бальзамин

R
Завершён
35
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
21 страница, 9 356 слов, 4 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
35 Нравится 15 Отзывы 5 В сборник

сукияки

Настройки
Примечания:
Дазай всегда старался избегать философии. Отторжение необъяснимо, но твердо и неуклонно. Абстракции и пространственность — это все словно присуще каким-то примитивным созданиям, стремящимся к пониманию окружающего, к пониманию стихийности существования, к пониманию множества пустых и совершенно ничего не значащих вещей. Все, к чему приходит Дазай, — это плыть или тонуть. Чуя лежит на животе, влажно дыша куда-то в подушку. Весь мокрый и уставший, но довольный и удовлетворенный. Взмыленный и разморенный. Волосы спутаны, уставший блеск кажется матовым. Дазай, удерживая какую-то подозрительно мерзкую улыбку, с трепетом размазывает собственную сперму по чуевой пояснице. Есть в этом что-то художественное. Дазай причастен к его телу, к его словам, к его одежде. Он сам уставший и приятно измотанный, но все еще находящий в себе силы посидеть вот так и повозиться в грязи, которую сам и развел. Чуя не возмущается. Он, кое-как извернувшись, гладит себя по затылку, втирая пот тщательнее, а потом просит подать полотенце. Дазай вытаскивает из шкафа — худого и старого шкафа цвета подгнивших каштанов — горяще-рыжее полотенце и сам принимается очищать и восстанавливать порядок. Есть что-то… красивое в этом всем. Он медленно целует Чую вдоль позвоночника, реденько задевая выпирающие позвонки зубами. Кожа отдает на языке солью и смирением, и, наверное, так и ощущается попытка уберечь последнее. Как соль и смирение. Как запах сыреющих простыней, впитавших весь пот и всю интимность. Близость, такую дрожащую и охваченную смутным волнением, теперь можно разглядеть даже невооруженным глазом. Ночью Дазай просыпается от грозового грохота и от того, что замерз. Чуя свернулся под простынею почти в клубочек — видно только рыжую макушку. Все такой же маленький и неуступчивый, не пришел поближе, чтобы обняться и согреться, остался лежать вот так и мучиться дальше. Дазай переворачивается на бок, двигается ближе и забрасывает все конечности на Чую. Понемногу тот начинает отогреваться: Дазай ощущает под собой слабые и сонные телодвижения. Когда Дазай впервые увидел Акутагаву, он подумал о потенциале. О том, какие грани скрывает в своей личности мальчик, и о том, сколько усилий и какого характера придется приложить. Он был похож на тучу. Абсолютно спокойный, нахмуренный, сосредоточенный на кашле и на сторонних движениях. Грозовая туча, сама не осознающая еще, насколько большой шторм она может принести. Акутагава за редким исключением напоминал грозу. Дазай долго не мог понять, что именно его так раздражало в Рюноске, пока до него не дошло: бесполезность. Помоги ему с этим, помоги ему с тем. Пассивный и вместе с тем суетливый, Акутагава выглядел иначе, когда дело касалось вопроса обучаемости. Но он все еще безмерно раздражал. Дазай говорит, такие люди, как Акутагава, не стоят на бастионе, не поднимают голос в защиту справедливости, не сражаются за революцию. — Ты размеренный и такой чертовски бестолковый, — говорит Дазай, и Акутагава начинает кричать. Акутагава слишком увлечен мыслями о душевных недугах и думает, что никто не может увидеть этого по его лицу. Личностный и нравственный выбор, чуткость совести и прочая бредистика — это то, чем он немо задавался первое время. — Не слишком ли ты с ним носишься, — Чуя не спрашивает, а вроде как риторически констатирует. Дазай пожимает плечами. Не слишком ли он пытается сделать из Акутагавы сильную личность и способного бойца. Он не признается, но в нем теплится слабый огонек веры в то, что Акутагава — не бедняк, у которого ни рисинки за душой. Хоть что-то же должно быть в нем, кроме вероятного желания вырыгнуть легкие. — Человек слаб и противоречив, бесчестен и эгоистичен, и, прибывая в плену своих страстей, не способен открыться истине, — Дазай складывает руки на груди и делает умный вид. Чуя отрывает взгляд от сигареты и морщится весь: — И о какой истине речь? — Плыть или тонуть, — отвечает Дазай. Чуя отпускает смешок и намекает на явное воровство у какого-то умника всех слов. Дазай усмехается в ответ и своей