Позорище

Горячая работа
NC-17
В процессе
507
3
автор
Размер:
планируется Макси, написана 1 621 страница, 595 704 слова, 94 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
507 Нравится 408 Отзывы 362 В сборник

Глава 56. Фолстон

Настройки
      Я почти не спал в ту ночь, хотя тело, вероятно, несколько раз всё-таки проваливалось в жалкую разновидность дремоты, которую нельзя назвать полноценным сном. Однако руку я ни разу так и не высвободил. Пока её щека лежала у моей ладони, пока под тонкой прохладной кожей шеи и у линии челюсти ощущался медленный, упрямый, слишком редкий, но всё же отчётливый пульс, мир сохранял хотя бы минимальную способность подчиняться своим же законам.       Её сердце билось медленнее, чем следовало. Нет, не настолько, чтобы поддаваться панике немедленно, — но всё же иначе, чем прежде. И кожа... кожа была холодной до такой степени, что я несколько раз ловил себя на совершенно иррациональном ощущении: будто держу за лицо не её, а кого-то очень на неё похожего — тихого, бледного, почти уже вынутого из жизни, но пока ещё необъяснимым образом удерживаемого по эту сторону.       Однако само по себе пугало не только это. Хуже оказалось то, что я больше не понимаю систему.       Еремеевит оставался пусть несовершенным, но всё же понятным элементом уравнения. Опухоль, приступы, магическая нестабильность, триггеры, записи, наблюдения, фазы обострения, реакции на стресс — всё это составляло отвратительную, но хотя бы поддающуюся отслеживанию конструкцию. Теперь один из её ключевых элементов исчез. Бусины треснули. А Авелин при этом не лежит в лихорадке, не корчится от боли, не задыхается, не теряет сознание. Она просто уснула у меня под боком — измученная, холодная, но живая и, что было особенно парадоксально, почти умиротворённая.       И подобные вещи не успокаивают — они настораживают. Потому что либо я всё это время неверно понимал природу её состояния, либо болезнь сменила фазу, либо цена ещё просто не проявилась.       Я смотрел в темноту и с едва ли не профессиональной ненавистью думал о том, что её семья всё-таки сумела это сделать. Довела её до точки, за которой сорвался даже тот хрупкий порядок, который мы выстраивали несколько лет — через зелья, наблюдения, тренировки, осторожность, через бесконечные мелкие ограничения, которые она терпеть не могла и которые я всё равно считал необходимыми. Довела до такого отчаяния, что, стоя в моей комнате промокшая до нитки, с чемоданом и лицом человека, уже пережившего всё, что можно пережить за одну ночь, она попросила меня жениться на ней.       Сначала — по-настоящему. Потом почти сразу — уменьшила собственную просьбу до помолвки. Затем, словно и этого было недостаточно, поспешила унизить её окончательно словом «фиктивный».       Я не стал ей возражать. В тот момент это было бы идиотизмом — у человека, стоящего на грани, не уточняют терминологию. Кроме того, я действительно согласился бы на всё, что угодно. Скажи она, что нам следует немедленно уехать на континент, скрыться под чужими именами или взорвать к чертям Малфой-мэнор, — я, вероятно, сначала кивнул бы, а уже потом начал продумывать стратегические детали.       Да, придираться к формулировкам глупо. Нужно решать, что делать дальше.       К рассвету дождь за окном заметно стих. Мир за мутным стеклом стал из чёрного тёмно-серым, потом серо-голубым, а затем — тем беспощадным утренним светом, который особенно безжалостен к бедным районам и чужим бессонным ночам. Коукворт просыпался неохотно. Где-то вдалеке хлопнула дверь. Гаркнула ворона. Скрипнула вывеска.       Я очень осторожно высвободил руку. Авелин тихо шевельнулась, но не проснулась. Я замер, глядя на неё, и только когда её дыхание снова выровнялось, позволил себе пошевелиться. Несколько секунд просто сидел на краю кровати, прислушиваясь к тому, как от долгой неподвижности ноет плечо. Затем, сам не вполне понимая зачем, протянул ладонь и пригладил ей волосы со лба — едва касаясь кожи, словно любое неосторожное движение могло нарушить хрупкое равновесие этой мирной сцены.       Странное дело. Я так долго страшился даже представлять её рядом — вот так, на соседней подушке, в моей комнате, под моим одеялом, среди моих книг, с её дорожным платьем на моём стуле, — что теперь, когда реальность всё-таки перешла грань дозволенного воображению, у меня нет готовой внутренней системы, куда это можно уложить.       Счастье, оказывается, куда менее удобно для анализа, чем катастрофа.       Я поднялся, подошёл к окну и приоткрыл створку, впуская утренний воздух — насколько слово свежий вообще применимо к Спиннерс-Энду. В комнату немедленно втянуло сыростью, кирпичной пылью, дождём и холодом реки. Где-то внизу плеснула вода в сточной канаве.       За спиной тут же послышалось тихое движение.       — Северус?.. — пробормотала Авелин, не открывая глаз.       Я обернулся. Она высунула руку из-под одеяла и, всё ещё не проснувшись до конца, ощупала пустое место рядом с собой с тем смутным, сонным недовольством, с каким ищут одеяло, книгу или, видимо, новоиспеченного жениха.       — Пора вставать?       Я сам не заметил, как перешёл на шёпот.       — Нет, поспи ещё. Тебе нужно отдохнуть.       Она едва слышно вздохнула, сильнее закуталась в одеяло — хотя в комнате после ночи стало немного душно — и отвернулась к стене, устраиваясь удобнее. Это движение царапнуло меня новой тревогой.       — Хорошо, — сонно выдохнула она.       Я посмотрел на её спину, на светлые пряди по подушке и очень тихо выдохнул сам, словно получил ещё несколько часов отсрочки от реальности, в которой она вновь — нет, уже не вновь, а по-настоящему, безо всяких школьных оговорок и промежутков между встречами — стала неотъемлемой частью моей жизни.       Было в этом что-то немного пугающее и волнующее одновременно.       Я вышел из комнаты как можно тише, прикрыв дверь не до конца. Половицы на лестнице, разумеется, всё равно сочли нужным предать меня с их обычной мелочной принципиальностью. По пути я мысленно прикидывал, что нужно сделать в течение ближайших часов: найти чистый пергамент для записей, проверить, осталось ли что-то из мягких восстанавливающих настоев, подумать, как аккуратно вызвать целителя, не привлекая лишнего внимания, решить вопрос с едой, с деньгами, с жильём, с письмами, с Люциусом, с будущим, с проклятым миром в целом.       