ЗИМА 1941.
Я в составе санитарок Черноморского флота. Довелось попасть мне в Инкерманские штольни из-за нелегкой моей судьбы. Сказать что мне повезло быть здесь ничего не сказать: медсестры гнались сюда чтобы отвадить от себя смерть на горячих точках фронта и заработать боевые почести как-нибудь потише. Но а я никаким сказкам не верила как и моя судьба, которая ничего не слушала, молотила и молотила вслепую как эти немцы. Андрея я стала забывать. Теперь он напоминает о себе ранеными бойцами, которые открывают рты, заглатывают воздух, дорожа им даже слишком. Теперь больше не плакала как было осенью когда каждый раз привозили новых солдат. Все это стало месивом, все это стало трудом, слишком строгим, слишком привычным. Плакали сильно те, кто еще ничего не видел, а потом слез становилось все меньше и меньше, пока их совсем не останется. Привыкнувший человек всегда холоден. Приморская армия и Петров вместе с драмой локальных боев не отступает, а немец, гонимый дивизиями и пехотой, день ото дня усиливает свои обороты, вытягивая душу. Иностранные противники, стало быть, отмечают советское упорство как самую феноменальную вещь в этой карусели жестокости, но как собаки накидываются все равно, кусая СОР за бока. Большевистский фанатизм их, откровенно говоря, удивлял, но не радовал. Скрипя ржавыми механизмами, обильно политыми кровью, все больше расходилась, раскручивалась, раскидывая повеления смерти, битва. Война не закончится до тех пор пока эти люди, называемые фрицами, не уяснят того что мы не обязаны давать им то что они хотят. Немцы заблокировали Ялтинское шоссе, а там, немного погодя, обустраивались на Северной, брали не сразу, а поштучно — продуманные и осторожные. Небо, разодранное в клочья истребителями, рыхло ниспадало к горизонту. Только чуть высунешься и видишь как летают везде сигнальные вспышки. Много слов о спасение взималось ввысь, но никогда точно не доходило до Бога. Тысячи оцепленных неисполнением мечтаний поглотило небо. Но все глухо и слепо, словно продалось войне. Андрея я стала забывать только в потоке нерадостных событий второго штурма Севастополя в ноябре. Писем с историями больше нет и думать об Голубеве теперь некрасиво и стыдно. Подойду иногда к главному врачу, а он почти не замечает меня или делает вид чтобы не отвлекаться. Только стоит посмотреть ему в глаза пугливо, как он лишь водит головой, молчаливо упрекая. После истечения нескольких минут он отложит журнал и с выражением долга смилуется, посмотрит нерадостно и позволит задать вопрос. Исчерпывающая сухость не изменяет ему даже при моих каверзных вопросах про Андрея: «Не поступал к вам краснофлотец Голубев А.Н.?» Врач уводит взгляд, тут же надувается как индюк и выдает что-то заученное, однозначное или, в лучшем случае, приказ работать. Это не приводило в окончательном счете ни к радости ни к печали. И возвращаешься ты ни живая, ни мертвая обратно, к своей медицинской семье. Личные вопросы врачи не любили, в сплетнях не участвовали до такой степени что препятствовали им. Оборудовать здесь свой фронт было делом их чести, потому они, в особенности уставшие, знали и видели только то, что принадлежало штольням. Только этих больных и облегчение их страдания чтобы те снова ударились в бой. Санитарная служба, медсанбаты — самый первый элемент помощи Красной Армии. Но не значит что ненужный! Там и я, слушаю приказы «поднеси, подай». Слежу за чистотой, за больными, пока фельдшера и медсестры белыми ангелами крутятся вокруг раненных. Здесь происходит самое важное: оказание первой доврачебной помощи. После — медсанбат, где помогали им чуть на ноги встать, описывали по тяжести. А там уж передаем в госпитальную базу тыла Приморской армии, в самые руки военврачей. Десятки комсомолок и все они под знаменем Красного Креста здесь. Когда война только наступает, мягкотелость заставляет считать, что кровь опасна. За месяцы ужасающей практики мягкотелость сменяется толстокожестью, которая позволяет жить с медициной в бесстрастном союзе. Никто не отказывался, а кто даже из тыла выскочил и во все тяжкие, на передовую заступил. Мало таких было, на Ленку они были похожи. Я заглядывала иногда в лица наших. Все только одно: припухшие и синюшно-безобразные, я ничего не могла понять в них, скрытных и кротких, готовых выполнять любые прихоти страдающих бойцов. А зеркало меня обманывает потому что кроме грязных, зажиревших волос на моем лице только монотонный испуг и сухие истрескавшиеся губы. Этим людям нужно было отдавать много не свойственного спокойствия, тут же приукрашать все происходящие гримасой этого слащавого «все будет хорошо, товарищ боец», упрекая себя в том, что за каждый грех клеветы Бог забирает по минуте жизни на земле. Не спят санитарки, не спят врачи. А как тут спать, ведь чуть закроешь глаза как руки тяжелеют, повторяя и повторяя в голове перевязки и операции, звенит трель скрипящих кроватных подножек, изнуряя воспаленный мозг, взбивая муть мигрени от непроходящих стенаний раненых. Делая вид что им чужда пустая трата времени за молитвами и просьбами, они прокладывали путь к победе молча стиснув зубы, в всплесках крови и рвоты. Они заколачивают в фундамент победы гвозди, в бессонных ночах не разгибают свои спины возле коек и не ропщут. Им некогда как и некогда подвозить обозы с ранеными. Воды часто не хватало и раненые кряхтели в агонии. Омываемые слезами санитарок, их горькие раны царапали иглой сознание и не давали покоя даже если от него было только название. Внизу единственное спасение — речка Черная неторопливо журчит. Бежишь с ведрами, а бравада так, на всякий случай чтобы пуля-дура не поселилась в голове и не устроилась поудобнее. Иногда даже улыбаешься, вот вам, фрицы! Зачерпнешь спасительной влаги, чуть помочишь огрубевшие, серые губы чтобы снять дикую жажду на короткое время и не на секунду не задерживаешься. Страшно было от душевнобольных. Тех, расстегнутых до кишок, зашьют, а этих нет. От одного я пистолет все время прячу, потому что ровно в два часа дня он поднимается и бежит мимо коек с пистолетом, рукой машет и показывает вперед, словно куда-то ведет батальон. А некоторые матросы испугаются, вертятся, думают что это немец в нашей форме. «В два часа дня выход боевой был, всех постреляли, один остался». — тихо шепнет мне в ухо санитарка, когда заметит что я пугливо к нему подхожу. Другой сидит на кровати и