Позорище

Горячая работа
NC-17
В процессе
505
3
автор
Размер:
планируется Макси, написана 1 621 страница, 595 704 слова, 94 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
505 Нравится 408 Отзывы 358 В сборник

Глава 54. Еремеевит

Настройки
      У любого унижения есть одно удивительно полезное свойство: если разобрать его на составные части, назвать стратегией и аккуратно уложить в голове по полочкам, дышать становится значительно легче.       Не то чтобы приятнее, разумеется. Я всё ещё оставалась красивым аксессуаром при человеке, которого планировала однажды убить. Всё ещё выслушивала его голос, всё ещё ловила на себе внимательные взгляды людей, для которых моя ценность вдруг выросла до почти неприличных высот. Однако в этой новой роли при желании можно было обнаружить и практическую сторону. Чем ближе меня подпускали, тем больше я видела. Чем охотнее он говорил при мне, тем больше запоминала. И если для этого мне требовалось некоторое время походить в чёрных розах и изображать доверенную тень при самом отвратительном человеке Британии, то, значит, придётся потерпеть.       В конце концов, многие великие планы в истории начинались с вещей куда менее достойных и куда более глупых.       После того июльского вечера мой статус в семье изменился. Не настолько, чтобы кто-то внезапно решил спросить моё мнение по вопросам, которые действительно имели значение, — до такого уровня просвещённости отец, боюсь, так и не дорос, — но в безопасных пределах мне начали позволять некоторые удобства. Осторожно. Дозированно. С той специфической щедростью, с какой людям иногда выдают право выбора между двумя одинаково закрытыми дверями, а потом ожидают за это благодарности.       Например, мне позволили не ехать на свадьбу Беллатрисы Блэк и Родольфуса Лестрейнджа. Сам факт по себе был настолько приятен, что я чуть не усомнилась в реальности происходящего.       И я, разумеется, не возражала. Во-первых, потому что Белла и её будущий супруг вызывают у меня стойкое желание держаться от них на расстоянии как минимум хорошего антипорчевого барьера. Во-вторых, потому что Северуса там всё равно не было бы, ведь его не удостоили приглашением.       Так что, когда мне позволили остаться, я приняла это с тем спокойным достоинством, которое обычно демонстрируют при получении заслуженной награды. Внутри, впрочем, всё было значительно менее величаво. Внутри я испытала что-то очень похожее на злорадное ликование.       Удивительно, как мало иногда нужно для счастья. Однако эта маленькая уступка создала опасную иллюзию. На несколько недель мне даже начало казаться, что с новым положением в доме можно жить. Неприятно, нервно, местами унизительно — но терпимо. Если воспринимать всё как длинную шахматную партию, где твоё собственное достоинство временно отправили в жертву ради будущего мата, картина становилась чуть менее омерзительной.       К сожалению, лето имело свои представления о терпимости. К середине августа я уже привыкла к «тренировкам» с Реддлом настолько, насколько вообще можно привыкнуть к человеку, который смотрит на чужую магию с интересом анатома, а на чужую боль — с почти научным вниманием. Поначалу каждая такая встреча отзывалась во мне холодом под рёбрами. Потом — раздражением. Затем превратилась в особый вид вынужденной рутины, наподобие визитов к целителю или семейных ужинов, только с существенно более высоким шансом получить проклятием по лицу.       Справедливости ради, в этих занятиях обнаружилась и некоторая польза. Реддл колдует так же, как живёт и говорит: с чудовищно точным пониманием чужих слабых мест. У него нет ни одного случайного движения. Даже жест, которым он поднимает палочку, всегда кажется заранее рассчитанным. Первые заклинания обычно идут почти изящно — чисто, выверенно, с той холодной красотой, которую легко спутать с благородством, если не присматриваться слишком внимательно. Но стоит противнику выстоять дольше положенного, как наружу проступает настоящая манера: хищная, терпеливая, очень личная в своей жестокости. Он любит загонять, вести бой так, чтобы человек успел понять, насколько безнадёжно его положение. Любит смотреть, как в глазах напротив появляются страх, злость, усталость, осознание. И только когда ему надоедает сама игра, он заканчивает всё коротко и точно, без театральных излишеств. Один удар. Один сбой концентрации. Одна ошибка, которую он уже заранее предусмотрел.       Я невольно начала его изучать, как изучают редкое, смертельно опасное существо, если однажды собираются найти способ перерезать ему горло. Я запоминала ритм. Любимые связки. Логику перехода от давления к отсечению. То, как он предпочитает вскрывать защиту — силой, ложным манёвром или чистой психологией. После нескольких таких «уроков» у меня выработалось почти телесное понимание его атак. Иногда я угадывала следующее движение ещё до того, как он успевал завершить жест.       Даже Круциатус, который он однажды швырнул в меня без малейшего предупреждения, в каком-то извращённом смысле оказался уроком.       Я до сих пор прекрасно помню тот вечер. Помню вспышку зеленоватого света, слишком знакомую форму заклинания и ту долю секунды, когда сознание отказалось верить, что он действительно это сделал. Если бы я замешкалась ещё хоть на миг, то, вероятно, потом очень долго училась бы заново дышать и не кричать во сне. Мне удалось сорвать импульс в сторону почти на чистом рефлексе. Частично. Недостаточно красиво, чтобы гордиться. Достаточно, чтобы не рухнуть на пол и не дать ему того выражения лица, которое он, кажется, особенно любил видеть у людей.       Позже он только улыбнулся и заметил, что я делаю успехи.       Мне тогда захотелось впечатать в его лицо что-нибудь тяжёлое. Желательно кованое. Желательно с острыми краями. Вместо этого я поблагодарила за ценный опыт.       