Отдельным пунктом, как примечание на полях, шёл рынок. В доме явно не хватает продуктов. Я был готов уже идти за хлебом, яйцами и хоть чем-нибудь, что можно без особого позора назвать едой, но, подойдя к кухне, остановился.       Из-за двери тянуло жареным беконом. На секунду мне даже пришла в голову нелепая мысль, что я всё-таки задремал стоя на лестнице и теперь продолжаю видеть не самый изощрённый, но довольно приятный сон. Потом изнутри послышалось характерное шипение масла, стук ножа о доску и совсем уже недопустимо реальный запах свежего хлеба.       Я толкнул дверь. Мать стояла у плиты. На ней был старый тёмный халат, волосы собраны кое-как, как и всегда по утрам, но на столе перед ней уже лежал разрезанный хлеб, рядом стояли яйца, свёрток с беконом, какие-то овощи, которых накануне в доме совершенно точно не было, и даже курица в бумаге, явно купленная с расчётом не на один приём пищи.       Вероятно, я выглядел достаточно глупо, и она даже обернулась не сразу. Сначала аккуратно разбила яйцо в сковороду и только после этого бросила через плечо:       — Ты уже проснулся?       Я всё ещё стоял в дверях.       — Что ты делаешь?       Мать повернула голову и посмотрела на меня с тем сухим выражением лица, каким обычно одаряют людей, спрашивающих, для чего им нужен воздух.       — Завтрак, — ответила она невозмутимо. — Не злись, но я взяла немного твоих денег и сходила на рынок.       Я молчал, совершенно потерянно моргая, словно солнечный свет создал в комнате странную галлюцинацию.       — Купила яйца, бекон, хлеб, — продолжила она, словно зачитывала список ингредиентов для какого-то совершенно обычного утра. — К полудню можно сварить куриный суп. В погребе ещё есть картофель.       — Но ты... не готовишь.       Только произнеся это вслух, понял, насколько по-дурацки прозвучала фраза. Будто она никогда не умела держать в руках сковороду, а не просто давно утратила к подобным вещам всякий интерес.       Мать наконец обернулась полностью и приподняла бровь.       — Мне показалось, что твоих кулинарных способностей всё ещё недостаточно для приёма гостей, — она окинула меня взглядом с головы до ног и чуть заметно прищурилась. — И, к слову, спал ты явно не на диване.       Я почувствовал, как уши предательски нагрелись.       — Я не... — начал слишком резко и тут же осёкся, понизив голос. — Я остался наверху, потому что Авелин попросила. И просто... держал её за руку.       Это объяснение само по себе звучит настолько жалко, что, договорив, я немедленно пожалел о собственной честности. Мать, впрочем, только хмыкнула, будто ничего иного и не ожидала. Затем взяла палочку, одним взмахом перенесла яичницу на тарелку и поставила её на стол.       — Садись, — сказала она. — Пока не остыло.       Но я всё ещё стоял на месте.       — Ты серьёзно сходила на рынок?       — Удивительно, не правда ли? — отозвалась мать с издёвкой. — Оказывается, по утрам там продают еду. Полезное место. Следовало открыть его для себя раньше.       Не оценив её сарказма, сначала я всё же завернул в уборную — скорее для того, чтобы дать лицу шанс перестать выражать неуместную степень растерянности. Вода в раковине, разумеется, оказалась ледяной. Я нагрел её машинально и, умываясь, поймал себя на нелепой мысли: если мир действительно решил в одночасье тронуться рассудком, мог бы хотя бы начать с чего-то менее избирательного, чем поведение моей апатичной матери.       Когда вернулся, она уже сидела за столом, подпирая щёку ладонью. Тарелка передо мной всё ещё дымилась. Я сел напротив и некоторое время ел молча, слишком голодный и слишком усталый, чтобы поддерживать разговор добровольно.       Какое-то время она смотрела на меня неотрывно, пока наконец не выдала:       — Но теперь тебе всё равно придётся на ней жениться. Даже если у вас ничего не было.       Я поднял на неё взгляд.       — Мне это известно, — ответил я чуть более мрачно, чем следовало. — И именно это я как раз собирался тебе сообщить.       Мать медленно выдохнула. Лицо у неё осталось прежним, но в этом выдохе было больше смысла, чем в половине наших разговоров за последние месяцы.       — Мне даже трудно представить масштаб скандала, — пробормотала она. — А если её отец явится сюда лично и...       — Я разберусь, — перебил я.       Сказал это, конечно, увереннее, чем чувствовал. Очередной конструктивный диалог с Абраксасом Малфоем представлялся мне делом сомнительной приятности и ещё более сомнительного успеха. Благословения я уже не получу — это ясно. Вежливое отвращение — вполне возможно. Попытки давления — почти наверняка. Но в данный момент мне совершенно всё равно, какой именно разновидностью высокомерия он выберет осложнить мне жизнь.       Мать некоторое время молчала. Потом её взгляд стал внимательнее — даже слишком внимательным.       — Она не здорова, да?       Я не спешил отвечать. Разумеется, она всё поняла ещё вчера. Мою реакцию на отсутствие ожерелья невозможно было выдать за простое удивление. Паника вообще плохо маскируется, если человек знает тебя всю жизнь.       — У Авелин... серьёзные проблемы с сердцем и магией, — сказал как можно ровнее. — Ей нельзя сильно нервничать. И злиться тоже.       Но в голос всё равно просочилось больше напряжения, чем мне хотелось бы. Мать уловила это мгновенно.       — Понятно, — произнесла она тихо.       На секунду мне показалось, что разговор наконец исчерпан. Я даже успел сделать ещё один глоток воды. И именно в этот момент она, прищурившись, добавила почти невозмутимо:       — И как долго ты не поддавался на её ухаживания?       Я поперхнулся. Совершенно буквально и даже глупо. Пришлось отставить кружку и отвернуться, чтобы не закашляться самым унизительным образом.       — Я... не считал, — выдавил, уткнувшись взглядом в тарелку с таким сосредоточением, будто от правильного расположения бекона зависела судьба Британских островов.       