***
На всякий случай мы оставляем машину на улице неподалеку от станции метро и несколько кварталов проходим пешком. Наташа с Броком уходят чуть вперед, а мы с Химиком молча следуем за ними. В сумерках вид миниатюрных домиков-коробочек с их малюсенькими газончиками наводит смертную тоску. Роджерс то и дело задевает меня чемоданом, но у меня нет ни сил, ни желания возмущаться по этому поводу. В итоге Романова останавливается у узкого двухэтажного домика, на двери которого висит дешевый пластмассовый рождественский венок, придавая невзрачному домику еще более печальный и заброшенный вид. Наташа отпирает дверь, и мы буквально вваливаемся внутрь, бросая сумки на пол у входа. Химик бережно ставит свой чемодан у стены. – Чувствуйте себя как дома, – говорит Наташа. – Но ничего не трогайте. В небольшой гостиной, как ни странно, оказывается довольно чисто и уютно. Брок тут же падает на диван, занимая его целиком своей тушей, и включает телевизор. – Только не новости, – предупреждаю я. Он кивает и врубает какой-то фильм. Роджерс с Наташей, тихо переговариваясь, тут же отправляются на кухню, а я от нечего делать принимаюсь неспешно прохаживаться вдоль стен, разглядывая хаотично развешанные на них фотографии в самых разнообразных рамочках. Поначалу мне кажется, что все эти фото никак не связаны между собой – на снимках изображены совершенно разные люди разных возрастов, не очень-то похожие друг на друга. Но потом на одном из слегка размытых цветных фото – фокус выставлен неверно – я вижу маленькую девочку в платке с не по возрасту серьезным взглядом и сразу же узнаю в ней Наташу. Из-под пестрой ткани платка выбивается рыжая прядь. В руках у нее какая-то абсолютно нелепая плюшевая игрушка – что-то среднее между медведем и собакой. Наверное, я опять зависаю, потому что прихожу я в себя, только когда ко мне подходит Роджерс и что-то говорит. Я долго растерянно смотрю на него, не понимая, что он только что сказал, и он повторяет: – Наташа разогрела ужин. Ты голоден? Я отрицательно качаю головой, но мой желудок со мной не соглашается и предательски урчит. Тогда Роджерс тихо спрашивает: – Тебя что-то тревожит? Тогда я оглядываюсь через плечо, но Брока на диване уже нет, хотя телевизор все еще работает. Я раздумываю секунду, зная, что Химик, скорее всего, опять расстроится, но в итоге все-таки решаюсь и говорю: – Я помню тебя. Частично, урывками, но помню, – как я и ожидал, Роджерс хмурится при этих словах и устремляет взгляд в пол. – Ты был тощим и мелким, потом Капитаном, потом белым халатом. Верно? Роджерс виновато кивает, он выглядит точь-в-точь как побитый щенок, но я безжалостно продолжаю: – Чего-то не хватает. Все эти воспоминания, они как чужие письма. Как будто я не должен их читать. Понимаешь, о чем я? – Да, – вяло соглашается Роджерс. – Наверное. – Джентльмены, за стол! – зовет Наташа, и Химик тут же вскидывает голову, на лице – ни следа былой печали. Он ободряюще улыбается и треплет меня по плечу. – Пойдем есть. Обычно я ворочу нос от русской кухни, но сегодня уплетаю наташин борщ за обе щеки. Я не один такой, Рамлоу и Роджерс тоже поглощают свои порции так сосредоточенно и интенсивно, будто это самая важная миссия в их жизни, а после Роджерс даже просит добавки. Когда с едой покончено, Наташа командует: – Барнс, тащи свой комп! Я послушно иду в гостиную за своим лэптопом, который ставлю перед Наташей на кухонный стол, уже свободный от тарелок. Я ввожу пароль и открываю папку с последними переводами. – Наслаждайся. А что ты, кстати, хочешь здесь найти? – Слабые места ПО и железа хэлликерриеров. Я рассчитывала на помощь Щ.И.Т.