головой вертит влево-вправо и не устает. «Немцы пытали, а он молчит и головой вертит только». — снова слышу санитарку. А третий и вовсе — лежит на кровати и только от него отойдешь, он сразу под койку юркнет и сидит. Ему, наверное, страшно когда медсестра отходит, потому что, по его словам, он здесь один остается и боится. А людей — тьма-тьмущая. Ещё один ворует бумагу и письма пишет. Какой-то Катюше. Песни, наверное, наслушался, а медсестра говорит что у него сестру расстреляли. Медсестра ходит устало между койками, еле перебирает ногами километры госпиталя. В оборванных ватниках холодно. Двенадцать часов работы без отдыха, но зато без стука адской бомбежки. Через толстые стены штолен не слышно. Только иногда оглянешься, а по спине кувырком мурашки как только представишь как же там, снаружи бушует кровавая воронка. Но здесь тоже этого не миновать: отпиленные части тела в тазах, стоны, крики, люди, суета. Ресницы чуть дрогнут у медсестры на половине обхода, а из-под них покажется крупный сливовый полукруг глаз. Она своей слабой рукой сует в рот ложку с шампанским солдату в рот. Когда воды не хватало, приходилось использовать запасы огромной долины шампанских вин. Здесь полбутылки белого сухого в соединении с гречкой — и обед готов. Даже дети едят «пьяную» кашу, запивают потом шампанским. Сначала кривятся, пытаются не сплюнуть обратно, но потом все же привыкают, смотрят на взрослых и не отказываются. И каждый раз все повторялось по кругу: боль, стон и не стоящий на месте гул взрывов. Эти люди вокруг меня очерствели, они пугливо озирались и никому не верили, одичавшие донельзя. Они были научены страданиями и скорбью тому, что должны видеть каждый день кровь и боль и принимать это с должным бесстрастием, не рассуждать, как простые рядовые тыла, что плохо, а что хорошо. Над головой безрадостно, но бодро стучали телеса фабрики, которую руководство Черноморского флота переместило сюда. Иногда сюда попадали люди, которые слонялись из угла в угол, страдая от выдуманного недуга. Им казалось что им хуже всех. Но когда дети несли в тазах отрезанные руки, они сразу утихали и молча благодарили за то, что живы, а недуг всего лишь выдумка от бессилия. Медсестры и военфельдшера почти не переговаривались друг с другом, ходили с чуть сгорбленными спинами и, кажется, шипели. Их руки никогда не были пустыми, а особенно красивыми, они всегда что-то переносили, укладывали, автономно выполняя каждая свою работу. Все три тысячи коек были заняты уже в первые месяцы войны и вид всего этого огорчал. В первые месяцы войны немцы заняли территорию Советского Союза равной целой Франции! Погибали тысячи солдат и матросов. А штольни жили своей жизнью, но работали на оборону Севастополя слаженно и дружно, люди здесь всегда находили секунду подумать о достоинстве победы. Военные врачи соблюдали здесь дисциплину благоприятной санитарной обстановки, предупреждая своей чопорной требовательностью эпидемии. Благоразумие этих людей оправдывало необходимость каждых манипуляций, они нумеровались ценнейшим достоянием медицины и своими действиями создавали полезнейшую профилактику страха и немощности. Недалеко отсюда теснились простые мирные жители, гражданское большое количество. Их жизнь теперь это всего лишь шесть квадратных метров и картонки, бумажки, гул. Судьба этих людей приняла сокрушительный удар войны и вынудила их переместиться туда, где теснота заменила дом. Все разные: кто грызет корку, опустив растерянный взгляд в пол чтобы не видеть вокруг исхудавшие одинаковые лица; кто читает книги, кто успокаивает детей, которые не понимают что они делают здесь, в сырой, взрослой рутине. Какая-то война, а там и папа, а там и старший брат. Иногда слышится как плачут они, бедные, потому что родительское внимание обращено куда-то в другое место, а не на них. Все люди разные, но их роднит одно смертельное горе, которому они приносят жертву неудобством. Молитв становится все больше ведь хочется верить потому что другого то и не осталось. Нет жизни здесь на земле, там зато будет. А Господь их услышит и даст им все, о чем плачут эти дети и разрешит без зазрения совести рассказать им без присказки о том куда же все-таки делся папа. И дети вырастут мгновенно. А некоторые уже наполовину взрослые потому что так и рвутся помогать медсестрам. Раненные бойцы изливают душу прямо этим самым маленьким храбрецам, а те упражняются в письме и стараются все быстро изложить на желтоватой бумаге, а после аккуратно складывают солдатские откровения в треугольник. Не все так плохо: через какое-то время послышались удалые постукивания молотками. Жители подземного Севастополя обжились здесь до такой степени, что эти молоточки всего лишь звук от приколачивания табличек с названием улиц. Вот уже и Нахимовская улица, Шампанский тупик — все словно настоящее, а приколочено с любовью: сначала табличку с родными названиями ототрет от пыли русская ладонь, а после заботливо приколотит, проверит на прочность гвоздь. В этой ласке есть вера, есть любовь к городу, которая не пройдет никогда и ни за что. Каждый старался отгородить себе пространство, забрать его по праву своего горя, но места все равно чертовски не хватало. Потому и дышали в спину секреты друг друга, чавканья и всхлипывания. Каждый хотел получить сочувствие, которое бы переубедило раны не болеть. За сумрачными перегородками шуршала одежда под минор вечно мокрых человеческих глаз. А весь быт у каждого разный — у кого-то даже гора вещей уродливым горбом отделяла предыдущего соседа, выделяя случайно кусочек быта в виде разбросанных книг или газет. Люди кувыркались в бурых тряпках, проверяя способности своего организма терпеть и лежать по многу времени в одной позе и слушать как перетекают из одной тональности в другую звуки фабрики, кинотеатра и ремонтные мастерские. Приют для прежней жизни гудел в этих белых камнях оберегая своих советских граждан, и тут были все-от бедных до богатых, которые не смогли удержать абсолютно ничего. Да и жалели они сейчас не деньги. А я то и дело обращала внимания как люди что-то пожевывают. Наверное щеки изнутри чтобы не испытывать гниющий внутри голод. Это обманывает мозг, но побеждает крутящийся больной комок в желудке. Но когда дело доходило до поглядывания назад, на внушительные мучения на скрипящих койках, даже самые голодные испытывали счастье от того, что они все-таки здесь, не в крови и не в терзаниях плотских. Значит, жизнь поощрила? Но все еще впереди, надежда сеет свои семена, а они все не всходят. Надо будет — ляжем под пули. Это гимн людей в сорок первом. Здесь, в штольнях, нету ничего чтобы было не близко, не понятно, того, что не обещало никогда не исполниться. Сутолока врачей, больных, детей и людей мешала думать потому что думать было нужно. — Эй, Артемьева! А ну быстро иди сходи за водой! Некогда мечтать — скоро подвезут новую партию, а белье не стирано, койки со вчерашних трупов не собраны! Надо обмыть раны тринадцатому. Ох и бомбят же безбожно. Тяжелые бои у наших солдат. 