Щёки, к моему глубочайшему раздражению, снова нагрелись. Авелин ещё не известно, что стены в домах, подобных нашему, не только держатся на добром слове, но и имеют такую неприятную особенность, как отсутствие даже намёка на шумоизоляцию без магии. Поэтому большая часть их разговора долетела до меня достаточно отчётливо — особенно та, где она считает меня настолько удивительным, что не видит смысла сравнивать с кем-то из её круга.       — Но шансов не поддаться у меня, в общем, всё равно не имелось, — признал я тише, и это была чистая правда, которую я осознал ещё на шестом курсе.       Мать неожиданно хмыкнула — почти насмешливо, но без злобы.       — Очевидно, не имелось.       Я уже собирался спросить, что, собственно, на неё нашло этим утром и не стоит ли мне подозревать вмешательство посторонней магии, когда наверху послышались быстрые шаги. Чересчур быстрые.       В следующее мгновение в коридоре мелькнула синяя ткань, и Авелин появилась на лестнице — в том самом простом тёмно-синем платье, которое надевала вчера, с собранными волосами и лицом человека, который, по логике вещей, должен быть куда более измученным.       Вместо этого она выглядела до странного воодушевлённой.       — Доброе утро! — сказала она так бодро, что наш бедный дом, подозреваю, не слышал подобной интонации со времён своего основания. — Я ничего не проспала?       Я уставился на неё несколько дольше, чем позволяли правила приличия и здравый смысл. Такое её настроение настораживало меня почти так же сильно, как если бы она едва держалась на ногах.       — Нет, — ответила мать раньше, чем я успел открыть рот. Взмахом палочки она поставила на стол вторую тарелку. — Садись. Я сейчас заварю чай.       Авелин просияла — иначе это назвать было трудно.       — Спасибо, Эйлин! Дайте мне пять минут.       И скрылась за дверью уборной так быстро, словно всю жизнь прожила в этом доме и просто немного задержалась утром наверху.       Я медленно повернул голову к матери.       — Эйлин? — уточнил я вполголоса, сам не зная, что именно хочу этим вопросом выразить: удивление, недоумение или смутное подозрение, что за время одного сомнительного чаепития они успели договориться о чём-то, к чему меня ещё не допустили.       Мать насыпала в чайник заварку с таким видом, будто всё происходящее совершенно естественно.       — А что? — сухо отозвалась она. — Мне следовало сказать, чтобы она называла меня «мама»? Или «матушка»?       Я не знал, что ей на это ответить, кроме как «Мерлин, избавь». С одной стороны, сама мысль о том, что моя мать и Авелин за один вечер успели перейти к обращению по имени, выглядела почти столь же неправдоподобно, как бекон на нашей кухне в восемь утра. С другой — спорить с этим сейчас казалось ещё глупее, чем спорить с внезапной хозяйственностью Эйлин в целом.       Только открыл рот, чтобы сказать что-то нейтральное и, вероятно, совершенно бесполезное, как вдруг с запоздалым раздражением вспомнил, что вода в раковине уже остыла и нагревать её повторно следует не Авелин, а мне.       Впрочем, времени для самобичевания уже не осталось. Из коридора послышались быстрые шаги, и в следующую секунду Авелин вошла на кухню. Она уже успела заколоть волосы — небрежно, на скорую руку, но именно от этого только яснее становилось, насколько ей действительно лучше. Щёки чуть порозовели от умывания, серые глаза блестели энтузиазмом.       Авелин шагнула к столу — и вдруг замерла на пороге. Лицо её изменилось так стремительно, словно внутри головы щёлкнул невидимый механизм.       — Точно! — она резко развернулась на пятках своих пушистых белых тапочек. — Совсем забыла. Одну минуту.       И, не дожидаясь ни вопроса, ни реакции, снова унеслась к лестнице. Я проводил её взглядом и невольно вскинул брови.       — Интересно, — заметила мать, беря чайник. — После таких ночей люди обычно забывают себя, а не что-то ещё.       Я не ответил. Просто слушал, как наверху на секунду скрипнули половицы, как быстро и уверенно она движется по комнате, и пытался решить, следует ли мне радоваться этой её внезапной бодрости или начинать тревожиться уже всерьёз. Вероятнее всего — второе.       Слишком хорошее самочувствие после подобного срыва не нравилось мне почти так же сильно, как очевидно дурное. И всё же, если отвлечься от медицинской части вопроса, сам факт, что она бегает по лестнице, спорит с реальностью и что-то вспоминает с тем деловитым выражением лица, которое я слишком хорошо знал ещё по библиотеке и оранжерее, действовал на меня успокаивающе вопреки здравому смыслу.       После завтрака я всё равно найду чистый пергамент, и мы начнём записи заново. От этой мысли меня даже кольнуло чем-то вроде ностальгии — болезненной, нелепой и абсолютно неуместной. Как будто наша старая система наблюдений, когда-то выстроенная из страха и необходимости, вдруг стала домашней привычкой. Вряд ли это можно назвать психически здоровой ассоциацией, но утро вообще началось не с тех вещей, по которым стоит судить о чьём-либо душевном равновесии.       Авелин вернулась быстро с небольшим бархатным мешком цвета старого вина в руках. Она прошла к столу с такой торжественной сосредоточенностью, словно несла документ государственного значения, и, не говоря ни слова, опустила его на стол прямо между моей кружкой и хлебом. Мешок глухо, весомо звякнул.       — Это моё приданое, — объявила она, указывая на него рукой с таким видом, будто представляла нам особенно удачное научное решение. — Всё, как полагается.       Мы с матерью переглянулись, причём очень неловко. Эйлин приподняла брови так высоко, что это уже можно было счесть неприличным. Я, в свою очередь, посмотрел на мешок так, словно надеялся, что он сейчас сам объяснит, зачем появился на моём кухонном столе рядом с яичницей.       — Авелин, — начал я как можно аккуратнее, — в этом абсолютно нет нужды. Нам ничего от тебя не нужно.       — Не волнуйся, Северус.       Тон у неё был ласково-снисходительный и одновременно деловитый. Как у человека, который уже всё решил и теперь просто из вежливости позволяет окружающим немного поучаствовать в процессе. Она развязала шнурок и заглянула внутрь.       — Здесь нет ничего фамильного, — пояснила она, уже копаясь в мешке. — Только подарки отца на всякие праздники. Перед уходом я подумала, что всё это можно выгодно продать. Ты, кстати, не знаешь, сколько тут получится?       На последних словах она высыпала часть содержимого на стол. На кухню тут же обрушился солнечный свет, отразившийся в гранях рубинов, изумрудов, топазов и, к моему глубочайшему сожалению, нескольких вполне узнаваемых бриллиантов. Золото и серебро блеснули с тем возмутительным спокойствием, с каким предметы неприличной стоимости всегда блестят в домах, где накануне ещё обсуждали суп из картофеля с курицей как признак хозяйственного подъёма.       Я заглянул в мешок и сглотнул. Серьги. Кольца. Несколько колье. Браслеты. Пара подвесок. Булавки. Это выглядело как содержимое небольшой витрины ювелирного салона. Или как состояние, с лихвой хватившего бы на покупку половины улицы, где стоял наш дом.       — Внушительно, — сказал я после паузы. Потом перевёл взгляд на мать. Она молча приложила руку к сердцу. — Даже очень.       — Отлично! — Авелин просияла и с довольным видом опустилась на свободный стул. — Как думаешь, нам хватит на то, чтобы купить дом?       Я моргнул.       — Дом?       — Ну да, — она пожала плечами с пугающей лёгкостью, с какой люди её воспитания, вероятно, и должны обсуждать подобные вещи за завтраком. — Я бы не хотела слишком долго смущать вас своим присутствием. А тут, кажется, должно хватить. Хотя, если честно, я имею о рынке недвижимости крайне приблизительное представление. Гувернантка почему-то не готовила меня к этой части взрослой жизни.       Последнюю фразу она произнесла почти задумчиво, но я слишком хорошо её знаю, чтобы не услышать за этой сухостью что-то уничижительное.       Мать тем временем наклонилась к столу, заглянула в мешок и тихо присвистнула — звук, которого от неё я, кажется, не слышал ни разу в жизни.       — Вам определённо хватит, — сообщила она. — И, пожалуй, даже не только на что-то скромное. Можете немного... разгуляться.       — Да? — глаза Авелин немедленно заблестели.       Она повернулась ко мне с тем оживлением, что у неё всегда появлялось, когда мысль внезапно начинала обрастать приятными деталями.       — Это можно подобрать что-то с местом для лаборатории и... может, с небольшой оранжереей. Или хотя бы с садом. Не обязательно большим. Но чтобы можно было что-то выращивать. И, наверное, подальше от дороги.       Я смотрел то на неё, то на драгоценности на столе и чувствовал, как внутри поднимается странная смесь усталости, нежности и почти абсурдного ощущения нереальности. Ещё ночью, лежа без сна рядом с ней, я прикидывал, сколько дополнительных часов придётся брать на работе, чтобы вытянуть приличное съёмное жильё. Максимум — две комнаты где-нибудь не в самом отвратительном месте. Сухие стены. Окна без плесени. Возможно, стол побольше. Это казалось достаточно амбициозным планом.       Теперь же Авелин, даже не приступив к завтраку, уже обсуждала дом, сад и будущую лабораторию так, словно подобные вещи существовали не в области смутных мечтаний, а в графе ближайших практических задач.       И, что особенно опасно, какая-то часть меня мгновенно начала примерять эту возможность на реальность. Подвал. Рабочий стол. Отдельное место для ингредиентов. Тишина. Светлая оранжерея для неё. Запах влажной земли. Её шаги по коридору. Её книги на журнальном столике.       Я внутренне выругался на себя и сделал глоток воды, будто это могло немедленно вернуть мозгам надлежащую степень осторожности.       — Было бы... славно, — признал я, повернувшись к ней. — Но где именно ты хотела бы дом?       Вопрос уже сам по себе был достаточной уступкой её плану, и я понял это слишком поздно. Авелин тут же подалась вперёд.       — Где угодно, лишь бы там не было слишком много людей.       Я помедлил.       — В Уилтшире?       И сразу же пожалел о сказанном, ведь это прозвучало не просто неуместно — почти жестоко. Но она любит свои земли и не по-малфоевски — не как символ имени и собственности, а как пространство, воздух, деревья, свет, травы, тишину. Мне казалось вполне естественным предположить, что даже после всего случившегося ей может быть легче остаться ближе к привычному ландшафту, пусть и не к самому дому.       Авелин не ответила сразу. Её пальцы, до этого уверенно перебирающие цепочки и кольца на столе, замерли.       — Нет, — отрезала она наконец слишком спокойно. Потом чуть тише добавила: — Лучше подальше от него.       Серые глаза на секунду ушли в сторону, будто она смотрела не на кухонную стену, а куда-то значительно дальше.       — Может, где-нибудь в Дербишире, — продолжила она после короткой паузы. — В Нортумберленде или в Северном Йоркшире. Чтобы место было... скромное. Уединённое. Без соседей под боком, которые считают своим долгом знать всё о чужой жизни. И чтобы там можно было… дышать.       На последних словах её голос едва заметно изменился. Не надломился — нет. Но из него ушла утренняя лёгкость, и я с болезненной ясностью понял: речь сейчас не о капризе и не о романтике нового начала.       — Хорошо, — я кивнул, давая понять, что этого достаточно.       Авелин благодарно посмотрела на меня — быстро, почти незаметно, но я всё равно это уловил. Мать, напротив, смотрела на нас с каким-то новым, странным выражением. Не с привычным осуждением или безразличием, а с осторожным, сдержанным изумлением.       — В таком случае, — произнесла она медленно, — вам нужен не просто дом, а место, которое не придётся сразу переделывать до основания. И с хорошими чарами на окнах и крыше. Если уж вы решили заниматься всем этим всерьёз.       — Очевидно, — сухо заметил я, слишком быстро подхватывая деловой тон, чтобы скрыть собственное внутреннее замешательство. — И желательно с подвалом. Или хотя бы с помещением, которое можно под него приспособить.       — И с ванной, — тут же добавила Авелин.       Мы с матерью повернулись к ней одновременно. Она чуть смутилась, но не отступила.       — Хорошей ванной, — уточнила она. — Я не капризничаю, просто... это важный элемент достойного существования.       