«Мама, я был дельфином. Нужным кому-то был…», жаль, что не тебе.
Если бы кто-то спросил, зачем это всё, Кирилл бы ответил незамедлительно, просто и ласково, с такой тягуче-карамельной нежностью: «Ради моря, чувак». Это археология, «по материальным свидетельствам», амфоры-скляночки, из керамики, бронзы, из большой любви к прекрасному, то есть с такими специальными красками, которые требовали последующего обжига — Кирилл всё помнит, честно, реально, любит он это дело, и всё-таки, когда речь заходит о практике, говорит он не о красивом и греческом, а о море. Потому что море широкое, дикое, как ему мать говорила когда-то, а ещё совершенно бескрайнее. Не океан — это тоже по-гречески, от имени какого-то забытого бога — потому что, так или иначе, океан мёртв. Ди каприо украл его сердце, Кирилл знает, смотрел с подружкой когда-то очень давно, не давнее рождения Христа, но всё же. Он — не Христос — толкается в прогретом летнем солнцем автобусе, не с подружкой, к сожалению, а с толпой таких же, горящих и ищущих, глазами, руками, в книгах, в памяти и в жизнях прошлых поколений. Историки. Второй-третий курс. Сам Кирилл с тройкой, на курсе, в зачётке, по жизни — Бог любит троицу, а Кирилл не любит, и поэтому едет на раскопки. А ещё потому что, ну, море. Мама обещала, что будет хорошо. Значит должно быть. Они будут работать с семи до одиннадцати, потом перерыв, и снова — с пяти до восьми. В остальное время или слишком жарко, или слишком холодно. Цели сугубо учебные, всё копано-перекопано, новое вряд ли что отыщешь. На второй же день Кириллу Алёна рассказывает, что возле городища, возле их лагеря палаточного, смешного, каноничного, где Кирилл под одной брезентовой крышей со Славой ютится, есть привычное уху «Знаменское». Село такое, малюсенькое совсем, меньше километра квадратного. Его на карте потерять можно, но ножками мимо не пройдёшь — Алёна уверяет. — Давай пойдём туда, ну я тебя прошу, — тянет она слезливо, брови в умоляющем жесте складывая. Кириллу хочется спросить, почему она не позовёт кого-нибудь другого. Почему не Славу, который длинный, грубоватый и всячески мешает Кириллу абстрагироваться от действительности своим бла-бла-бла. — Ну пожалуйста, будет весело. Кирилл смотрит на её белое лицо, на брови эти, глаза, на губы, на пологую линию скул и туда, в то самое место, где случается провал ключиц — соглашается только поэтому. Не в смысле, «потому что она красивая». А потому что правда красивая, пристать же могут, напугать, и даже хуже. Всё это случается как раз в перерыв. Они группками бегают в воду, сидят там лягушками, плескаются с девчёнками, ну, с теми, которые «красивые». Кирилл не плескается. Сухой песок постоянно летит в глаза, влажный липнет к ногам, а солёный воздух стягивает кожу. Море оказывается совсем не «Морем». Водой, грязью и разочарованием — возможно. Может, именно поэтому Алёна и предлагает пойти куда-то ему, Кириллу, который сидит бесцельно, печально, скучно, как его и посадили, не сдвинувшись ни на метр. — Сходим, развеемся, — мечтательно говорит она, наконец-то усаживаясь рядом, на груду камней, стесанных временем, лицом к этому, к грустному, немножечко живому — не к Кириллу даже. К морю. А Кирилл смотрит на неё с какой-то нечитаемой тоской, улыбается одним уголком шершавых губ и думает, говорить или не говорить. Всё равно ведь уже не важно, у Алёны планы, нежность, яркая тень ресниц тянется до подбородка, потому что