К концу лета всё это оформилось в неприятную, но устойчивую систему. Он приходил. Вызывал меня. Смотрел, как далеко я продвинулась. Иногда задавал вопросы, на которые уже знал ответы. Иногда молчал, и это было хуже. Иногда явно провоцировал меня на срыв, подталкивая туда, где граница между контролем и катастрофой становилась особенно тонкой. И каждый раз мне приходилось удерживать лицо, дыхание, окклюменцию и желание всадить в него любое подвернувшееся заклинание до самой рукояти.       В тот день он явился ближе к вечеру. Небо с самого утра было тяжёлым, низким, как будто над поместьем натянули тускло-серую ткань. Воздух стоял густой и влажный, без малейшего намёка на ветер. Из открытого окна тянуло запахом мокрой травы и камня. Я сидела у стола, делая вид, что разбираю записи, хотя на самом деле уже минут десять перечитывала один и тот же абзац и думала совсем о другом.       Когда в дверь постучали, даже не вздрогнула. На пороге стоял Ларк и с выражением обречённой почтительности, которое обычно сопровождает дурные известия в хорошо воспитанных домах, сообщил, что Тёмный лорд желает видеть меня снаружи, у парадной части поместья.       Снаружи. Это ново. Обычно его «уроки» проходили либо в одном из пустых залов, либо в дальних комнатах, которые семья предпочитала использовать для вещей, о которых не принято говорить вслух. Выходить с этим на воздух он до сих пор не считал нужным. Значит, сегодня задумал что-то иное.       Я закрыла блокнот, поднялась и машинально провела пальцами по бусинам еремеевита на шее. Камни были прохладными. Надёжными. Почти успокаивающими. От этого прикосновения в голове всегда становилось чуть тише.       Реддл ждал меня перед поместьем, на широкой полосе гравия между ступенями и аллеей. Он стоял вполоборота, глядя куда-то поверх сада, и в этой позе было столько безупречной собранности, что любой посторонний наблюдатель, пожалуй, решил бы, будто перед ним человек редкой выдержки и благородного самообладания. Но посторонние наблюдатели вообще часто ошибаются в действительно важных вещах.       Я подошла ближе и остановилась на положенном расстоянии.       — Добрый вечер, милорд.       Он повернул голову. В его взгляде уже было знакомое, сосредоточенное внимание, от которого мне всегда хочется либо немедленно поставить все возможные щиты, либо оказаться в другой части континента.       — Авелин, — произнёс он с мягкой удовлетворённостью человека, заранее уверенного в полезности предстоящего вечера. — Сегодня попробуем кое-что новое.       У меня тут же появилось очень нехорошее предчувствие. И, как показывал опыт общения с Томом Реддлом, подобные предчувствия почти никогда не страдали излишней мнительностью.       Первое проклятие я отбила почти машинально. Второе ушло в сторону, вспоров влажный воздух над газоном и расколов каменную урну у дорожки. Осколки разлетелись по гравию с сухим, неприятным треском. Я успела вскинуть руку раньше, чем третье заклинание сорвалось с его палочки, и магия ударила в защиту с такой силой, что по предплечью прошла знакомая, мерзкая дрожь.       Реддл, разумеется, даже не запыхался. Он вообще обладает раздражающей способностью выглядеть так, будто любое усилие для него — всего лишь разновидность хороших манер. Волосы лежали безупречно. Мантия почти не шелохнулась. Только взгляд стал внимательнее — тёмный, сосредоточенный, с тем выражением, которое появлялось у него, когда он не просто проверял мои пределы, а уже что-то для себя решил.       Я опустила руку, гася остатки щита, и успела сделать вдох.       — Ещё раз, — произнёс он спокойно.       Следующее проклятие шло ниже, быстрее и с подлым смещением траектории в самом конце. Я всё-таки успела увести его в сторону коротким движением пальцев, но это уже потребовало усилия. Импульс болезненно отозвался в плече. Я стиснула зубы и сразу поняла: пауза после этого слишком уж нарочита.       Он смотрел на меня с любезным вниманием хирурга-самоучки.       — Авелин, — сказал Реддл так, словно мы находились не посреди очередной разновидности изощрённого издевательства, а в гостиной за чаем, — тебе известна история Криденса Бэрбоуна?       Имя ударило резко, как иногда бьют старые воспоминания — без разгона, сразу в грудную клетку.       Аберфорт. Потёртый дневник. Страницы, на которых Криденс пытался зафиксировать собственный распад, будто слова могли удержать то, что тело уже не удерживало. И Северус, который прочёл всё сам, а потом пересказал мне только главное — коротко, сухо, без подробностей, от которых я потом неделями не спала бы. Очень в его духе: сначала взять на себя самое мерзкое, а потом сделать вид, будто это мелочь.       Я провела ладонью по ткани брюк, расправляя на бедре несуществующую складку. Бессмысленный жест. Просто чтобы занять пальцы.       — Да, милорд. Обскуриал, проживший дольше других.       — Верно, — отозвался он с лёгкой улыбкой. — Прямо как ты.       У меня внутри всё неприятно подобралось.       — Но я не обскур, милорд...       — Я в курсе, — ответил Реддл, поведя плечом. — Однако сути это не меняет. Твоя сила имеет схожую природу. А значит, и форму.       Повисло молчание. Я поняла, к чему он клонит, почти сразу. Слишком быстро. Настолько, что внутренне отпираться уже не имело смысла. Видимо, он всё-таки догадался. Понял, что я контролирую свою болезнь куда лучше, чем показываю. Что грань, на которую он так давно смотрит с любопытством, существует для меня не только как угроза, но и как навык.       И теперь хотел увидеть это своими глазами.       — Вы хотите, чтобы я обратилась в обскура, милорд? — спросила я ровно.       — Хочу, — Реддл улыбнулся шире. — Только постарайся при этом не уничтожить поместье. Всё-таки твоя семья ещё внутри.       Я прекрасно понимала, что говорит он это не из заботы о моих родителях и брате. Просто напоминал о самом важном: держи себя в руках, девочка. У любой демонстрации есть цена. У любого срыва — тоже.       