Глава 2
7 июня 2020 г., 10:19
Примечания:
ПТСР - посттравматическое стрессовое расстройство
— Нравится ли нам кровь и сила? Я скажу вам так. Ни один солдат, прошедший войну, не захочет, чтобы она когда-нибудь повторилась. Не мы горлопаним из тёмных углов: «Эй, давай-ка повторим! Покажем этим свиньям, как далеко могут пролететь наши ракеты!» У того, кто знает ужас войны, её цену, язык бы не повернулся. Мы из тех, кто ненавидит войну больше других. И всё же мы воюем, мы с вами. Потому что это не нам решать. Это долг.
Сэм выпрямил спину, снимая локти с кафедры и обхватывая гладкие края ладонями, взгляд как всегда неунывающе охватил всю просторную светлую аудиторию. Народу было немного: пять человек хаотично расселись по стульям, расставленным в несколько рядов к спикеру. Можно было представить, что это сходка какой-нибудь начинающей секты, если бы не звёздно-полосатая атрибутика и общая идеологическая атмосфера. Баки, как обычно, устроился с краю ото всех и, по своему обыкновению, молчал. Нытьё разношёрстной группки ветеранов — от Вьетнама до Афгана с Сирией — больше теребило душу, чем вселяло оптимизм. После таких встреч мрачные рассказы молодых и старых фронтовиков ещё долго преследовали его холодком по позвоночнику. Как та жуткая картина с рвущимися в наступление солдатами под огнём, один из которых подорвался на мине, вскочил и продолжил бежать, пока смерть запоздало его ни нагнала. Или признания тех, у кого перед глазами вечно стоят покойные товарищи, будто держат вечный караул.
Баки лучше отходил в одиночестве. Пробежка по парку на рассвете или поздно вечером, когда людей поменьше, — вот это для него. Уж всяко приятней, чем маршировать строем по сибирскому морозу в лёгком обмундировании, когда ресницы слипаются от инея и дыхание замерзает в носу. Зимой, когда опускались навигационные сумерки, температура в Оймяконской долине падала до -70. Суровейший пояс холода, где по-прежнему живут люди. Баки до сих пор чувствовал, как руки намертво примерзают к автомату, когда стоишь на дежурстве несколько часов кряду, — так их наказывали за провинности. Но делиться этим ему как-то не улыбалось.
А впрочем, Сэм не настаивал. Баки не прогуливает терапию — и то славно. Хотя говорить ему всё же придётся, иначе Сэм не сможет отчитаться перед службой ветеранов: в конце концов, это нужно самому Баки. И он, и Стив это знают. Похоже, Стив не в курсе, но Баки слышит отсюда, как он всякий раз минут за двадцать до конца группы тихо заходит в вестибюль, читает, пьёт кофе. Он ждёт, как заботливый родитель за дверью класса, когда Баки разговорится. Он и сейчас был здесь: Баки понял это по музыке из его снятых наушников.
— Меня бесит, что после всего мне приходится быть частью государственной машины, — веско заявил угрюмый вояка лет семидесяти, самый старший из компании. — Я вынужден таскаться по адвокатам, психологам, группам поддержки, сдать два сраных экзамена и пройти ещё хренову тучу экспертиз, чтобы страна, которая зовёт себя сверхдержавой, отплатила мне за службу! А за что мы воевали? Их внешняя политика… Войны за нефть, за Ближний Восток, торговые войны… Этот параноик с ядерной кнопкой в руке, я про нашего президента, если что!.. Когда до нас уже дойдёт, что мы всё это время были на стороне плохих парней? Весь мир это понял!
Собственно, пособие по инвалидности для ветеранов с ПТСР*, о котором так распинался старик, ждали они все. Пенсия, льготы и прочие плюшки от Дяди Сэма (или кто его там подменяет) полагались после сдачи экзаменов и психологической оценки министерством. И только после этого через суд им присвоят рейтинг, который определит сумму компенсации. Баки проходил по той же программе (благо Стив и Сэм подсуетились): надо же ему на что-то жить, хотя бы первое время, пока не станет самостоятельным.
— Не стоит всё обесценивать, сэр, — всё так же беззлобно урезонил старика Сэм. — Мы не опускаем руки, так? Пока другие раскисают, бывшие вояки видят светлые перспективы даже в кромешном мраке и готовы вгрызться в них зубами — урвать по кусочку для каждого. Для меня это и есть патриотизм. Когда служишь народу, а не избранной верхушке. По доброй воле, без корысти и личной выгоды.