241-й полк 95-й стрелковой дивизии пострадал. В окружение попали. Этот 13-й на следующий день когда они мелкими группами по несколько человек выходили сюда загремел. Его румыны под коней бросили и топтали. Слухи про фронтовые горести расходятся по штольням едва только солдаты успевают совершить прорыв. Командир санотделения с большими карими глазами уставилась на меня. Сказала свое и насупилась. Длинноносая и худая, с веснушками. Её вороватый, пронзительный прищур смотрел сквозь меня, не забывая охватить зону больных. У неё были длинные и узкие мраморные кисти из-под неприятной белизны которой ворочались биением синюшные вены. У всех фельдшеров руки разные, а эти руки отличались суетливостью и цепкостью. Подав мне ведра, она указала пальцем на недавно наполненный резервуар воды, который пополняли по возможности, когда обстрелы слегка приспускались, а это было ночью. Из речки Черной брали. Вышла только за угол, а ведра с водой стоят уже полные и ровно столько, сколь надобно. А вокруг никого нет. Повернула голову я боязливо, ожидая что кто-то появится, хмыкнула про себя и ушла. Запасов зеленки и йода еще хватало. Приближаясь с полными ведрами, медсестра бесстрастно выдернула ношу из моих рук, уселась возле какого-то паренька, раздетого по пояс. Его раскромсанная лодыжка, подстреленная немецкой пулей, сочилась багряным потоком, который показывал время от времени, круглую, бело-желтую кость. Парнишка крутил в разные стороны головой, словно стараясь обуздать ненавистное увечье. Раздувая ноздри, он колотился в конвульсиях, мычал, сгибаясь и разгибаясь. Багровая краска затмевала его лицо и глаза, а сам он изнемогал. — Не крутись, голубчик. Потерпишь, все пройдет. — я положила на его взмокший холодный лоб ладонь и почувствовала под ней тяжелую мученическую лихорадку. Он ничего не слышал, хотел понимать и не мог сквозь шальную боль. Командир аккуратно обработала рваные кровавые края, но шевеление раскромсанной, отделившейся от плоти кожи приносило солдату много мучения. — Необходимо зашить, так не протянет. Рана не сильная, перелом и отслоение. Отнеси-ка инструменты в операционную. Сейчас перетащим его туда, будем зашивать. Да, товарищ? Спасать тебя будем и Севастополь заодно. Как не мы, труженики тыла. Ты не крутись, скоро все будет хорошо. Скоро уснешь, напоим тебя, накормим. Командир встала, находчиво оглянулась, кого-то из носильщиков позвала чтобы помочь перетащить раненого. Он страдал, он хотел только покоя и уединения с болью, гоня прочь помощь и болтая грозно руками. Закатывая глаза в обморочном сокрушении, раненый кряхтел как будто нарочно играя на нашем впечатлении. В операционной стояли вывезенные из военных госпиталей и больниц Севастополя столы, кушетки, а на них чинно стояли медицинские инструменты, баночки, лекарства. Сейчас они нашли свое применение как никогда кстати и с оглушительным успехом расходились под пунктир стонов и криков. И все внутри меня обожгло желание почувствовать себя нужной медицине. Эта любовь к помощи живым, но таким измученным людям всегда рядом, наперекор испугу и тому что я совершенно простая девчонка. Моя война — это помощь. Сначала надо помочь другим, а потом себе. Ведь хорошо, когда тебе помогают когда ты уже не в силах! Вырвать с сердцем эти бессонные ночи в стараниях и было написано в этих письмах Андрея, тогда, летом, но как сложно понять простому человеку без опыта то что ходит возле нас — так рядом. А на светлом абажуре неба, когда тухлый, склеенный с перевернутой землей тяжелый туман пожаров на некоторые часы улетучится, выскочит укушенное по бокам и в середину лихорадочное солнце. Больное оно было такими страшными выжженными цветами, что казалось его подменили на купол. Разве это было похоже на рассказы Андрея? Доброго Андрея, которому в голову взбрело когда-то познакомить со страшным словом «война». Солнце поддерживали жеваные облака, на которые порой выливалась рвотная масса этого самого больного солнца в виде зеленовато-желтого света. Командир позвала меня, сказала строго: — Полина, недалеко тут, за уголком, обоз стоит. Прямо под горкой, внутри её. У нас не осталось мыла самодельного, поэтому надо тебе туда за ним сходить. Под сеном лежит, да смотри не перепутай. Держи оружие, вот. — старшая вкрадчиво посмотрела на меня, доверяя самое сокровенное — ответственность за перенос медикаментов. Перехватив мою ответную реакцию, она приклеилась длинными пальцами к кобуре под фланелевой рубашкой, задержалась там, чуть впившись ногтями в бок будто пистолет наружу показываться не хотел, но был обязан чтобы защитить его скромную обладательницу во время важного события. Впрочем, санинструктор недолго поковыряв оторвалась и спешно опрокинула мне на колени черный пистолет Токарева. Я взяла его в руки, покрутила, примеряя к ладони, оценивая оружейное искусство, которое сейчас вне штолен творит грязные преступления против человечества. В голове, заручившись успехом, план того, как я пойду сейчас в нескольких метрах, на которых расставлены невзрачные, но такие опасные ловушки для жизни. А кто знает, может немцы уже и здесь? Желание остановиться и еще раз все пересмотреть, убедиться что какая-то не очень проверенная смелость до конца будет со мной как и пистолет, заставило остановиться на выходе. И снова эта мантра в висках. Ничего не боюсь, все для Севастополя. Уклоняет страх от стучащих в голове воспоминаний прежнего счастья, которое уже не настичь. Да и зачем думать о прошлом? Думать надо оперативно, а то думать будет нечем. Поправив потертую рубашку синеватого цвета, а за ней и выцвевший до неприятной голубизны гюйс, который путался на шее и впитывал тяжелый липкий пот, я ступила на гудящую от взрывов снаружи землю. Младших участников