Я медленно выдохнула и закрыла глаза всего на секунду. Этого хватило, чтобы собрать силу в нужную точку — туда, где она обычно лежала свёрнутой плотным узлом под сердцем, холодная и терпеливая. Потом позволила ей подняться.       Чёрный дым пришёл сразу. Густой, тяжёлый, ледяной по своей природе, будто его вытягивали не из воздуха, а прямо из пустоты между мирами. Он пошёл по рукам, по плечам, по спине, обвил тело, затянул обзор тёмной пеленой. На миг я перестала ощущать привычный вес кожи, костей, ткани.       Земля отдалилась. Я поднялась в воздух легко, почти без усилия, и очертила над гравием широкий круг. Поместье внизу казалось слишком аккуратным, слишком белым, слишком уверенным в собственной незыблемости. Я опустилась ниже и остановилась прямо перед Реддлом, зависнув напротив него в нескольких футах от земли.       Мне, вероятно, следовало думать о контроле. О том, чтобы не дать дыму стать плотнее нужного. О том, чтобы удержать сознание. Но вместо этого я вглядывалась в его лицо, надеясь увидеть там хотя бы слабую тень того, что обскур всё-таки остаётся обскуром. Опасностью. Стихией. Чем-то, перед чем даже очень сильные волшебники испытывают естественную человеческую осторожность.       И… ничего подобного. В его глазах было только извращённое, почти торжествующее довольство. Удовлетворение человека, который наконец получил именно тот результат, к которому шёл давно и методично. Я поняла это сразу, безо всяких дополнительных пояснений.       Вот что он хотел увидеть с самого начала. Не странную девочку с неудобной магией и даже не ценный дар. Это.       Мою силу в том виде, который позволял окончательно перестать притворяться, будто речь идёт о человеке, а не о редком и чрезвычайно полезном явлении.       — Авелин!       Голос отца прорезал воздух резко и почти неузнаваемо.       Я повернула дымчатую голову в сторону и увидела Абраксаса у ступеней. Он, видимо, материализовался только что — слишком близко и поспешно для человека, который обычно движется с холодной размеренностью, будто в мире в принципе не существует поводов для спешки. Сейчас они, очевидно, нашлись.       Даже отсюда было видно, что в его лице промелькнуло нечто для него недопустимое. Ужас. Паника. Очень быстро взятые под контроль, но не успевшие исчезнуть до конца. Он стоял напряжённо, чуть подавшись вперёд, словно заставлял себя не отступить, хотя тело подсказывало, что благоразумнее было бы держаться подальше.       — Авелин, прошу тебя, успокойся, — произнёс он, и голос у него вышел тише обычного. — Всё хорошо. Просто выдохни и...       На долю секунды меня это тронуло. Абраксас явно боялся — это читалось в напряжённой линии плеч, в излишне ровном голосе, в том, как неуверенно дрогнула поднятая рука. И всё же он стоял здесь, слишком близко к тому, от чего любой разумный человек предпочёл бы отойти подальше, и пытался успокоить меня так же, как когда-то это сделал Северус у него на глазах. В этом было что-то почти неуместно отеческое, что он редко позволял себе проявлять.       Реддл же рассмеялся. Громко. Искренне. С отвратительным удовольствием человека, которого чужой страх развлёк даже больше, чем редкое магическое зрелище.       — Абраксас, что ты делаешь?       Отец перевёл на него взгляд.       — Мой Лорд, но у неё приступ...       — Приступ? — переспросил Реддл, и в его голосе всё ещё звенел смех. — О нет, Абраксас. Это не приступ болезни. Это истинная форма твоей дочери.       Истинная форма. Вот до чего мы дошли… Хотя на самом деле это даже многое упростило. Когда тебя перестают считать человеком, отпадает необходимость внутренне притворяться, будто все участники разговора находятся в одной и той же моральной плоскости.       — Авелин, — на этот раз Реддл обратился ко мне уже без смеха, твёрже, с той интонацией, которой дают команду хорошо обученному существу. — Ладно, хватит. Не травмируй отца.       Я медленно опустилась ниже и позволила дыму втянуться обратно. Возвращение в тело всегда ощущается странно. Словно тебя с заметным усилием запихивают в слишком тесную, слишком хрупкую форму, к которой за эту долю минуты успеваешь отвыкнуть. Я обратилась уже в метре от земли и приземлилась не слишком изящно, коснувшись ладонью травы, чтобы удержать равновесие.       Раньше в такие моменты меня ловил Северус. Эта мысль мелькнула быстро и некстати.       Я уже собиралась подняться сама, когда рядом оказался отец. Он протянул мне руку с неловкой поспешностью. Я на секунду замерла, потом всё же вложила пальцы в его ладонь и встала.       — Спасибо, — произнесла и сама услышала, как странно звучит мой голос.       Затем он отпустил мою руку, будто позволил себе и без того слишком многое. Я перевела взгляд на Реддла.       — Вы... довольны, милорд?       — О, более чем, — ответил он. В его глазах ещё оставалось холодное, сытое восхищение, которое вызывает у некоторых людей особенно удачный эксперимент. — Абсолютно контролируемый и разумный обскур... такого не смог себе позволить даже Грин-де-Вальд.       — Милорд, но Авелин не... — начал Абраксас.       Реддл повернул к нему голову с лёгким, почти ленивым интересом.       — Формулировка действительно имеет для тебя столь большое значение, Абраксас? Куда важнее то, какие возможности это перед нами открывает.       Отец замолчал. Его взгляд на мгновение метнулся ко мне — быстро, тяжело, с внутренним разладом, что он, видимо, уже не успевал до конца скрыть.       — Я понимаю, мой Лорд, — произнёс он после короткой паузы.       Реддл удовлетворённо кивнул.       — Вот и замечательно. Давай поднимемся в твой кабинет и обсудим некоторые вопросы. Наедине.       Он ещё раз посмотрел на меня — коротко, оценивающе, с неприятным ощущением уже присвоенного знания, — а потом развернулся и пошёл к дому. Отец задержался на долю секунды — хотел что-то сказать, но передумал. Или просто не нашёл слов, которые не выглядели бы жалко. В итоге он лишь склонил голову и последовал за ним.       