Старик только сокрушённо приподнял ладонь с колена, что-то пробурчав себе в усы. Баки поменял местами скрещенные ноги, украдкой глядя на погожий денёк в окне: должны же они когда-нибудь закончить?
— Есть одна вещь, о которой я думаю, — на этот раз слабый голос подал неприметный мужик в гражданском. Окей, заканчивать они не собираются! Судя по паузе, с которой тот собирался с мыслями, парень уделял самокопанию уж больно много времени: Баки посоветовал бы ему сходить на бейсбол или снять девчонку. И сделать лицо попроще (хотя кто бы говорил). — Человек долгое время подвергался жестоким пыткам. — Баки, да и все присутствующие, разом напряглись, покосившись на мужика. — Его окунали в ледяную воду, жгли живьём кожу, ломали кости, превратили органы в месиво, так что те вывалились в брюшину. Он впал в кому от болевого шока, и, предположим, его удалось спасти. Он остался инвалидом, но всё ещё жив. Я хочу понять… осталось ли в нём хоть что-то человеческое после всего? — он запнулся, коротко переглянувшись с женщиной, которая слушала его с особенным участием. — Хоть какие-то осколки личности, из которых можно что-то собрать? И можно ли назвать милосердным такое чудесное спасение? Может, его тело и исцелится — современная медицина творит чудеса. Но что насчёт души? Пытки вытравливают из нас всё человеческое. Мы больше не можем жить без этих воспоминаний, потому что они всё, что у нас есть. Всё, что от нас осталось. Страх и беспомощность принимают осязаемую форму в наших кошмарах и галлюцинациях. Они так ясно нас убеждают в близком и неизбежном присутствии смерти, что мы принимаем свою обречённость на веру. Да, он выжил, тот парень. Но подумайте: он всё равно будет искать смерти. Потому что это самый логичный исход. Его же естество диктует ему покончить с собой, покончить со страданиями. Как бы далеко ни зашла психиатрия, как они собираются переломить естественный порядок, обмануть смерть? А ведь на языке архетипов мы давно это усвоили: тому, кто взглянул в лицо смерти, нет больше места среди живых. И я говорю не о мимолётном взгляде: речь идёт о спуске в самые глубины ада. В конце концов смерть его достанет. Смерть всегда собирает свою жатву, не пропустит ни колоска. Как было в голодные годы: каждое зёрнышко пойдёт в царские закрома. Вот что не даёт мне покоя.
А он тот ещё умник, подумал про себя Баки, и в чём-то даже романтик. Никто не хочет быть «тем самым парнем». Но чего таить, Баки всё это знакомо. Он зовёт это ямой отчаянья. Ребята из «Гидры» рыли такие в земле и обшивали внутри прочными металлическими листами, так что получалась угловатая воронка или перевёрнутая пирамида. Их, солдат, бросали туда и оставляли в одиночестве на несколько дней, а иногда и на дольше. Яма не такая глубокая, и решётки на ней нет. Кажется, стоит вскарабкаться — и ты на свободе. Но как бы ты ни трюкачил, сколько бы силы ни вкладывал, нога скользит по покатому краю, и ты снова и снова сползаешь на дно, мордой в пол. А через день-другой просто сдаёшься, забиваешься в угол и там и сидишь: не двигаешься, даже когда тебя уже вытаскивают. Один из них пробыл в яме так долго, что сожрал собственный язык. Говорили, самое страшное — не сама пытка, а мысли, в которые ты уходишь на дне.
Примерно так выглядит отчаянье, о котором говорит тот мужик. Да, у себя в голове ты по-прежнему в яме. И бывают дни, когда Баки забивается в угол наедине со своими мыслями. Изменилось лишь то, что там, наверху, ему протягивают руку. За неё так просто не ухватишься: надо подняться, сделать шаг и снова, и снова карабкаться, пока не оттолкнёшься достаточно, чтобы ладонь наверху вцепилась в твою. И вот тогда ты спасён.
Возможно, когда-то Баки достанет сил: завтра, или на следующей неделе, или спустя годы. Он просто знает, что у него есть та рука, и даже такой, казалось бы, мелочи может быть достаточно.