бессловесностью выигрывает несколько минут на пустые мысли. Вроде тех, что касаются въедливой улыбки Чуи. Яркая, словно отблеск начищенного лезвия, и острая, как наточенный нож. Всегда неприветлива и совершенно не радушна. Она появляется, чтобы донести: ты стоишь на пролет ниже, чем ее обладатель. Она как знак того, что Чуя велик в своем бессердечии. Чуя редко улыбается, когда они наедине. И Дазаю нравится это. Нравится, что Чуя не пытается изрезать его в клочья. Он улыбается только здесь, при всех или при ком-то, от кого ему нужно отпихаться. Дазай как-то услышал, что несчастные люди расстаются с жизнью второпях, и на самом деле задумался над этим. Счастье, радость и жизнерадостность, игривость, ликование, блаженство. Это вдруг оказывается таким далеким для осознания и принятия. Занимать то положение, которое занимает Дазай, быть человеком, которым является Дазай, это накладывает некоторые ограничения. Принадлежать к тому типу людей, к которому принадлежит и он сам, и Чуя, — это означает отказ от некоторых чувств и эмоций. Отказ от привычного положения многих вещей. Это дает другое понимание каких бы то ни было взаимоотношений. Сила, значимость, вес, циничность, обязанность. Дазай не несчастен, потому что «счастье» никогда не было для него ключевым вопросом на повестке дня. Он не знает, что это такое. Он знает про уступчивость, но не знает про благородство. Он знает что-то о резвости, но не знает ничего об оживленности. Он как пожелтевшие листы в книге. И желтые они не от количества прочиток, а в связи с низким качеством бумаги. Да. Некоторые чувства и эмоции стали слишком низкокачественными. Нечто устраивает распродажу, и Дазай берет не самое лучше, но по скидке. Когда он касается Чуи, у него нет ощущения, что все продешевилось. Это и удивительно. Нет ощущения, что Чуя — это акционный товар, который залежался на прилавке и теперь нуждается в оперативном сбагривании. Чуя, он… Он может быть по-настоящему удивительным. Иногда Дазаю кажется, что Чуя — это дикий зверек, который в самом деле знает, что он дикий. И он не нуждается в комфорте или уюте, он не нуждается в тепле. Он желает только своей среды обитания. Таких же диких условий, охоты, добычи, выживания. Дикий зверек, почитающий инстинкты. Чуя никогда не спрашивает, можно ли ему приехать. Он просто говорит, что приедет сегодня вечером. Его явно не волнуют чьи-то планы, чьи-то задания и прочая рефлективная ерунда. Он как бы ставит Дазая перед фактом, и тому нравится вертеться, входя в положение. Это словно лишний раз доказывает, насколько он способен справляться со многим. Но из-за Акутагавы и раздражения видеться с Чуей не только не получается, но и не хочется. Как-то Акутагава говорит, что жизнь — это коробка спичек: обращаться с ней серьезно — глупее глупого, а обращаться несерьезно — опасно. Чуя, который постоянно подкуривает от спичечного огонька, замирает с сигаретой в зубах, затем щурится и кривится. Дазай смеется — слишком громко и наигранно — и, как бы невзначай приобняв уставшего Акутагаву, говорит: — О, это так эмоционально и интеллектуально! Чую перекашивает еще сильнее. Он с явным, буквально едва ли скрываемым отвращением смотрит на эти сухие и неуместные объятия. Затем убирает так и неподкуренную сигарету обратно в пачку, а пачку — в карман. Дазай ищет в его действиях что-то… Что-то определенное. Что-то очевидное и кристально чистое. Что-то понятное. Он прижимает к себе Акутагаву теснее, а тот и не пинается. — Чуя, брось, как будто ты способен на что-то такое! — кричит Дазай. Глаза Чуи почти удивленно приоткрываются. Он выглядит так, словно мечется между несколькими вариантами, и не может выбрать один, чтобы сосредоточиться на нем и возмутиться. Чуя забирается на мотоцикл, и Дазай вздыхает. Пламя оказалось слишком податливым и послушным, решив угаснуть раньше времени. Но прежде, чем уехать, Чуя бросает: — У моей мечты выцвели глаза. Дазай чувствует себя странно. Он думает, мечта — это человек, который, вероятно, умер, так что его глаза буквально выцвели, а Чуя — герой душевной усталости. Словно Чуя встречает каждый рассвет, мыслями обращаясь в прошлое, прощаясь с мечтами о счастье, которым не суждено сбыться. Ведь таким людям, как он или как Дазай, неизвестно ничего о светлых