Я осталась одна перед поместьем, посреди влажного серого вечера, который вдруг показался значительно холоднее, чем был минуту назад.       С губ сорвался тяжёлый выдох. Что ж… Ничего удивительного и даже особенно нового. Просто ещё один мой секрет перестал быть секретом. Очередная граница, которую Реддл методично превратил в собственную территорию.       Мне очень не понравилась мысль о том, что у нас с Северусом почти не осталось ничего, что принадлежало бы только нам. Впрочем, это была малая цена. Совесть, к сожалению, всегда обходится дороже.       Тем временем, к ужину в доме стало подозрительно тихо. Я почувствовала это ещё на пороге столовой.       Люциус сидел слишком прямо даже для себя. Плечи напряжены, челюсть сжата, пальцы лежат на приборах с той избыточной аккуратностью, которая всегда выдавала в нём внутренний срыв сильнее любых слов. Он старательно на меня не смотрел. Вернее, смотрел — коротко, украдкой, будто не мог удержаться, и тут же отводил взгляд, опуская его в тарелку с таким видом, словно от жареной утки в апельсинах сейчас зависит его дальнейшая судьба.       Отец был молчаливее обычного. Не холоден — хуже. В нём появилась тяжесть. Какая-то вязкая, несвойственная ему пауза во всём: в том, как он поднимал бокал, как клал вилку, как задерживал взгляд на скатерти дольше необходимого. Матушка, напротив, держалась слишком бодро, словно Блэки вновь решили попытать удачу и прислали предложение о браке.       Очевидно, дело в сегодняшней «тренировке». Отец успел рассказать им, что я могу контролировать свою обскурность. Что семейный позор, кажется, обрёл товарный вид и что аномалия в дочери, которая столько лет портила им семейную картину мира, внезапно начала приносить пользу.       Меня это даже не удивило. В нашем доме тайны вообще живут недолго, если способны повысить ценность рода.       Я села за стол и взяла бокал с водой. Пальцы почему-то сразу показались холоднее стекла. Воздух был густым. Слишком плотным даже для семейного ужина, где о любви обычно молчат, а неприязнь сервируют вместе с основным блюдом.       Некоторое время звенели только приборы. Потом отец отложил нож и вилку.       — Авелин, — начал он и уже на моём имени запнулся. — Ты... давно можешь контролировать свою силу?       То, что он запнулся, насторожило меня сильнее самого вопроса. Абраксас Малфой не из тех людей, кто спотыкается о слова за собственным столом. Если уж он не может выговорить фразу с первого раза, значит, дело и правда дрянь.       — Да, — ответила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Уже больше года.       Отец медленно кивнул.       — И это... не доставляет тебе беспокойства? Или неудобств?       Я почувствовала, как матушка смотрит на меня с напряжённой сосредоточенностью. Люциус так и не поднял глаз.       — Сначала доставляло, — сказала я легко. — После тренировок я быстро уставала. Теперь — нет. Я много практиковалась.       Я уже видела, что он хочет остановиться на этом. Что этот разговор для него тяжёл. И, возможно, в другой день я бы позволила ему закончить на безопасной формулировке. Но после того, как мою обскурность назвали «истинной формой», мне вдруг стало почти всё равно, насколько уютно будет моим родственникам внутри собственной лжи.       Поэтому я добавила спокойно, почти буднично:       — С Северусом.       Матушка дёрнулась так резко, что вилка звякнула о край тарелки.       — С Северусом? — переспросила она. — Тем самым юношей, которого ты называла... научным соискателем?       Надо же. Как быстро вспоминаются слова, которые раньше предпочитали пропускать мимо ушей.       — Да.       — Он знает обо всём? — в её голосе уже плохо скрывалось напряжение.       — Обо всём.       — Но как ты вообще допустила...       — Потому что он мой возлюбленный, мама.       На этот раз вилка выпала у неё из пальцев и ударилась о фарфор. Люциус на секунду зажмурился. Отец замер.       Я вдруг очень ясно почувствовала собственное сердце. Оно билось тяжело, неровно, будто заранее знало, что это ещё даже не начало.       — Что? — выдохнула Кейтлайн.       — Возлюбленный, матушка, — повторила я невозмутимо. — Мы состоим в отношениях.       Она смотрела на меня так, будто я не призналась в любви, а добровольно подписала приговор всему роду.       — И ты... — Кейтлайн перевела дыхание, — запятнала свою честь?       На секунду мне показалось, что я просто ослышалась, но нет. То есть именно сюда пошла её мысль первой. Не к тому, что её дочь, возможно, впервые в жизни любит и любима. Не к тому, что этот человек знает обо мне то, чего не вынесла бы половина семьи, и всё равно остался рядом.       Она подумала о моей чести. Какое же это убогое, затхлое и предсказуемое слово.       — Смотря что именно входит в это понятие, — ответила я, ядовито прищурившись.       Я почти ждала, что Люциус одёрнет меня. Бросит предупреждающий взгляд. Толкнёт ногой под столом. Сделает хоть что-нибудь из привычного арсенала старшего брата, который обычно пытается спасти семью от скандала. Но ничего — он лишь побледнел ещё сильнее и уставился в тарелку, словно смотреть куда-то ещё для него было невыносимо сложно.       — Но ты не можешь... — голос Кейтлайн дрогнул, и она перевела взгляд на отца. — Абраксас, скажи ей...       — Кейтлайн, — тихо перебил тот.       И вот тут тишина за столом окончательно изменилась. Она перестала быть неловкой. Стала тяжёлой и вязкой. Я почувствовала, как внутри медленно поднимается тревога — холодная, липкая, очень ясная. Что-то не так. Сильно не так. Слишком много пауз и взглядов, которые скользят мимо меня.       Я аккуратно положила вилку рядом с тарелкой.       — Может быть, мне всё-таки кто-нибудь объяснит, что здесь происходит?       Отец снял руку со стола. Снова положил. Отложил приборы. Сцепил пальцы в замок. Я смотрела на него и с пугающей отчётливостью понимала: он тянет время. Покупает себе секунды. И чем дольше тянет, тем хуже сейчас будет мне.       — Авелин, — произнёс он наконец. — Ты уже несколько месяцев входишь в ближний круг Тёмного лорда, и твоё положение... весьма высоко. Выше, чем у многих других.       — Мы уже выяснили, что это заслуга моей генетики, а не личного обаяния.       Я сказала это почти автоматически, по привычке — старый сарказм как обезболивающее. Но никто даже не попытался отреагировать. Люциус ещё ниже опустил голову. Матушка вцепилась пальцами в салфетку. Отец прикрыл глаза на долю секунды, будто моя реплика легла поверх чего-то и без того болезненного.       — Да, — сказал он. — Именно так. Дело в крови. В нашей... в твоей крови. И Тёмный лорд хотел бы...       Отец снова запнулся. У меня под рёбрами словно медленно провернули нож от того, как тяжело ему даются слова.       — Хотел бы что? — уточнила я.       Отец глубоко вдохнул.       — Он выразил желание смешать свою кровь с твоей.       Секунду я просто смотрела на него. Потом ещё одну. Мозг не принимал услышанное. Слова влетели в меня и застряли где-то между слухом и смыслом, не желая складываться в реальность.       — Смешать? — переспросила я, недоверчиво вскинув брови. — То есть... как? Какой-то тёмный ритуал или переливание?…       — Нет, — ответил отец слишком быстро. И почти сразу голос у него сел. — Не в этом смысле.       И вот тогда я почувствовала настоящий страх. Он пришёл не вспышкой, не криком, не паникой — просто поднялся снизу и заполнил всё внутри холодной волной. До горла, висков и даже кончиков пальцев.       Абраксас смотрел мимо меня, когда говорил:       — Он бы хотел, чтобы ты родила ему наследника.       Удар. Глухой. Как будто сердце не остановилось даже — просто на секунду забыло, как это делается.       Я не сразу поняла, что перестала дышать. Горло сжалось. В груди стало пусто и тесно одновременно. Слова уже прозвучали, повисли в воздухе, впитались в скатерть, серебро, свечи, стены — а я всё ещё не могла впустить их в голову целиком. Они были слишком грязными. Слишком унизительными, чтобы мир мог продолжать после них выглядеть прежним.       Я повернула голову к Люциусу. Он не смотрел на меня. Вообще. Лицо было опущено вниз, пальцы так сильно сжимали нож, что костяшки побелели. И вот тогда меня накрыло по-настоящему. Потому что если Люциус не может поднять глаза, значит, это не оговорка. Не дурная формулировка. Не кошмар, который я сейчас стряхну и проснусь.       Это уже обсуждали. Они уже сидели без меня и говорили об этом. Взвешивали. Мысленно клали меня на стол рядом с фамильными драгоценностями и родословной.       — Что?.. — выдохнула я, и собственный голос прозвучал так тихо, что я его почти не узнала.       — Твой дар уникален, — произнёс отец. — Он хотел бы, чтобы у его... преемника был такой же.       Преемника. Как аккуратно. Как выверенно. Даже в таком разговоре нашёлся эвфемизм.       — Но я... — я почувствовала, как дрожит нижняя челюсть, и возненавидела себя за это. — Я не могу. Отец, он же... он твой ровесник.       Абраксас устало провёл ладонью по столу.       — Если дело только в этом, то… ты и сама знаешь, что выглядит он намного моложе.       Меня подбросило такой волной тошноты, что пришлось вцепиться пальцами в край стола. Утка на тарелке вдруг запахла чем-то сладковато-гнилым. Вино в бокале брата стало похоже на кровь. Воздух в столовой — на пыль из закрытого склепа.       — Но я не могу, — повторила я уже с отчаянием. — Я же не могу иметь детей.       И вновь тишина, но теперь уже не просто тяжёлая — чудовищная.       Конечно, они это знают. Шульте говорил об этом много лет назад. Даже если я проживу дольше, даже если выйду замуж, мои дети, вероятнее всего, быстро умрут. Моё тело элементарно на это не способно. Я слишком долго сама с этим жила, чтобы сейчас не услышать в собственной фразе жалкую надежду на чудо, которого, разумеется, уже не будет.       — Я разговаривал с целителем Шульте, — произнёс отец.       Вот здесь меня затрясло. Так сильно, что на секунду дрогнула вода в бокале.       Он успел обсудить это с целителем. Сесть и проговорить всё вслух. Моё тело. Мою возможность забеременеть. Вероятность выживания ребёнка. Всё это уже успели разобрать чужими руками, чужими голосами, чужими расчётами. За моей спиной.       — Он сказал, что вероятность выживаемости ребёнка в твоём случае зависит от магической силы отца, — продолжал Абраксас глухо. — Чем она выше, тем больше шанс. А Тёмный лорд — сильнейший маг Британии, потому...       — Нет.       Слово вылетело сразу. Резко. Как удар.       — Авелин...       — Нет, — повторила я уже громче, и голос вдруг стал странно высоким от ужаса. — Я… я не согласна. Это невозможно. Это… абсурд. Я не хочу…       — Я понимаю, — почти смиренно сказал отец. И тут же добавил: — Но пойми, так будет... правильнее.       Вот тогда внутри что-то сломалось. Тонкий, сухой, мерзкий треск — будто по стеклу пошла первая трещина. Еремеевит на шее дрогнул. В груди разлился холод.       И вместе с этим в меня наконец хлынуло всё остальное. Не только ужас. Ярость. Отчаяние. Омерзение. Такая глубокая, такая концентрированная обида, что от неё стало больно держать спину прямо. Они… продали меня. Продали монстру и теперь говорят, что так будет «правильнее». Да как они смеют…       — Правильнее что?! — крик вырвался сам. Я сорвалась на него так рьяно, что голос треснул. Вскочила, и стул с грохотом отлетел назад. — Что именно здесь правильнее?! То, что, не сумев выгодно выдать меня замуж за сына какого-нибудь своего знакомого, вы решили просто... подложить меня под него?!       Смех вырвался рваный, резкий, на самой грани истерики. Я услышала его и на секунду испугалась этого звука.       — Мерлин... — выдохнула я. Рваное дыхание обожгло горло. — Какой же это бред…       — Авелин, — мать подалась вперёд. Лицо у неё порозовело, глаза блестели тем страшным, болезненным убеждением, с которым обычно защищают самое отвратительное, потому что иначе придётся признать, кто они такие на самом деле. — Тебе оказана… огромная честь. Твоя сила... только представь. Кровь Малфоев смешается с кровью самого Тёмного лорда...       