Баки вдруг осознал, как далеко завели его воспоминания, столь живые и чёткие. Он увидел перед собой ту советскую базу во всех подробностях, и понеслись картинки, целая цепь событий, лиц, деталей. Как будто в подсознании со скрежетом провернулся вентиль на тяжёлой бункерной двери в тот отрезок жизни, о котором он понятия не имел, да и сейчас не собрал бы все фрагменты мозаики. Ему так навязчиво захотелось поделиться этим, упорядочить, сбросить груз чужих-своих воспоминаний, пока те не погребли его под собой.
И тут в нём прорезался голос, охрипший от долгого молчания. Сам себя не узнавая, Баки просто взял и заговорил:
— Чтобы перенести всё что угодно, нужна твёрдая основательная вера. Меня научил этому один человек. Не помню, что это было за место и какой год… Его имя тоже не помню: в памяти крутится только «майор». Очень жёсткий человек, бескомпромиссный. Но он был очень религиозный, я хорошо запомнил. Он был советским человеком, к тому же военным. Не знаю, как всё это сочеталось с его чёрствостью к людям, но кабинет свой он уставил иконами, образами святых, выписками из Библии, какими-то молитвами, крестиками… Почему-то к материальным символам у него было особенное пристрастие. Позже до меня дошло, что вся эта атрибутика и вмещала его веру: эдакий способ прийти к спокойствию и равновесию через порядок. Понимаете, для него библейский текст был всё равно что инструкция, а исповедь — что-то вроде рапорта начальству. Такой себе бюрократический фетишизм: бумажки, правила, субординация приравнивались к христианским святыням.
Баки поумерил бурный поток слов, возвращаясь взглядом к Сэму: тот по-прежнему внимательно слушал, не сводя с него чутких глаз.
— За то время, что я был с русскими, я понял, во-первых, что они в своей массе люди религиозные… но вкладывают в это настолько разные ценности, что православие у одних вообще не то же самое, что у вторых или третьих. Символы одни, но вера другая. Даже у их высших иерархов, с которыми работал майор. Не знаю, совпало ли, но их и его вера была очень близка. В те годы они все дружно работали на КГБ. Майор говорил, что РПЦНП Сталин создал ещё в 43-м году, вскоре после гонений на церковь. У них была агентурная сеть, которую контролировал Отдел внешних церковных сношений, официально майор как раз числился за ним. Гигантская шпионская сеть, двойные, а то и тройные агенты, и у всех свой личный интерес. Церковь нуждалась в покровительстве Советов, чтобы укрепить и своё влияние тоже. Точно по той же схеме наша ячейка сотрудничала с КГБ.
— А ты не слишком молод, сынок? КГБ распустили в начале девяностых, — нахмурил брови старик, который до этого жадно ловил каждое слово.
Баки только угрюмо промолчал. Он знал, что не стоило заговаривать о «Гидре»: его и так здесь считают предателем родины или типа того, хотя о Зимнем Солдате, как видно, все успели подзабыть (спасибо, хоть в лицо его никто не узнаёт). Почему он вообще о ней вспомнил? «Гидра», как и русская церковь, прогибалась под многих господ, но никогда не принимала их идеологии (часто противоборствующие). Советы, Третий рейх, американский капитализм — кто бы за ней ни стоял, «Гидра» всегда сама за себя.
Как-то словоохотливый майор присел Баки на уши: «Для агента стукачество — дело привычное и неизбежное, и ничего зазорного в том нет. В «Гидре» все стучат на всех. И я стучал! Запомни, боец, у нас неприкосновенна только Верховная Гидра, потому как у неё на каждого имеется папочка в особом архиве. А архив-то большо-ой!»
— Прошу прощения, но при чём здесь вообще вера? — вмешался умник в гражданском. — Люди, о которых вы говорите, только прикрывались ей.
— Всё так, но только на первый взгляд. Их вера — это порядок. Внутренний компас, который не даёт потерять себя, свои ориентиры, пока ты ведёшь двойную игру, или тройную. Но среди них были и другие, чьи идеалы майор не разделял. В КГБ поклонялись своим идолам — их культ зародился во время войны, Великой Отечественной, как они её зовут. Их ангелы и святые — погибшие на фронте солдаты, а Родина-мать — кто-то вроде богородицы. Это полноценный культ со своей мифологией, гимнами, обрядами, иконами… Они воспевают дружбу, верность, патриотизм, отвагу и жертвенность перед лицом смерти. Всё то, что майору было чуждо.
