательное милосердие.       — Благодарю, милорд.       Я сделала короткий реверанс, дождалась его кивка и только потом повернулась к дверям. Не быстро. Не слишком резко. В этой обстановке даже бегство требует стратегии.       Лишь выйдя из зала в коридор, я наконец позволила себе выдохнуть по-настоящему. Тишины, впрочем, не было и здесь. Пожиратели, как выяснилось, уже чувствовали себя в Малфой-мэноре достаточно свободно, чтобы бродить по коридорам, как по собственной территории. Чужие шаги. Тени на стенах. Шорох мантии за поворотом. Я с ненавистью подумала, что они теперь ещё и по дому моему шляются, оставляя после себя то же чувство, что грязные следы на белом мраморе.       Один из них как раз стоял у ниши между двумя окнами. В маске. Весь в чёрном. Полуобернувшись на звук моих шагов. Сначала я увидела только силуэт и уже привычно ощутила раздражение. Потом — руку. Узкую кисть, длинные пальцы, не аристократически безупречные, а с тем особым строением, которое я узнала бы и в полной темноте. На среднем пальце — едва заметное тёмное пятно, словно след от чернил или порошка. И ещё раньше, чем успела додумать мысль до конца, дошёл запах.       Бадьян. Зелья. Чистая ткань, холодный воздух и то, что я давно уже не умею путать ни с чем другим.       У меня внутри всё резко провалилось вниз.       Нет. Нет.       Я подошла к нему в два шага — слишком быстро для приличной девушки, слишком зло для светской беседы — и, прежде чем он успел сказать хоть слово, вцепилась в рукав его мантии.       — Ав…       Я резко задрала ткань вверх. На коже чётко темнела Метка.       И на секунду мир стал оглушительно тихим. Я смотрела на неё, и в голове не было ни одной внятной мысли. Только тупой, ледяной ужас. Настоящий, без всякой литературной красоты.       — С... Северус, — выдохнула я, и дрожь выдала моё состояние лучше любых слов. — Но... почему ты здесь?       Он не дёрнул руку обратно. Только посмотрел на меня тем взглядом в прорезях маски, в котором и так всегда слишком много сдержанного, а теперь стало ещё больше.       — Это общее собрание, — тихо ответил он. — Поэтому...       Поэтому. Какое удивительно жалкое слово для такой вещи.       Я подняла на него глаза, не дожидаясь дальнейших объяснений. Они были почти трагически излишними.       — Ты с ними из-за идеологии?       Вопрос прозвучал резче, чем я хотела. Почти грубо. Почти с надеждой, что он сейчас рассмеётся, скажет «конечно, нет», и всё как-нибудь магически перестанет быть реальностью.       Но он не рассмеялся. Наоборот — промолчал. А затем медленно поднял свободную руку и провёл пальцами по моей щеке. Очень осторожно. Как будто я сейчас могла рассыпаться от одного лишнего движения. Но от этого стало только хуже.       — Не совсем, — прошептал он так мягко, что я почувствовала, как сердце ударило где-то в горле. — Но так у меня намного больше возможностей видеться с тобой.       Нет. Нет.       Мне стало дурно уже по-настоящему. Я смотрела на него, на чёрную маску, на тёмную ткань, на руку с проклятой Меткой, и в голове с пугающей ясностью складывалась одна-единственная мысль.       Это из-за меня. Из-за меня он здесь. Из-за меня ступил туда, куда не должен был. Из-за меня оказался среди них — среди этих людей, в этом доме, в этом вечере, пахнущем чужой смертью и вином.       — Это... из-за меня? — я озвучила это почти беззвучно, хотя прекрасно знала ответ.       Он выдержал мой взгляд. И ответил очень тихо:       — Это ради тебя.       Вот тогда меня окончательно затрясло. Не снаружи — снаружи я, кажется, всё ещё стояла вполне прилично. Но внутри всё пошло трещинами. От ужаса. От вины. От любви, которая вдруг сделалась такой тяжёлой, что стало трудно дышать. От понимания, что Том Реддл уже успел залезть и сюда тоже — между нами, в него, в его кожу, в его судьбу.       