медсанбатов было откровенно меньше жаль, чем опытных врачей, которых здесь, в умаянной толпе, хватало, но не слишком. Знакомство с иерархией здесь не доставляло удовольствия, ведь самая простая работа медсестры всего лишь невыносимый каторжный труд посреди горемык. Брало измором количество раненных, в котором утопали эти знаменитые белые штольни поэтому надо быстро шмыгнуть по дороге, считая шаги. Пикирование вражеской авиации все время норовило между серых туч выстрелить рядом пару десятков снарядов. Как маятники самолеты сновали туда-сюда, заглядывая на всякие оставшиеся пустоты и так им нравилось это, что они словно никли к этой земле, расспрашивая своим задумчивым гулом о том как русские так держатся. А держатся! От маленького, заваленного горной слоеной породой входа с выдолбленным пещерным лазом я отлучилась. Укромно под хиленькими руками-ветками дерева прячется обоз и только самому внимательному не составит труда его отыскать. Черные, покрытые гнилью колеса так и топорщатся, красуются из-под жухлой листвы и выглядывают наружу, заставляя подойти поближе. Припасая в строгом секрете мыло и медикаменты от рук иностранных прохиндеев и черного дня, здесь можно было обрести то, чего в особенности не хватало. От какого-то неожиданного движения за обозом напряженно качнулась ветка и открыла вид на укромный склад. В нем бессовестно хозяйничала маленькая девочка, почти первоклассница, которая попала сюда с неясным стечением обстоятельств и привлекла мой интерес. Запустив крохотные, сливочного цвета ручонки в самую густоту собранных баночек, она копошилась что есть сил. При этом, поражая невиданной силой ума, не забывала озираться чтобы избежать наказания за свое вмешательство в покой медицинской кладовой. Ловко отбирая только то, что представляет ей интерес, девчонка успела заметить меня только спустя несколько минут. Хорошенькое розовенькое личико, на котором был усажен курносый носик, и эти обворожительные кукольные реснички. Выражение ее лица тут же преобразилось: от лёгкого испуга проделало путь до задорной заинтересованности мною. Девочка чуть присела на маленьких ножках, игриво пряча лицо с воровитой улыбкой, дразнила меня всеми возможными способами, пока не решила что задирание взрослых может стоить ей дорого. — А ну стой, негодная! Я тебе покажу как воровать чужое! Хватаю рядом санитарную сумку. А вдруг помощь кому-то понадобится? С разбегу я кинулась за девчонкой, полагая, что силы ребенка не равны силам физически развитого человека. Та лихо брызнула маленькими ножками в аккуратных ботиночках вниз, убегая по петляющей дорожке в самый лес. А в ладонях она тщательно охраняла награбленное: три кусочка мыла, которые были последними. Терпение плавно перетекло в злобу и рывком кинувшись за ней вслед, я очутилась в сердце леса. Малахитовая зелень была какая-то интересная, ненастоящая, невоенная вокруг. Из-за долгого бега в надежде догнать злодейку, густые краски леса смешались. Подорванные камни, всклоченные травы и вывернутые наружу корни встречали меня везде. Где-то среди них эта загадочная маленькая девочка, которая обрекла страждущих на еще больший период заживления ран. Она, как вспоминая в бегу, одета чисто и опрятно, что вызывает огромное дикое смущение среди уродства войны и сподвигает думать не видение ли это маленькое создание? В этом мире ничего не проходит бесследно, поэтому даже такая, заметная своей ухоженностью деточка, едва встала на ноги, но уже вполне уверенно ворует, выбирая тактику не хуже командира. Согласиться с тем, что война заставляет всех подстраиваться я еще успела, но мириться с кражей от первоклассницы не входило в планы. Это такое несказанное унижение, что хотелось скорее разделаться с ним, достигнув финала. Ноги несут и несут, я бегу впопыхах, расталкивая сочные плети деревьев. Гулкое эхо прогуливалось по глубине леса, шевеля листву. В руках пистолет теперь уже со спокойным сероватым светом. Бывает я пистолета не чувствовала в руках, бегу и даже про девочку забываю. Дыхание заплетается в горле, а погоня обращается из геройства в самую утомительную вещь, на которую заставила меня потратить время мелкая бесовка. Начинало смеркаться. Холод все больше разбегался под кожей, буграми мурашек отпечатываясь на ей ровной молочной поверхности. Мятежный озноб охватил внутренности. Погоня увенчалась успехом: недалеко мелькнули все еще незабытые черты виновницы бега. Последний раз, переборов искренним желанием разрешить все возмездием за мои усилия и кражу, я с усилием настигла шаловливую бестию, ловя её почти в воздухе. Девчонка выбиралась из моих тисков облавы в самые секунды до того, как удавалось возможным подцепить её за неугомонно болтающиеся ноги. Нетерпение усиливалось, хотелось разрешить все поскорее чтобы не навлечь на себя беду. Её визги заглушают даже яростный шум крови в ушах. В напряженной схватке, которая крутилась раз за разом как карусель, воровка с треском врезалась в темную большую фигуру, и, наконец, успокоившись из-за внезапной остановки, взглянула вверх. Из темноты, рассеяв туманную прохладу розоватым блеском, выползли две ладони с оттопыренными большими пальцами. Они тянулись к девочке медленно, с особым трепетом. Их розовый цвет все более и более насыщался и горел, когда те почти достигли растрепанной детской головки. Наконец, лаская её поглаживаниями с особым любовным аппетитом, каждый палец старался проникнуть в белесую копну поглубже. Девчонка с нежной любовью прильнула к двумя ладоням, мурчала, получая лучистую и такую дорогую ей ласку. Руки подняли её ввысь, а что-то, скрытое в темноте, которому эти самые загадочные руки повиновались, улыбнулось задиристому детскому личику. Это было то самое настоящее, чего было так мало в этом жестоком мире: настоящая отцовская любовь, которая свойственна даже этим сволочам в излюбленном фельдграу. Впервые за все свои двадцать лет я вижу недалеко от себя настоящего немца. Не придуманного, как из сказок Андрея, а живого. Все внутри от страха холодеет, ведь только попасться ему на глаза не хватало! Я даже про пистолет забыла. Сердце замерло, а я юркнула за дерево и с минуту не дышала, открыв рот и выпучив глаза от ужаса. Страшно даже подумать, что будет если этот немец меня заметит. — Wie oft habe ich dir gesagt, du sollst nicht weit von mir weglaufen? Du rennst weg, du gehst nicht mehr mit mir. — немецкий гауптман