надеждах. Он отказывал Чуе в приезде несколько раз. Он был уставшим или слишком недовольным, был голодным или был сытым, был готовым или был раздраженным. Он отказывал. Он думал о том, что за мечта была у Чуи, и не спрашивал об этом напрямую, потому что это попахивало переходом на фронт личностных терзаний. Дазай убежден, что личное — это лишнее. Но у его мечты выцвели глаза. И это было мучительно обременительным. Заунывное и безрадостное чувство, но это и делает его трогательным. Все, конечно же, тщетно перед лицом вечности, ведь и кромешная тьма, и война, и ураган, и эпоха — все это просто проходит мимо. Человеческие чувства прекрасны и печальны как дождливая ночь, и Дазай вспоминает, как по приезде от Чуи всегда пахнет свободой и ветром. Дазай снова отказывает ему. Отказывает, но не перестает думать, что скучает по нему как по сладкому чувству от непогоды. А потом Чуя приходит сам — без предупреждений, разрешений и иных рассусоливаний. Он появляется на пороге Дазая немного пьяным, немного взъерошенным и насупившимся. Он не расстроен, он рассержен. Он как-то злостно и без приветствий отталкивает Дазая в сторону, чтобы пройти внутрь. Неосторожно скидывает ботинки. Возится с курткой, а потом, поставив пригубленную бутылку виски на пол, чуть ли не срывает ее с себя. Дазай молча смотрит на этот спектакль: иногда Чуе просто нужно дать пространство для вот такого творчества, а понимание демонстрации придется само по себе немного позже. Как и аппетит, приходящий непосредственно во время еды. По пути в комнату Чуя едва-едва размахивает руками, пока что-то бормочет себе под нос. Ничего не разобрать, но Дазай искренне пытается, пока давит улыбку. Чуя как искорки, отлетающие во все стороны от тлеющей сигареты. Чуя сбалтывает что-то вроде: «У чувств не начинается новая жизнь». А потом резко останавливается, поворачивается к Дазаю и кривится: — Акутагава то, Акутагава се. Надоело! Нашел себе гребаного щенка. Так много возни с каким-то поганым оборванцем. И Дазай вдруг смеется. Смех бесконтрольно выливается из него как выблеванная желчь, и все это ляпает прямо на Чую. И вот тут, в эту самую минуту — Дазай готов клясться на крови — в Чуе что-то щелкнуло. Он с басовитым криком бросается на Дазая с кулаками, попадая то в нос, то в скулу. Он толкается, пинается, и Дазай толком не бьется в ответ, потому что понимает: если бы Чуя в самом деле хотел навредить ему, он бы нагрянул трезвым и вооруженным. Или подсторожил бы. Или сбил бы на своем мотоцикле. Он бы попытался отравить, подставить и прочее. Чуя брызжет агрессией, как утренней росой, но она — не злость. Не злоба. Не ненависть. Чуя пришел, чтобы объяснить что-то на пальцах. Чуя пришел показать и доказать что-то. Дазай ловит его руки, неловко валит на пол, падает сверху. Чуя скалится, ерепенится. Вырывается на процентов десять из ста ему положенных. Он здесь не для того, чтобы побороться и посоревноваться. Он просто здесь. Дазаю хочется верить, что с тем же заунывным и безрадостным чувством. И стоит только Дазаю ослабить хватку, как Чуя тут же хватается за его волосы, сжимает их в кулаках и тянет его голову от себя подальше. — Его волосы были даже на твоих сраных бинтах! — кричит он. Дазай изворачивается, хватает Чую за лицо, сжимая его щеки пальцами. Он сцепляет зубы и дышит. Чуя делает ему больно, а Дазай ненавидит боль. Она заставляет его злиться. А он ненавидит злиться. Одна его часть судорожно понимает, в честь какого праздника устроена истерика, другая же хочет прорвать этими пальцами кожу Чуи. Он сжимает пальцы сильнее, и Чуя нехотя взбрыкивается. — Что за цирк? — шипит Дазай. Если Чуя признается, что он заревновал, он, вероятнее всего, просто превратится в пепел. Дазай несильно бьет его головой об пол — исключительно в вытрезвительных целях. — Я спрашиваю, что за чертов цирк? Чуя отпускает его волосы и хватается за запястье держащей его руки. Его глаза такие блестящие и пестрые. Чуть диковатые, но горячие и своевольные. От Чуи пахнет алкоголем и сигаретами, пахнет немного потом и влажностью. От него пахнет каштанами и ревностью. Дазай приказывает ему открыть рот, разжимая пальцы, но Чуя только смыкает зубы. — Открой рот, трога, — тихо говорит Дазай. Чуя в ответ только молча смотрит. Дазай наклоняется