…Всё, что было чуждо ему, Баки, хоть он и звался солдатом. Светлый образ советского солдата окутывал пафос героизма, чистый, непогрешимый, в ореоле мученика. В те дни, неизвестно где, неизвестно в каком году, подвешенный в пустоте между криосмертью и неопределённостью, где «жизнь» — одно только название, он цеплялся за этот образ.
Он тоже мученик? Он — герой? Те солдаты были больше чем люди, сбросившие с себя бренный груз человеческой плоти («Мне кажется порою, что солдаты, с кровавых не пришедшие полей, не в землю нашу полегли когда-то, а превратились в белых журавлей»).
Никакой он не мученик. И не герой. И не предатель. Он — никто. Даже солдатом, и тем называться не заслужил. И даже вера, даже она у него была ненастоящая.
На выходе из аудитории предсказуемо нарисовался Стив: торопливо оправил на себе куртку, как будто вот-вот зашёл с улицы. Чёрт знает почему, но Баки злило, когда тот в точности повторял угаданные им слова и действия, а Баки ошибался редко. По-хорошему, его вообще не должно здесь быть: в мире, что, перевелись супертеррористы и прекратились массовые катастрофы? Да и Баки, наверно, в состоянии завязать себе шнурки и доехать до нужной станции в свои-то сто с лишним лет. И на кой Стиву куртка, если на улице жара: или серум уже не вывозит такой запущенный ревматизм?
— Что на этот раз? Сэм снова попросил привезти ему кофе средне-коричневой обжарки без глютена? — сарказм вышел каким-то беззубым, и Стив даже дружелюбно посмеялся в ответ.
— Нет. Хотел вручить тебе небольшой подарок.
— Ладно, — обезоруженный Баки развёл руками без особого интереса. — Где ты прячешь плюшевого медведя? Или кто там у тебя, енот?
— Нет, Бак. — Стив киношно нацепил очки-авиаторы и уверенно зашагал к выходу. — Твоя игрушка ждёт тебя снаружи.
Баки чувствовал себя трудным подростком, которого неприкрыто задабривает сваливший к любовнице батя, и от этих подачек хочется лишь сильнее его возненавидеть. Когда он окунулся в марево из прогретого асфальтом пыльного воздуха и слепящего заката, гордо приосанившийся Стив уже стоял у обочины, и глянцевые стёкла его очков отражали всю исключительность момента.
Рядом с ним стоял тяжёлый коллекционный мотоцикл, точно угнанный из музея военной техники, с мощными неубиваемыми покрышками, матово-оливковый и с белой звездой на бензобаке, как та, что Стив носит на груди. Баки давно перестал удивляться чему-либо, но тут обомлел настолько, будто реальность вокруг замкнулась на одном этом моменте.
— Ну не молчи, Бак! — нервно расхохотался Стив.
— Это что? Это… Это Harley-Davidson WLA? Тридцать девятого года выпуска? — теперь Баки набросился на байк с маниакальным интересом. Кажется, он не видел таких с войны, но не ошибся: тот был почти целиком оригинальным, хоть и потрёпанным и растерявшим всю армейскую амуницию, но налёт времени только добавлял благородства — сурового милитаристского шарма.
— Тебе нравится? — Стив по-хозяйски огладил широкий руль, постучал пальцем по большому старомодному спидометру на баке. — Ох, помнишь, как мы мечтали себе по такому жеребцу после войны! Перекрасить, поставить двойное седло и прочие цацки и катать девчонок… Вдвоём по дороге, ноздря к ноздре. И вот ещё… — он снял с сидения такую же древнюю и потёртую кожанку, протянул Баки. Было заметно, как её тяжесть оттягивает руку. — Старый хозяин подарил, в счёт выгодной сделки. Если хочешь, мы его подрихтуем, наведём красоту, купим оригинальные кофры, кобуру спереди повесим. Есть классные мастера…
— Не давай никому в него лезть! — почти вызверился Баки. — Я сам его переберу, если будет надо, — он вспомнил, что как-то чересчур разогнался, загоревшиеся было глаза вновь помутила враждебность. — Но ты же понимаешь, что я его не возьму, Стив. Не знаю, где ты раздобыл деньги…
— Ты должен на чём-то ездить по городу.
— Ну, не на реквизите же из «Бесславных ублюдков»! Да и права у меня просрочены лет на семьдесят.
— Права будут. — Стив доверительно выставил ладонь. — Давай, надевай куртку и прокатимся на мотокросс.