Я всё испортила сама. Я позволила миру дойти до той точки, где единственным способом быть рядом со мной для него стала эта мерзость на руке. Я… я не уберегла его. Настолько погрузилась в решение глобальных проблем, что не заметила катастрофу прямо под своим носом.       Но он… он даже не дал мне повода подумать, что хочет этого. Что рассматривает такой вариант, что посещает их собрания, что… слушает Люциуса. Конечно, как я не догадалась сразу. Почему вообще об этом не подумала, почему уверовала в его благоразумие, почему…       Однако разбрасываться обвинениями просто глупо. Злиться я могу только на себя. И в ту же секунду где-то очень глубоко, под ужасом и виной, родилось ещё кое-что. Холодное. Осторожное. Совершенно ясное.       Раз так случилось, я защищу его. Любой ценой. И я точно убью Тома Реддла. За это. За всё. За сегодняшний вечер, за эту Метку, за моё лицо без маски в зале, за музыку, за окна, за всё, что он считает своим правом.       — Мне… нужно идти, — тихо сказал Северус, посмотрев на коридор за моей спиной.       Конечно. Разумеется. Ничто так не украшает момент личной трагедии, как необходимость соблюдать расписание чужого сатанинского приёма.       — Подожди.       Я схватила его за руку и, не давая времени возразить, потянула за собой дальше по коридору, к узкой двери в боковой нише, куда обычно складывали старые вазы, запасные подсвечники, коробки с зимними украшениями и прочий хлам, без которого аристократия почему-то не может существовать достойно.       Распахнула дверь, втащила его внутрь и сразу закрыла её за нами. В кладовке пахло пылью, сухими лентами, лаком и давно неиспользуемыми вещами. В темноте смутно белели фарфоровые бока ваз.       — Авелин, что ты…       Я не дала ему договорить. Подняла руки, сдвинула его маску выше — быстро, чуть неловко, задев пальцами висок и короткий край волос у виска, — и поцеловала.       Не жадно и не в отчаянии, как, наверное, могла бы. А медленно. Как будто если сделать это достаточно спокойно и глубоко, можно хотя бы на несколько секунд заглушить всё остальное — зал, голоса, Реддла, этот дом, собственный страх.       Его губы были тёплыми. Настоящими. После всего, что я сегодня трогала взглядом, слухом, нервами, эта простая реальность ударила почти болезненно. Я целовала его, чувствуя, как под пальцами чуть сдвигается край маски, как его дыхание сначала замирает, а потом становится глубже.       Северус замер только на миг. Потом одна его рука легла мне на талию. И даже сквозь плотную ткань этого убогого платья я почувствовала его ладонь — горячую, осторожную, слишком живую для этой пыльной кладовки и этого чудовищного вечера. От его прикосновения внутри у меня что-то коротко, резко дрогнуло. Он не прижал меня к себе сильно, не рванул ближе, но именно эта сдержанность и выбивала из равновесия сильнее всего. Как если бы он боялся навредить мне даже сейчас, даже здесь.       Я не хотела обольщаться мыслью о его поступке. Не хотела превращать её в красивую легенду о жертве, любви и судьбе. Но если мне придётся терпеть внимание Реддла, его вкрадчивый голос, его душные вечера, его право распоряжаться чужими жизнями как хорошей мебелью, — я вытерплю. Всё, что угодно.       Я чуть отстранилась. Совсем немного. Настолько, чтобы между нашими губами осталось лишь обжигающее дыхание. Я чувствовала его на коже — неровное, тёплое, почти ощутимое на вкус. У самой меня воздух тоже сбился, и от этого следующий разговор дался уже с лёгким придыханием.       — А… приличия? — тихо спросил Северус. Его глаза были такими тёмными и глубокими в полумраке, что я вновь невольно вспомнила о глади Чёрного озера. Кажется, я всё-таки их заложница.       — Здесь их уже нет, Северус, — ответила я почти шёпотом, опустив взгляд к его губам. Та же линия, та же едва ощутимая припухлость и ощущение, но с каждым разом мне всё сложнее сдерживать свою импульсивность рядом с ним. Впрочем, он сам назвал её когда-то достоинством и только усложнил себе жизнь.       Он наклонился и поцеловал меня снова, но этот поцелуй уже был другим. В него вместилось слишком многое. Тоска разлуки. Танец в ротонде. Все строчки на пергаменте. Все взгляды, которые приходилось прятать. Всё, чего мы не могли себе позволить вслух. Его свободная ладонь поднялась выше, к щеке, и легла так бережно, что у меня на секунду защемило сердце. Большой палец скользнул по скуле, почти невесомо, а потом он углубил поцелуй — уже не в ответ, а так, будто сам больше не хотел делать вид, что ему этого не нужно.       Я почувствовала, как ткань платья шуршит от слишком близкого движения, как под рёбрами быстро и тяжело бьётся сердце, как в воздухе кладовки смешались пыль, лак старых ваз, ленты и его запах. Всё это вдруг стало невыносимо острым. И оттого мне стало ещё страшнее его потерять или просто отпустить.       Внезапно дверь кладовки скрипнула. Мы отпрянули не сразу — на ту роковую долю секунды позже, которой всегда хватает, чтобы ощутить горький привкус разочарования.       На пороге стоял Добби. С коробкой в руках и выражением абсолютного домовикового ужаса на лице.       — Леди Авелин? — неловко пискнул он. — Добби… простите, Добби хотел взять…       Я быстро опустила маску Северуса обратно ему на лицо и, кажется, даже умудрилась усмехнуться. Что ж, если жизнь окончательно катится в хаос, остаётся хотя бы делать это с достоинством.       — Сохранишь это в секрете для меня, Добби? — прошептала я, приложив палец к губам.       Глаза у него стали ещё больше. Конечно, он застукал хозяйскую дочь в тёмной подсобке с неизвестным мужчиной, хоть и в маске Пожирателя смерти. Ему, честно говоря, позавидовать в этот момент было сложно.       — Добби выполнит любой приказ хозяйки Авелин… — пробормотал он, опустив взгляд в пол. — Добби понимает… Добби не расскажет другим.       Я даже хмыкнула от такой нежданной доброты, ведь меня не назвать его хозяйкой в полной мере. Все домовики подчиняются напрямую отцу и матушке, и если бы здесь был Ларк, через минуту об этом уже знали бы все, включая портрет Люциуса I. А нас с Северусом ждал бы крайне неприятный разговор с последствиями.       — Спасибо, Добби, — обычно эльфов не благодарят, но это почему-то тронуло моё сердце.       Домовик неловко улыбнулся, низко поклонился и исчез так поспешно, будто боялся, что если задержится ещё на секунду, его похоронят в одной из коробок с украшениями.       Мы с Северусом вышли в коридор. После тесной кладовки он показался слишком светлым, неожиданно холодным и ужасно реальным.       Воздух ударил в лицо резче, чем следовало. Где-то далеко по дому шли приглушённые голоса, звенело стекло, двигались люди. Жизнь продолжалась с той оскорбительной невозмутимостью, с какой она всегда продолжается даже после внутреннего конца света.       Мне отчаянно хотелось вернуться обратно. Закрыть дверь. Остаться в этой тесной темноте ещё хотя бы на несколько минут. Или на час. Или до тех пор, пока мир не научится вести себя приличнее. Но вместо этого я стояла рядом с ним в коридоре, чересчур остро ощущая собственное дыхание и то, как быстро всё ещё бьётся сердце.       — Авелин… — едва слышно позвал меня Северус.       — Да? — отозвалась я, и голос прозвучал ниже, чем обычно. Как будто часть дыхания так и осталась за тонкой дверью.       