солнце в зените, и сама она тоже, в радости, в расцвете. Ей незачем слушать, почему Кириллу плохо, не по здоровью, а просто так. Они ведь даже не друзья. Если честно, он пробует ещё раз. Поздним вечером, когда планы намечены, солнце ушло, а тонкая кожа на плечах ещё хранит его жар. Стягивает майку, штаны спортивные, разматывает эту штуку на голове, потому что кепки отстойные, а удара днём не хочется. Снимает обувь — хотелось бы сланцы, но в них не побегаешь, если придётся, в них ногу сломаешь, потому — кеды лёгкие. Он ступает в воду с какой-то нарочитой величественностью, надеясь придать моменту значение, но вода уже остывшая, холодная, дрожаще сковывает мышцы; Кирилл выдыхает неловко, прерывисто, но всё равно идёт дальше. Неуловимые, беззвучные волны мягко обнимают раскалённую кожу, всё дальше, подбираются к плавкам. Кирилл знает, что нужно резко присесть, привыкнуть, по плечи, воздух поглубже в лёгкие забить и наслаждаться. Вместо этого он идёт вперёд, руки вытянув — на глади болтаются, блестят в свете луны — будто надеется во что-то уткнуться. В кого-то. От могильного холода хочется сбежать, Кирилл нелепо приподнимается на цыпочки, а волны бьют в грудь и клонят к берегу, защищая. От чего? Если он пойдёт дальше, по дну, с головой — найдёт дворец коралловый, и плачущего Тритона, и сестёр? Захочет их утешить, как никогда не утешали его? Мама, мама… Нахуя всё это? А главное — зачем? Замешкавшись на секунду, Кирилл осознаёт себя по горло в морской воде. Когда накатывают волны — он смешно подпрыгивает и держит лицо над поверхностью. Он не умеет плавать. Не умеет видеть красоту. Не умеет ровно дышать — всё должно быть либо восторженно, дико, со страстью, либо медленно и тускло. Тонкий месяц серебрит всё, чего касается удивительно ясный взор. Куда не взгляни — море. «Море». Кирилл оборачивается, смотрит на лагерь, погасивший все огни, и случайно цепляет какую-то тень, похожую на ветер. Волны накатывают теперь неожиданно, бьют в голову, топят и гонят туда, к людям. А Кириллу не хочется. Он стоит в воде долго, пока она не становится ледяной, пока не заморозит всё это ненужное внутри — потому что, по ощущениям, солнечный жар закрался именно туда. Не сразу Кирилл понимает, что плачет. Сухо, нервно и обидчиво. Он оборачивается бритой головой, смотрит в бесконечность, на месяц, горизонт и воду, не имеющую источника. Кажется себе запертым в этой какой-нибудь скляночке-амфоре, греки, серебро, узкое горло, чтобы было удобнее зарыть, и Кирилла бы тоже зарыть, мёртвого, живого — а когда он был жив в последний раз? Когда он наконец-то выходит на берег — с каждым шагом ветер морозит всё сильнее, а вода кажется более тёплой. Всегда так. Прощаться всегда легче. На песке, рядом с его скопом брошенными вещами, лежит полотенце, которого точно там не было раньше. Алёна? Надежда Викторовна — их куратор? В любом случае, полотенце чистое. Тёплое — или это из-за контраста? Может, именно поэтому Кирилл снова улыбается — уже завтра, после пяти часов работы, пресного завтрака и заговорщических взглядов Алёнки. — Могу поспорить, мы кого-нибудь встретим, — улыбается она искренне, когда от лагеря метров двести, а сколько вперёд- непонятно. Алёна делает вид, что знает всё прекрасно, и указывает куда-то на северо-запад — Кирилл узнаёт не по мху или солнцу, а по компасу наручному, удобному, с замшевым ремешком. — Не думаю, но, если ты всё же права, то, надеюсь, «кто-нибудь» будет