на корточках сидел возле своей дочки, поглаживая большим пальцем её крохотную ладошку. Поругивая свою озорную дочку, он смотрел ей в глаза неотрывно, взывая её к совести наконец-то образумиться. Та не могла никуда их спрятать, но изобрела способ отвернуться: опустила голову и тайком от отца улыбалась. Он, быть может, не впервые пытается втолковать что последует за очередным её побегом. Как родитель, он конечно знает как достучаться до своего очаровательного краснощекого чада, но в голове не единой правильной мысли о воспитании. Усердия проходят зря — дочка тут же снова через день убегает. А ему ничего не остается больше как погладить её по голове, тихонечко коснуться губами лба и в душе пожалеть о том, что собственный пример не самый подходящий: папа и сам во многом чем виноват и он не герой справедливых педагогических научений. — Was hast du schon wieder geklaut? Komm schon, zeig es mir. Девочка закряхтела, не желая делиться с отцом своей добычей. А сам немец довольно улыбается и отвлекает её, попутно раскрывая большими пальцами плотно сжатую детскую ладонь. — Riech, riech, wie es riecht! — звонко свистит немочка. В самый нос дочка толкает отцу запашистые мелкие кусочки такого драгоценного мыла. Увеселительная безделица с острым, но приятным запахом приходится по вкусу обоим. На лице у гауптмана растет веселье и с восхищением он рассматривает на дочуркином лице мелкие морщинки от улыбки. — Еs riecht wirklich gut. Du darfst nicht mehr ohne mein Wissen stehlen. Es ist für Erwachsene. Es ist gefährlich für Leute wie dich. Umso mehr ist es eine schlechte Angewohnheit. — Papa, Tante will sie mir wegnehmen. Sie will sie riechen. — девочка на коленях у ласкового родителя продолжает забавляться с мылом, перебрасывая его из ладоней на отцовские пальцы. Занятая одним, белокурая немочка не забывает обрезать своим пожеланием мне пути спасения. Знать язык немцев вещь, конечно, хорошая, но еще лучше было его понимать в самый непредсказуемый момент и решить что, согласно сказанному, стоит сделать ради спасения собственной жизни. Притиснувшись к корявому, иссохшему древесному стволу, так, что спина слилась с ним, я затаила дыхание. — Welche Tante? Du bist vor ihr geflohen, weil sie dich verletzt hat? — спрашивает отец, приходя в заметное, бешенное волнение. От этого он начинает нервничать, в замешательстве вытаращивая большие глаза на дочь. Ревностно охраняя малышку он даже не позволял себе представить что кто-то осмелится причинить ей вред. Не минуты нельзя было оставаться в стороне. Ожидать от цепкого на яркие события жизни детского ума можно было самого разнообразного, но в этом большинстве пугало только одно. Разве можно было допустить того, чтобы она после гнусного воровства рассказала своему отцу — немцу о том что русские содержат свои госпиталя в штольнях? Страшное условие для выхода в бой из укрытия. Вдруг эти картины кропотливого труда врачей всплывут в детской памяти и это миловидное детское личико первоклассницы станет яблоком раздора? В голове мысли столкнулись на полпути, а сердце налилось жаром. Защитить одной тысячи людей в терзаниях страха перед немцами — вызов из ряда стоящих всех прожитых дней на войне вживую. Своей смелостью я должна откупиться перед жизнью, а та скажет мне свое скупое «спасибо» как-нибудь потом, но оно обязательно пригодится. Коленки от слабости временами встряхивает дрожь. Только сделаешь шаг вперед, наружу, набравши в грудь воздуха с запасом, так сразу затягиваешь ступню назад, чувствуя как страх меняет свои очертания и становится еще уродливей. Советы испуга не пригождаются, а действовать надо незамедлительно, не сочувствуя ни себе, ни своей доле. — Да, это я гналась за ней. Она ворует русское мыло. Немедленно возвращайте его, иначе я убью вас обоих. — строптиво отрезала я свою просьбу, крепко держась за пистолет как за свое единственное спасение. Внутри все так и рвалось выброситься наружу от нечеловеческого ужаса этого вражеского дуэта. Вернуться бы назад в укрытие, а не стоять здесь и ждать пока фрицу надоест эта нелепая храбрость и он соизволит убить меня! Конечно, с офицером Вермахта тягаться мне и не пришлось бы, ведь у них насчет двадцатилетних девушек все до удивления просто. Из-за надежды на человечность я недооценивала зверство этих кровожадных завоевателей. Но тут гауптман вмиг подскочил, будто ошпаренный. Как собака взъерошился. Теперь, стоя во весь свой грозной величины рост, он ладонями отводил запутавшуюся в ногах дочку назад. Эту маленькую приспешницу фашистов надо было уберечь от грядущего обстрела, на который рассчитывал переменившейся в лице некогда добрый родитель. Едва заметно его остывшие ладони уже крепко опоясывают автомат. По прежнему он наигранно тихий, но напряжен до предела. Одно неверное движения от моего имени и гауптман не пожалеет для меня крепкого свинца, а эта маленькая копия, которая через немного лет возьмется убивать потому как слышит это слово не впервые и использует его в лексиконе по праву, спросит у отца глупый вопрос. Может, она и не сможет толком ничего понять, кроме этого багряного цвета, раздавшегося по сырой земле. После такого увлечения тремя несчастными кусочками мыла трудно сосредоточиться, но она и не старается, разглядывая с новым азартом меня и своего отца. Немец поднимает автомат незаметно, но тот уже выше его бедра и вот-вот опрокинется черным дулом на меня. Время тянется долго и поодаль от друг друга мы мечем искры со своих глаз, которые отскакивают от земли и озаряют все вокруг. — Sag mir, woher das russische Mädchen hergebracht hast. Irgendwo hier ist Versteck ein Unterschlupf für Russische. Was hast du gesehen? Sei nicht schüchtern, es zu erzählen. Немец, не выпуская из крепких рук оружие, подцепил левой ладонью дочку. Каждый раз добавляя её головке еще одно поглаживание, он на мгновение смягчался. Вертится вокруг черных сапог её светленькая косичка, так и норовит убежать снова из-под бдительного отцовского взгляда. — Стой! Если она что-то позволит себе сказать, я убью её! Немедленно убью и не пожалею, ты! Ты слышишь меня? Немец явно не понимал что я говорю, но чувствовал всем своим злорадным нутром решительность намерений. Дерзость советских людей самое лучшее оружие, которое сбивало этих грубых иностранцев с ног. Если они успевали его посмотреть, то не могли остаться равнодушными. Отвлекутся, хмыкнут