смерть страшна живущим (яков)
9 июня 2020 г., 08:58
Примечания:
Эту штуку я очень хочу когда-нибудь прям развернуть, чтобы было полно и звонко.
Пока я потеряла очень много текста из-за своей неосведомлённости.
И да, мне тоже заметно, что в конце намёки на то, что князь прям стал бездушной "куклой", но как бы нет. Постараюсь нарыть идей, как это можно пофиксить)
А ещё я считаю, что оформление должно соответствовать содержанию, так что тут у нас большой абзацный отступ.
Его никогда не пугала темнота или кровь. Он охоту любил с детства. Разве что ряженые, которых всегда брали с собой, раздражали. С другой стороны, всегда можно было походя огреть одного из шутов хлыстом. Поэтому, когда его за глаза стали звать «жестоким», он не удивился, а испугался только, что ему скажет матушка, если узнает. Он ведь не ненавидел этих разодетых и раскрашенных людей, которые вечно окружали трон и лавки во время застолий.
Отцовский любимец Настасья Ивановна был очень хорош, пока не слёг. Яков на всю жизнь запомнил его сказки о далёких берегах и реках парного молока. Он никогда не спрашивал себя, почему этот немолодой уже человек, почти старик, носит женское платье и колпак с бубенцами. Пока он веселил людей всё было хорошо. Но когда он странно поднял брови во время очередного своего прыжка, а потом не смог ни встать с пола, ни сказать чего, Яков ужаснулся. Потом уже он часами сидел в светлице у постели неподвижно лежащего старика и всё силился спросить. В итоге он и сам не понял, не смог или не успел. Когда Яков пришёл к Настасье Ивановне на следующее утро, прикосновение к морщинистой руке обожгло холодом.
Эти воспоминания, вопреки всему, не остались отравленными иглами в душе ребёнка. Шут разве человек? А любимую охотничью больше двух ночей оплакивать не по-божески. Это и отец говорил и поп в церкви. Потом это всё просто стало не важно.
Яков так и не помнил ни о шутах, ни о собаках, пока Она была жива. Пока Она была, всё было так мелко и ненужно, что и думать было тошно. Он не ходил к обедне, если они не виделись долго и хотелось выкроить время для разговора. Допускал ко двору всех, кто Ей нравился и тем больше любил своих детей, чем сильнее их любила Она.
В тот проклятый день он не слышал ни слова из всенощной, ни разу не взглянул на протоиерея за всё время службы и будто бы вовсе не видел никого вокруг. Дети держали его за руки, плакали, а ему дела до них не было. Кормилица забрала их, а Яков остался у гроба жены.
К сороковому дню от некогда живого и счастливого человека не осталось и следа. Яков только чуть побеспокоился, что из горла рубахи начало торчать слишком много костей. Но он не мог есть, когда видел на соседнем троне Её призрак, который не оставлял его ни на миг. Детей, которые приносили еду ему в покои, гнал вместе с назойливой кормилицей. В конце концов приходить они прекратили.
В поминальном плаче его снова называли «жестоким», только Яков не слышал. Для него всё умерло, когда умерла Она. Ничего и никого больше не было. Только он и Её призрак, от которого хотелось убежать, и одновременно хотелось хоть попытаться прикоснуться к полупрозрачным худым пальцам.
Она стояла в нише, когда Яков решил попытаться. Ох, только б не исчезла. Но ни рук, ни лица не было, когда он к ней подошёл. Тогда Яков решился. Он просил всех, кого знал, древних идолов и заморских наук. Клялся всем, что имел и тем, что только считал своим, тоже. Почти бился в припадке, когда мягкий голос заглушил звуки его шумного дыхания перемежающегося всхлипами.
— Да вы никак в бесов уверовали, Светлый князь! — воскликнул явно молодой послушник в чёрной рясе, видимо, вышедший из бокового коридора и заставший его агонию. — Я говорю вам как рабу Божию, что не следует вам так говорить. Батюшка посылал за вами и раньше, но гонцы возвращались ни с чем. Теперь я понимаю отчего так. Но, право слово, их за это стоит высечь! Они не пожелали протянуть руку нуждающемуся, а это постыдно.
Голос служителя был сладким до приторности и вязким, как сахар для леденцов, которые всегда отдавали горечью, потому что повариха вечно сироп передерживала. Только в голосе горечи не было. Князь Яков, если б даже знал сказку о Гамельнском крысолове, всё равно бы согласился на всё, что ему предложили попы в тот день. И во все последующие — тоже.
Он больше не видел призрак жены, но детей не слушал всё так же как и в первые месяцы после её смерти. Зато теперь они ходили ко всенощной, заутрене и обедне каждый день. Якову начинало казаться, что он проник в тайну и теперь всё-всё знает. Но он отгонял эти постыдные мысли, ведь негоже рабу Божию так думать.
Размеренное бормотание, слова, которые казались знакомыми, но в предрассветном сумраке терялись, тихий плач детей, которым было тяжело вставать так рано, стойкий запах ладана, который проникал теперь в каждый уголок палат. Только в светлице княгини его не было. Поэтому, наверное, дети и упрашивали кормилицу пойти ночевать туда. Всё это становилось привычным. И князь Яков больше не страдал. У него снова была вторая половина. Да, первая понимала умом, что с ней что-то не так, но как Бог может быть порочен? А ничего дурного, кроме порока, нет.
А потом протоиерей в одной из бесед сказал, что скоморошество есть грех великий и порицаться должно. Якову всё казалось, что он всю жизнь искал того, что наконец обрёл. И он согласно кивнул на эти слова, и принял из рук послушника книгу.
Он будто ожил после долгой болезни. Вот только все прочие его снова сторонились, будто его вернули в его детство. Лицо осталось прежним, только брови сильнее сходятся к переносице и голос срывается. Норов не смягчился вовсе, да ещё и слова… Слова будто за него говорили. Каждая фраза длинна, в каждой смысла меньше, чем в предыдущей.
Князю Якову думалось, что он обрёл Бога и отрешился от мирских сует. Не сразу, но все с ним согласились, и суеты были забыты всюду. А вместе с ними и те, кто был их главной подпиткой: скоморохи. «Они и так немало страдали!» — говорили одни. «Блаженных же, божьих людей!» — вторили им другие.
«Так они и пробираются в души грешные, ничего не поделаешь», — шептали сладкие голоса и на лобном месте зачитывали очередной указ.
Изгнать всех, а несогласных — повесить за городским частоколом. И жестокости нет, когда дозволено выбирать.
Он правда стал счастливее. В каком-то смысле. Только теперь, когда князь вспоминал Настасью Ивановну, ему становилось лишь мерзко.