дружелюбным. Кирилл шутит про зверей. Алёна — про мальчиков-девочек. Поэтому она глазами большими хлопает, ресницами, рот открывает, но вместо того, чтобы сказать что-то — улыбается. Думает, наверное, что Кирилл идиот какой, и все доказательства ведь есть. Он наивно намочил полотенце и накинул на голову, оно спадает, шальное, то туда, то сюда, а ещё кое-как прикрывает плечи. То самое полотенце. Алёна ничего не говорит, потому что, наверное, немного стесняется — кто этих девушек знает? Точно не Кирилл. Они молчат какую-то часть пути, потому что, признаться, Алёнка привычна к тому, чтобы это её обласкивали, а Кирилл этого упрямо не догоняет. А потом вдруг — оазис, прямо посреди серого, бурого, высушенного. Кирилл замечает ещё издалека, хмыкает удивлённо, но особенно не обращает внимания, пока не подключается Алёна: — Кажется, этого не было на карте, — она тянется к барсетке, чтобы взять телефон, разблокировать, проверить, а Кирилл её тормозит: — Этого и по климату быть не может. Это конский каштан, он не растёт в степи, — ну, так ему кажется-думается. Но — правда каштан. Огромным пучком, точно не один, и точно не просто так. — Пойдём? — кивает Кирилл многозначительно направо. — Это не опасно? — чуть трусливо интересуется Алёнка, и Кирилл хмыкает — женщина. А потом поправляет себя, потому что женщины могут быть любыми, и трусливыми, и смелыми, и даже с крыльями. Улыбается слабо, обнадёживающе. — Вообще, нет. Он ядовитый. Но, надеюсь, мы не будем его есть. Алёнка недовольно, но тихо фыркает. И вдруг рвётся вперёд, прямо к ближайшему дереву, раскрывая его тянущуюся к земле крону руками. Хочет показать, что «смелая» — это про нее. Кирилл не говорит больше ничего. Рассматривает канделябры светлых соцветий очень долго, вспоминая и биологию, и ботанику, и учительницу его смешную, слишком активную, заикающуюся — чудное сочетание — которой листик покажешь, и она сразу определит, с какого он дерева, какого возраста, и вообще — хорошо его поливали или нет. Оторвав на мгновение замыленный взгляд, Кирилл осознаёт, что Алёны нигде нет. Правда ведь ушла, туда, вглубь. Ну, времени много. Вдохнув глубоко, как перед погружением, Кирилл идёт в оазис следом. В нос отчего-то сразу бьёт медовая сладость, текучая такая, бесцветная, и взгляд заполняет переплетение стволов, ветвей, листьев и белых-белых пятен цветков. Правда продираться приходится, руками себе помогать, ну что за аномалия? Вдруг, совсем близко, кричит Алёна. — Кирилл…! Неуверенно так, как будто запоздало, тихо — звук усиливается, отдаваясь со всех сторон, а Кирилл всё равно угадывает, куда идти, и мелком глядит на компас, чтобы запомнить. А на нём стрелка сначала замирает на мгновение, точно её застукали, а потом начинает крутиться быстро-быстро. «Сломался что ли?» С трудом распихивая навалившиеся ветви, Кирилл наконец-то выбирается на своеобразную опушку, взгляд цепляет Алёнку, спину её узкую, а потом чуть лучше фокусируется. Видит статую. Странную такую, совсем белую, до нарочитой кипельности. То ли гипс, то ли белый мрамор, с такого расстояния не разглядеть, замер в облике молодого человека. Руки-ноги тонкие, изогнуты грубовато, неестественно, будто в порыве. Более всего похоже на Аполоновскую Дафну, ту, которая «лавр» по-гречески, за мгновение до того, как её руки обратились ветвями. — Ну как, встретили «кого-нибудь»? — усмехается Кирилл резковато, вперёд выходит, на Алёнку оборачиваясь, и