про себя, с вызовом посмотрят как произойдет эффектное кувыркание того кто и без фокусов боится, но не сдается. Никто не знает как для себя немцы подчеркивали залихватскую русскую самоуверенность. На то что я, выбросив руки вперед, взяла под прицел обоих, гауптман вскинул густую строчку черных бровей и быстрее поднял автомат. Его дочка замерла, а сам он готов был сделать что угодно, только не убивать на её глазах. За спиной у отца девочка трепет его ладонь, а сам офицер от этого легонько качается в плечах. Сейчас он неуверен до такой степени, что руки держат оружие непостоянно: то ослабив хватку, то вновь натужившись. Теперь взрослый офицер должен изобразить ликвидацию неприятеля самым безобидным способом, но играть мягко, почти на подушечках, хищному зверскому животному удавалось трудно. Его слава в рывке, в секундном захвате без деталей, а здесь эти кукольные глазки так не привыкли. Не объясняется война по-детски и все. Терзания фрица были такие, что он готов был сам убежать куда-то, разделаться со мной по всем германским законам и вернуться обратно. Но он только поймал дочку от побега! Внезапно глаза фрица загорелись. Он оживлен идеей и весь расцветает, но это только для дочки. А для меня только желчь и жестокость, с которой немец подходит ближе и толкает стволом автомата меня прямо в грудь. Железо больно ударяется об кости, покорно роняя меня на землю под самые немецкие сапоги. Сжаться и терпеть нужно было до конца, а под наглым острым взглядом гауптмана, истощающимся сверху на меня, в жилах стынет кровь. С минуты на минуту он еще раз уколит меня стволом, потом переберется на самое удачное место — лоб и… обернется на забавляющуюся кусочками мыла дочку, оставит все как есть. Он убрал от моего лица оружие, выставил ногу вперед и, обильно прищурившись, произнес: — Nun, sie wird nichts sagen. Lass uns jetzt mit dir spielen. Lauf weg von mir. Wenn ich erwische, töte. Wenn ich dich nicht einhole, dein Sieg. Läufst! Бегьи! — немец лязгнул челюстями и сопроводил меня вскинутой рукой по направлению дороги. Ноги так сами и понесли. Непослушные. Онемевшая от ужаса, я бежала напролом, мешая ладони, ноги и волосы с деревьями. Силы рождались так стремительно под осипшее от бега горло, а я, ногами перемалывая сантиметр за сантиметром, клочок за клочком, старалась оглянуться назад. Страх на пятки наступает и от него неприятно клокочет под ложечкой. Тысячу раз жалела я что сдалась, еще один раз к этому жалела что теперь если и догонит, то ничего не расскажу боевым товарищам. Скучные эти фрицы, не любят интимных подробностей о своих этих встречах с русскими в тиши и охотятся чтобы их истребить. Ветер в ушах шарахается, где-то вдогонку сбитым дыханием мне вторит гауптман. И его прыткая дочурка, под обольстительным предложением побегать, тоже не отвлекается, ведь папа такой серьезный, а устроил ей салки. Вот так папа! Теперь она догоняет меня взамен того чтобы убегать. Фриц хитер: не выпускает меня из поля своего зрения, только отстает немного, обещая своим свирепым карабканьем вот-вот настичь. Сумасшедшая погоня выбивает девочку из сил и её слабость теперь больше, чем желание преодолевать лес. Измотанные ступни неразборчиво сплетаются, цепляясь за грубые клочки земли и она погружается в глухое изнеможение. В самом деле, достигнут предел детского организма, с которым не до конца поравнялась война. Но отец не мог оставить её ждать в лесу. Мало ли что взбредет на ум лиходеям. Пунцовые щеки и выбившиеся волосики, прилипшие на скользком поте это скрывают от неё дорожку дальше. Коряга подступилась к крошечной ножке и немочка оказалась в тисках. Плотно зажатый ботинок не дает бежать. Отец еще далеко, я еще дальше, и она решает оставить все последнее усердие чтобы освободиться. Тянется она с надрывом, успевает выписывать глазами досадный круг. Не поддается сухая противница маленьким ладошкам, твердеет с каждой новой попыткой освободиться. В растерянности девочка качает ручкой, надеясь что отец по её сигналу тревоги оставит все и прибежит. Всегда первая, она ждет когда папа по той же дороге достигнет её, спасет и вместе они снова побегут. Офицер впопыхах метит глазами мой силуэт, безошибочно находит. Теперь расстояние победно сокращается и можно похвалить себя с первоклассным выполнением боевой задачи. Еще никогда погоня не приносила ему столько удовольствия. Но где же та, которая стала виной всему этому? Фриц в исступлении останавливается, вытягивает шею, вопросительно окидывает глазами пригорочек. Ищет знакомые ножки, знакомую пушистую головку и соединенную с ней вечно беспокойную косичку. Сердце немца рвет и мечет. А тут, прямо на изученном пригорке извивается детская ручка под скулящие всхлипывания от отчаяния. Теперь папа её нашел. Нашел её, а я никак не могу остановиться. Просачиваясь галопом под кустами, уже не вижу ничего, только сгибаю колени в бегу и мчусь. Еще немного и бессилие даст мне упасть без чувств. В одном глазу у гауптмана дочурка, в другом я. Одно другого дороже, но судьба неумолима. Вскинув автомат, он прицеливается. Мою спину находит прицел грозного автомата. Качается мушка под сбитым дыханием, плывет все в глазах у немца от беготни. Можно услышать только как топочет в висках кровь, но ему этого недостаточно. Что-то в нем руководит пальцем, давит на курок. Выплевывает жирную пулю дуло в сгущенный от тумана воздух, а девчонка все настойчивее машет ручкой, приподняв её повыше. Перепуганное сердечко её сигналит что папа рядом, а он все не приходит. Промахнулся фриц сам того не заметив в первые секунды. Так озадачила его дочка, что думал он о ней крепко под раскачивающимся прицелом. Пуля врезалась в хрупкую детскую ладошку, разъедая её до самой кости. Ту самую, которую гладил отец большим пальцем своей руки. Немочка визжала страшно, срывая голос. Извивалось на земле её тельце, а про ногу она совсем забыла. Валяя в земле онемевшую от горячей боли ладонь, она не понимает что произошло и заливается истериками. Белые волосики встали дыбом, а в груди у раненной немецкой дочки только одни крики. Она смотрит на свою окровавленную ладонь с широко распахнутыми глазами, наполненными сразу и слезами, и мучениями от сверлящей боли и не может угадать что именно так может закончиться даже самое хорошее, как эти салки. Еще минута и девочка упадет в обморок. Её отец приземляется на колени, суетится и не