Я посмотрел на неё несколько секунд, потом, против воли, всё-таки почувствовал, как уголок рта дёрнулся вверх.       — Разумеется, — сказал я. — Подвал, оранжерея и достойная ванна. Исключительно базовые требования к скромному уединённому жилью.       — Именно, — невозмутимо подтвердила она. — Я рада, что ты начинаешь мыслить конструктивно.       Эйлин тихо фыркнула в кружку. А я, глядя на драгоценности, рассыпанные по нашему потёртому столу, на утренний свет в светлых волосах Авелин, на то, с какой естественностью она уже включила меня в это невозможное нам, вдруг понял, что сопротивление в данном вопросе не просто бесполезно — оно бессмысленно.       Если она хочет дом, придётся искать дом. Если хочет сад — придётся учитывать сад. Если хочет увезти свою новую жизнь как можно дальше от Уилтшира — значит, Уилтшир отпадает. В конце концов, после ночи, в которую она пришла ко мне с чемоданом и просьбой о браке, спорить со всем этим было бы странным выбором принципов.       Я опустил взгляд на мешок с украшениями и глубоко вздохнул.       — Хорошо, — повторил я уже твёрже. — После завтрака посмотрим, что можно придумать.       Авелин просияла так ярко, будто я согласился жениться на ней ещё раз.       Следующие два дня я занимался двумя вещами: искал жильё и наблюдал за Авелин. Ради этого я даже взял отгулы в «Слаг и Джиггер» — решение, к которому в обычных обстоятельствах отнёсся бы почти с брезгливостью. Я не люблю выпадать из рабочего ритма, не люблю зависеть от чужой снисходительности, не люблю оставлять лабораторию на других людей, чья мысль о точности часто заканчивалась на том, чтобы не пролить реактив на пол. Но в данном случае выбор был не между работой и праздностью, а между работой и Авелин. И тут даже нечего было взвешивать.       Она же чувствовала себя хорошо и, к счастью, без особых споров согласилась по возможности воздерживаться от магии, хотя по её лицу было ясно: само это ограничение она считает чем-то средним между нелепостью и личным оскорблением. Температура тела у неё и правда немного упала, пульс оставался медленнее прежнего, но в остальном ничего катастрофического не происходило. Ни болей, ни приступов, ни обскурной нестабильности. Она ела, спала, говорила, спорила, смотрела на меня с прежней ясностью и, что было особенно тревожно, временами выглядела даже бодрее, чем следовало после всего произошедшего.       Подобное самочувствие не успокаивало меня — лишь заставляло внимательнее присматриваться к деталям.       Я снова завёл записи. Сначала на отдельных листах, потом в старом блокноте, который всё-таки нашёлся у меня в ящике стола. Температура утром и вечером. Пульс. Жалобы, которых не было. Утомляемость. Сон. Любые признаки боли, которых тоже не было. Авелин терпеливо позволяла мне заниматься этим, хотя иногда смотрела так, будто я не фиксирую её состояние, а документирую редкое природное явление.       
— Если ты продолжишь так серьезно держать меня за руку, — заметила она однажды, протягивая мне запястье, — пульс участится вовсе не потому, что мне стало хуже.       Я вскинул на неё взгляд.       — Это не та реакция, которую я намерен учитывать в записях.       Она слабо улыбнулась и ничего больше не возразила. Но я видел, что её забавляет сам факт моего почти ритуального упрямства.       На второй день пришло письмо от Люциуса. На маленьком плотном листе было только два слова:       «Как она?»       Я долго смотрел на эту записку, держа её между пальцами, и не знал, как правильно на это реагировать. С одной стороны, Авелин сказала — с той же поразительной будничностью, с какой обсуждала дом и продажу драгоценностей, — что Люциус дал ей денег на полгода безбедной жизни. С другой, он всё равно ничего не сделал, когда дело дошло до решения Абраксаса. Возможно, не смог или не успел. Возможно, как и всегда в этой семье, всё оказалось сложнее и трусливее, чем хотелось бы. Я собирался расспросить его при встрече, и весьма подробно, но в ближайшие дни у меня не было ни времени, ни желания трансгрессировать ради этого в Лондон или Уилтшир.       В конце концов я показал письмо Авелин. Она, прочитав его, устало выдохнула и на секунду прикрыла глаза.       — Ответь, что у меня всё хорошо, — сказала она. — Без подробностей. Просто... чтобы он не начал сходить с ума.       — Это довольно великодушно с твоей стороны, — заметил я, забирая записку.       — Нет, — она покачала головой. — Это просто избавит нас от лишнего хаоса.       Я мысленно согласился. Да, хаоса вокруг и без того хватало.       Быт с Авелин в доме матери казался мне неловким почти до абсурда. Право спать на диване в гостиной я, впрочем, всё-таки отстоял — если подобное можно назвать именно этим словом. На деле всё выглядело куда менее героически. Я просто сказал, что ей нужна кровать и нормальный отдых, а я устроюсь внизу. Она посмотрела на меня очень внимательно и уточнила:       — Ты уверен?       И я, как последний моралист, немедленно отрезал короткое:       — Да.       На этом вся борьба и завершилась. Она не спорила, за что я был ей даже благодарен. Мне не хочется позволять себе лишнего в ситуации, где и так слишком многое уже выглядит скандально.       Во всём остальном эти два дня прошли неожиданно мирно. Даже мать, обычно способная только смотреть на мир с усталым равнодушием, будто вся реальность существует исключительно для того, чтобы мешать ей молчать, как-то странно прониклась к Авелин. Не то чтобы между ними внезапно вспыхнула домашняя идиллия — до подобного нашему дому ещё не хватает более серьёзного магического вмешательства, — но они могли сидеть рядом на диване в гостиной и о чём-то говорить. Причём говорить долго.       Почему-то Эйлин особенно занимали наши школьные годы, и меня это приводило в состояние, близкое к унизительному. Я несколько раз проходил мимо гостиной и с неприятной ясностью слышал обрывки разговора:       — ...и тогда Поттер решил, что будет очень остроумно сказать мне…       
— ...нет, Эйлин, вы просто не понимаете, я практически украла его сумку и побежала с ней по коридору... 