вновь кивает — прямо на статую, — Шокирующее открытие, не иначе. Потерянная статуя пятого века до нашей эры? Алёна улыбается. — Ага. Греческий юноша, и без голого торса. Ещё и с волосами нормальными. Кирилл прыскает, отворачивается, подходит ещё ближе с постаменту низкому, запрыгивает на него неловко, за плечо искусственное хватаясь, чтобы равновесие не потерять, и заходит с мраморной спины, трогает прогретый кудлатый затылок. Действительно нормальные, прямые, уши почти закрывают. — Работа, вроде, хорошая, — продолжает Алёна, словно не решаясь подойти, — но явно самопал. Посмотри на одежду. Кирилл хмыкает, укладывая чуть обгоревшую ладонь на скульптурный бок, туда, где, по ощущениям, есть драпировка. — Ну и что с ней не так? — спрашивает тоном таким шутливым. Держит несколько секунд, а потом отпускает, продолжая исследования, и кажется ему, будто на мгновение материал — мрамор, точно мрамор? — проминается. — Пеплос. Одежда женская. А ещё хламида. Вот их женщины не носили, это элемент для войны… — А ещё охоты. — И много женщины охотились? — Так он и не женщина. — Так в пеплосе же. — А с чего ты взяла, что это пеплос? — Он длинный, с изящными складками. А ещё на голое тело, хотя это верхняя одежда. — Хорошо, — выдыхает Кирилл, — убедила. Он ведёт ленивой рукой по подпоясанному изображению ткани, второй продолжая держаться за плечо безымянной статуи. Говорит будто между прочим: — Ты здорово разбираешься в моде. Алёна улыбается, щурясь от солнца — не помогает даже кепка, наскоро натянутая на голову. — Ага. Это именно то, что мечтает услышать женщина. Она продолжает копаться в поясной сумке, вмещающей удивительно многое. Достаёт небольшую фляжку — вода, не более, так просто удобней. Алёнка смотрит за тем, как Кирилл, не в силах оторваться, заворожённо оглаживает худое предплечье, тянущееся вверх — юноша из мрамора будто должен закрываться от чего-то, но его поймали за секунду до, навеки оставив капельку нелепым. Брови изломаны болезненно. — Ну Пигмалион и Галатея, — чуточку ревниво сообщает Алёна, но Кирилл слышит плохо. — Я, может, влюбился? — откликается шутливо. — А я о чём? — А. Возможно, Кирилл немного сходит с ума. Он смотрит в красивое — красивое! — лицо скульптуры так долго, что оно теряет черты, становясь бесформенным сосредоточением любви, но стоит проморгаться — и вновь виден стиснутый в слепой обиде рот, и глаза острые. Ресницы — вот что странно… Алёна вырывает из мыслей: — Кирюш, ну пошли, — кажется, будто конючит уже пару минут. Кирилл вздыхает с шокирующим откровением — кажется, всё это время он не дышал. Он нелепо заворачивает руку за спину, дёргает ей, отмахиваясь. Оборачивается вдруг, одной головой, и совсем не понимает, почему пошёл с Алёной. В смысле, он больше совсем не видит её, ну, красивой. Становится немного всё равно, как в детстве, когда ему игрушки дарили по праздникам, и больше всего интересовала всегда самая яркая. А тут — кипельно белое. Может, правда Пигмалион? — Алён, я тебя прошу, две минуты. Иди пока без меня. Алёна — «Алён», совсем бесстрастно, обидно — разачарованно поджимает губы, руками загорелыми упираясь в пологие девичьи бока. — Ты как помешался, Кирюш. Сдалась тебе эта скульптура, ну стоит тут, и пусть стоит дальше. Пойдём. Одну руку она отрывает, привычно взбивая мягкое облако карамельных волос, от лица пряди откидывает, привлекает, отвлечь пытается. Женщина. Нет, нет. — Серьёзно, Алён. Я