выдерживает изнуряющего состояния своей дорогой и трепетно охраняемой дочери. Выражение его лица ужасное. Как он мог совершить такую ошибку? Ловя своими руками застрявшую ножку, он спасает её из западни и мягко кладет на свои колени. Страшно немцу не меньше измотанной дочки. Голова гудит, а ноги как почувствовали отдых, так уже и нельзя заставить их вновь собрать в погоню. Обезображенный паникой офицер был по настоящему несчастен. Уже ртом дышала дочка прерывисто, а её малиновые губки застелила тоненькая сухая корочка. Моргает она ресницами нечастно, а глазки голубые мертвенно пусты — дочка немецкого гауптмана теряет много крови. Порой посмотрит на отца, отчего цвет её глазок оживет и начинает что-то по-немецки шептать любовное. А загнанный горем в ловушку отец придерживает кровоток тканью. И нету у него аптечки, нужно вызвать санитаров чтобы остановить пульсирующий кровоток и спасти дочку. Офицер знал как автомат заряжать, как воевать и чинно нести священное повиновение Германии, но девочка знала: папа умеет больше. А что больше? Не знает он откуда в лесной глуши раздобыть врача. Надеялся он что все обойдется как можно скорее и прижимался к дочери дрожащим телом. Заслонил он ладонью лицо и всхлипнул. Он может плакать только из-за неё и только когда никто не видит. Какой же это офицер, если тот плачет? Не годится, поэтому гауптман прикусил дерзко кулак передними зубами и втянул в покрасневшие глаза слезы. Блуждает его острый взгляд по зеленым дюнам леса. Я наблюдаю исподтишка за драмой недолго потому что перепугал детский визг. Украдкой рассматривая лица обоих, мерзну. Забыла накинуть шинель и вышиваю по лесу голяком, в одной фланелевой рубашке. В одну секунду зоркие глаза немца находят меня и бросаются с крайней мольбой. Он не столько обрадовался, сколько сделал для себя же вид что приободрился. Просить у русской санитарки помощи не в интересах заклятого противника красных и сам немец аж пылает, проклиная судьбу. Гауптман и побирается! «Получи по заслугам, ганс несчастный! Теперь плачешься, да? А наши также гибнут, чем им помочь? Не жалко? Не жалко. Молотите, а как свое горе, так плохо!» — шепчу я остервенело, ныряя подальше от испепеляющего немецкого внимания. Нарисовала в воздухе обещание помогать всем нуждающимся, развеяла его, снова нарисовала. Муки выбора и от них никуда не деться. Не хочу помогать и не смеет меня отговорить от этого выбора никакая любовь к лечению. Враги значит враги, сами так решили, теперь пусть не куксится. Еще раз выглядываю одним глазом в надежде что немца и его дочки уже нет. Когда я заметила как его глаза требовательно шарят по мне в поисках обозначения санитарки, перепугалась, ладонями начала прятать крест на левой руке, а тот все никак не хотел прятаться и светил в самые глазища немца багряным цветом. Все щипает офицер меня своим горем. И как только снова я показалась на виду делает это ловко и умело, чтобы купилась. Чтобы фриц не выпрашивал у меня помощи скрещиваю руки на груди в знак протеста, замахиваюсь головой назад чтобы не видеть как он красочно мучается. Сжал зубы немец. С груди его летит автомат, отрывает он его от себя пылко, как будто отрекается. А пока тот кувыркается в траве от сильного броска, он берет на руки девочку. Она обомлела так, что не двигается, только податливое тело словно бумажка на руках у отца. Она получила сильнейший болевой шок. Идет он как на расстрел, не видит ничего вокруг себя. Только все также смотрит на меня, как на священный ориентир, в его глазах ничего не меняется. От смятения рука бесстрастно ищет пистолет, а головой додумываю что фриц уязвим и не смеет причинить вреда. Натурально попятиться назад не отвадило от меня настойчиво двигающегося к спасению дочери немецкого офицера. Едва волочил он ноги, обезоруженный слабостью дочки, а потом уже тем, что швырнул свой автомат. На три головы выше меня, с каким-то противным иностранным шиком, немец тихо проскулил: — Ich werde nicht töten. Helfen Sie meiner Tochter. Sonst stirbt sie. Ich bitte Sie sehr. Немецкий я знала плохо, в народе это называлось «по наслышке». Знала как немцы «якают» когда соглашаются и их «нейн» тоже слышала часто. Но тут, орудуя дочкой на руках, офицер явно просил о помощи. Равнодушно смотрела я на немца снизу. Пуговички, немецкая свастика, которую орел сердито держит лапами в аккуратном кружке на бляхе. Разгрузочные ремни по периметру груди, а об них ручкой цепляется из последних сил девочка. Умели же мы, простые русские девушки, быть милосердными просто так: я расплела руки из замка, сбросила их вниз, к сумке. Там были кое-какие бинты, обезболивающее, парочку баночек с зеленкой. Для себя я их носила, теперь невесть с кем делюсь. Немец сдался, я сдалась. Мы теперь оба во власти мыслей о спасении девочки. Теперь и немецкий гауптман и я быстро поняли и почувствовали, что на обеих сторонах есть люди. Находится с ним все еще пытка хоть отцовские переживания на короткий срок пересилили лютое желание расправиться со мной. — Положи, лэг, лэг. — медицинская практика дала неожиданный поворот и, поступательные движения моей ладони нашли холодные, будто железные, руки немца. Главенствуя над каждым событием, я сообщаю гауптману что следует делать. Не понимает, но делает все правильно. Смышленый фриц какой, не зря его так любит дочь. Немец трепетно передает мне в руки изнеможденную дочку, и видит как она смутно откликается на чужие объятья. Жует губы офицер в раздумьях все ли правильно он делает. Советуется с дочкой трепетным взглядом. Одним лишь сердцем он слышит её. С лица гауптмана не сходит маска тяжелого несчастья. Он снял с себя зимнюю шинель и аккуратно мял её в руках, складывая для того чтобы сделать удобной для лежбища. Снова ему приходилось изобретать и снова для дочери: сначала погоню, а потом и кроватку. Разглаживая грубые складки одежды рукой с доброй заботой, он положил дочку на землю, а сам никак не мог отделаться от желания схватить меня. Фрицы как собаки — до безобразия естественна в них эта кровожадность. Девчонка изредка пытается оказать сопротивление, но только выходит у неё некрасиво корчить лицо. Геройская стойкость белокурой немочки и есть то, почему она еще не разу не сопроводила мои лечебные операции плачем. Вполне вероятно, ей просто не хватило сил и чувств. А немец боится того что я не оправдаю его ожидания и от этого ведет счет каждому