Его решительность немного растопила лёд, но Баки так просто сдаваться не собирался:
— А знаешь, я верну тебе… — по самым скромным подсчётам, ему пришлось бы заложить протез, чтобы выкупить такой «харлей». Или, как вариант, открыть сберегательный счёт под хороший процент и заморозить себя ещё лет на сто, — …полсуммы. В рассрочку.
— Слушай, пускай это будет наш общий байк! — Стив лихо перебросил ногу, умостив задницу на седле. — Будем папочками этому малышу.
Закативший глаза Баки изобразил на лице высшую степень неодобрения тупой шутки Стива, но кожанку всё-таки надел. И не зря, ведь поездка предстояла с ветерком под знакомое благодарное урчание старого, но ещё живенького мотора, резкое и волнительное, когда они разгонялись, и приятно прерывистое на виражах. На гоночной трассе Стив передал «малыша» в полное его распоряжение, так что он вдоволь нарезал круги и даже опробовал пару трюков, пока тот наблюдал с трибуны. Он и забыл, каково это — всей кожей ощущать встречный ветер и все 4,5 тысячи оборотов, с которыми колотится железное сердце машины, подставлять волосы свирепым, до одури приятным порывам и поднимать колёсами целую пылевую бурю. Он рисовался, как только мог: сделал свечку (хотя поставить на дыбы такую махину и не пропахать спиной землю — то ещё испытание), пару раз лёг в занос и даже едва-едва коснулся рукой земли у трибуны, как будто хотел дать задорно свистящему Стиву «пять». Когда он наконец наигрался и слез с разогретого байка, такой же горячий, всё ещё чувствующий сладкое онемение и дрожь в правой руке, они со Стивом обменялись таким уставшим счастливым взглядом, словно оба провели день в луна-парке, обожравшись сахарной ватой и упившись «пепси-колой».
— Так это свидание?
По тяжкому вздоху Стива стало ясно, что тот всё-таки надеялся пройти по острию ножа, но Баки-мерзавец его предательски спихнул.
— Да я, в общем, хотел загладить вину… — пластиковое сидение неуютно проскрипело под его сотней с лишним кило. — Я серьёзно не собирался… ну… знаешь.
— Стиви, не надо только разыгрывать оступившегося бойскаута. У тебя и сейчас ширинка дымится.
Стив реально на пару секунд завис на ширинке. На лицо наплыла дурацкая улыбка, как у слегка отбитого подростка-квотербека, который не сообразит, его сейчас отшили или это такой флирт?
— Можешь не отвечать, — закинувший ноги на передний ряд Баки лишь мельком покосился на Стива, созерцая бугристый островок городской пустыни перед собой, утопающий в блеске финишной полосы солнечного дня. — Ты подслушивал. На группе.
Молчаливый кивок свёл на нет все возможные недомолвки. Нет, Баки не интересовало, что Стив обо всём этом думает. Он в принципе не хотел слышать чьи бы то ни было мнения и сочувственные комментарии. Хватит уже того, что Стив знает. Баки пропустил через себя эти мысли, давая минуту-другую тем, что ещё назревали, и когда Стив повернулся к нему, совсем без нажима, будто говоря: «Ну же, ты можешь мне доверять», негромко заговорил:
— Мне нужно было во что-то верить. Чтобы выжить. Я слышал один и тот же код, каждый грёбаный раз. Три цифры и девять слов — и это всё. Всё, что у меня было, всё, что я знал, — он долго и шумно втянул ртом воздух, по-прежнему глядя в никуда. — Я всё время крутил эти слова у себя в голове. Ну ведь они что-то значат! Конечно, в них был смысл. Сакральный смысл, священный смысл. В них была вся разгадка, и в какой-то день, а может, в течение многих дней я наконец собрал её по кускам. Свой собственный миф.
Глядя на городскую пустыню, Баки как смог вспомнил то, что десятилетиями поддерживало в нём веру: обрывки мира ни на что не похожего. Он рассказал, как этот мир строился и каким будет его конец.
В начале было желание. Сигнал, сообщённый Космосу. Изначальный импульс.
Железный мир лежал в обломках, покрытый ржавчиной, как засохшей кровью или коркой затвердевшей лавы, что выжгла траву, а землю отравила, сделав бесплодной, добытая из её же остывшего теперь ядра. Зёрна в ней заменили гильзы. Весь мир был одним бескрайним кладбищем кораблей и военных машин, сверху похожим на обнажённое сердце звезды — комету. Обломки ржавого железного мира торчали из земли, как надгробия, на которых высечено римское 17 (VIXI — «я жил»).