ненадолго. Давай, иди, — и добавляет запоздало: — если хочешь. Она хочет. Поэтому фыркает, стаскивает с плечей рюкзак, бутылку воды достаёт. Пьёт жадно, вкусно — наверное, Кирилл не видит. Всё внимание возвращается статуе, и тому, что рука собственная, которая на плече её была, вдруг сдвигается, от поверхности гладкой не отрываясь. Кирилл глазами хлопает удивлённо, аккуратно отлепляя ладонь, палец за пальцем — и смотрит на то место, откуда они отошли — а по контуру оно не белое совсем. Не кипельное. Смотрит на руку — на коже краски нет, крошки гипсовой, кусочков мрамора — да ничего нет. Всё равно Кирилл её отряхивает, обтирает о майку и оглядывается. Алёны и след простыл. Поблизости больше никого. Никого. Вновь взгляд на статую, долгий, изучающий. Материал всё-таки не разобрать, то ли окисляется от пота, то ли что… Дату угадать тоже не получается. Вроде бы только из мастерской, а постамент зарос ведь — Кирилл сразу отметил. Сцена ещё непонятная, такую ни классик не выбрал бы, ни современный творец, только если ради скандальности. Пеплос. Хламида. Кирилл смотрит на плечо — своё — полотенце спало, а он и не заметил. На чужое — а там как будто… кожа. Человеческая, живая. Ещё раз оглядывается. Никого. Он аккуратно, очень глупо касается своей ладонью чужой руки, того места, где запястье в кисть переходит, оно тонкое, ломкое, выглядит всё, наверное, ужасно нелепо… под пальцами ощущается слабое движение. Кирилл отскакивает, как ошпаренный. Отбегает почти. Смотрит на руку. Пытается систематизировать. У статуи глаза, глазищи, с ресницами — статуям не делают ресницы, это сложно, долго и крополтиво! Если бы, вдруг, предположительно, он такую картинку видел в интернете, смешную, старую, хочется отвлечься, к Алёне, Славе, плевать — если бы живого человека залили гипсом, его глаза не были бы открыты. Но Кирилл же чувствовал, он же. Или всё-таки показалось? Перегрелся. Всё бывает. Хочется проверить. Он возвращается к этой статуе злополучной шагами крохотными, кроткими, воздушными. Пытается оттянуть — и вдруг становится совершенно серьезным. Забирается на узкий постамент, берёт юношу за руку отведённую, окончательно, совсем, стискивая горячей кистью белоснежные, напряжённые пальцы, всматриваясь в недвижимое лицо. Первые секунды ничего не происходит, и это вроде как радует… в себя Кирилл приходит, когда осознаёт, что некогда растопыренные пальцы собраны в его ладони. Становится дурно. Может, материал тает от тепла? Боже, да, это же всё объясняет! На улице жаркий день, но это не волнует. А потом пальцы начинают подрагивать. Едва ощутимо, конвульсионно, и Кирилл честно пытается заставить себя оторваться, сбежать, скрыться; больше не может. Пигмалион. Дафна. Мёртвое, живое, замок, Тритон, сестрицы — обогреть, спасти, защитить. То, что не получилось однажды, обязательно выйдет. Пистон ги, апистон тхаласа. Постоянна земля, непостоянно море. Кирилл вдруг срывается, дотрагивается всюду, куда может дотянуться, даже до ткани, подпоясанной, неправильно — а у кого есть что-то правильное? Будто выходшись, он останавливается, хлопает глазами и падает, виснет у статуи — у статуи — на шее. Марс и Венера. Греки. Амфоры. Стекляшки — даже если из керамики, из серебра, из золота, из большой любви. Статуя под телом обмякает, оживает. Кирилл не знает, что это, но стискивает сильнее, поддаваясь единому порыву. Та грудь, которая под собственной, широкая, гладкая, начинает