Чтобы заставить её замолчать, я ударила ладонью по столу. Старое дерево оглушительно треснуло — тоже слишком долго терпело этот абсурд. По скатерти мгновенно побежала рваная линия, доски разошлись, как если бы их раскололи топором изнутри. Стол, переживший почти три сотни лет семейных обедов, политических договорённостей, брачных торгов, крестин, помолвок и мелких аристократических гадостей, не выдержал именно этого разговора.       Посуда взлетела и посыпалась вниз. Фамильный фарфор разбился о паркет с отчаянным звоном. Серебро покатилось по полу. Бокал у матери разлетелся у неё под рукой. Она вскрикнула и отшатнулась так резко, что зацепила кресло. Люциус вскочил на ноги. Отец тоже поднялся, и вот теперь страх уже не нужно было угадывать по мелочам. Он стоял у него в глазах открыто.       И почему-то в эту секунду мне с дикой, лишней ясностью подумалось, что даже старый стол оказался морально устойчивее части моей семьи.       — Моя сила? — переспросила я, и интонация у меня уже дрожала не от слабости, а от едва сдерживаемой ярости. — Не та ли сила, которую ты, матушка, столько лет считала позором? Не та ли сила, из-за которой ты поставила на мне крест ещё до того, как я успела вырасти?       Я чувствовала, как дрожат пальцы. Как по коже ползёт холод. Как что-то внутри уже рвёт последние нитки терпения.       Чёрная дымка пошла по рукам — сначала тонкая, почти прозрачная, потом плотнее. Еремеевит на шее трещал отчётливее с каждым словом.       — Вы бы слышали себя сейчас, — сказала я, и мне самой стало страшно от того, насколько спокойно это прозвучало после крика. — Восхваляете собственное «позорище», которое столько лет презирали. И из-за чего? Как мало вам, оказывается, было нужно…       — Авелин... — хрипло произнёс Люциус.       Я резко повернулась к нему.       — Помолчи, Люци.       И увидела, как он вздрогнул. Мой голос уже и правда звучал почти не моим.       — Мне противно, — процедила я сквозь зубы. — Противно от вашего предложения. И от вас тоже.       Я шагнула к двери. Именно шагнула, а не побежала. Я слишком долго была здесь той, кого либо жалеют, либо стыдятся. Если уж уходить, то не как изгнанная девочка, а как человек, который окончательно понял, что дом не стоит его преданности. И этих людей я так отчаянно хотела спасти…       — И что ты собираешься делать? — голос отца стал жёстче, но не от силы. От отчаяния. Он почти вцепился в знакомую ему интонацию, как тонущий — в доску. — Сбежишь из дома с... этим? С нищим полукровкой?       Я остановилась и медленно повернулась. После всего, что было сказано за вечер, именно это задело меня особенно чисто. Полукровка? Нищий?! То есть вот что их по-настоящему волнует?!       — Его зовут Северус, отец, — выговорила я очень ровно. — Северус Снейп.       Чёрный дым уже сочился из ладоней, тонкими лентами обвивая пальцы.       — И да. Раз вы начали этот разговор, то не оставили мне выбора.       Я увидела, как взгляд отца метнулся к моим рукам. Потом — к шее. Потом обратно к лицу. Мать стояла, прижав ладонь ко рту. Люциус сделал шаг ко мне — очень медленный, осторожный, как приближаются к раненому существу, которое боятся спугнуть и ещё больше боятся заставить броситься.       — Ты никуда не пойдёшь, — сказал отец, но в словах был уже не авторитет главы рода. Только страх.       — Да ну? — тихо отозвалась я, поднимая руку к еремеевиту. — И вы меня остановите?       — Авелин, прошу, не надо, — выдохнул Люциус и приподнял руку в попытке коснуться моего локтя. Но я дернулась так, словно он был заразным.       — Надоело.       Я резко дёрнула ожерелье. Серебряная нить лопнула, бусины ударились о паркет и рассыпались по комнате с сухим, частым стуком. Несколько откатились к ножке кресла. Одна разбилась.       Холод ударил в грудь хуже любой боли. Он будто разошёлся от сердца во все стороны мгновенно и безжалостно. На секунду грудь сдавило так сильно, что я не вдохнула — захлебнулась воздухом. Мир перед глазами качнулся. А потом стал пугающе чётким. До жестокости. До звона.       Ярость перестала быть эмоцией. Она стала веществом. Тяжёлым. Послушным. Живым. Внутри исчезли последние мягкие края. Стерлись привычные границы. Всё, что ещё минуту назад казалось чудовищным, теперь ощущалось простым продолжением мысли.       Я видела стены, окна, камин, лица, двери — и одновременно понимала, как легко всё это можно разнести. Где слабые точки. Сколько нужно силы. Как быстро дом сложится внутрь себя, если я позволю чёрному дыму расправить плечи.       И вместе с этим пришла пугающая лёгкость, будто до этой секунды я всю жизнь дышала вполсилы. Сквозь ткань. Сквозь воду. Сквозь чужую руку на горле. А теперь впервые вдохнула полной грудью — глубоко и жадно.       В отражении окна увидела, как чернота уже забрала большую часть моего силуэта. Плечи, руки, шею. Дым текуче стекал с пальцев, клубился по полу, обвивал тело. Матушка издала какой-то сдавленный звук и попятилась ещё дальше, пока не упёрлась в плечо отца. Тот же застыл так неподвижно, что казался каменным, но лицо у него стало серым. Люциус смотрел на меня так, будто одновременно хотел броситься вперёд и понимал, что любое резкое движение сейчас может стать последним глупым поступком в его жизни.       Они боялись. И это было так предсказуемо, что меня от этого чуть не разорвало новым приступом смеха.       Они продали меня. Предали. Уже обсудили мою репродуктивную систему с целителем и этим чудовищем. Уже решили, что моё тело можно включить в переговоры, если цена достаточно высока. И теперь стояли передо мной в ужасе, как будто не они сами довели всё до этой точки.       Я могла бы уничтожить это место. Этот зал. Эти стены. Эти семейные портреты. Это проклятое поместье, где даже любовь всегда пахла контролем, а забота — сделкой. Могла бы оставить Реддлу груду камня и золы на месте его удобного союзника.       