и широко лижет чуеву щеку, и тот отворачивает голову в сторону. Ему не мерзко: так он делает каждый раз, намекая, что нуждается в Дазае где-то в области шеи. Выцеловывая, откусывая по кусочку, Дазай чувствует себя так, словно наконец-то начался дождь после долгих дней стойкой духоты. Пахнуло свежестью или чем-то вроде. Пахнуло возбуждением, но Чуя толкает его, сбрасывая с себя, и кое-как поднимается с пола. Его лицо немного розоватое, губы с потемневшим влажным блеском. Он расстегивает рубашку, вытаскивает ее из-под ремня джинсов, после разворачивается и уходит. Дазай садится и, вздыхая, откидывает голову назад. Это так утомительно. Чувствовать себя заведенным и подрагивающим от предвкушения — это так чертовски утомительно. Чуя возвращается без рубашки, с бутылкой виски и расстегнутым ремнем. Дазай тянет руку, немо прося бутылку, а Чуя качает головой и подносит ее к своему рту: — Хрен тебе, Дазай, — он делает мелкий глоток и морщит нос, — у огрызка своего проси. Дазай садится поудобнее и усмехается: — Я потому и прошу у тебя. Чуя замирает. Это красивый момент. Его рыжие волосы, его аккуратный нос, его очаровательные глаза, его узкие плечи, крепкая грудь. Все замирает вместе с ним. Перестает дрожать или источать энергию. Все останавливается, потому что остановился Чуя. Удивительная привязка пространства Дазая с Чуей. Дазай бессознательно начинает дышать как можно тише. Словно этот цветок с лепестками, покрытыми пеплом, может испугаться, всколыхнуться и исчезнуть. Дазай становится на колени и подползает ближе к Чуе. Смотрит на него снизу вверх, любуясь мгновением, пока это трогательное штормовое предупреждение стоит, не двигаясь. Дазай целует его в живот. Целует в ребра, поглаживая по талии. Под губами чувствуется его ровное сердцебиение. Дазай неловко обнимает Чую, прижимаясь ухом поближе к ребрам, и вздыхает. Он понимает, что все это время чувствовал нечто, похожее на тоску. Он скучал. Чуя мягко отстраняет его от себя. Едва подрагивая, он снова выпивает, а потом совершенно естественно — в самой простой и нативной манере — выливает виски от подбородка и по груди. Льется по его коже, на его джинсы, на пол. Льется всюду, а Дазай смотрит на него как завороженный и думает о том, что он, Чуя, это чудное дитя природы никогда не знало и не знает ни болезни, ни смерти. Такой неподдельный и раскованный, такой настоящий и самородный. Когда пустая бутылка глухо приземляется на пол, Дазай аккуратно подается вперед, почти любовно и ласково касаясь поцелуями чужого тела. Хочешь пить — придется вылизывать, но Дазай вроде как и не против. Он облизывает живот Чуи, попутно расстегивая пуговицу на его джинсах и опуская язычок замка вниз. Пока Дазай старательно ему отсасывает, Чуя с легким и чуть сладковатым стоном запускает пальцы в его волосы, нежно и медленно сжимая их. Дазай чувствует его как соль и горечь, но пытается быть покладистым и открытым. Чтобы перевести дыхание, он отстраняется, целует Чую в бедро и мелкими поцелуями ползет выше — к бедренной косточке. Чуя громко дышит и причмокивает, когда открывает рот, чтобы сказать: — В синем небе ничего нет, места нет ни птицам, ни мыслям, — он охает и сжимает пальцы теснее, когда Дазай опять открывает рот, чтобы принять все, что ему с таким рвением пытаются отдать, — даже смоляных капелек свет в этот полдень становится чистым. Чем ближе Чуя к тому, чтобы кончить, тем быстрее и больше стихов он читает Дазаю. И Дазай искренне пытается вслушиваться, пытается уловить все междустрочные смыслы и контекстные посылы. А потом Чуя кончает. Бурно, сильно и громко. Дазай дышит носом, пока глотает. Он вытирает рот о ворот своей же футболки, когда чувствует, как Чуя наклоняется и целует его прямо в макушку. И пока все не стало слишком неловким, Дазай встает, чтобы пойти и умыться. Той ночью Чуя говорит: — Испачканный печалью не ждет тепла, не верьте. Испачканный печалью думает о смерти. Он упирается лбом в дазаево плечо, засыпая. Дазай чувствует себя таким ужасно растерянным. Меланхоличная ничтожность и презренное раскаяние. Он не может уснуть до тех пор, пока сонливо и устало не приласкивается к коже Чуи. Чуя забывает сказать, что у лени рысьи лапы.
35 Нравится 15 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (4)