ходить ходуном. Подумав с секунду, Кирилл прижимается ладонью к чужому лицу, туда, где нос, ровный, без сколов, трещин, потертостей. Нос втягивает воздух. Грудь вздымается. Кирилл снова не понимает, когда начал плакать — со слезами, солью и всем остальным. Будто в трансе, он растирает влагу по чужим щекам. Берётся за руки, скользит заполошно по каждому миллиметру, царапается, и под пальцами, под нажимом ногтей, под теплом — материал раскрывается. Расслабляются напряжённые мышцы. Руки виснут плетьми, кулаки чуть сжимаются. Не страшно, совсем, даже не удивительно. Кирилл держался за статую, опирался о неё, а теперь поднимает так легко, снимая с постамента, с мрамора, с настоящего — вот почему так странно было. Укладывает на траву, а те части, которые оттаявшие, прямо живые, вздрагивают, покрываются мурашками. Ноги скоро тоже, вытягиваются, затёкшие. Остаётся… Шумно втягивая воздух, Кирилл смотрит на лицо юноши, ещё неподвижное, одни ноздри раздуваются. Думает — а стоит? Накрывает обеими руками, не прижимаясь, сосредотачивается — на тройках, Боге, смысле. Кра-со-те. Под вспотевшими от напряжения пальцами дрожат ресницы, те самые, злополучные — сколько же странностей, стоит лишь приглядеться. Когда Кирилл отнимает ладони — юноша глазами своими, живыми, по-настоящему живыми, на него смотрит. Приоткрывает рот поражённо. Захлопывает. У Кирилла тоже слов не хватает, честно. Парень сглатывает вековую слюну, копоть, холод — и вдруг бросается. Кирилл вздрагивает. Прямо на шею, руками обвивая, прижимаясь. И ровно в эту секунду их сердца вновь начинают биться; не вунисон, не по книжному — книжкам и не снилось, никаких имён, своих, чужих, не надо. Юноша — парень — не статуя — отрывается медленно, с трудом. Укладывается обратно на траву. Открывает рот и показывает на своё горло — оно, мол, ещё не отмерло. Кирилл касается и там, конечно, заботливо, культурно-молчаливо, пальцы от неверия колотит, а он только сейчас понимает это. Парень хрипит отчуждённо, глухо. — Всё в порядке? — спрашивает Кирилл, — Ты можешь говорить? А парень как будто не может — молчит. Голову к правому плечу клинит заинтересовано. Кирилл не унимается. Ещё бы. — Ты понимаешь, что я говорю? Ничего. — Ты знаешь русский? Крым. Дафна. Греки. — Милё? /Говорить? / — спрашивает Кирилл. Парня как простреливает, у него взгляд вдруг становится очень сфокусированным, внимательным. — Борес на мелисис? /Ты можешь говорить? / Он отчаянно кивает, быстро, горячо, а потом вдруг говорит: — Сигура бореи. /Конечно могу. / Кирилла почему-то это почти даже и не пронимает, будто так всегда было, будто и должно. Он удивляется тому, как юноша не смотрит по сторонам, впившись взглядом в чужое, Кириллово, лицо. — Энтакси. Мила агра. Ден каталаваино кала. /Хорошо. Говори медленно. Я плохо понимаю. / Парень кривится, не то разочарованно, не то что. А что? — Шедон ден се каталаваино, гаити милас тосо ахрима? Перакало калесте афтон поу милаеи калитера. /Я почти не понимаю тебя, почему ты так плохо говоришь? Пожалуйста, позови того, кто говорит лучше. / — Ден ксеро. Ден милён мази мас. /Я не знаю. У нас не говорят. / — Ти? /Что? / — Канеис ден милаеи. /Никто не говорит. / — Ме пья ения? /В каком смысле? / — Ти? /Что? / У юноши этого что-то с лицом происходит, когда оно такое нервное становится, напуганное очень — хочется обратно, прижать, успокоить — всё ведь за этим и было! — Ме пья ения? Ден каталаваино гиати канеис