Чтобы хоть как-то обуздать это навязчивое желание, я закрыла глаза и вдохнула. Грудь болела холодом. Кровожадность рвалась наружу, живая, тёмная, почти счастливая от собственной свободы. Мир настойчиво тянул туда, где всё решается быстро и навсегда.       Не помогло. Злость как будто бы вновь обрела голос и шептала: «Хватит… Мы так долго терпели их косые взгляды, вечное унижение. Давай просто сломаем здесь всё. Так проще… Они не заслужили ни нашей любви, ни милосердия. Ни этого дома. Ни права называться семьёй».       Я вдохнула ещё раз. Медленно. Насильно. Как будто заталкивала себя обратно в собственное тело голыми руками.       Когда открыла глаза, уже знала, что говорю не на эмоциях, а на остатках снисходительности. Подняла взгляд на них — по очереди, не торопясь, задержавшись на каждом лице ровно настолько, чтобы они успели понять: я не запугиваю — предупреждаю.       — Если кто-нибудь из вас попытается меня остановить, — произнесла тихо, и голос показался мне страшнее любого крика, — я уничтожу это место.       В комнате стало так тихо, что я услышала, как одна из бусин всё ещё медленно катится по паркету.       Никто не ответил. Они, кажется, даже дышать боялись лишний раз. Матушка так и стояла, вжавшись в отца, с ладонью у рта и тем выражением лица, с каким люди обычно смотрят на внезапно ожившую семейную легенду, если та решила выйти из рамы и лично предъявить счёт. Абраксас был таким же серым, как пепел. Люциус — ещё бледнее. И во всём этом было что-то настолько бесполезное, что мне на секунду снова захотелось рассмеяться.       Но вместо смеха я просто вскинула руку. Двери столовой распахнулись с таким грохотом, что одна створка с размаху ударилась о стену, а вторая жалобно скрипнула, почти срываясь с петель. Звук прокатился по коридору, по лестнице, по всему дому — громкий, некрасивый, совершенно неаристократичный.       Я вышла, не оглядываясь. За спиной никто не бросился следом, не окликнул. Только где-то в глубине столовой ещё покатился по полу какой-то столовый прибор, слабо звякнув о ножку кресла.       Коридор показался пугающе пустым. Слишком длинным, светлым и знакомым. Я шла по нему и чувствовала, как под ногами глухо отзывается паркет, как чернота всё ещё сочится по коже изнутри, как холод в груди держится плотным комком, не отступая ни на дюйм. Дом не изменился. Всё было на месте: портреты, вазы, ковры, отполированные столики, тёмные панели на стенах, запах воска и старого дерева. И всё же в одну секунду он стал чужим.       Или, что куда честнее, я наконец перестала притворяться, что он когда-либо был моим.       В спальне я остановилась на пороге и впервые за весь вечер действительно огляделась. Комната выглядела безупречно даже с голубыми птичками на обоях. Как музей удачной дочери из хорошей семьи, которой я так и не стала. Туалетный столик сиял полировкой. На полках вдоль стены стояли книги. На кресле лежала шаль, которую я терпеть не могла, но которую мне однажды подарили с таким торжеством, будто этим можно было компенсировать всю остальную жизнь.       Я выдохнула и распахнула шкаф. Платья смотрели на меня, как коллекция очень дорого оформленных компромиссов. Нежно-голубое — для летнего приёма у Ноттов. Кремовое — для обязательного визита к тётке из Ист-Эршира, что я не помнила и не желала помнить. Серебристое, в котором меня когда-то хвалили за «правильную мягкость образа», что бы это ни значило. Тёмное, с которым было связано слишком много взглядов и чужих ожиданий. Внезапно всё это показалось каким-то светским мусором. Красивым, аккуратно развешанным, дорого стоящим — и совершенно бесполезным за пределами этого поместья.       Я даже не стала снимать их с вешалок. Пусть остаются. Может, Кейтлайн однажды найдёт в этом особый символизм и утешится. Или порвёт на тряпки, что более вероятно.       В чемодан с расширенным пространством полетело совсем другое. Любимые джинсы. Пара обычных юбок. Тёплый кардиган. Несколько рубашек. Непарадная мантия. Сапоги. Тапочки. Ночное платье без кружев и намёка на воспитанное происхождение. Два свитера, в одном из которых было удобно сидеть на подоконнике и писать, а второй вообще-то считался почти неприлично простым для девушки моего круга. Тем лучше. Простота неожиданно начинала казаться очень роскошной вещью.       Я двигалась быстро, будто если остановлюсь хотя бы на минуту, дом найдёт способ снова обвить меня корнями, привычками, долгом, ядовитой любовью, семейным «так надо». Чернота внутри не исчезла. Она лишь сжалась плотнее и теперь требовала действия. Любого. Собирать вещи, по крайней мере, конструктивнее, чем разрушать стены.       На столе лежали два моих дневника — последние, что остались из внушительной стопки. Их все же накопилось слишком много для меня одной, хотя Люциус давно покончил с инквизицией. Я взяла верхний, раскрыла на последних страницах и на секунду задержала взгляд на строчках. Почерк был мой, заклинания — тоже. Но всё это уже не казалось жизненно важным. Скорее отголоском привычного в пучине ужасающего.       — Хватит, — тихо сказала я самой себе, поставив крест в углу страницы.       Закрыла его и бросила в нижний ящик стола. Без церемоний, без последнего нежного взгляда, без ощущения потери.       Пусть лежит. Если однажды дом захочет сохранить что-то от меня, ему вполне хватит и этой второстепенной версии.       Оставшийся блокнот я положила отдельно, в сумку. Туда же — запасные перья, чернила, несколько чистых листов пергамента и книгу о теории душ с закладкой на середине, хотя, если уж совсем честно, в ближайшие дни мне вряд ли будет до чтения. С особой нежностью спрятала в боковой карман заколку с розовыми камушками и уменьшенный стабилизированный букет — мои маленькие сокровища, что приходилось упорно прятать от посторонних глаз.       