И вот на рассвете нового, зарождающегося мира Великий Кузнец возжёг огонь в своём горниле.
В мартеновской печи Он отлил его из куска железа, который ещё не тронула ржавчина. Девять раз Он обжигал его и столько же раз окунал в ледяную воду. Он сделал человека добросердечным — живое сердце в железной оболочке.
Ему предстояло вернуться на Родину, которую показал ему Кузнец. Мир, где те, что зовутся солью земли, проели его сваи, опоры и перекрытия, окислили каркас. Этот мир нужно переплавить, очистить от коррозии, сказал Он. Чтобы сердце земли снова налилось жаром железной крови.
И станут люди пищей огню, и их солёная кровь останется на земле. И очистится мир духом суда и духом огня.
И тогда он останется один. Созданный добросердечным по подобию своего Творца.
Он отправится в новый-старый мир по железным путям в товарном вагоне.
— В конце концов они обо всём узнали. Кто-то заметил, что я выцарапал фигурки внутри криокамеры — их показали майору. Он потребовал объяснений. Я рассказал.
Сначала майор слушал его историю с любопытством, а потом благодушно расхохотался (Баки не помнил его таким добрым): «Ты же наш золотой мальчик! Ну надо ж, какую сказку сочинил! Ох и выдумщик!» — он смеялся над ним, как над заигравшимся дошкольником, который воображает себя взрослым. Выдумка Баки — это ведь та же игра, подражающая его, майора, взрослым, истинным догмам и ритуалам. Но скоро он круто переменился в лице: «А хочешь правду? Твой код — набор слов и чисел с наименьшей вероятностью случайно встретить их в одном предложении. Его выдал алгоритм. Это пустая тарабарщина, в которой нет никакого смысла».
Как не было никакого смысла в существовании Зимнего Солдата. Вот что он хотел сказать. Тарабарщина. Сказка. Пустышка. Он и его примитивная вера:
«Нам здесь не нужна твоя преданность, боец. Может, там у них тебе нассут в уши про какую-нибудь благородную миссию, священный поход за всё хорошее против всего плохого. Бляди капиталистические, твои земляки. Но только не в мою смену. Вещи не надо знать, как её пользуют и зачем».
Договорив, Баки повернул к Стиву лицо с кривой усмешкой, будто ждал, что тот засмеётся в ответ. Как будто смех мог оправдать его скудоумие и нелепые фантазии. Но Стив смотрел с пугающей серьёзностью, от которой под рёбрами рос тяжёлый давящий камень.
Он по-прежнему ничего не говорил: всё и так ясно читалось в его беспощадном жалостливом взгляде, которому Баки не умел ничего противопоставить, хоть и ненавидел собственную хрупкость, крохотность в его глазах. Даже перевести ситуацию в шутку теперь стало немыслимо, недопустимо.
Стив так уверен, что его большая и чистая любовь сродни панацее. Но это ни черта не работает. Его любовь только душит Баки, утягивает к земле, тогда как ему нужно возвыситься как над страхом, так и над жалостью. Стив переносит горе едва ли не тяжелее него самого. Вот поэтому Баки никогда не даст ему шанс. Ты жестоко себя переоценил, Стиви.
Какой же всё это кромешный пиздец…
«Ну вот видишь? — било Стиву по вискам, так что в ушах звенело и слова не вымолвить. — Видишь, что происходит?»
Он ничего не мог с собой поделать. Не мог отойти назад, не мог ослабить хватку, даже если бы Баки попросил об этом. Однажды он уже предал его. Стив знал: он причинил Баки боль, бросил его. Но он не в силах этого исправить.
Это его вина, но он больше не станет просить прощения или искать компромисс для них обоих. Потому что если отпустит его, Стив боится, что Баки снова исчезнет.
Если б только мог, Стив нашёл бы правильные слова. «Прости, что держу тебя так крепко, так близко, что ты задыхаешься…» Всё верно, он не оставляет Баки выбора, отсекает все пути отступления.
Отныне только так. Только он и Баки. Пусть это будет его фатальной ошибкой. Он сцепит зубы, вот как сейчас, и возьмёт это на себя: Баки больше не о чем беспокоиться.
Баки не справится без него. Даже если думает иначе.