Он помедлил. Даже под маской это было заметно — в том, как слегка напряглась линия плеч, как замерла его рука, как осторожно он подбирал слова.       — Тёмный лорд… признал твою силу? — наконец спросил Северус, и у меня внутри всё похолодело во второй раз.       Он видел. Конечно видел. Весь этот отвратительный цирк. Окна. Осколки. Аплодисменты. Фортепиано. То, как меня водили по залу, как особенно удачный символ чьей-то власти.       Я заставила себя не дёрнуться. Не отвести взгляд. Не позволить лицу выдать ничего лишнего.       — Да, — ответила и даже сумела чуть улыбнуться, хотя улыбка вышла тонкой и, кажется, удерживалась исключительно на упрямстве. — Он считает её… уникальной и полезной.       Это якобы лестное определение пришлось вытолкнуть через силой. Северус молчал всего секунду, но мне её хватило, чтобы снова почувствовать под кожей тошноту от этого вечера.       — И теперь… тебе больше не нужно скрываться, да? — он немного понизил голос. — Теперь никто не подумает, что колдовать без палочки странно, и что ты… опасна.       Последнее слово далось ему с трудом. Я слишком хорошо его знала, чтобы не услышать, сколько в этом усилия. И сколько искренней, почти болезненной радости. Он правда видел в этом то, чего мы когда-то хотели сами — сидя над записями, книгами, наблюдениями, всеми этими попытками понять, что со мной происходит и как сделать так, чтобы это перестали считать чем-то неправильным.       Чтобы мою магию признали талантом, а не уродством. Чтобы меня перестали бояться. Чтобы я наконец перестала быть «неправильной». Только вот ожидаемой радости во мне почему-то нет.       Я протянула руку и взяла его за ладонь, словно мне нужно было ещё раз убедиться, что он действительно здесь и что в этом доме ещё остались жизнь и искренность. Он сразу сжал мою руку в ответ, и от этого у меня снова что-то болезненно дрогнуло внутри.       — Не нужно, — сказала я, нежно пригладив его костяшки большим пальцем. — Но мне… больше нравилось думать, что это только наш секрет. А такое внимание, откровенно говоря, мне… немного непривычно.       Это была самая мягкая и самая допустимая версия правды. Всё остальное — про Реддла, про тошноту, про ощущение куклы на витрине — я пока не могу вынести наружу. Даже для него. Особенно для него.       Северус сжал мою ладонь чуть крепче, будто тем самым мог вернуть мне ощущение почвы под ногами и хоть какой-то опоры, на которую я могу опереться.       — Я понимаю.       И я поверила сразу. Не потому, что он сказал именно эти слова, а потому, как они прозвучали — без попытки спорить, утешать или исправлять. Просто как принятие.       Потом он добавил, уже тише:       — Но твоя магия и правда… удивительна, — Северус помедлил, словно следующее признание требовало от него силы воли. — Как и игра на фортепиано.       Я удивлённо подняла на него глаза. Кажется, даже смутилась от того, как просто, но при этом нежно прозвучал его комплимент.       — Тебе понравилось? — голос вновь меня подвёл, сбившись на шёпот.       Под маской он, кажется, улыбнулся. Это проявилось в голосе и в том, как чуть потеплел его тёмный взгляд.       — Очень.       Я смотрела на него в этот момент и думала, что так нельзя. Нельзя строить из себя воплощение невозмутимости на публике и ввязываться в политические интриги, но при этом теряться от таких простых слов. Нельзя забывать о полчище людоедов за стеной, и всё равно чувствовать, как от одного тихого «очень» внутри что-то совершенно предательски тает, будто никакого Реддла, Метки и этого проклятого вечера не существует вовсе. Нельзя — но, по-видимому, именно этим я сейчас и занималась. И глаза Северуса никак не помогали мне исправить ситуацию.       — Я бы хотел… — продолжил он, так и не расцепив наших рук, — когда-нибудь послушать ещё.       Как-то неожиданно я даже перестала сожалеть, что подчинилась прихоти Реддла. Даже подумала о том, всё не так уж и унизительно. А это само по себе уже тревожный звоночек.       — Я… — голос снова сбился, но я решила себя в этом не винить. Это, по сути, такое же неблагодарное занятие, как просить солнце не печь в середине июля. — Я… ещё сыграю. Но только для тебя одного.       Под маской он, кажется, снова улыбнулся — уже иначе, тише, склонив голову набок, от чего капюшон мантии чуть съехал, показав чёрные волосы.       — Хорошо, — прошептал он. Потом, после короткой паузы, добавил: — Значит, мне будет чего ждать.       И после всего, что произошло за этот вечер, именно эта простая фраза подействовала на меня чуть ли не обезоруживающе. Я улыбнулась ему не той выверенной светской улыбкой, которую сегодня приходилось носить на лице, как ещё одну маску, а живой, непослушной, совершенно не рассчитанной на посторонний взгляд.       Но тут из дальнего конца коридора донёсся гул голосов — приглушённый, всё ещё далёкий, но уже достаточно явный, чтобы вернуть нас обоих в реальность. Кто-то смеялся. Кто-то шёл сюда. Дом продолжал жить своим отвратительно обычным светским вечером, и в нём по-прежнему было слишком много глаз, которые могли нас увидеть.       Мне пришлось заставить себя расцепить наши руки, что оказалось неожиданно трудно. Пальцы будто не хотели разжиматься, как если бы даже они уже успели понять то, на что разуму всегда требуется больше времени: отпускать его с каждым разом всё невыносимее.       Но я всё же смогла отпустить и, к собственному удивлению, не почувствовала той удушающей тоски, которая ещё совсем недавно накрывала меня каждый раз, стоило ему исчезнуть из поля зрения. Боль осталась. Тревога — тем более. После Метки на его руке ни то, ни другое уже не исчезнет по щелчку пальцев. Но поверх, глубже, прочнее этого вдруг легла упрямая, холодная, совершенно ясная уверенность.       Пусть Том Реддл выводит меня под руку в свой зал, пусть надевает на меня сколько угодно масок, ярлыков и поводков, пусть воображает, будто сумел сделать из меня символ, украшение, «Чёрную Розу». Мои магия, душа и разум ему не принадлежат и никогда не будут.       И эту дрянь я с кожи Северуса выведу. Не знаю как. Пока не знаю. Но придумаю. Найду любой способ и правильные формулы. Пусть даже для этого придётся вывернуть наизнанку все известные мне разделы магии, залезть в такие области, от которых нормальные люди благоразумно держатся подальше, и в процессе окончательно испортить себе и без того сомнительную нравственную биографию. Невелика потеря.       — Тебе лучше идти, — тихо сказал Северус, выводя меня из потока мозгового штурма, где уже примерно подбирались нужные руны и слова на латыни. Кажется, здесь тоже не обойтись без белой магии, которой в пределах Малфой-мэнора нет и быть не может.       — Тебе тоже, — ответила я, отрывая взгляд от рукава его мантии.       На секунду мне показалось, что я вновь сейчас сделаю какую-нибудь глупость — потянусь к нему, коснусь плеча, поцелую, хотя этот вечер и без того переполнен вещами, за которые потом придётся платить. Но я удержалась. Почти героически, хотя за такое пока что не выдают орден Мерлина. А жаль.       Я медленно развернулась и пошла по коридору, чувствуя между лопаток тяжесть его взгляда, но успела скрыться за поворотом прежде, чем сдалась бы окончательно и обернулась. В конце концов, у дурных вечеров тоже есть свои пределы. Просто иногда он отодвигается с поистине издевательской настойчивостью.
Примечания:
497 Нравится 393 Отзывы 356 В сборник