Потом мой взгляд упал на пергамент Северуса. Он лежал там, где я оставила его утром, и выглядел до смешного обычным. Просто сложенный лист, несколько строчек, чернила, знакомый почерк. Ничего особенного. Никакой магической вспышки, никакой официальной клятвы, никакой торжественной музыки. И, возможно, именно поэтому это было едва ли не самым драгоценным предметом во всей комнате, наряду с заколкой и букетом.       Я взяла его осторожнее, чем следовало бы, и на секунду прижала пальцами к ладони. Затем убрала в сумку — рядом с дневником.       Туда же отправились украшения. Все. Кольца, колье, серьги, браслеты, броши, подвески. Я выдвинула шкатулку и почти с раздражением посмотрела на её содержимое. Слишком много золота. Слишком много камней. Слишком много вещей, которые годами должны были символизировать привязанность, статус, семейную память, женственность и прочую дорогую чепуху. Теперь это всё наконец обрело честное назначение: ликвидный актив.       Я ссыпала драгоценности в отдельный мешочек. Металл звякнул глухо, тяжело, почти обиженно. Отлично. Пусть привыкает к более полезной жизни.       Когда чемодан захлопнулся, я вдруг поняла, что больше брать особенно нечего. Это было почти оскорбительно. Вся моя жизнь в Малфой-мэноре, все годы, все ожидания, все попытки быть удобной, терпимой, достойной хотя бы крошки настоящей семейной любви — и в итоге уместились в расширенный чемодан, сумку, мешок украшений и один пергамент с чужим почерком. Я засмеялась бы, если бы не было так тошно.       Черный дым снова поднялся выше, когда я вышла из комнаты. На лестнице я уже не шла — скорее скользила, позволяя этой форме взять на себя часть движения. Мир вокруг становился легче, когда тело переставало быть обязательным условием. Перила, ступени, окна, ковёр с фамильным орнаментом — всё это казалось декорацией, сквозь которую я проходила почти без усилия.       На первом этаже воздух был холоднее. Или это во мне стало слишком мало тепла, чтобы замечать разницу. Главные двери были уже близко, когда за спиной раздался голос Люциуса:       — Авелин.       Я остановилась и вернула себе нормальный вид, но не сразу обернулась.       — Не останавливай меня, Люци, — мой голос звучал глуше, как будто всё ещё проходил через слой дыма. Мне бы явно не помешал стакан воды. — Я исполню своё обещание, несмотря на мою любовь к тебе.       Это прозвучало жёстче, чем я хотела. Но, пожалуй, в подобных вечерах право на мягкость быстро заканчивается.       Люциус подошёл ближе. Очень медленно. Так, будто всё ещё не был уверен, не сорвусь ли я в следующую секунду. На его лице оставалась та же бледность, только теперь к ней примешалось что-то ещё — усталость, стыд и очень тихая обречённость человека, который понимает, что уже ничего не может исправить, но всё-таки пытается сделать хотя бы одно не совсем позорное движение.       — Я знаю, — произнёс он.       Брат взял мою руку — осторожно, едва касаясь — и вложил в ладонь тяжёлый мешочек с галеонами. Я опустила взгляд. Деньги были тёплыми от его пальцев.       — Тут хватит на полгода спокойной жизни, — сказал Люциус. Потом уголок его рта едва дрогнул, и на миг проступил тот брат, которого я всё ещё знала. — Или на месяц роскошной. Решай сама.       — Люци...       Я не нашла продолжения. Да и что тут вообще можно сказать? Спасибо за то, что ты хотя бы не пытаешься торговаться моим будущим? Спасибо за галеоны вместо семьи? Спасибо за позднюю человечность?       Он опустил взгляд. На секунду мне показалось, что сейчас он всё-таки скажет нечто более важное, более прямое, более братское. Но Люциус Малфой никогда не умеет любить простыми словами. Его любовь всегда приходит в обход — через деньги, информацию, запоздалую заботу, скрытую помощь, возможность отступить без потери лица.       — Если будет нужно, я пришлю ещё, — тихо сказал он. Потом поднял глаза и добавил уже почти шёпотом: — Береги себя, сестра.       Это ударило больнее всего. Не «Авелин». Не светское ничего. Сестра.       Я сглотнула и только потом сумела ответить:       — Спасибо.       И уже развернулась к двери, когда меня вдруг пронзила совершенно детская и неуместная мысль: если уйду сейчас просто так, между нами навсегда останется только этот коридор, этот мешок с галеонами и его опущенные глаза.       Я резко обернулась и шагнула назад. Люциус не успел ничего сказать, потому что я уже обняла его. Крепко. Почти отчаянно.       На одну секунду он замер — то ли от неожиданности, то ли потому что в нашей семье подобные жесты всегда считались слишком откровенными для буднего вечера и слишком человеческими для хорошего воспитания. А потом обнял меня в ответ. Очень бережно.       Его ладонь легла мне на затылок, пригладила волосы тем же движением, каким когда-то в детстве он пытался успокоить меня после ночных кошмаров, о которых потом оба предпочитали не вспоминать. От этого простого прикосновения в груди что-то больно сжалось, уже не чёрной яростью, а совсем другой болью — старой, глубокой, той самой, которую не исцеляют ни деньги, ни бегство, ни удачно сказанная последняя фраза.       Я уткнулась лицом ему в плечо всего на миг. Пахло домом. Бумагой. Чаем. Немного дорогим мылом с бергамотом. Этими его кондиционерами. И чем-то таким, что всегда было только Люциусом.       — Мне жаль, — прошептал он так тихо, что я почти могла сделать вид, будто не услышала.       Но услышала и, кажется, именно поэтому отстранилась первой. Потому что если бы задержалась ещё хоть на секунду, то либо расплакалась, либо не ушла вовсе, а это уже было бы непростительной слабостью.       Я посмотрела на него в последний раз. Бледный, измученный, с руками, которые бесполезно повисли вдоль тела, словно он всё ещё не знал, куда девать вину, любовь и бессилие одновременно. Затем развернулась, распахнула двери — уже без прежнего грохота — и вышла в ночь.
Примечания:
505 Нравится 408 Отзывы 358 В сборник
Отзывы (9)