се афта та мери ден мила ти митрики тоу глоса! /В каком смысле? Я не понимаю, почему никто в этих краях не говорит на родном языке! / Кирилл удивлённо вытягивается всем лицом, будто только сейчас догнавшись. Родной язык. Крым. Греция. «Господи боже, сколько же я проспал?» Кое-как Кирилл объясняется, что «в этих краях», на землях этих, греков больше нет — а юноша глазами хлопает, спрашивает, что это значит — «греков». — Миляте афти ти глоса. Эллиника. /Ты говоришь на этом языке. Греческий. / — Афти и глосса ден ехеи онома. Дотхике стоус антропоус апо тон Тео каи тон Диаволо. Ден бореи на упврхоун алло! /У этого языка нет названия. Его дали людям Бог и Дьявол. Других быть не может! / Параллельные миры, планеты, чёрные дыры. Бермудский треугольник. «Правильно не «где мы», а «когда мы»!» Оказывается, парня зовут Иоаннис. «Бог добрый». Действительно. Оказывается, он не знает ни об одном боге, кроме того, безымянного, с большой буквы — и даже когда произносит это — «Бог» — поглядывает вверх еле заметно. Оказывается, он понимает, что случилось. — Энергиея мои метатрапике се петра. Апо поу проерхомаи еинаи фусологико, алла сунитхос миа психи и иди некро сома метатретаи се петра. Каи тиморитхика. /Мою энергию обратили в камень. Там, откуда я, это нормально, но обычно в камень превращают душу или уже мёртвое тело. А меня наказали. / Жаль, Кирилл не понимает совсем ничего, и не из-за языков, барьеров, бога, Бога, «греческого». Дафны — которая не из Винкс. Просто он никогда не верил в энергию и всякое такое. Он руку свою остывшую, спокойную, на чужое предплечье кладёт в каком-то привычном утешающем жесте. Будто так уже было. Иоаннис на руку эту смотрит с удивлением, на руку, запястье, мышцы, кости — добирается до сути. — Ден тха петхано пиа. /Я не замру больше. / — Гиати тиморитхикес? /За что тебя наказали? / Почти одновременно. Иоаннис корчится, хмурится и пытается вывернуться, но Кирилл не пускает. Ну уж нет. — Екана кати како. /Я сделал кое-что плохое. / — Каталаваино. Мин тимореис гиа то кало. /Я понимаю. За хорошее не наказывают. / Иоаннис вдруг улыбается, искренне так, весело. Как будто ему смешно — от этого, или вообще. Когда Кирилл поднимает заплывший взгляд к небу — солнце уже клонится к горизонту, которого за деревьями не видно. Кроме них двоих — нет никого. Интересно, его будет кто-то искать? — Ехис капоион алло? / У тебя кто-то есть? / — спрашивает он зачем-то, совсем глупо. Иоаннис быстро мотает головой, и волосы у него трогательно взмывают. Кирилл представляет, как Алёна вернётся в лагерь, расскажет обо всём — о каштане, Кирилле, статуе — какому-нибудь Славе. Как он, Кирилл, не вернётся к ужину, и кто-нибудь отважится на поиски, и не найдёт никаких деревьев-оазисов, а если и найдёт — не сможет распутать переплетение ветвей, и только лишь издалека, укладкой, клочком, увидит большую статую со странной сценой, то ли мраморную, то ли гипсовую. Две фигуры, почти Марс и Венера, только роли больше не разобрать. Мертвенная бледность. Серебро. Море. Как об этом можно думать? Иоаннис вдруг сдвигается, клонится — и тянется к Кириллу. Оказывается немного ближе, кладёт ему руки на колени, смотрит как-то слепо, из-под поволоки усталой. — Ден тха петхано, /Я не замру, / — почему-то говорит Кирилл. — Бореис на то канеис афто? Еинаи кало? /У вас так можно? Это хорошо? / Иоаннис смеётся. — Кало. /Хорошо. / Даже если Кирилл и понимает через слово, Иоаннис