а, но теперь, даже если я заявлюсь к начальству со всеми доказательствами, мне никто не поверит. Я же состою в преступной группировке вместе с тремя сотрудниками Гидры. – Бывшими сотрудниками, – уточняю я. – Название «Озарение» нигде не встречается, так что придется перечитывать все. Нужна помощь? Наташа молча качает головой, открывает документы и погружается в чтение. Через какое-то время Брок пододвигает свой стул к ней поближе и также впивается взглядом в экран. Из солидарности, я полагаю. Вряд ли он хоть что-то в этом понимает. Я возвращаюсь в гостиную и буквально падаю на диван. Прикрыв глаза, я вполуха слушаю бормотание телевизора, постепенно расслабляясь и превращаясь в неподвижное ничто без мыслей и каких-либо желаний, пока не чувствую, как кто-то опускается рядом со мной на подушки дивана. Даже с закрытыми глазами я сразу понимаю, кто. Я уже запомнил его запах, звук его дыхания, тепло, исходящее от его тела. Я лениво поворачиваю голову в его сторону – на его губах дрожит улыбка, но она не отражается в его взгляде. Роджерс протягивает мне стакан с водой и небольшую белую таблетку. Это очень похоже на фрагмент из моих ночных кошмаров с участием белых халатов – они тоже любили играть в игру «хороший доктор/плохой доктор», – и я корчу недовольную гримасу. – Что это? – Обезболивающее. Очень сильное. Я его сам разработал несколько лет назад, для экстренных случаев. На себе проверял. Возможные побочные эффекты: онемение конечностей, шум в ушах, головокружение, мышечные спазмы, нервный тик, ухудшение зрения, бессонница, тошнота, диарея, при длительном применении – потеря веса, в редких случаях крапивница и выпадение волос. Его действия хватит минут на пятнадцать, но мне так и не удалось придумать ничего лучше. Наш метаболизм… – Ну и зачем мне пить эту дрянь, Роджерс? – перебиваю я, слегка напуганный подробностями. – Я в порядке. – Выпей, – настаивает Химик. – Я заметил, что тебя мучают головные боли, связанные с неприятными воспоминаниями. – С любыми воспоминаниями, – поправляю я; как будто у меня когда-то были приятные. В итоге я неохотно повинуюсь, заглатываю таблетку и запиваю ее заботливо предложенной водой. Терять мне все равно уже нечего. Кроме своих волос. Когда я возвращаю Химику стакан, он кладет мне на колени большой белый конверт. – А это что? – спрашиваю я раздраженно. – Чужие письма.***
Он сказал, что это далеко не все. Архивы, которые достались ему от Пегги Картер, он разделил на части и спрятал в разных местах. На тот случай, если Гидра или кто-либо еще все-таки отыщет их, то они хотя бы не уничтожат все разом. Передо мной то, что он хранил в своей бруклинской квартире из «сентиментальных соображений», так он сказал. Честно говоря, количество выданного мне материала не слишком впечатляет – всего лишь несколько черно-белых фотографий и пара писем. Снимки выцвели, как и чернила на пожелтевшей от времени бумаге. Слегка онемевшими – побочный эффект, не иначе – пальцами максимально аккуратно разворачиваю их, избегая пользоваться протезом, как будто от прикосновения металла бумага рассыплется в прах. На одной из фотокарточек – улыбающийся сержант Барнс, снимок датирован 1943 годом. На другой – небольшой отряд весьма потрепанных войной людей, и сержант среди них, одетый совершенно не по форме, исхудавший и взлохмаченный, с винтовкой наперевес. Он уже не улыбается, в глазах его ледяной ужас, на щеке – ссадина. Даты нет. Первое письмо начинается со слов «Привет, Стив!» и заканчивается на «Береги себя, придурок!», а в середине находится описание фронтовой рутины, тщательно вымаранное в нескольких местах черными чернилами цензуры. Почерк угловатый и неровный, наклон и размер букв постоянно меняется, а расстояние между ними порой отсутствует, как будто писавший это письмо человек старался максимально использовать пространство листа, без полей и отступов сверху донизу заполнив его своими кривыми каракулями. Я абсолютно напрасно пытаюсь достучаться до своей памяти. Моя голова заполнена густым туманом. У меня нет ровным счетом никаких воспоминаний о том, как я писал это письмо. В нем нет ничего удивительного и интересного, упомянутые имена и эпизоды мне ни о чем не говорят. Однако между дурашливых «вот решил черкануть пару строк» и «самое худшее, что может случиться, это когда тебе приспичит отлить в три утра» таится что-то более глубокое, живое, волнующее. Теперь наконец я могу отдаленно, сквозь время, как сквозь плотную ткань, почувствовать это. То, что не сказано прямо, а тщательно скрыто за описанием сотней ненужных деталей быта: трепет молодого сердца, его радость и тоску. Химик сказал, что мы были друзьями до Гидры. Не знаю, в курсе ли он, но, согласно моим спутанным воспоминаниям и пожелтевшему листу бумаги, для сержанта Барнса, погибшего в 1945 году, Стив Роджерс явно был чем-то большим, чем просто другом. Второе письмо написано тем же почерком. Оно имеет более позднюю дату, зацензурено чуть менее, чем полностью, столь же бессодержательно и в то же время наполнено невысказанными чувствами. Оно вдвое короче, чем первое, и в нем уже нет шуток и забавных историй. К письму гнутой скрепкой прикреплен лист более плотной бумаги, такой же старой и желтой. На нем – беглый карандашный набросок, явно сделанный с того черно-белого фото сержанта. Только на нем он, я, изображен без фуражки, слегка вьющиеся волосы словно растрепаны ветром, и каким-то образом рисунок выглядит куда живее, чем фотография: он будто светится. Лист подписан уже другим почерком – буквы узкие, резкие, связанные. Надпись гласит: «Все будет хорошо». На этом действие таблетки заканчивается, и тупое онемение в пальцах проходит, но боли нет, вообще ничего нет, только в глазах мутно и щиплет, как после десяти часов напряженной работы за компьютером. Я хочу спросить у Роджерса, должно ли так быть, что за странный побочный эффект его чудо-колес, но не могу издать ни звука. Я знаю, что с этим делать: сосредоточившись на своем дыхании, я несколько раз моргаю, и мутность зрения через какое-то время проходит. – Дай мне ручку и лист бумаги, – прошу я Химика. Все это время он тихо и пугающе неподвижно сидит рядом. Он с готовностью протягивает мне свой скетчбук с карандашом, который я пролистываю до первой же чистой страницы. Размяв пальцы, я беру в руки карандаш, и, выудив из сознания первую попавшуюся мысль, медленно пишу: «Какого хрена сейчас происходит? Что я вообще делаю?» Рука сперва не слушается меня: нажим выходит слишком сильный, буквы то расползаются, то жмутся друг к другу, но я продолжаю, потому что знаю – совершенство приходит с практикой, а как раз практики у меня давно не было. Я заполняю всю страницу этими двумя вопросами, и под конец у меня начинает получаться почти без усилий. Аккуратно положив на соседнюю страницу письмо сержанта, я сравниваю написание букв. Моя писанина куда более кривая и слабая, но очертания букв, несомненно, схожи. Та же пузатая «о», та же хромая «k», грустно покосившееся распятие «t». Не знаю, что я пытаюсь сам себе доказать. Может, я просто боюсь взглянуть правде в глаза: я не всегда был таким, как сейчас. Когда-то я действительно был живым и настоящим. Я умел любить и писать скучные письма. Я пролистываю страницы скетчбука назад, бегло просматривая наброски городских пейзажей, случайных людей в разных позах и даже мой быстрый портрет, нарисованный Химиком в Праге. Один из рисунков с фасадом какого-то здания, похожего на госпиталь, подписан резким почерком: «Ты окончательно спятил!» Я захлопываю скетчбук и возвращаю его Роджерсу, который с интересом наблюдает за моими экспериментами. – Ладно, – говорю я. – Ты мог мне это не показывать. Я же сказал, я помню тебя. Разве этого недостаточно? Мой голос звучит непривычно нервно, и, прижав ладони к горящим щекам, я с удивлением обнаруживаю на них следы влаги. – Еще таблетку? – вкрадчиво предлагает Химик, и я мотаю головой. – Нет уж, обойдусь. – Хорошо, – говорит он тогда, и по его бледному лицу я вижу, что все совсем не хорошо. – Я, наверное, мог бы оставить все, как есть. Только рано или поздно ты все равно поймешь, и тогда ты меня возненавидишь. Поэтому лучше я все расскажу тебе сам, сейчас. Так будет честно.