моему действию. Насильники, убийцы и грабители в его одном лице, что вовсю красуется морщинками от переживаний, а он, невероятный отец, плачет и калачиком сворачивается перед маленькой окровавленной ручкой. Сейчас она его мир. И через минуту будет, и через две. Обезболивающе растворяется в крови изнуренной немки и начинает давать пользу. Пройдет еще несколько минут и она успокоится, почувствовав что боль перестает сжимать руку. Это нужно и её отцу чтобы сбавить обороты собственного переживания за жизнь дочери. Должно остановила кровотечение из лучевых сосудов чем было, наложила стерильной давящую повязку. Раненую кисть нужно было зафиксировать в функционально выгодном положении, поэтому немочке я вложила в ладонь плотный ком ваты и на нем расположила пальцы, а всю ее кисть прибинтовала наскоро к отмоделированной по ладонной поверхности сетчатой шине, которую на свое счастье нашла в сумке. Фриц смотрит на орнамент бинтов и на записку со временем, но вопросов не задает. Влажные губы немца блестят от слюны. Все больше он становился мне противен, доходит бывает до тошноты. Руки из-за этого слабеют. А он чувствует это и по понятным причинам избегает моих глаз. Не ждала я награды. Не убил фриц да и на том спасибо. Отвернулась я от них, напрягая слух, а спиной впитывая взгляд полублагодарности. Немец складывает в своем сознании пазлы событий тяжело. Стоит потерянный и сопит, а на руках у него самое заветное желание тихонько поскуливает, уперев щеку в мундир. Интересная эта немочка. Мыло своровала, потом как-то по детски спасла меня этими салками с папой. Как на неё злиться я почти забыла. — Укрой её. Послушно немец присел, вместе с травой отнял от земли шинель и в одной руке встряхнул. Даль леса источает грозный рык мотора. На своих четырех колесах неспешно катится по дороге машина. Слышно её, а не видно. Оттого сердце, затеяв неладное, набирает темп пульсу. Немец тоже взбудораженно водит глазами, а его тонкие губы в удивленном овале то и дело играют на свету глянцевой влагой. Что принесет эта машина каждому: плен для фрица или для меня? Жадно я всматриваюсь в экипаж, который поместился за рулем, а к горлу подступает пламенная тошнота. Не скрыться и не спрятаться от немецкого засилия: из окна меня хищно обгладывают блестящие глаза злодеев. Наружу выскочили четверо немцев, смело двинулись они туда, где развернулись события. Только их тут не хватало! Впридачу с гауптманом, очутившимся в своей среде, они представляли серьезную угрозу. — Was macht sie hier? — немец низкого роста покушается на меня своим ружьем, а другие сооружают плотное кольцо. Я и не спешила с жалостями, рассматривая как лязгают автоматами вокруг четыре надрессированных вермахтовских пса. Еще секунда и они сорвутся с цепи, ведь нет ничего более дразнящего, чем желание полакомиться русским страхом перед ними. Стою как стояла, непоколебимо, только глаза опустила. Это самое слабое место не должны разузнать фрицы. Мимо! Злодеи в серой форме сбиты с толку с лихвой. Своим сердцем я предвкушаю как гауптман встанет на мою защиту. За моей спиной едва слышное постанывание его дочери. Хочется верить что её спасение натолкнет на мысли о чем-то порядочном. Знать бы еще что у них есть порядочное! Конечно, я не затрудняю себя уделить фрицу даже промежуточного взгляда, считая что не принято искать у того милосердия перед своими. Теперь выбор за ним и за тем, что осталось в его сознании после моей помощи. — Schau, diese russische hat das Leben meiner tochter gerettet. — Was wirst du ihr antun? — Fallest ihr in Beine! — диалог прервала паскудная реплика третьего офицера, адресованная гауптману. Его закидали неуместными шутками сослуживцы. Не желая становится главным участником унизительной сатиры, офицер широко выступил из круга. Он достиг машины, где приютил усталую дочь. Не было необходимости больше её тревожить, а ему казалось совершенно верным оставить дочь наедине с теплым отцовским поцелуем в лоб. В волосах аккуратно ковыряется холодное дуло автомата. Теперь послушание полезно. Надо только не торопиться, принимать это поражение как должное, даже если не хочется. Ведь немцы не спрашивают хочешь или нет, но и не действуют наобум. На коже неприятный холод от прошлого прикосновения гауптмана, а вперед меня без оглядки гонит автомат. Нельзя обернуться назад, ведь это совсем не сказка Андрея, которую можно исправить на любой лад. Сзади только скорченное от тошнотворной злобы лицо фрица. Темное, почти черное. Сверлит он мой затылок пристальным взглядом и знает наперед каждый мой шаг. Возле машины устроился немецкий гауптман. Ждет терпеливо, но старается не подавать виду. Только коротко шипит что-то на немецком сквозь зубы. На русском он не понимал и ясновидцем не был, тогда откуда ему знать какие надежды я чаяла? Слава завоевателя ему не шла, лишь портила. Здесь только дочка знала какой он замечательный, но не до конца. А это «не до конца» знала я и четверо его сослуживцев. — Wunderbare krankenschwester. Jetzt bringe ich sie zu mir. — Du hast Recht. Nehmen wir sie mit. Schau, sie hat nichts dagegen! Жесткие руки немца опрокинули меня прямо в чертоги душной машины, заполненной горьким дымом сигарет. Все внутри пошло кубарем от боли. Четверо немцев не медлили и по прошествии пару секунд оказались внутри машины. Последним был гауптман. Последним из четырех, кто не обращал внимания на меня, но все-равно удивительным образом не упускал бдения. Он долго стоял возле машины, копошился в карманах. Стоило мне только посмотреть в его сторону, как он выдал многообещающий взгляд, который не сулил ничего хорошего. А если и хорошее, то гауптман, по крайней мере, подарит мне жизнь. В мучениях, но жизнь. Этот подарок я должна буду отрабатывать тщательно в немецком плену, а за этим будут следить развратные толстые немцы. Знали фрицы что сопротивляться я не буду, поэтому с каждой минутой их балагур звучно усиливался. Только гауптман сидел молча. Теперь ему стоит подумать как загладить перед ней свою вину, ведь простым счастьем за то, что она оказалась жива не отделаешься. Одним вороньим глазом он поглядывал на меня. Признательность или отвержение? Разве гауптману свойственны муки совести? Скоро машина привезет меня туда, где все вопросы превратятся в ответы любой ценой. И виной всему эта еле дышащая девочка и её злосчастный отец.Немочка
24 октября 2020 г., 18:10