рассказывает о своём народе живо, так искренне, что в какой-то момент начинает путаться и забываться. Он говорит, что энергия пронизывает всё сущее, что она бывает мягкой и покладистой, упрямой, своевольной, живой, а ещё чистой — и, в зависимости от этого, люди «из его краёв» энергию эту научились использовать в своих целях, как люди всегда и делают. — Каи поиа энергеиа хрисимопоиисате? /И какую энергию использовал ты? / Иоаннис медлит секундочку, а потом отвечает почти смущённо, глубоко отворачиваясь: — Фотиа. Алла и камени мои психи катафере на пагосеи. /Огонь. Но моя горящая душа успела замёрзнуть. / Кирилл хочет спросить ещё раз, за что всё-таки, но не решается. А потом он предлагает, ни с того, ни с сего, просто так, пойти на море. Солнце почти село. Если его кто и ищет, то очень невнимательно. Иоаннис удивляется пару секунд, «акоусе акоми?», и всё-таки кивает. Оказывается, идти совсем недалеко, но Кирилл всё равно держит юношу за руку, будто тот раствориться готов, но не оборачивается. Орфей и Эвридика. А греки что, создали всё самое лучшее? А греки? Уже на пляже, у самой водной глади, Иоаннис вдруг говорит это немного странное: — Се калеи, е? /Оно зовёт тебя, да? / У Кирилла сердце снова перестаёт биться — потому что, наверное, бьётся где-то в другом месте, вообще не в теле. — Ти? /Что? / — То акеис. И сфрагида тои еинаи стин кардиа соу, боро на то ниосо. /Ты ведь слышишь это. На твоём сердце стоит его печать, я чувствую. / — Исос се миа проидоумени сои исоун ана делфини. И енас масас нероу. /Может, в прошлой жизни ты был дельфином. Или магом воды. / — Опоте ме анавиосес. /Поэтому ты оживил меня. / Минус на минус — хотя Иоаннис же уже погас, так? Кириллу хочется спросить, почему, но он молчит. Когда-нибудь потом, обязательно, точно. Они входят в воду прямо так, в одежде, всё ещё холодно, сыро, немного страшно — Кирилл Иоанниса просто не может отпустить. — Ты ведь не превратишься в мокрый пепел? — Ти? /Что? / Кирилл молчит. Они заходят по щиколотки, колени, рёбра, и чем дальше — тем больше Моря. Мама обещала, что будет хорошо. Мам, а хорошо — это как? «Кало», коротко, смешливо. Кирилл оборачивается к Иоаннису, а тот не застывает каменным столбом. Не снова. «Больше не отвернусь». Именно поэтому он тянется, быстро, резко, и вжимается своими сухими, шершавыми губами в чужие. Первые секунды ничего не происходит, и это вроде как радует… а потом становится очень горячо, на губах, на руках, изнутри. Возле сердце, под, над — какая разница?! Когда Кирилл отрывается — Иоаннис ещё здесь. Смотрит неверяще. Солнцу — день, Алёне — Слава, миру — мир и Надежда Викторовна. А у них на двоих ещё столько, столько всего рассказать! И поэтому Иоаннис говорит, сейчас, ярко, восторженно, горячо: — О анемос мас трагоудаей. /Ветер поёт нам. / Волны накатывають вновь, после стольких лет, всегда — а сколько прошло? — но не топят. Ветер правда воет в ушах, но Кириллу кажется, будто раньше он этого бы никогда не заметил. — Фаинетаи оти се агапаеи. /Кажется, он любит тебя. / Нежные песенки перед зеркалом, руками, гребнем в волосах — все женщины? Далёкое, влюблённое «Море». Хорошо. «Кало». «Тебе будет хорошо». Полотенце. Тени. Ветер. Мама, мама… — Я так по ней скучаю. Иоаннис кивает головой, будто всё понимает. А, если нет, кому ещё понимать? Может — поэтому? Может, поэтому они вновь целуются.8. Про ненастоящих греков, магию и море
14 июня 2020 г., 19:57