       — ... гигантский кальмар оказался меньшей из зол, если уж быть честной...       В такие моменты мне хотелось либо немедленно трансгрессировать на другой конец страны, либо хотя бы научиться становиться невидимым без палочки.       Впрочем, одна польза от этих бесед всё-таки была: пока Авелин рассказывала матери про Хогвартс, я мог без помех заниматься изучением рынка недвижимости магической Британии.       Вариантов оказалось меньше, чем следовало надеяться, и больше, чем я ожидал. Большинство отпали сразу. Где-то было слишком дорого. Где-то слишком людно. Где-то стены выглядели так, будто предыдущие владельцы пытались то ли варить в них зелья, то ли хоронить особенно проблемных родственников. Где-то отсутствовала ванна, что делало весь вопрос бессмысленным с самого начала. Где-то, напротив, имелось слишком много пространства и слишком мало здравого смысла в цене.       В итоге мы нашли дом в Фолстоне. Он стоял чуть в стороне от деревни, недалеко от реки, за низкой каменной оградой, поросшей мхом, в месте, которое словно нарочно лежало достаточно вдали от всего, что Авелин хотела оставить позади. Нортумберленд. Далеко от Уилтшира, ещё дальше от Лондона, от Малфоев, от министерских кругов, от светской вони, от лишних вопросов. На него как раз хватало той суммы, которую удалось выручить за её украшения. Более того — оставалось ещё достаточно, чтобы не жить среди пустых стен, как в наказании за собственные чувства.       Дом был старый, северный, сложенный из тёмного камня, с тяжёлой серой крышей и узкими окнами, в которые, должно быть, приятно смотреть во время дождя и совершенно невозможно — во время сильного ветра. С одной стороны к нему примыкал запущенный сад: кривые яблони, заросшие кусты смородины, мокрые дорожки из неровного сланца и несколько упрямо живых грядок, по которым сразу становилось ясно, что прежний хозяин бросил это место не по равнодушию, а, вероятно, вынужденно. Чуть дальше, за стеной ежевики, стояла маленькая оранжерея с мутноватыми стёклами и покосившейся дверью. Ей требовались руки, терпение и, вероятно, серьёзная чистка, но в ней всё ещё сохранялось нечто упрямо-живое.       Это место прежде принадлежало пожилому магу-травологу, и это, к счастью, чувствовалось не только по оранжерее. В кладовой нашлись старые полки под горшки и сушёные травы, у задней стены — широкий стол, когда-то явно служивший для пересадки растений, а у входа в сад даже сохранились вбитые в камень кованые крюки для подвесных ящиков. Подвал был сухим, прохладным и почти оскорбительно пригодным для работы. Не идеальным, конечно, но достаточно просторным, чтобы перестать унижать лабораторную деятельность кухонным столом. И, что в тот момент я счёл отдельным подарком мироздания, на втором этаже находились две раздельные спальни.       Когда мы впервые вошли внутрь, Авелин молча огляделась. Потом подошла к окну на кухне, выглянула наружу и тихо сказала:       — Здесь можно дышать.       Этого, по всей видимости, было достаточно.       Я предложил ей выбрать комнату первой. Она посмотрела на меня с лёгким недоумением — так, будто ожидала какого-то другого, менее формального распределения пространства, — но не возразила.       — Мне подойдёт любая, — только и сказала она.       В итоге я отдал ей спальню на солнечной стороне. Я сам яркий свет никогда не любил, да и ей по образу жизни он идёт гораздо больше.       И первым делом, едва мы занесли вещи, Авелин отправилась осматривать ванную комнату на первом этаже. Через пять минут она вернулась с видом человека, только что сделавшего важное архитектурное открытие.       — Ванна слишком маленькая, — объявила она.       — Это трагедия, — отозвался я, сортируя на столе книги и уменьшенные горшки с растениями.       — Не иронизируй, — ответила она совершенно серьёзно. — Это критически важный элемент быта.       После чего, не дожидаясь моего мнения и разрешения на использование магии, увеличила ванну до размеров, вполне достойных по мнению человека, склонного к гигантизму, и объяснила это с той же невозмутимостью, с какой другие люди объясняют необходимость крыш и дверных замков:       — Я люблю долго сидеть в тёплой воде. Иногда с книгой. Иногда просто так.       Я кивнул, как будто услышал что-то совершенно обыденное, и решил не уточнять, почему мне уже начинает казаться, будто весь наш будущий дом будет строиться вокруг трёх неизменных святынь: моей лаборатории, её оранжереи и безупречно пригодной для существования ванны.       Однако совместный быт без постороннего буфера в лице Эйлин оказался вещью более неловкой, чем я предполагал. Пока мы жили в Коукворте, это почти не ощущалось. Но в Фолстоне всё стало как-то... ближе к реальности. Слишком резко мы превратились из пары, которая годами встречалась между уроками, коридорами, оранжереями и письмами, в людей, просыпающихся под одной крышей и распределяющих между собой утреннюю кухню.       Первый тревожный сигнал поступил уже на следующее утро. Я ещё не до конца проснулся, когда снизу потянуло гарью. Не такой, от которой немедленно сгорает дом, но достаточно убедительной, чтобы я, не тратя время на приличия, только и успел закутаться в халат и сбежать по лестнице.       — Авелин? — позвал я, входя на кухню. — Что случилось?       Картина оказалась чуть ли не комичной. На плите шипела сковорода. Масла в ней было явно больше, чем требовалось для мирного завтрака. Один край омлета приобрёл цвет, при котором спасение уже становилось скорее актом вежливости, чем реальной возможностью. Авелин стояла перед этим бедствием и выражением лица, будто её только что поставили сдавать экзамен по совершенно незнакомой дисциплине.       — Я... хотела приготовить завтрак, — сказала она, слишком быстро и неловко взмахнув рукой. — Но что-то пошло не так. То есть сначала всё выглядело вполне обнадёживающе, а потом внезапно — вот.       Я посмотрел на сковороду. Потом на неё.       — Поразительное предательство со стороны яиц.       Она вскинула на меня взгляд — то ли смущённый, то ли почти обиженный.       — Я старалась.       И это прозвучало с такой искренностью, что мне пришлось отвернуться к плите, чтобы она не заметила мою усмешку.       В итоге омлет я всё же приготовил сам, а она стояла рядом, прислонившись к столешнице, и наблюдала с тем серьёзным вниманием, с каким обычно следила за приготовлением нестабильного зелья. От этого желание язвить достаточно быстро исчезло — осталось только глупое, но тёплое умиление от самой попытки.       Куда хуже вышло со стиркой. Несколькими часами позже я услышал из ванной какой-то слишком отчаянный всплеск воды и, наученный утром, пошёл туда уже без лишних иллюзий. Ванная комната была полна пены. Она ползла по бортику, сползала на пол, лезла из таза, покрывала светлую плитку, цеплялась за подол её платья и уже явно намеревалась перейти в состояние независимой экосистемы и затопить те ингредиенты, что я успел отнести в подвал.       Авелин стояла среди этого великолепия в совершенно искреннем ужасе.       — Прости, — пробормотала она сразу, как только увидела меня. — Я... мне неловко говорить, но я не знаю нужных бытовых чар. Меня такому не учили. А изучать самой… надобности никогда не было.       На последнем слове её голос стал заметно тише. Я перевёл взгляд с её лица на мыльную воду у ног, потом снова на неё. Неловкость, которая несколько секунд назад ещё граничила во мне с желанием рассмеяться, резко ушла, оставив после себя что-то другое — более тяжёлое.       Разумеется, её не учили. Её учили танцевать, держать спину, улыбаться людям, которых хочется отравить, говорить на приёмах, вести себя за столом, выглядеть безупречно и, вероятно, изящно погибать под грузом чужих ожиданий. Но не готовить омлет и не стирать вещи так, чтобы не утопить ванную комнату в пене.       — Авелин, — начал я мягче, чем собирался. — Но тебе это и не нужно.       Я подошёл ближе и взял её за руки. Они были мыльные, прохладные и очень напряжённые. Она сразу опустила глаза.       — Но как же? — выговорила Авелин почти шёпотом. — Ты не можешь делать всё сам из-за моей... беспомощности. У тебя работа, лаборатория, а я... — она запнулась, слишком резко втянув воздух. — Я совсем ничего не умею. Это так… стыдно.       От этих неожиданных переживаний у меня внутри что-то неприятно дёрнулось.       — Ничего страшного, — я приподнял её лицо, заставляя посмотреть на себя. — Очевидно, что тебе никогда не было нужды заниматься этим. В этом нет ни позора, ни трагедии. Мне не сложно делать это самому.       — Но я… тоже хочу помогать.       Я обвёл взглядом затопленную ванную.       — Мне, если уж на то пошло, гораздо больше нужна твоя помощь с зельями, чем на кухне.       Её лицо изменилось почти мгновенно. Вина никуда не исчезла, но поверх неё проступило знакомое оживление, напряжённый интерес, то выражение, которое появлялось у неё всякий раз, когда речь заходила о вещах, где она чувствовала себя уверенно.       — Правда?       — Думаю, это более привычная для нас обоих среда, — ответил я.       — Да, — она быстро кивнула. — Да, это... это я могу. А со стиркой... — она перевела взгляд на пену, потом снова на меня. — Покажи мне, пожалуйста, как это делается. И всё остальное тоже. Я быстро учусь.       — Я надеюсь.       Авелин моргнула, явно пытаясь понять, упрёк это или нет. Я не дал ей времени додумывать и, сам не вполне осознав момент, наклонился и впервые за все эти странные, сумбурные дни поцеловал её в лоб. И от этого простого жеста она замерла так резко, будто я прикоснулся к ней не губами, а заклинанием. Её ресницы дрогнули, и она посмотрела на меня с такой тихой, мгновенной нежностью, что я почти пожалел о собственной недальновидности: подобные взгляды следовало выдавать в умеренных дозах, если человек рассчитывает сохранить хотя бы видимость самообладания.       В этом и состояла вторая проблема. Раньше я мог позволить себе большее. Или, точнее, мне было проще понимать, где именно это «большее» начинается. Теперь же вся граница между дозволенным и лишним стала до смешного тонкой. Настолько, что я постоянно чувствовал её где-то под пальцами — хрупкую, почти невидимую, но от этого не менее опасную. Стоило задержать руку у её талии чуть дольше, чем следовало. Чуть крепче ответить на поцелуй. Чуть меньше помнить о том, в каком состоянии она пришла ко мне той ночью и чем именно был продиктован её отчаянный вопрос о браке, — и внутри тут же поднималось неприятное, отрезвляющее чувство: ещё шаг, и я уже не оберегаю, а пользуюсь. Подобной низости я себе не простил бы.       Не то чтобы я вдруг стал сдержаннее по природе. С этим как раз всё обстояло предсказуемо скверно. Я по-прежнему желал её так же остро, так же глупо, так же безнадёжно сильно, как и раньше. Возможно, даже сильнее — именно потому, что теперь она была рядом постоянно: за соседней дверью, внизу на кухне, в кресле с книгой в руках, у окна, где свет цеплялся за её волосы, в ванной, переделанной ею под личное представление о достойной жизни. Но именно эта близость и делала осторожность необходимой. Помолвка всё-таки ещё не брак. Да и сам факт, что она живёт со мной, уже выглядел достаточно компрометирующе, чтобы не усугублять положение излишней свободой. Особенно если речь шла о ней.       Очевидно, Авелин была этим недовольна, хотя ничего и не говорила. В этом, пожалуй, и заключается одна из самых опасных черт её характера: в моменты подлинного недовольства она далеко не всегда выбирает прямой спор. Иногда ей достаточно просто смотреть. А она смотрела. Долго. Украдкой, когда думала, что я не замечаю. Обнимала крепче обычного, словно нарочно испытывала на прочность мою внезапную нравственность. Несколько раз ловила момент, чтобы самой поцеловать меня — быстро, легко, как бы мимоходом, но с той особенной, тихой упрямой дерзостью, которую я выучил ещё в Хогвартсе.       Когда наконец вернулся к работе в лаборатории при «Слаг и Джиггер», мир немедленно напомнил, что не испытывает ни малейшего уважения к чужим домашним кризисам. На столе меня уже ждали испорченные заготовки и записка от управляющего, выдержанная в том особенно вежливом тоне, каким обычно прикрывают раздражение к отсутствовавшим сотрудникам.       С этим я разобрался быстрее, чем ожидал. Работа, как ни странно, всегда помогает, когда не хочешь слишком долго думать о вещах, которые всё равно не можешь решить немедленно.       Уже ближе к вечеру мне передали записку, которую принесла сова. Почерк Люциуса. Всего несколько слов. Вполне в его духе, если отбросить обычную светскую выправку и оставить только суть:       «Нужно увидеться. Беллроу. Сегодня»       Я перечитал записку дважды, потом сложил её и сунул в карман мантии. Летом мы с ним и Регулусом виделись не так уж редко — не только там, где видеть друг друга было положено, но и в местах, где подобные встречи считались более удобными, менее официальными и оттого в каком-то смысле даже продуктивнее.       В Фолстон я вернулся ненадолго — только переодеться. Авелин сидела в гостиной, поджав под себя ноги, и листала какую-то книгу, которую, судя по выражению лица, уже мысленно оспорила. Услышав меня, она подняла глаза.       — У тебя ещё дела? — спросила она сразу.       — Да. Немного задержусь.       Я постарался, чтобы это прозвучало достаточно буднично. Ни Люциуса, ни Регулуса, ни тем более Беллроу я упоминать не стал. Просто не хотел сейчас впутывать её ещё и в это. Ей хватало своих причин не думать о внешнем мире хотя бы один вечер.       Уже в коридоре у зеркала, когда завязывал галстук, чувствовал на себе её взгляд, от которого по спине проходит совершенно лишняя, несвоевременная тепловая волна.       — Тебе идёт тёмно-серый, — заметила она наконец.       Я посмотрел на неё через зеркало.       — Вот как?       — Да, — Авелин захлопнула книгу и поднялась с кресла. — Ты в нём выглядишь так, что мне становится неловко отпускать тебя одного.       Это уже не походило на шутку. И, к моему глубочайшему раздражению, я почувствовал, как по-детски нагреваются уши.       Мягкие шаги по ковру, лёгкий шорох ткани, привычный уже запах — что-то чистое, тёплое, с едва заметной травяной горечью. Когда Авелин останавливалась так близко, пространство вокруг немедленно начинало ощущаться иначе: теснее, живее, сложнее для логического анализа.       Она встала у меня за плечом, несколько секунд молча рассматривала отражение, затем недовольно цокнула языком.       — Нет, подожди.       — Что именно не устраивает мою частную комиссию по внешнему виду?       — Твой галстук.       Прежде чем я успел возразить, она уже протянула руку и без всяких церемоний взялась за узел. Пальцы у неё были тёплые, уверенные. Движения — спокойные, будто она имела полное право стоять так близко, поправлять на мне одежду и заставлять молчать одним прикосновением. Что, если рассуждать непредвзято, было не так уж далеко от истины.       Я смотрел на нас в зеркало и с неприятной ясностью понимал: именно ради подобных секунд вся моя вымученная осторожность и превращалась в форму изощрённого самоистязания. Она даже не делала ничего откровенного. Просто поправляла галстук. Просто стояла рядом. Просто иногда поднимала глаза, и от этого становилось значительно труднее дышать с надлежащей степенью невозмутимости.       — Постарайся не слишком утомиться, — сказала она, пригладив лацкан пиджака.       — Постараюсь.       Я уже собирался отступить, пока здравый смысл ещё подавал признаки жизни, но она поднялась на носках и быстро поцеловала меня в щёку. Легко. Даже невинно. И именно поэтому особенно бессовестно.       — На удачу, — объяснила она просто.       Я несколько секунд просто смотрел на неё.       — У меня нет уверенности, что после этого вечер действительно станет проще.       — Зато у тебя будет причина вернуться домой быстрее.       На слове «домой» внутри что-то странно, коротко сжалось. До сих пор я не привык к тому, как легко она это произносит. Будто это всё не нужно сперва выстрадать, защитить, узаконить, вырвать у мира зубами.       После этого спорить было уже бессмысленно. Я только взял перчатки, ещё раз оглянулся на неё и вышел в прохладный воздух Фолстона, стараясь не думать о том, что в последнее время уходить стало куда сложнее.
Примечания:
507 Нравится 408 Отзывы 362 В сборник
Отзывы (3)